- 162 -

Три встречи со Сталиным

 

В здании ЦК партии на Старой площади Агитпроп помещался на четвертом этаже. Секретариат на пятом, а в подвале находился книжный склад, куда поступали все печатные издания страны. Я регулярно заходил сюда, чтобы отобрать те из них, с которыми, по характеру моей работы, мне следовало знакомиться. Вот так однажды я набрал себе целую охапку свежих книг по математике, физике и т.п., поднялся на первый этаж и вошел в лифт. Но только я захлопнул дверцы, как они снова открылись, и в лифт вошел Сталин. Впервые я увидел его не стоящим издали на трибуне, а совсем близко. Незаметно я стал внимательно разглядывать его. Кроме величайшего уважения, никакое другое чувство у меня тогда не возникало при виде его, хотя он и разочаровал меня. Как всегда, Сталин был в сапогах и френче, но, пожалуй, только этим он и был похож на того, каким его изображали. С серым цветом френча сочетался какой-то сероватый цвет лица этого человека. Ростом он был не выше меня и довольно сутуловат, а не высок и строен, каким его изображали на портретах, которые уже тогда красовались повсюду. Мало помогало то, что, как я заметил, каблуки его сапог были непомерно высоки. Лицо его не было гладким, как его ретушировали, а грубо рябым, все изрытое большими оспинами. Глаза вовсе не большие, а скорее маленькие, прятавшиеся в узкие щелочки. Волосы и усы блестели, были неестественно черного цвета, и хотя ему тогда было всего 50 лет, он явно красил их.

Со своей стороны, Сталин пристально рассматривал меня и отрывисто спросил: "Здесь работаете?", я подтвердил, сказал кем. Он, не спросясь, взял из моей охапки первую попавшуюся книгу, затем другую, бегло полистал, вернул и бросил с подчеркнутым презрением: "Все математика!" И больше ни слова. Я на четвертом этаже вышел из лифта, он поднялся на пятый. И у меня от этой встречи остался странный, неприятный осадок какого-то разочарования, хотя в чем оно состояло я тогда не смог бы сформулировать.

 

 

- 163 -

Вторая моя встреча со Сталиным произошла во время 16-ого партийного съезда, летом 1930 года. Я только что вернулся из отпуска, который провел в Крыму, в санатории ЦК в Дюльбере. Возвращение состоялось не без неприятного приключения. На подходах к Москве наш поезд столкнулся с другим поездом, к счастью, не сильно, человеческих жертв не было. Я в этот момент как раз находился на верхней полке, упаковывал свой чемодан, меня сбросило вниз, и я загнал себе щепку под ноготь указательного пальца левой руки. Этим, если не считать испуга, последовавшего панариция и небольшой, но болезненной операции удаления ногтя, я счастливо отделался.

Как ответственный работник аппарата ЦК, я поспешил на съезд, на котором присутствовал не только как гость, но был назначен в редакционную комиссию, председателем которой был литературовед, старый большевик, Лебедев-Полянский. Мы, члены редакционной комиссии, поочередно дежурили, и мне выпало дежурить утром, на второй день съезда. Еще до начала заседания я взял у стенографисток запись отчета, прочитанного Сталиным накануне. Сразу же, в самом начале его речи, мне бросилось в глаза предложение, звучавшее странно. Хоть я никогда не изучал, ни в школе, ни самоучкой синтаксис и грамматику русского языка, какое-то языковое чутье благодаря чтению художественной литературы, у меня все же выработалось. Так, как написано, нельзя сказать по-русски. Этого я не мог не уловить.

Подойдя к Лебедеву-Полянскому, я обратил его внимание на это неудачное место, и он согласился со мной. Тогда я сказал ему: "Надо показать это товарищу Сталину, пусть выправит". Но Лебедев-Полянский испуганно замахал на меня руками: "Что вы, что вы, никуда не ходите!" Я недоумевал. "Почему? Ведь, возможно, стенографистка перепутала. Ведь так издавать нельзя". И как только Сталин появился в зале, я поднялся к нему на трибуну и сказал, примерно, следующее: "Вот, товарищ Сталин, здесь в стенограмме вашего выступления, с точки зрения языка, есть одно неправильно построенное место... Вероятно, стенографистка перепутала. Возьмите, пожалуйста, посмотрите. Если разрешите, я завтра утром возьму у вас стенограмму обратно". Сталин посмотрел на меня пристально, испытующе, взял стенограмму и процедил: "Хорошо".

На следующий день, опять перед началом заседания, поднявшись на трибуну, я снова подошел к Сталину и спросил: "Просмотрели, товарищ Сталин?" Протянув мне стенограмму, он бросил: 'Так оставить!" И вот так, с этой по-русски неграмотной, возможно, по построению грузинской фразой, и напечатан в стенографическом отчете доклад Сталина. В то время я не распознал в этом поступке Сталина типичное для него самодурство, личный произвол тирана, оскорбительный и унизительный для других, а счел его лишь причудой, минутным капризом этого великого кавказца.

Забегая вперед, скажу сразу о моем третьем соприкосновении со Сталиным. В 1933 или 1934 году Л.М. Каганович пригласил меня - как математика принять участие в возглавляемой им комиссии по составлению Генерального плана реконструкции города Москвы. Задачей этой

 

 

- 164 -

немногочисленной комиссии, в которую входили архитекторы, например, талантливый армянин Алабян, и экономисты, в том числе Модест Рубинштейн, с которым мы были в приятельских отношениях (его жену, Наташу Кузнецову, бывшую левую эсерку, я знал еще с 1918 года по Хамовническому райкому) - было окончательно сверстать план, над которым уже много времени трудились сотни специалистов. Нам нужно было выработать, на основе несметной кучи материалов, компактный документ и представить его на утверждение Политбюро.

Наша комиссия работала в буквальном смысле днем и ночью. Мы заседали чаще всего до трех часов утра, а то и до рассвета, - таков был в те годы и до самой смерти Сталина стиль работы во всех партийных, советских и прочих учреждениях. Там, в Кремле, "хозяин" не спит, всю ночь напролет, отец наш родной, работает за своим письменным столом. От него могут позвонить за какой-нибудь справкой, и тогда, не дай бог, что только будет, если ты не окажешься на месте? Трудоспособность нашей комиссии и ее председателя была в самом деле неимоверна. На окончательном этапе нашей работы, Каганович поселил пятерых из нас за городом, на одной из дач МК, где мы, отрезанные от отвлекающих телефонных звонков, быстро завершили всю работу, составили проект постановления Политбюро.

Нас пригласили на его заседание, на обсуждение плана. В громадной продолговатой комнате, за длиннющим столом в виде буквы Т, сидели члены Политбюро и секретари ЦК, а мы, члены комиссии, разместились на стульях вдоль стен. В верхней, более короткой стороне буквы Т, восседал в центре один только Сталин, а сбоку его помощник Поскребышев. Собственно говоря, там было лишь место Сталина, а он безостановочно, как во время доклада, так и после него, прохаживался взад и вперед вдоль обеих сторон длинного стола, покуривая свою короткую трубку и изредка искоса поглядывая на сидящих за столом. На нас он не обращал внимания. Так как наш проект решения был заранее роздан, Каганович лишь очень сжато доложил об основных принципах плана и упомянул о большой работе, проделанной комиссией. После этого Сталин спросил, есть ли вопросы, но никаких вопросов не последовало. Всем было все ясно, что было удивительно, так как при громадной сложности проблем, нам, членам комиссии, проработавшим не один месяц, далеко не все было ясно. "Кто желает высказаться?", спросил Сталин. Все молчали, уткнувшись в свои бумаги. Мне казалось, что никто из этих известных всей стране политических деятелей не отваживается высказываться - из уважения к авторитету Сталина, прежде, чем выскажется он, - тогда мне бы и в голову не могла закрасться мысль, что ими руководит страх перед ним. Молчание, все более тягостное, неловкое, длилось долго.

Сталин все прохаживался, и мне почудилось, что он ухмыляется в свои усы. Наконец, он подошел к столу, взял проект постановления в красной обложке, полистал и, обращаясь к Кагановичу, заметил: "Тут предлагается ликвидировать в Москве подвальные помещения. Сколько их имеется?" Мы, понятно, были во всеоружии, и один из помощников

 

 

- 165 -

Кагановича, кажется, Финкель (способнейший, образованный и вернейший работяга, души не чаявший в своем начальнике, но погибший, как и большинство работников МК, в тридцать седьмом году, причем Каганович не сделал ничего, - не смог, или, вернее, не захотел, - чтобы спасти его), тут же подскочил к Кагановичу и вручил ему нужную цифру. Она оказалась внушительной, в подвалах, ниже уровня тротуара, теснились (и продолжают и поныне тесниться, несмотря на большой размах жилищного строительства) тысячи квартир и учреждений.

Услышав эти данные, Сталин вынул трубку изо рта, остановился и изрек: "Предложение ликвидировать подвалы - это демагогия. Но в целом план, повидимому, придется утвердить. Как вы думаете, товарищи?" После этих слов все начали высказываться, сжато и одобрительно, план был принят с небольшими поправками, и Сталин предложил вынести нам, составителям, каждому персонально, благодарность за проделанную работу. В заключение, Каганович взял слово, чтобы извиниться за подвалы. Этот пункт, дескать, вошел в проект постановления по оплошности. Это, мол, действительно, было чье-то предложение, но как нереальное комиссия отвергла его. Лживая эта увертка была настолько неуклюжа и прозрачна, что никто из присутствующих, хорошо знающих царившие здесь порядки, а тем более Сталин, не могли не раскусить ее. Ведь каждый понимал, что перед тем, как подписать столь ответственный документ, Каганович несколько раз внимательнейшим образом перечитал его, что десятки раз читали и перечитывали его все другие члены комиссии.

А на деле все обстояло так. Предложение о подвальных помещениях квартир, мастерских, учреждений (за исключением домовых прачечных), о постепенной плановой ликвидации существующих и запрете создавать их в будущем, внес в комиссию как раз я, и оно встретило всеобщее одобрение, в том числе самого Кагановича. Но ведь Сталин назвал его демагогией! Сам Сталин! Хорошо еще, что Каганович не указал пальцем на меня, и на этом спасибо. Увы, проходя по сегодняшней Москве, я часто вижу ребятишек за окнами подвальных квартир, куда не доходят солнечные лучи, но зато в изобилии просачивается сырость. А в большом доме, в котором я живу, построенном в пятидесятых годах, в десятке учреждений, в том числе в домуправлении и в партбюро ЖЭКа, служащие работают в подвале. Но в то же время наши "совбуры" - так назвал их Ленин, советская буржуазия, бюрократическая знать, партийные и прочие сановники имеют шестикомнатные квартиры и вдобавок к ним роскошные поместья под Москвой, в Крыму и на Кавказе.

Поделюсь еще впечатлениями о трех лицах, чьи имена вошли так или иначе в историю, с которыми мне пришлось столкнуться во время моей работы в ЦК. Как-то ко мне явилась целая делегация членов партийного комитета Института Маркса-Энгельса с секретарем во главе. У них произошел серьезный конфликт с директором Рязановым, старым революционером, бывшим меньшевиком, человеком большой ученности, но вместе с тем нетерпимым к малейшей критике и весьма вздорным. Когда в стенной газете появилась довольно безобидная каррикатура и статья о финансовой практике дирекции, нарушающей советские порядки,

 

 

- 166 -

нежелании считаться с профсоюзной организацией, Рязанов сорвал газету со стены. Я поехал в институт, чтобы выслушать обе стороны и уладить этот инцидент на месте. Но не тут-то было. Рязанов не пожелал спокойно обсудить создавшееся ненормальное положение, он кричал, напирал на то, что за работу института отвечает перед ЦК только он.

Я в то время как раз временно замещал заболевшего зав. Агитпропом Криницкого, а поэтому мне пришлось обо всем этом досадном деле докладывать секретарю ЦК Молотову. Каково же было мое удивление, когда он, столь много писавший тогда о руководящей роли партийных организаций, в данном случае стал на сторону Рязанова. Он не нашел ни слова порицания его дикой выходки, но зато обозвал секретаря парторганизации, которого он не знал, да и всю ее "леваками", "анархистами" и приказал мне "поставить их на место". "Эту игру в демократию надо немедленно прекратить. Не надо мешать Рязанову работать", -говорил он. Мои возражения, что таким образом мы плохо воспитываем партийную организацию, Молотов и слушать не хотел. Я чувствовал, что я очень не понравился ему. Ну, а что касается меня, то я ушел от него с тяжелым чувством, с впечатлением, что имею дело с тупым, ограниченным, упрямым бюрократом-педантом. А ведь этот человек возглавлял позже советское правительство, а также руководил советской внешней политикой! А через год Рязанов был арестован. Говорили, что он был членом нелегального меньшевистского бюро ЦК и что финансировал его из средств института. Я тогда, конечно, верил, что это в самом деле было так, однако, как я знаю теперь, все это "дело" было сфабриковано Ягодой, доверенным Сталина.

Секретариат, Оргбюро и Политбюро то и дело создавали комиссии по составлению проектов решений по тем или иным вопросам, или, например, по отбору кандидатов для поступления в Высшую партийную школу и т.п. В такие комиссии, как правило, входили работники тех или других отделов аппарата ЦК, в том числе Орготдела и Агитпропа. Так случилось, что мне пришлось участвовать в работе этих комиссий вместе с Ежовым или Маленковым, занимавшими в разное время в Орготделе аналогичную должность, как я в Агитпропе. Просиживали мы за этой работой, выпивая несметное количество стаканов чаю с лимоном, не одну ночь, иногда спорили, и имели возможность узнать друг друга.

Ежов производил на меня впечатление хилого, жалкого, невзрачного человечка, какого-то худого недоросля, плюгавого на вид парнишки, весьма и весьма ограниченного, недалекого и притом легко раздражающегося, нервозного. И уж во всяком случае нельзя было представить себе, что именно он возглавит когда-нибудь НКВД, станет страшным оружием сталинского террора, "ежовыми рукавицами". Другое дело, Маленков. С виду солидный, осанистый, инженер по образованию, спокойный и рассудительный, он казался мне вполне положительной личностью. Я и до сих пор думаю, что Хрущев устранил его, опасаясь, что тот вытеснит его.