- 144 -

В каторжной тюрьме

 

Свой сказ о дюссельдорфском периоде я закончу, как и полагается, наиболее эффектным происшествием. От имени местного комитета помощи голодающим России, я написал Альберту Эйнштейну письмо с просьбой выступить в Дюссельдорфе с публичным докладом о теории относительности, с тем, чтобы весь сбор пошел в пользу голодающих. С подобными докладами Эйнштейн уже раза два или три выступал в других городах и, разумеется, с огромным успехом. Ведь после того, как экспериментальная проверка общей теории относительности дала положительные результаты, слава Эйнштейна стала всемирной. И сбылось то, что остроумно предвидел сам Эйнштейн, заметивший как-то не без сарказма: "Если моя теория подтвердится, то немцы станут говорить обо мне как о немецком физике, а французы - как о еврее. А если она не подтвердится, то наоборот". Во всех салонах Германии дамы-жеманницы вели теперь "умные" разговоры о теории относительности и ее авторе.

Эйнштейн дал согласие сделать доклад. Дюссельдорфский оперный театр был переполнен. Собралось haute volee - весь "высший свет" не только Дюссельдорфа, но и других городов области. Билеты, продававшиеся по повышенным ценам, нельзя было достать, разве только у спекулянтов. Эйнштейн, против своего обычая, явился в вечернем костюме, одетый как и вся собравшаяся здесь богатая публика. Но свой доклад он вовсе не стал приспосабливать к ее уровню - вряд ли больше одного процента присутствовавших смогло понять его, но им было важно, что они увидели и услышали того, кто стал сенсацией дня. И Эйнштейн, тонко иронизируя, начал с этого свой доклад, который, тем не менее, закончился бурными аплодисментами этих снобов.

После доклада я попросил Эйнштейна написать статью для нашей коммунистической газеты, популярную, для рабочих. Он обещал и в самом деле сдержал свое слово, статью мы напечатали. А после этого нашлись советские философы, вроде Максимова, и физики, вроде Тимирязева, провозгласившие Эйнштейна реакционером! Да, находятся вновь и сейчас в СССР такие "ученые", погромщики-антиэйнштейнианцы, которые недвусмысленно намекают на ненашенский (читай жидовский) характер теории относительности.

Из Дюссельдорфа ЦК КПГ перевел меня в Хемниц, в Саксонию, опять-таки на работу в нашей партийной газете в качестве заместителя ее главного редактора. В Хемнице я проработал недолго, потому что в Бреслау (теперь польский город Вроцлав), в Силезии, наша газета "Schlesische Arbeiter zeitung" ("Силезская рабочая газета"), не имела главного редактора, и меня назначили руководить ею. Кроме меня там было еще двое редакторов: один, мой зам, Охль, опытный журналист, пожилой, бывший спартаковец, и другой - совсем юнец, Фред Эльснер, репортер по городу, сын секретаря областной партийной организации, члена ЦК и депутата парламента Альфреда Эльснера.

Наш небольшой коллектив работал дружно, но напряженно. Для того, чтобы газета сразу попадала в провинцию, она должна была поспевать к

 

- 145 -

утренним поездам, к 4 часам утра, а поэтому нам приходилось работать до поздней ночи. Я часто диктовал передовицу в типографию прямо в линотип. Кроме редакционной работы, я вел и агитационно-прапаган-дистскую - доклады в кружках, выступления на митингах - как в самом городе, так и разъезжая по Силезии. Помнится, что 1 мая 1922 года я выступал на митинге в Лангбилау, в этом горном селении, одном из центров текстильной промышленности, где в 1844 году вспыхнуло известное восстание ткачей, воспетое Гейне и запечатленное Гауптманом в его драме. Этот митинг происходил в набитом битком большом длинном саду при ресторане. В одном конце сада выступал социал-демократический оратор, а в другом я, так сказать, кто кого перекричит. Но с моим голосом было тогда трудно соперничать. Да и при существовавшем экономическом кризисе, который после версальского договора переживала Германия, большинство рабочих и работниц было благоприятно настроено к нам, коммунистам. Вскоре социал-демократический конец сада стал заметно редеть, посетители перебирались со своими пивными кружками за столики на другой полюс.

Теперь я вижу, какую большую ошибку КПГ тогда допускала - мы почти не обращали внимания на национальные меньшинства, на их освободительное движение, крайне слабо работали с ними. В Саксонии это были лужиане, сорбы (по-немецки Wenden), здесь в Силезии - поляки. Гуляя по городу, по живописным берегам Одера, с Марусей и с Эрмаром в его колясочке, я рассуждал о том, что Бреслау отчасти польский город, что следовало бы издавать, особенно для польских рабочих, коммунистическую газету, на польском языке, но добиться этого я не сумел.

Здесь же в Бреслау я встретился - после 7 лет разлуки - со своим братом Рудольфом. С мамой и сестрой я постоянно переписывался, письма я получал от них "до востребования", на имя Эрнста Крафта, под которым я здесь проживал. От них я узнал адрес Рудольфа, работавшего в то время в Эссене (в Рурской области), списался с ним и выслал ему денег на дорогу. Встретились мы с ним в одном из городских садов. Он мало изменился, такой же молодой, курчавый "черный барашек" (perzian "каракуль"), как он сам себя называл, веселый, любящий пошутить. Мы посидели часок на скамейке, рассказали друг другу свои истории. Потом, не заходя ко мне, Рудольф вернулся в Эссен. Он увидел и Марусю с Эрмаром - они гуляли тут же в парке. А его история была такова. В 1916 году, когда его призвали в армию, он прикинулся ненормальным. Его таскали по тюремным психиатрическим лечебницам, но, наконец, отпустили. Он стал работать среди социалистической шахтерской молодежи, в Кладно, был одним из основателей Союза коммунистической молодежи Чехословакии. В декабре 1920 года он принял там участие в стачке, был арестован, осужден, сидел в Праге в Панкрацкой тюрьме. А когда его оттуда перевозили в другую тюрьму, куда-то в Моравию, сбежал, на ходу выпрыгнул из поезда. Перебрался через границу в Германию и стал вести партийную работу среди шахтеров каменноугольных копей Рура.

 

- 146 -

Скажу еще, что материально мы жили в Бреслау весьма стесненно. Небольшая зарплата обесценивалась лавинообразно растущей инфляцией. Наша партия призывала к образованию единого фронта всех рабочих партий - начались переговоры с социал-демократами,и8РО, (независимыми) и христианскими социалистами. В этих переговорах, происходивших в городской ратуше (в муниципалитете социал-демократы имели большинство) принимал участие и я. Но недолго. Ибо тут-то как раз кто-то из наших партнеров, заподозрив во мне иностранца, "агента Москвы", (которым, собственно, я и в самом деле являлся), донес на меня полиции.

По своему обычаю, они явились к нам под утро. Ни дать ни взять Пат и Паташон, персонажи популярного тогда комического фильма - один долговязый, другой недоросток. Потребовали у нас документы, осмотрев мой паспорт, объявили его поддельным. Произвели весьма поверхностный обыск. Ничего не нашли, кроме Московского свидетельства о рождении Эрмара на имя Кольман-Иванов (этот документ и послужил уликой против меня) и несколько сочинений русских классиков. Все это, вместе со мной, они забрали и крайне вежливо отвели меня в городскую следственную тюрьму. При всем этом Маруся вела себя, по крайней мере внешне, как и подобает, совершенно спокойно. Зато домашняя хозяйка рыдала, причитала, вероятно не столько из-за жалости к нам, сколько о своей репутации - ее жильца арестовали!

В тюрьме (красном кирпичном здании) после того как на меня надели полосатый арестантский костюм, меня поместили в просторную общую камеру, где уже находилось с десяток заключенных, осужденных на долгие сроки и пожизненно, тяжких преступников, - воров-рецидивистов, грабителей и даже убийц. Этим хотели воздействовать на мою волю, и, вероятно, среди них имелся лягавый. Второе оказалось верным.

В тюрьму явился наш партийный адвокат, предложил мне свои услуги защитника на предстоящем суде, но я отказался - буду защищать себя сам. В "Роте фане" дважды появлялись статьи по поводу моего ареста, а в рейхстаге наши коммунистические депутаты обратились с интерполяцией к министру внутренних дел - при рейхсканцлере Вирте он был социал-демократом. Они указывали на то, что даже при Вильгельме не преследовались ведшие политическую работу социал-демократы-иностранцы, вроде австрийца Каутского, и что не преследуется австриец Гитлер, организующий в Германии фашистские банды против веймарской демократии.

Все эти протесты не имели никаких реальных последствий.

Мне было предъявлено обвинение - я получил, согласно закону, обвинительный акт вместе со сводом законов, заранее - сразу в четырех преступлениях: в незаконном переходе границы, в подделке паспорта, в нелегальном проживании по нему, а главное - в подрывной деятельности против германского государства иностранного агента. О моей наиважнейшей вине - о том, что я коммунист - ни прокурор, ни судьи (их было трое) не обмолвились ни словом, но зато говорил об этом я в предоставленном мне слове защиты и в заключительном. Судья

 

- 147 -

перебивал меня, грозил вывести меня из зала и очистить зал от нарушающей тишину публики. Все было аккуратно подготовлено и меня приговорили к пяти годам каторжной тюрьмы.

Дав мне проститься с Марусей, с сынишкой и с товарищами, меня тут же отвезли в "черном вороне" (по-немецки его почему-то называют Schwarze Marie "Черная Мария") в каторжную тюрьму Клетчкау, недалеко от Бреслау. Как я позже узнал, здесь одно время сидела Роза Люксембург и написала свои замечательные письма. Режим в тюрьме был типично прусско-казарменный, идеальная чистота и преувеличенно строгий, доведенный до абсурда, порядок.

Все делалось по инструкциям. Они висели на стене камеры, среди них и одна о перекладывании трех занумерованных с обеих сторон матрасов железной койки, поднимавшейся на день, которые нужно было (чтобы они меньше изнашивались) менять местами каждую ночь в другом порядке - таких возможностей имелось 24, и все они были указаны на схеме. Питание было прескверное, и это объяснялось все более ухудшавшимся общим положением в стране. Зато разрешалось - конечно, тем, кто имел средства - покупать себе еду, а главное читать, причем не только книги из тюремной библиотеки, но и свои, а также и писать, получать передачи и иметь свидание раз в месяц, в определенные, назначенные для этого дни и часы, причем ко мне приезжали не только жена с сынишкой, но и товарищи. Хотя в этой тюрьме, как каторжной, полагалось работать по восемь часов в имеющихся в ней мастерских, меня этим пока не донимали и даже не заставляли клеить мешочки, и я достал книгу Г. Вейля "Reum, Zeit, Materie" ("Пространство, время, материя"), в которой этот немецкий математик попытался - но безуспешно - создать единую теорию поля, - и всю ее проконспектировал.

Навещавшие меня товарищи утешали меня, что сидеть придется недолго - ведутся, мол, переговоры о том, чтобы меня и еще двух арестованных в Германии иностранных коммунистов обменять на каких-то немецких шпионов, которых схватили в Советской России. Что ж, прекрасно, ведь какой бы она ни была "комфортабельной", тюрьма есть тюрьма. Но просидеть мне все же пришлось до декабря 1922 года, то есть полгода с момента моего ареста. Наконец, мне объявили, что меня, вместе с семьей, высылают из Германии и... устроили настоящую комедию. Вернули мне мою одежду, чистую и выглаженную, выпустили из тюрьмы, торжественно открыв передо мной ее тяжелые двери, но как только я сделал три шага от ворот, чтобы направиться на вокзал и ехать в Бреслау, - поджидавший тут же полицейский арестовал меня, посадил в такой же "черный ворон" и отвез, бесплатно, в каталажку при полицейском городском правлении. В отличие от подследственной и от каторжной тюрьмы, это был вонючий грязный клоповник, в котором меня предполагали держать неопределенный срок, так долго, пока меня не вышлют. Я протестовал, требовал адвоката, но надо мной только издевались.

Тогда я объявил голодовку - выливал приносимую мне обжигающую баланду в парашу и туда же бросал и порции хлеба. Первые два дня требовалось усилие воли, чтобы не соблазняться поесть (от питья воды из

 

 

- 148 -

стоявшего в камере бачка я не отказался), но на третий день я почувствовал себя легко, воздушно, и к еде больше не тянуло. Вместе с тем я ухитрился через одного подростка-карманника, которого освобождали, передать записку Марусе, где сообщал о моем положении и просил дать парню несколько марок. На следующий день в нашей газете появилась статья о моем незаконном заключении, а на судостроительных верфях, где имелась сильная коммунистическая организация, и где я несколько раз выступал, рабочие требовали освободить меня и пригрозили забастовкой.

Одним словом, моя голодовка окончилась на пятый день - меня выпустили, приставив сыщика, чтобы я не скрылся до завтра, когда мы должны были покинуть страну. Выйдя из кутузки, я, зная как опасно наброситься после голодовки на еду, выпил сначала только стакан теплого молока и лишь постепенно стал привыкать к более солидной пище. Мы быстро уложили свои немногочисленные пожитки в наш громоздкий "заморский" чемоданище, и на второй день, в сопровождении наших знакомых сыщиков, Пата и Паташона, уехали через Литву (там этих двоих сменили двое литовских полицейских в штатском) в Москву.

Уже в Бреслау, в последнее время, у Маруси стали все чаще проявляться признаки сильного нервного расстройства. После возвращения Марусе пришлось лечь в специальную лечебницу за городом. Эрмара мы временно отправили к бабушке в Подольск. Меня ЦК направил в распоряжение МК, где я заведывал отделом партийного самообразования, а затем руководил домом партийного образования, находившимся в Звенигороде, в бывшей помещичьей усадьбе.

Здесь я пробыл до июля 1923 года, но бурно развивавшиеся в то время события в Германии не давали мне покоя. Ситуация там стала революционной и, полагая, что обязан принять участие в предстоящих боях, я рвался туда. Я обратился в Коминтерн с просьбой послать меня снова в Германию. Мою просьбу охотно удовлетворили. В то время в Москве открылась Всероссийская сельскохозяйственная выставка. Ведавший в Орготд че Коминтерна снаряжением товарищей на подпольную работу, некий Лоренц, выправил мне чехословацкий паспорт пражского агронома, якобы посетившего эту выставку и теперь возвращавшегося на родину. Мне, конечно, дали и явку, и в подкладку брюк зашили командировочное удостоверение Коминтерна, напечатанное на лоскутке тонкой шелковой ткани. Но кроме того, в нарушение правил конспирации, Лоренц попросил меня о личном одолжении. У него в Берлине была девушка Хильда, работавшая в аппарате ЦК, сам он был не то швед, не то норвежец или датчанин - и он попросил передать ей привет, для чего снабдил меня отдельной явкой.

На сей раз я поехал в Берлин один. Выписавшись из лечебницы, Мару-ся решила жить одна и перебралась с Эрмаром к своим двум братьям и сестре. Под видом интуриста я выехал в Петроград, где несколько дней пришлось прожить, как интуристу положено, в шикарной гостинице "Астория", дожидаясь германского парохода. Уже в петроградской таможне, демонстративно на глазах у других пассажиров, я

 

 

- 149 -

"познакомился" с одним русским, оказавшимся специалистом по керамике, с которым нас поместили в трехместную каюту - третьим соседом оказался инженер-путеец, поляк, репатриировавшийся, согласно недавно заключенному договору между Советской Россией и Польшей. Такие репатрианты составляли большинство пассажиров нашего парохода. Сцену с этим "спецом" мы разыграли здесь после того, как нас в Орготделе Коминтерна его заведующий Пятницкий, познакомил. Этот товарищь Мойсеенко направлялся, как и я, на нелегальную работу, но только не в Германию, а во Францию, где он до революции проживал как эмигрант. Он не знал немецкий язык, и мне было поручено оказывать ему в Берлине помощь.

На этот раз переезд в Штетин по Балтийскому морю оказался нелегким. Наш небольшой пароходишка, после того, как мы вышли из Петрограда, попал в шторм. На траверзе Аландских островов, из-за повреждения руля мы были вынуждены бросить якорь и пережидать целых двое суток в море. Уже на второй день после того, как мы покинули Петроград, началась жуткая качка, и почти всех пассажиров укачало. Но ни я, ни мой новый "знакомый" не страдали морской болезнью, а аккуратно, по гонгу, выходили к табльдоту, где в компании чуть ли не одних только судовых офицеров наслаждались невиданной в Москве богатой разнообразной едой. Здесь за столом мы беседовали, по-французски, но когда мы вдвоем гуляли по палубе, то не без злорадства потешались над этими репатриантами. Ведь как только наш пароход покинул советские территориальные воды, и советский лоцман сошел с него, вся эта публика, выехавшая из Петрограда, весьма скромно одетой, теперь высыпала на палубу разодетая, как на праздник, а женщины нацепили на себя всякую мишуру. Испортила им погода этот праздник!

Но всласть мы посмеялись над одной из пассажирок, русской кокетливой старухой - теперь лежавшей плашмя в своей каюте - но в первый день нашего плаванья успевшей "исповедаться" моему товарищу. По ее словам, она дворянка, тамбовская помещица, в свое время вышедшая замуж за поляка. Ей разрешили уехать к сыну, и ей удалось надуть советских пограничников и провезти с собой спрятанные драгоценности. Советскую власть она поносила не стесняясь в выражениях. А товарищ Мойсеенко только и делал, что поддакивал ей. В дороге судовое радио приносило все более и более волнующие вести. Бюллетень вывешивался регулярно и сообщал, что в Германии столь же неспокойно, как и здесь на море. Удиравшие из Советской России явно поникли, задумывались над тем, не придется ли им пережить революцию вновь.

Прибыв в Берлин на Ангальтский вокзал, мы вдвоем сняли номер в одном из близких к вокзалу отелей. В городе было явно тревожно, по улицам прохаживались усиленные полицейские патрули. Нам с нашими подложными документами незачем было попусту показываться, и мы, поужинав в буфете отеля, благоразумно легли спать. Мне что-то показалось чудным в этом роскошно обставленном отеле, цена за номер выглядела уж слишком высокой, да и странно было слышать назойливые заверения администратора, что нас никто не станет беспокоить. Но все

 

 

- 150 -

объяснилось просто, этот отель был местом свиданий гомосексуалистов, полиция была в сговоре с его хозяевами и не досаждала его богатым посетителям. Таким образом мы случайно превосходно устроились. На следующий день я проводил товарища Мойсеенко на вокзал и посадил в экспресс, уходящий в Париж. Перед уходом поезда мы на прощанье выпили по чашке черного кофе с рюмочкой горько-сладкого зеленого ликера бенедиктина, пожелали друг другу удачи и призадумались над тем, встретимся ли мы еще когда-либо.

Оставив свой чемодан в камере хранения, я направился к месту явки, в район вилл Целендорф, в одну книжную лавку. Уже издали я заметил, что шторы опущены, лавка заперта. Понятно, я не стал допытываться, чем это объяснить. Но куда мне теперь обратиться? Я решил наведаться на ту квартиру, где мы с Марусей и Эрмаром прожили месяца два. В большом жилом доме, в который, как в голубятню, то входят, то выходят люди, появление чужого человека не должно вызвать подозрение. Я поднялся на третий этаж, позвонил и несказанно обрадовался, увидев фрау Кениг сквозь клубы пара — был четверг, день большой стирки -нашу квартирную хозяйку.

Но ведь заиметь пристанище не было главным. Как мне связаться с ЦК? Хотя КПГ была еще легальной, я не мог, понятно, пойти туда или в редакцию "Роте фане" - ведь так я немедленно навлек бы на себя полицейских ищеек. Не оставалось ничего другого, как рисковать. Зная, что умерший муж фрау Кениг, рабочий-фрезеровщик, был коммунистом, я прямо попросил ее познакомить меня с кем-нибудь из его друзей. В тот же день, вечером, за кружкой пива, в ближайшем трактире, я увиделся с каким-то Карлом, который без лишних слов взялся связать меня с нойкельнским районным партийным руководством и быстро сделал это. Встретившись с этим товарищем, я через него добрался до одного из работников городского комитета партии, а уже через того установил связь с ЦК. Но на всем этом пути по этапу мне пришлось распарывать брюки, чтобы предъявлять свое коминтерновское удостоверение. Мне верили, - а ведь я мог быть провокатором!

Из ЦК я получил указание ждать, со мной встретится уполномоченный Коминтерна. Мне следовало ежедневно, от 4 до 5 часов пополудня, сидеть в известном берлинском кафе Кранцлерекке. Что ж, ждать, так ждать, хотя, как сказано в поговорке, в жизни нет ничего хуже, чем ждать и догонять. Вот я и просиживал эти часы в Кранцлере за чашкой "капуцина" со сливками и пирожным, перечитывал все имеющиеся там немецкие и иностранные газеты и журналы, одним словом, вел себя как настоящий Kaffeehausmensch, богема-журналист, писатель, художник или биржевый спекулянт, совершающий здесь свои сделки. Но проходили дни, прошла уже целая неделя, а я все ждал и ждал, все с большим нетерпением и нарастающим беспокойством.

И в самом деле, у меня были причины беспокоиться. У фрау Кениг я хоть и устроился "по-королевски", но не был прописан, и тем самым ставил ее под удар, о чем она напоминала мне ежедневно. А прописаться со своим фальшивым паспортом чехословацкого агронома я, конечно, не мог.

 

- 151 -

Но наконец, в один прекрасный день, за мой столик в кафе подсел высокий плотный шатен, показавшийся мне знакомым. Это был товарищ Вомпе, латыш, которого я, видимо, мимолетно видел в Орготделе у Пятницкого. Он выдал мне новую толику долларов, взял у меня фотокарточку, пригодную для паспорта, подробно расспросил о моем образовании и профессии и велел явиться сюда же снова через два дня. При второй встрече я отдал ему свой чехословацкий паспорт, а он вручил мне германский, заверив, что он вполне надежен, и я, ничего не опасаясь, могу по нему прописаться. И приказал, чтобы я продолжал высиживать в кафе - через пару дней он явится снова и определит меня на работу.

Вомпе явился в третий раз и послал меня на Ambi Werke, крупный берлинский завод сельскохозяйственных машин, здесь мне следовало явиться к одному определенному инженеру и попроситься на вакантное место чертежника. Вомпе снабдил меня для этой цели дипломом чертежника и пояснил, что хотя инженер, к которому я направляюсь, свой человек, член партии и в курсе дела, мне все же придется сдавать пробу. Но, понятно, моя постоянная работа на заводе будет не чертежная - я буду руководить военным обучением пролетарских красных сотен, proletarische Hundertschaften. На заводе все обошлось больше, чем удовлетворительно. Диплом даже не стали оспаривать, испытание я сдал, меня зачислили, определив невысокое, но довольно приличное жалование, и инженер посадил меня не в общую чертежную, где работало несколько десятков человек, а в свой кабинет, в качестве "порученца" - сам он был выдающимся проектировщиком. Это давало мне возможность не уходить с завода со всеми моими коллегами после окончания работы, а оставаться до позднего вечера и даже до ночи, когда я с помощью Ганса - мастера-коммуниста, бывшего старшего унтерофицера и прекрасного знатока германского оружия - руководил военными учениями трехсот с лишним рабочих.

Занимались мы или тут же во дворе завода или на большом пустыре, прилегавшем к заводу. Винтовки и пулеметы, а также холостые патроны у нас имелись, впрочем был и запас боевых, но их мы, понятно, в ход не пускали. Очевидно, что заводская администрация, а вероятно и полиция, были обо всем осведомлены, но до поры до времени закрывали на это глаза, выжидая, как сложится общее положение дел в стране. А сложилось оно так. В конце октября в Гамбурге вспыхнуло восстание, но через три дня восставших жестоко подавили. Такая же судьба постигла взявшихся за оружие рабочих и в других местах. А в ноябре Компартию запретили, она ушла в подполье. Это было тяжелейшее поражение не только КПГ, но и ИККИ и всей ленинской концепции близкой победы мировой революции, концепции, в которой главная ставка делалась именно на Германию.