- 184 -

Бывало и так...

 

В 1932 году происходила всесоюзная проверка и обмен партийных документов (фактически лишь другое название чистки партии), и из членов президиума Комакадемии нас двоих - Дзениса и меня - ЦК включил в комиссию Политбюро, председателем которой был Мануиль-ский. Нам предстояло провести эту кампанию на Украине, здесь я тогда побывал во второй раз, еще раньше мы ездили с моим заместителем по Мосгубполитпросвету Кузьминым в Полтаву и Ново-Николаевск, чтобы изучить местный опыт.

Работать с Дзенисом и Мануильским было крайне приятно. Освальда Дзениса я любил больше всех членов президиума, этот бывший

 

 

- 185 -

комсомольский работник, моложе меня лет на десять, был милым, умным товарищем, таким, о котором говорят с основанием: "светлая личность". Он был международником, изучал фашизм, ему удалось побывать в Италии (для того времени заграничная научная командировка составляла большую редкость и была небезопасной - человека сразу подозревали в том, что его "завербовали"). Конечно, Дзенис погиб, но погиб и Пашуканис, юрист, тоже милый человек, любивший не знаю, в шутку ли, или всерьез, говорить, что он перед всяким докладом пропускает "для храбрости" по рюмочке.

Дмитрий Захарович Мануильский был необыкновенно симпатичный, образованный (он кончил, как юрист, Сорбонну, но ничего сухого, характерного для многих правовиков, не было в нем), человечный, веселый старый большевик, державшийся с нами, молокососами, запросто, как с равными, любитель рассказывать всяческие истории (возможно, что он и выдумывал их) и анекдоты, что он умел делать не хуже многих актеров-юмористов. Помнится, как он по памяти пересказывал Бабеля и Шолом-Алейхема - мы с Освальдом хохотали до упада - а один раз рассказывал нам про Сталина, как тот коварнЬ зло подшутил над Серго Орджоникидзе; событие происходило во время какой-то поездки, в поезде, Мануильский блестяще подражал произношению обоих кавказцев. К сожалению, я быстро забываю анекдоты, и подробностей этой "милой" проделки, довольно дурно характеризовавшей "великого вождя" (каким я тогда искренне считал Сталина) не осталось у меня в голове. Но самый факт, что Мануильский не побоялся поделиться с нами, мало знакомыми ему людьми, столь опасной темой, очень характерен для него. Мне пришлось поработать с ним еще раз, во время второй мировой войны.

Наша комиссия обосновалась в Киеве, где я прожил три или четыре месяца в третьеразрядной гостинице. На Украине тогда свирепствовал страшный голод, вызванный как засухой, так и разорением сельского хозяйства сталинской политикой раскулачивания, лишением крестьян стимулов для работы, разорением, повторявшимся потом не раз, и настолько глубоким и прочным, что оно дает себя чувствовать и поныне: в колхозах не хватает, несмотря на всю механизацию, рабочей силы, которая ушла и продолжает уходить в город, вопреки даже тому, что у колхозников нет паспортов, а значит, и права на жительство в городе — но для чего существуют взятки? - и страна, всегда считавшаяся "житницей Европы", вынуждена, при недороде - закупать - это на 56 году советской власти! - хлеб, мясо, яйца и даже картошку и лук в США, Канаде, Бразилии, Польше и Чехословакии.

На улицах Киева, Чернигова и других городов, где я тогда побывал, встречалось множество нищих крестьян и беспризорных детей, оборванных, тощих, умирающих с голоду. Именно на этом фоне происходила чистка партии. Мне было поручено проверить парторганизации Украинской академии наук и университетов Киева и Чернигова, кроме того, я побывал еще в нескольких городах, где имелись пединституты. Так как проверочные комиссии работали по вечерам, проводя общие собрания

 

 

- 186 -

парторганизаций, то днем у меня оказывалось достаточно свободного времени (надо было лишь предварительно знакомиться с "делами" некоторых членов партии, имевших партийные взыскания, которые частично поставлялись ГПУ) и я смог как следует ознакомиться с классической украинской художественной литературой. Я одалживал ее в университетской библиотеке, с наслаждением читал произведения Шевченко, Франко, Леси Украинки, Коцюбинского и других, не дурно понимал их. Вообще же украинский язык мне очень нравится, он кажется мне более благозвучным, более мягким, чем русский.

Чистку я проводил, строго придерживаясь полученных директив: вычищать украинских националистов, скрытых троцкистов и прочих врагов партии. Я не свирепствовал, но и не давал никому поблажки, и - как думаю теперь - как и вся наша комиссия, вычистил не мало ни в чем не повинных хороших людей, искренних коммунистов.

От самого города Киева с его великолепным Днепром, у меня осталось неизгладимое впечатление, но почему-то особенно помнится одна смешная мелочь, показывающая, что в свои сорок лет я был в чем-то каким-то детским. В витрине комиссионного магазина, на Крещатике, была выставлена великолепная высокая светло-красная фетровая феска, с черной длинной шелковой кистью, марокканская, об этом говорила золотая арабская надпись на ее внутренней стороне, возможно, попавшая сюда из театрального реквизита. Мне страх как захотелось купить ее себе, всякий раз, когда я проходил мимо, я подолгу останавливался перед этой витриной, заваленной разным хламом, но войти в магазин и спросить о цене, а тем более купить эту феску, я стеснялся.

Я упоминаю об этой экстравагантной мелочи не зря. Как я теперь понимаю, то, что я мог тогда, со спокойной совестью думать о таких пустяках, в то время, как наша чистка ставила под удар судьбу людей, и когда в украинских деревнях люди гибли с голоду, говорит о том, до чего я был тогда слеп. Я мог бы, конечно, умолчать об этом, далеко не украшающем меня эпизоде, но я не желаю рисовать себя лучшим, чем я был на самом деле.

Комакадемия иногда устраивала выездные сессии, на двух из которых я здесь остановлюсь. С Островитяновым, добродушным человеком, но порядочной "шляпой" (а нашего председателя Савельева мы с Дзенисом прозвали "шляпным магазином", хотя вообще он был весьма порядочным человеком, но почему-то рано ставшим сенильным, ведь он и умер в возрасте 55 лет) - я ездил в Свердловск, где прочитал какие-то доклады, в том числе, помнится, о "триумфе марксизма", доклад, в котором я, - конечно, абсолютно искренне, - превозносил гений Сталина, как великого ученого-марксиста.

Жили мы вдвоем в одном номере гостиницы, и как-то вечером у нас зашел разговор о театре, вероятно, после того, как мы посмотрели какую-то пьесу в Свердловске. И тут я высказал свои сомнения, правильно ли тратить огромные средства на все новые и все более роскошные постановки старых опер и балетов в московском Большом театре, в то время, когда столько людей недоедает, а в деревнях буквально мрут с голоду.

 

 

- 187 -

Островитянов очень удивился тому, как я ставлю вопрос, и стал спорить со мной, хотя и не очень решительно. Но вот что интересно. Когда я сидел в тюрьме в пятидесятых годах, один из следователей припомнил мне, что я "выступал против политики партии в области культуры", и в доказательство привел почти буквально то, что я тогда говорил Островитянову.

Отсюда, и из других подобных случаев, я сделал вывод, что уже в то время, в начале тридцатых годов, за мной, как и за мало-мальски ответственными работниками вообще, велась систематическая слежка. На каждого из нас имелось досье, куда заносились сделанные на нас доносы, копии наших частных писем и подписываемых нами служебных документов, записи подслушанных наших разговоров. На всякий случай! До поры до времени человека не трогали, но копили, копили материал, чтобы, когда им вздумается, схватит На подозрении был каждый, без исключения. Так было при Сталине (при Ежове и Берии), при Хрущеве (при Семичастном), так оно есть и сейчас (при Андропове).

Одним словом, жандармерия есть, как и была, жандармерией, только с той разницей, что после публичного разоблачения злодейств Сталина, масштабы ее бесчинств количественно сократились, и что - с другой стороны - электроника дает возможность значительно усовершенствовать методы подслушивания. Но как узнали тогда "органы" о нашем разговоре? Вероятнее всего, Константин Васильевич, по простоте душевной, рассказал кому-нибудь, тот другому, третьему, пока кто-то не донес на меня (я и мысли не допускаю, чтобы сам Константин Васильевич оказался фискалом). А, возможно, что рядом с нашим номером находился "осведомитель" - мы переговаривались громко, лежа на своих кроватях...

Вот каков наш "советский образ жизни", и никто не приходит в негодование от этого, разве только иногда мы наивно досадуем, над всеобщим равнодушием людей, ничем не возмущающихся, не критикующих и даже оправдывающих безобразия, от которых им самим ежедневно приходится страдать. Однако еще 85 лет назад Чехов писал в рассказе "Холодная кровь"; удивительно, как царская цензура пропустила это, теперь попробуй напечатай такое, дудки, нынешние редактора страх как бдительны: "Никто не возмущается, никто не критикует! А почему? Очень просто. Мерзость возмущает и режет глаза только там, где она случайна, где она нарушает порядок. Здесь же, где она составляет давно заведенную программу и входит в основу самого порядка, она слишком скоро входит в привычку".

Интересной была выездная сессия Комакадемии в Закавказье - в Тбилиси, Ереване и Баку - куда мы поехали на этот раз вчетвером -Пашуканис, Дзенис, Островитянов и я - каждый с несколькими докладами по своей специальности. Для меня эти три города и страны - Грузия, Армения и Азербайджан - были раньше незнакомы, и я с жадностью всматривался во все новое, в этот быт восточных людей, отличных от среднеазиатских. Тбилиси - тогда еще Тифлис - мне очень понравился своей быстротечной Курой, древними Сионским и Мехетским замками,

 

- 188 -

архитектурой грузинских жилых домов, с их длинными балконами, а также и новых зданий - театра имени Руставели, правительства и ЦК партии, университета, музеев.

Но национальный характер грузин мне рисовался через тех немногих, с которыми мне пришлось встречаться, и у которых часто чувствовалось что-то вероломное. А теперь, после всего того, что стало известно про "великого грузина", мне уже подавно нелегко подавить в себе чувство неприязни к этой нации; конечно, я сознаю, что это нехорошо, несправедливо, что среди грузин, как и в любой другой нации и народности, имеются дурные и прекрасные люди, — но, желая честно, самокритично отнестись к себе, сознаюсь в этом низменном чувстве.

Такое же отвратительное, заслуживающее всяческого осуждения националистическое чувство, ничуть не лучшее антисемитизма, появилось у меня во время войны к немцам. Я помню такой случай. В 1943 году, в Алма-Ате, я встретил на улице находившуюся там в эвакуации академика-филолога Лину Штерн, с которой был знаком. Она заговорила со мной на своем родном языке, по-немецки. А я попросил ее перейти на русский язык - немецкая речь была мне просто физиологически невыносима. Лина Штерн укоряла меня - мол, как же я, коммунист, интернационалист, могу так. Ведь немецкий язык это вовсе не язык Гитлера и Геббельса, а Гете, Гейне, Бетховена. Я разъяснил ей, что разумом я все это, конечно, знаю, но чувством не в силах ничего с собой поделать.

Как всегда, когда я нахожусь в чужом городе, я, в свободное время (наши доклады читались по вечерам для партийного актива и научных работников) скитаюсь не столько по музеям и прочим достопримечательностям, сколько просто брожу по улицам, заглядывая во дворы, в магазины, шляюсь по базарам, стремясь питаться не в ресторане шикарного отеля Интурист, где нас поселили, а в самых простых народных корчмах, в винных погребках, которых тогда в Тбилиси было хоть отбавляй. Так я узнал привлекательные черты грузин — их радушное гостеприимство, любовь к песне, музыке, пляске.

Но беспредельное, как мне казалось, гостеприимство этой нации раскрылось перед нами, москвичами, когда ЦК Грузинской компартии устроил для нас прощальный банкет. О том, что на этот Лукуллов пир ушло не мало народных средств, я тогда и не подумал. Торжество устроили в нашем отеле, в большом зале на первом этаже, присутствовала вся верхушка ЦК и правительства, все эти люди преждевременно погибли.

Пировать мы начали в 8 вечера, а кончили в 8 утра. Одно острое восточное блюдо следовало за другим, за одним сортом превосходного вина появлялся другой, еще более хороший, и все это чередовалось тостами, цветистыми, длинными, лирическими, из которых каждый представлял собой настоящий художественный рассказ или даже поэму, иногда серьезный, но чаще всего шуточный. Когда уже было выпито вполне достаточно, хозяева заставили нас пить из больших рогов, и нельзя было отказаться, ведь пили за здоровье Сталина! И, странное дело, все это время я как бы наблюдал себя со стороны и гадал - опьянел ли я по-настоящему или нет.

 

 

- 189 -

Чтобы убедиться в этом, я потихоньку, под столом, в своей записной книжке стал решать уравнение Риккати (случай, приводящий к элементарным квадратурам) - оба мои соседа, справа и слева, находились уже в таком состоянии, что не замечали моего странного поведения. Ну, и что же? Когда кончился банкет, то я, правда, еле доплелся до своего номера, на втором этаже, ноги отказывались идти, но, отоспавшись, я проверил свои вычисления, и оказалось, что решение правильное.

Из Тбилиси мы направились в Ереван (тогда Эривань). Ехали ночью поездом, в специальном правительственном салон-вагоне, с громадными окнами, в которые - как раз было полнолуние - виднелись дивные очертания кавказских гор. Ереван, со снежным Араратом, высящимся над городом, с широкими, густо озелененными улицами, с множеством новых зданий-дворцов, построенных В национальном армянском стиле, с террасообразными высящимися друг над другом жилыми домами, из розового туфа, с плоскими восточными крышами, - все это показалось мне сказкой. И сами армяне мни чрезвычайно понравились, показались мне симпатичными, мягкими и при этом деловыми.

На этот раз мы жили не в гостинице, а в гостях у председателя Совнаркома, в настоящем дворце. В столице, где мы прочитали ту же серию докладов, как и в Тбилиси, нам показали "библиотеку" - хранилище старых, выдержанных виноградных вин. В подвале стояли ряды громадных бочек, и сопровождавший нас ученый специалист-винодел не только рассказывал нам историю каждого из сортов, содержавшихся здесь, не только разъяснял технологию их производства, но и заставлял нас дегустировать их. Каждому из нас дали по крохотной рюмочке и из каждой бочки нацеживали по нескольку капель. Однако, хотя в типах вина, в их букете и вкусе мы после этого урока не стали лучше разбираться, но зато нас разобрало как следует.

Однако не подумайте, будто мы всецело посвятили себя только изучению этой "библиотеки". Нет, мы побывали и в настоящем книгохранилище, совершенно изумительном своими древними сокровищами. Нас возили в город Эчмиадзин, в монастырь, местопребывание католикоса, главы армянско-григорьянско православной церкви, и мы удостоились даже узреть этого седовласого достойного патриарха. В этой библиотеке мы осмотрели древнегреческие списки сочинений Аристотеля и их старинные армянские переводы, множество изумительно художественных древних армянских изданий, уникальные сокровища армянской культуры. Побывали мы и в крупном промышленном центре Ленинакане, где прочитали каждый несколько публичных лекций, возили нас и на реку Араке, на самую границу с Турцией, в необыкновенно своеобразную живописную долину.

Но перед тем, как покинуть эту прекрасную страну, армянские руководители устроили прощальный банкет. А поскольку издавна известно, что между грузинами и армянами существуют отношения, которые лишь при советской власти перестали быть откровенно враждебными, то, понятно, что армянское партийное руководство не пожелало ударить лицом в грязь, а, наоборот, постаралось переплюнуть своих соседей по части

 

 

- 190 -

роскоши угощений. Скажу только, что я выдержал и это испытание на прочность.

Из работы в Комакадемии упомяну еще, что, руководя Ассоциацией естествознания, я сменил О.Ю. Шмидта. Помнится, что как-то мы вдвоем обсуждали проект экспедиции в южную часть Тихого океана, но осуществить ее не удалось, и вместо нее, как известно, Отто Юльевич возглавлял легендарный поход "Челюскина". Помимо научных интересов, его привлекала надежда избавиться в Арктике от мучившего его туберкулеза легких. После его триумфального возвращения в 1934 году, он пригласил нас с женой к себе на дачу, на Николиной горе, где мы вместе пили чай с шоколадным "Челюскиным" - громадным тортом-пароходом, подарком работниц фабрики "Большевик". Отто Юльевич был человеком разносторонее одаренным, блестящим организатором, хорошим математиком, специалистом по теории групп, оригинальным космологом, и если он, как и многие другие, в том числе такие выдающиеся философы, как Карев, Луппол или Стэн, и допускали гегельянские ошибки, то пришивать ему, как и им, кличку "меньшевиствующих идеалистов" мог только Сталин. Отто Юльевич умер в возрасте 65 лет, в 1956 году, и, надо полагать, что только всемирная известность полярника спасла его - немца — от репрессий тридцатых и сороковых годов.