- 171 -

Возврат к науке

 

В марте 1931 года был арестован Рязанов, директор ИМЭЛ, и был назначен Адоратский, старый большевик, ученый-марксист. Я был послан туда как член дирекции института. Адоратский поручил мне заведование кабинетом Маркса. С первого же дня работники института обратились в дирекцию с утверждением, что Рязанов публиковал далеко не все документы, которыми он располагал, что часть из них он, якобы, прятал не в несгораемых шкафах, а в каком-то личном тайнике. И в самом деле, с помощью специалиста, вызванного из Угрозыска, этот тайник был обнаружен в стене кабинета Рязанова. В нем хранились фотокопии нескольких писем Маркса и Энгельса, а также математических тетрадей Маркса и его же записей по вопросам естествознания.

Среди писем особо выделялось одно, адресованное в 1888 году Марксом Энгельсу, содержащее довольно нелестную характеристику тридцатичетырехлетнего Каутского. Я принялся за расшифровку этого небольшого письма. Это была нелегкая задача, так как почерк Маркса, писавшего, вдобавок, готическим шрифтом, с его схожими между собой буквами, был очень неразборчив. Однако мне удалось довольно быстро полностью разобраться в нем, и мой перевод был опубликован в журнале "Большевик". Маркс писал о Каутском: "Посредственный, недалекий человек, самонадеянный, всезнайка, в известном смысле прилежен, очень много возится со статистикой, но толку от этого мало; принадлежит от природы к племени филистеров". Надо полагать, что Рязанов, который

 

 

- 172 -

приобрел фотокопии рукописей Маркса у германского социал-демократического руководства, был связан данным им обещанием не публиковать ничего порочащего одного из старейших вождей социал-демократии Каутского, или он сам считал бестактным сделать это по крайней мере при его жизни (Каутский скончался в 1938 году, в возрасте 84 лет). Понятно, что я тогда, как все, был убежден, что Рязанов скрыл правду о Каутском, руководствуясь своими антибольшевистскими симпатиями.

Что же касается математических трудов Маркса, то, невидимому, как я понимаю теперь, Рязанов потому тянул с работой над ними, с их расшифровкой и опубликованием, что не был уверен в их научной ценности, боялся повредить авторитету Маркса. Немецкий посредственный математик Гумбель, которому Рязанов дал их на отзыв, не понял их методологического значения и не советовал издавать их. Здесь произошло нечто подобное тому, что и с "Диалектикой природы" Энгельса. Эйнштейн, которого Рязанов попросил ознакомиться с рукописью, не понял громадного философского значения этих набросков (что объяснялось тем, что Эйнштейн вообще не понимал диалектики), и указал - совершенно правильно - что с чисто физической стороны они устарели, а поэтому рекомендовал воздержаться от их издания.

К чести Рязанова надо отметить, что тогда он не послушался совета гениального физика, и "Диалектика природы" была в 1929 году издана. Но в случае с математическими рукописями получилось иначе. Я немедленно подсказал Адоратскому создать бригаду для их расшифровки - были приглашены Яновская и ее ученики, Райков и Нахимовская, усердно взявшиеся за это каторжное дело. Львиную долю работы над рукописями проделала сама Яновская, давшая ценный комментарий к ним; они были фактически полностью подготовлены ею к печати. Но в ИМЭЛе, после смерти Адоратского, менялись директора, и все они в вопросе об издании Марксовых математических рукописей занимали одинаково нерешительную, колеблющуюся позицию страховщиков. Потребовались десятки лет, пока рукописи были опубликованы, причем включившимся в это дело позже бездарным, но ловким карьеристом Рыбниковым, одним из многочисленных учеников уже скончавшейся Яновской, присвоившим себе всю заслугу и получившим за это ученое звание доктора.

Летом 1931 года я побывал в Лондоне, куда ездил как член советской делегации на 2-ой международный конгресс по истории естествознания и техники. Это было одно из первых, если не вообще первое участие советских ученых в международных конгрессах. Состав делегации формировался Политбюро, возглавлял ее Бухарин, тогда член Политбюро, я числился ее секретарем, в нее входили крупнейший ботаник и генетик Николай Иванович Вавилов, с которым разрешили поехать его сынишке, пионеру с красным галстуком, физик Гессен, экономист и историк техники Модест Рубинштейн, электротехник Миткевич, биолог Завадов-ский, - все они, за исключением Рубинштейна и меня, трагически погибли от руки Сталина. В Лондон мы добирались сложным путем. Сначала самолетом германской Луфтганзы, в Кенигсберг (Калининград).

 

 

- 173 -

В этом самолете я позабыл свою шляпу, которую вместе с другим "европейским" обмундированием я, как и другие делегаты, приобрел в специальном магазине Наркоминдела, и был очень расстроен. Но оказалось, что в Лондоне hatless "безшляпные" - самый последний крик моды.

Лондон встретил нас не слишком дружелюбно. Несмотря на разгар лета (был июнь или июль) в городе стоял туман "смог", насыщенный черным дымом, угольной пылью. Бывало, что видимость не превышала нескольких шагов. Воротник рубашки уже к обеду становился грязным. Но неприветливой была не только погода. На нас обрушилась желтая пресса. Ее фоторепортеры ухитрились заснять нас, в газетах появились наши снимки, сопровождаемые подстрекательскими статьями, в одной из газет под названием: "They prefer bombs" ("Они предпочитают бомбы") с помощью подстановки другого слова в название популярного тогда фильма "They prefer blonds" ("Они предпочитают блондинок"). На самом конгрессе многие относились к нам также с подозрением, -мол, не ученые прибыли, а большевики, устраивать коммунистический переворот в доброй старой Англии. И, понятно, главной мишенью был член Политбюро Бухарин, вряд ли в условиях того времени он был подходящей главой советской научной делегации.

Но не все делегаты конгресса так относились к нам. Среди них был и Бернал, который много лет спустя, выступая перед советскими историками науки, говорил о том, что именно наши - в особенности Гессена и мои - доклады на лондонском конгрессе содействовали тому, что он стал знакомиться с марксизмом, стал его сторонником. Позднее Бернал возглавил Всемирный Совет Мира, но потом, поняв, что политика правителей Советского Союза резко расходится с идеалами коммунизма, а Всемирный Совет Мира стал просто ее послушным инструментом, - стал критически относиться к ней, не пожелал служить ей, и эти переживания несомненно ускорили его тяжелую болезнь и смерть.

Да и сам президент конгресса, немолодой уже профессор Зингер, был с нами не только отменно вежлив, но даже пригласил нас - Бухарина, Вавилова, Гессена, Рубинштейна и меня - к себе домой, в свой коттедж на чай, за которым мы с ним и его супругой очень мило и непринужденно беседовали.

Неблагоприятная атмосфера на конгрессе значительно рассеялась, после того, как члены нашей делегации выступили с докладами, большей частью содержательными, доказав, что приехали не политики, а ученые. Конечно, методологическая, философская сторона некоторых советских докладов была чужда собравшимся, своим материализмом и диалектикой была неприемлемой для них, но они проявляли больше, чем мы, марксисты, терпимости к чужим убеждениям, да им просто интересно было слушать эту диковинку.

Бухарин сделал доклад о "праксеологии", науке о законах результативности практической деятельности людей, одного из модных тогда увлечений буржуазной философии, до которых Бухарин, милейший человек какого-то детски-наивного духа, исключительно эрудированный, но философски путанный, был чрезвычайно падок. Однако наибольшее

 

 

- 174 -

впечатление из всех советских докладов произвел невзрачный на вид Гессен, своим докладом о Ньютоне. Здесь они впервые ознакомились с методом исторического материализма, причем не в абстракции, а конкретно, в применении к научной биографии величайшего ученого. Вдобавок Гессен, окончивший Эддинбургский университет, говорил на превосходном английском языке, не то что Рубинштейн со своим "матросским", я с "пиджин-инглиш", а тем более Бухарин, знавший превосходно французский и немецкий, но не знавший совсем активно английский.

Кроме уже упомянутого сообщения о математических работах Маркса, я сделал два доклада: кризисе философско-логических основ современной математики, и о динамической и статистической закономерности в физике. Все доклады советской делегации мы тут же издали уже упомянутой отдельной книжкой "Наука на распутье", с изданием которой у меня, как у секретаря, было немало хлопот. Книжка имела большой успех. После 37 года я, также, как делали все, опасаясь обыска, уничтожил имевшийся у меня экземпляр этой книжки, поскольку в ней имелись статьи "врагов народа".

Мы были в финансовом отношении прилично обеспечены, но я, экономии ради, жил не в отеле, а в пансионе, где-то рядом с Бейкер-стрит, уличке, памятной по Шерлоку Холмсу. Пансион был сплошь заселен одними стариками, а главное, старухами, одинокими старыми девами. Я встречался с ними за общим завтраком, наблюдая их диккенсовские нравы. Они были чопорны, почти не разговаривали друг с другом, а тем более со мной, все это было необычно, крайне консервативно, так же как и то, что такси в Лондоне имели допотопную внешность кубических черных ящиков, но мотор был вполне современный! А для того, чтобы растопить газовый камин в комнате, надо было бросить особый жетон (для разных районов разный; газ принадлежал различным частным компаниям), в автомат. Почтальон развозил почту на мотоцикле не в сумках, а в старозаветных холщевых мешках. Было странным и то, -но с другой стороны, - что бидоны с молоком и продукты привозят жителям коттеджей из лавок прямо домой, и рано утром оставляют стоять на тротуаре, не опасаясь, что все это добро кто-нибудь стащит...

Нашу делегацию попросили посетить палату общин, во время ее заседания. Устроил это некий Коутс, член парламента, лейборист, возглавлявший комитет англо-советской дружбы. Собственно, этот комитет, или его бюро, был своего рода бизнесом мистера Коутса. Он состоял из него, его жены и взрослой дочери, которые втроем, в одной комнате, заправляли этим "делом", что мне казалось крайне странным. Но еще более странным было посещение парламента. Нас туда повел Коутс, не предъявляя пропуска, привратник обязан знать их всех в лицо. Шло заседание. Спикер, в традиционном белом парике, — представление, да и только! И нам повезло. Какой-то консерватор подал интерпелляцию. Спрашивал премьера Мак-Дональда, как долго будет терпеть правительство, чтобы в Кембридже, недалеко от Лондона, лорд Резерфорд занимался разбиением атомов, что может привести к взрыву, который, не дай бог, уничтожит все христианское человечество. Мак-Дональд отделался шуткой.

 

- 175 -

Однако этот инцидент, вызванный с одной стороны весьма популярной тогда фантастической литературой, распространявшей атомные ужасы, а с другой - желанием консерваторов "насолить" лейбористам, настроить обывателей против правительства, - поднимал весьма серьезные как физические, так и моральные проблемы, проблемы ответственности ученых. По состоянию атомной физики того времени, в самом деле нельзя было поручиться, что разбиение атомного ядра не вызовет цепную реакцию гигантской энергетической мощи.

Ведь и позже, как об этом в своих воспоминаниях пишет Гейзенберг, ни он, ни Бор, ни Эйнштейн, ни сам Резерфорд не допускали и мысли о возможности использования ядерной энергии, ни для мирных, созидательных, ни тем более для военных, разрушительных целей. И если все кончилось "благополучно" тем, что были "лишь" Хиросима и Нагасаки, и что теперь накопленные по обе стороны запасы атомных и водородных бомб, способные многократно уничтожить все человечество, а, возможно, всю жизнь на Земле, — пока - не пущены в ход, то где гарантия, что они не будут пущены в ход в будущем, что не развяжется, пусть и не "естественная", цепная реакция, а намеренная, вследствие безумия алчных, властолюбивых людей? И далее, где гарантия, что опыты по разбиению элементарных частиц, электронов и других, в самом деле не приведут к цепной реакции, которая в один миг превратит вещество Земли, да, возможно, всей Солнечной системы, в излучение, к реакции, подобной тем, которые рождают новые звезды? Не зная "структуру" элементарных частиц (ее как раз надо узнать их разбиением), мы этого не знаем, и даже не в состоянии оценить количества риска, связанного с подобными экспериментами, и не можем принять какие бы то ни было меры предосторожности. В таком случае, имеет ли ученый право рисковать?

Но с другой стороны, без риска не было бы не только науки, но и жизни вообще, ведь буквально каждый наш шаг связан с риском поскользнуться и сломать себе шею. Запрет экспериментировать, пусть лишь в одной ограниченной области, вскоре послужил бы прецедентом и привел бы не только к остановке развития прогресса, но и к регрессу, к всеобщему упадку... Вот вам одна, и немаловажная, из неразрешенных, и, возможно, неразрешимых, дилемм.

Упомяну еще, что после посещения заседания парламента, нас тут же пригласил на ленч Артур Гендерсон, видный лейбористский политик. Мы сидели с ним на террасе ресторана парламента над Темзой, вели душеспасительные разговоры, и чуть ли не давясь, ели кровавый ростбиф, которым нас почти каждый день непременно угощали.

В честь нашей делегации советским посольством был устроен прием. На нем меня поразила жена посла Сокольникова, Серебрякова, бесвку-сицей пышного наряда, обвешанная блестящими драгоценностями, да и всем своим нескромным поведением. Позднее, попав, как жена репрессированного, в лагерь, она отличалась стукачеством, сожительством с лагерным начальством, с которым прижила отпрыска. А выйдя из лагеря, имела нахальство написать роман о жизни... Маркса! А советское

 

 

- 176 -

издательство не постеснялось издать компиляционное сочинение этой особы. Но, собственно, чему же удивляться, ведь это в стране, где существует полный разрыв между политикой и моральными принципами.

Кроме Лондона, я побывал еще и в Кембридже, причем с особой целью. Перед нашим отъездом из Москвы, завагитпропом Стецкий вызвал Бухарина и меня для конфиденциального разговора, и передал нам поручение Сталина, попытаться уговорить талантливого молодого физика Капицу, выехавшего в 1921 году из Петрограда в Англию, вернуться на родину, где ему будут созданы самые благоприятные условия для работы.

В Кембридж мы поехали поездом втроем - Бухарин, Модест и я — физика Гессена, которому было бы наиболее интересно посетить Резер-форда, мы не решились взять с собой, поскольку он был учеником Тамма, а с ним Капица как будто не ладил. Предварительно Бухарин списался с Капицей, просил устроить нам посещение Кевендишской лаборатории Резерфорда. Поездка, к сожалению, короткая, произвела на меня чарующее впечатление красотой английского ландшафта с его живописными хуторами, рощицами, заборами из живого кустарника, лужайками с пасущимися на них овечками. Сам Кембридж, небольшой городок, и университет с его двухэтажными зданиями, расположенными в прекрасном тенистом саду, мне также очень понравился.

Побывал я и в комнате студента и подумал: дай бог нашим профессорам в Москве так жить. Интересны были студенты сами, и их профессора, которые расхаживали в мантиях. В лаборатории, размещенной в бывшем монастырском здании, с его низкими потолками и мрачными сводами, нас встретили Капица и Резерфорд, провели по ней. Поразила крайняя простота оборудования, - Резерфорд как бы даже кичился тем, что он сам создает аппаратуру из стеклянных трубок, проволочек, сургуча. Единственным продуктом современной индустрии был находившийся в подвале мощный генератор электрического тока.

Капица пригласил нас на обед в свой коттедж, где мы и познакомились с его женой Анной, дочерью известного кораблестроителя и математика, академика Крылова, выступления которого мне пришлось раза два услышать на собраниях Академии. Адмирал Крылов был большой чудак. Почти в семидесятилетнем возрасте он являлся на собрания Академии в высоких сапогах, какой-то домашней куртке и пересыпал свои выступления матросской матерной многоэтажной бранью в адрес бюрократов, мешавших его работе. Зато его дочь производила впечатление утонченной аристократки, недаром воспитывавшейся во Франции.

После обеда Бухарин, без обиняков, поставил перед Капицей вопрос о возвращении, обещал ему золотые горы. Капица уклонился от прямого ответа, и потом - невидимому, его жена оказывала большое сопротивление - еще долго колебался.

Вернулись они лишь в 1934 году, однако вовсе не добровольно. Приехали в отпуск, и его не пустили обратно. Но обещания, данные Капице, были выполнены. Для него был создан специальный институт с богатейшим научным оборудованием, где были выполнены замечательные

 

 

- 177 -

работы по температурам, близким к абсолютному нулю, по сверхтекучести. Подбор работников в этом институте, в отличие от прочих советских учреждений, находился почти целиком в руках его директора, Капицы, без вмешательства отдела кадров. Парторгом-института была жена Стецкого, избежавшая репрессий и после ареста своего мужа, очень милая женщина, сумевшая сработаться с Капицей. Тем не менее, думаю, что у Капицы были не отдельные моменты, а целые годы, когда он сожалел, что вернулся. В 1942 году он уклонился от участия в работе над созданием ядерного оружия, и хотя в 1945 году ему и присвоили звание Героя социалистического труда, он за свой отказ находился в опале до самой смерти Сталина, да и после ее, и лишь на волосок избежал худшей судьбы.

По окончании конгресса все члены нашей делегации бросились в магазины закупать себе вещи и подарки. Помню, что купил себе и своим сыновьям по шерстяному свитеру, а с Бухариным мы пошли в обувной магазин (я помогал ему объясняться). Мои покупки обошлись мне дорого. Не деньгами, а нервами, тем, что, во-первых, по приезде в Москву советские таможенники не хотели пропускать детские свитеры, заподозрив во мне спекулянта, и во-вторых, в тюрьме следователь, на полном серьезе, расценил тот факт, что я "покупал Бухарину обувь", как "политическую связь с врагом народа".

Мы с Модестом Рубинштейном решили воспользоваться тем, что у нас имеется транзитная виза через Голландию, вернуться через нее, побывать хотя бы два дня в этой интересной стране. Так мы и сделали. Потом мы уехали в Берлин, где расстались. Модест направился в Цоппот, а я, через Дрезден, в так называемую Чешско-Саксонскую Швейцарию, на самую границу Чехословакии, где мы с мамой и сестрой назначили встречу. Конечно, мне очень хотелось побывать в родной Праге, увидеть бабушку Иоганну, но я вряд ли получил бы чехословацкую визу, да меня, того и гляди, могли даже схватить как "изменника", поскольку я воевал против легионеров.

Свидание, длившееся всего пару часов, было, конечно, очень трогательным, но и мучительным. После 16 лет мы вновь встретились! Не хватало Рудольфа; что с ним, где он, - мы тогда не знали. Как это в подобных случаях, после продолжительной разлуки, всегда бывает, разговор как-то не клеился, хотелось сказать чересчур много, но не хватало слов. Ведь у каждого из нас сложилась своя обособленная жизнь, со своими интересами. Так мы больше смотрели друг на друга, умиленно молчали. Я расспрашивал маму про бабушку, о знакомых, родственниках и друзьях. Рассказывал в самых общих чертах о себе. А Марта поведала о том, что развелась с мужем, Бертлем Цукром, вернулась к маме в Прагу из Палестины, где не смогла приспособиться к тяжелой жизни пионеров.