- 292 -

Это была "ошибка"

 

Но вот, в один прекрасный день - собственно, в прекраснейшую субботнюю ночь, уже под утро - меня, после долгого перерыва, снова, который уже раз, разбудил окрик: "На допрос!" И повели так хорошо уже изученными закоулками коридоров, запрятали раз (пока не прошел встречный "крестный ход") в бокс, спустили в лифте во второй этаж. Затем провели в здание министерства, и здесь, прямо напротив парадной лестницы, в большой холл, где дожидался меня Путинцев. Тут я, впервые за три с половиной года, увидел часы, они показывали 2.30 - каждая мелочь этой ночи врезалась мне в память. Я предположил, что там, за массивной дверью, меня ждет это гибельное Особое Совещание. Но зная на опыте, что задавать вопросы бесполезно, я молчал, и уселся только, поскольку следователь, отпустив стрелка, предложил мне это.

Так мы оба молча ждали. Наконец, раздался, должно быть, звонок (я тогда уже плохо слышал и не услышал его), и мы направились к этой загадочной двери. Вошли. За ней оказался громадный зал, с длинным столом для заседаний и большим письменным столом. Сначала мне показалось, что в зале никого нет. Но вот из-за письменного стола поднялся низенького роста, щуплый человек в штатском. Быстрыми шагами он вышел к нам навстречу. Не обращая внимания на Путинцева, он протянул мне обе руки и сказал: "Здравствуйте, товарищ Кольман. Я министр госбезопасности, Игнатьев. Произошло недоразумение. Вы оказались во всем правы. Мы против вас ничего не имеем. Вы свободны..." И пригласив сесть (в кожаное кресло, в котором я почти утонул), продолжал беседу.

Все это произошло неожиданно, без малейшей подготовки. Удивительно, что мой ослабевший организм не среагировал на такой "сюрприз", как бы он ни был расприятен, инфарктом. Не касаясь причин происшедшего со мной "недоразумения", и не расшифровав, в чем это я оказался прав, Игнатьев констатировал удивительную вещь - что вид у меня плохой, и предложил направить меня в санаторий. Я, поблагодарив, отказался. Заявил, что только что три с половиной года пробыл в "санатории", что хочу работать, но прежде всего, если это возможно, свидеться с женой и дочкой. Я спросил, где они, что стало с ними и с моими сыновьями. Игнатьев с недоумением, как будто неподдельным, повернулся к Путинцеву: "Разве вы не сообщили товарищу Кольману?", и тот невозмутимо ответил, что "не успел". И тут же еще раз соврал, сказал, что Катя с дочкой находится в Ульяновске, где хорошо устроена, работает в Пединституте. А сыновья попрежнему работают. То, что Вячек уже третий год в лагере, он скрыл.

Тогда я попросил помочь мне выехать первым поездом в Ульяновск. Игнатьев поручил Путинцеву организовать это немедленно, и тот вышел. Мы остались с министром одни. Он предложил, чтобы я предупредил о своем приезде Катю телеграммой, и взялся составить ее текст вместе со мной. Катя сохранила ее, вот она: "УЛЬЯНОВСК ПЕДИНСТИТУТ ЛАБОРАНТКЕ КОНЦЕВОЙ КАТЕНЬКА АДЕНЬКА ВСЕ КОНЧИЛОСЬ

 

 

- 293 -

ОТЛИЧНО ПРИЕЗЖАЮ 24 ПОЕЗД 78 ВАГОН 6 ЦЕЛУЮ КРЕПКО ЭРНЕСТ". И тут же Игнатьев заявил: "Она (то есть Катя) у вас настоящая беспартийная большевичка, все это время мужественно вела себя". И когда Путинцев вернулся и доложил, что все устроил, и я смогу в час дня выехать в Ульяновск, министр распорядился, чтобы меня "прилично" одели и выдали денег.

Затем пошел разговор о моем дальнейшем устройстве. "Вы, конечно, понимаете, что в Прагу вам нельзя вернуться (я, однако, собственно, ничего не понимал, ведь я вообще не знал, что там, да и во всем мире, за это время произошло). Лучше всего вам вернуться в институт философии, где вы работали до отъезда", - говорил он. И он позвонил в ЦК заведующему отделом науки, которым оказался мой хороший знакомый, Юрий Жданов, и попросил его устроить меня, когда я обращусь к нему. И тут же позвонил в ЦКК Шкирятову (я был с ним также знаком), чтобы мне вернули хранившийся в архиве мой старый партийный билет. Несмотря на столь поздний час, оба эти работника были на месте, и Игнатьев расхваливал меня им.

Казалось, что теперь все проблемы благополучно решены - но нет, оставался вопрос, где я проведу остаток ночи и время до отхода поезда. Игнатьев предложил, чтобы я переночевал у кого-нибудь из родных или друзей, но я решительно отверг эту идею. "Разве они не перепугаются на-смерть, если я заявлюсь к ним в четыре часа ночи?", — спросил я не без намека. И попросил оставить меня здесь же в тюрьме. Он было возразил, что так нельзя, ведь я не заключенный (видите, какой блюститель законов!), но после небольшого препирательства, я убедил его, что не стоит обращать внимания на эту формальность, и Путинцев взялся устроить и это дело. Мы с Игнатьевым сердечно простились, и Путинцев отвел меня — без конвоя — в какую-т камеру-одиночку. Она оказалась незапертой, но он попросил - не приказал — не выходить из нее и, пожелав спокойной ночи, ушел.

Нечего и говорить, что от волнения я не смог ни на минуту сомкнуть глаз. Чего только я ни передумал в эти считанные часы, пока мне не принесли завтрак — целый кофейник кофе, молоко, сахар, булочку с маслом - словно в ресторане. Потом появился какой-то майор и объяснил, что так как сегодня воскресенье и парикмахера нет на месте, он побреет меня. И, делая это, он то и дело спрашивал, не больно ли. Затем какой-то сержант снял с меня мерку и вскоре принес новый черный стандартный костюм, правда, оказавшийся немного тесноватым, сорочку с галстуком, новые ботинки.

Потом мне вернули мои вещи - демисезонное пальто, мой старый галстук, часы, портфель, записную книжку и авторучку, и я расписался в их получении. В портфеле оказалась и та копия моей роковой статьи, которую я тогда, в сентябре 1948 года, захватил с собой, когда мнил, что меня везут к Копрживе. Наконец, явился и Путинцев. Он вручил мне удостоверение личности и деньги, не помню уже сколько, но мне показалось, что не мало, и заодно велел мне расписаться на печатном бланке о том, что все то, что я узнал, находясь в тюрьме, я, под страхом

 

 

- 294 -

наказания, сохраню как государственную тайну. Я, понятно, подписал, но с reservatio mentalis - мысленной оговоркой, что это вынужденное обязательство меня ни к чему не обязывает.

Часов в одиннадцать вновь явился тот вежливый майор-парикмахер, чтобы спросить, стану ли я обедать здесь, или же в ресторане на Казанском вокзале. Ему поручено проводить меня, посадить в вагон. Понятно, что я предпочел поскорее выбраться отсюда. Майор ушел, но вскоре явился снова, переодетый в штатское. Я захватил с собой портфель, в который с трудом запихал мой почти уже сгнивший пражский костюм. Мы спустились во двор и уселись в машину - не в ту ли самую, которая привезла меня сюда с Ходынки? Черные ворота раскрылись, как по волшебству, перед нами, и мы поехали на Казанский вокзал. До отхода поезда оставалось еще много времени. Мы пообедали, и помню только, что я заказал мой любимый гороховый суп, и что выпил рюмку водки, которую вообще не выношу, за компанию с моим провожатым. Он расплатился за два обеда, давая понять, что не за свой личный счет. Наконец, объявили посадку. И мой провожатый чуть было не забыл вручить мне мой билет. Но он не ушел, пока не убедился, что поезд увозит меня.

У меня оказалось нижнее место в четырехместном купе, жесткого вагона. Было сильно натоплено, и меня это устраивало. Одетый не по сезону, я в машине, по дороге на вокзал, порядком озяб. Кто были мои спутники, не знаю, я и не интересовался ими. Помню только, что один дядя, очень словоохотливый, пристал было ко мне с вопросами (не исключено, что Путинцев "приставил" его ко мне). Но я раз и навсегда отделался от него, заявив, что только что из больницы, и все еще нездоров. Попросив проводницу постлать мне, я, не раздеваясь, улегся на свое место. Мне бы, конечно, не помешало выспаться, но об этом не могло быть и речи.

Во-первых, я был страшно возбужден, взволнован предстоящим свиданием. Какими я найду их, и как они встретят меня? Почему это они очутились именно в Ульяновске, как они там жили все эти годы? Во-вторых, в купе, да и во всем вагоне, стоял невероятный шум, эти трое дядей, невидимому, какие-то хозяйственники, зазвали еще четвертого из соседнего купе, и стали резаться в карты. Они хохотали, громко и смачно комментировали свои удачи и промахи. Но как бы они ни орали, они не могли перекричать поездное радио, которое, не уставая, передавало одну "популярную" песню за другой. Поезд тащился невозможно медленно, по крайней мере мне, сгоравшему нетерпением встречи, так казалось. Но и объективно: расстояние в какие-то 800 км мы прошли за 28 часов. Неужто Путинцев не смог достать билет на скорый поезд? Мы часто останавливались, и на больших станциях, вроде Рязани и Инзы, стояли подолгу. В этих случаях, несмотря на холод, я выбегал из прокуренного купе, и в станционном ресторане жадно набрасывался на гороховый суп, благо именно он - как бы специально для меня - имелся повсюду.

Наконец - Ульяновск. Кате принесли вчера, в воскресенье, мою телеграмму в общежитие. Они с Адой, не зная от радости что и делать,

 

- 295 -

старались, как только могли, чтобы подобающе, по-праздничному, встретить меня. На имеющиеся у них жалкие гроши (до получки было далеко) купили что-то на базаре, чуть ли не даже крупинку сливочного масла, конфеты "подушечки", а в магазине рыбные консервы, убрали свою "комнату". На станцию явились за три часа до прихода поезда. Тогда в Ульяновске вокзала не было, старое, еще дореволюционное здание развалилось от ветхости. Строили новое, но годами. Катя и Ада ждали в выбракованном, неотапливаемом пустом вагоне. Они успели насквозь промерзнуть, несмотря на то, что их согревала радость моего возвращения.

Едва поезд успел остановиться, как я увидел обеих этих моих страдалиц. Я выскочил из вагона первым (благо был без багажа, налегке) и бросился к ним. Выглядели они не ахти как хорошо, одеты были неважно, не то, что не по-пражски, но не по здешнему суровому климату. Ада, конечно, за эти годы вытянулась, - ведь теперь ей шел уже тринадцатый год, - но была худенькая, как щепка. От волнения мы, кроме междометий, не могли выговорить ни слова, да и нельзя было при посторонних. Битком набитый автобус довез нас до общежития Пединститута.

Здесь они жили... В бывшей общей уборной. Два круглых отверстия в цементном полу не были даже прочно забиты, а только прикрыты досками. Холод и сырость здесь не выводились. Окно было все в щелях, и хотя имелась низенькая печурка, не было топлива. Только изредка Ада насобирает щепок и отбросов угля, этим они затопят, но теплело только на пару часов. Спят они вместе, койка одна, прикрываясь всем своим тряпьем. Удивительно, как они не схватили ревматизм, туберкулез.

Работала Катя лаборанткой кабинета русского языка и литературы, получала в месяц 413 рублей (41 рубль, 30 копеек на нынешние деньги), из которых еще платила за жилье, взносы в профсоюз, за обязательные займы и т.д. Уму непостижимо, как это они выжили. Ведь в Ульяновске -городе, где родился Ленин — кроме хлеба, соли, спичек и рыбных консервов тогда в магазинах ничего не было. А на базаре было все - молоко, масло, сахар, картофель, капуста, мясо - но все это втридорога. И вообще город был крайне запущен, стал несравненно хуже того Симбирска, каким я застал его в 1919 году.

Я не намерен пересказывать то, о чем мне поведала Катя, о их жизни в Ульяновске. Приведу только важнейшие факты. Продержав их под домашним арестом шестнадцать дней на пригородной пражской даче, их затем отправили, сначала в Вену, а затем, специальным самолетом, в Москву. Милостиво им дослали позже кое-что из носильных вещей - Катя, когда Ада болела, лучшее "спустила" на ульяновской толкучке за какой-нибудь фунт сала. В Москве перед ссылкой в Ульяновск они поселились у Вячека в общежитии, в том самом "Люксе" на улице Горького, где проживал я в 20-х годах, когда работал в Коминтерне. Вячеку дали здесь крохотную комнатушку, когда он приехал из Праги, чтобы не выселять семью, поселившуюся в нашей квартире в Хлебном переулке. Но побыли они у него здесь только недели две. Их сослали, приказали

 

- 296 -

срочно выехать в Ульяновск (причем за свой счет, а денег-то у Кати не было, их дал ей ее брат Зиновий), по месту жительства ее старшего брата Сени.

Здесь, в холодной сырой комнатушке, но все-таки в семье, не голодая, они смогли, однако, прожить лишь месяца четыре. На Сеню, сосланного в ежовщину в Акмолинск, и выехавшего спустя десять лет оттуда в Ульяновск самовольно, донес его личный враг, и ему пришлось немедленно вернуться с семьей в "Белую могилу". Но Катя за это время, после мучительного скитания по учреждениям в поисках работы (все догадывались, что по своей воле она не очутилась бы здесь, в этом городе ссыльных), наконец все же устроилась в Пединституте. Здесь она сразу зарекомендовала себя знанием, прилежностью и инициативой. И когда ей негде стало жить, ее "осчастливили" этой "комнатой" - бывшим санузлом.

Конечно, подавляющее большинство людей в моральном отношении нейтрально. Словно дистиллированная вода, они не окрашивают лакмусовую бумажку ни в синий, ни в красный цвет, не дают ни щелочной, ни кислой реакции, соприкасаясь с другими людьми. Но в любом обществе, при любом общественном строе, среди готтентотов и среди космонавтов, имеется некоторый процент (меняющийся с давлением, под которым общество находится) подлинно человечных, и некоторый - более или менее скотских людей. Эта закономерность проявилась и по отношению к Кате. На неизбежные вопросы любопытных о муже. Катя отвечала, что он бросил ее, и это, как водится, вызывало сочувствие.

Но многие подозревали, что не в этом дело, и по-разному стали относиться к Кате. Кстати сказать, удивительно, как это Ада ни разу не проговорилась, сумела выдержанно перед одноклассниками играть роль брошенного ребенка. Об этом вспоминает и вдова убитого Сталиным известного поэта О. Мандельштама в своих мемуарах. Она, как и Катя, была сослана в Ульяновск, жила с ней на том же этаже, в общежитии Пединститута, где Надежда Мандельштам преподавала английский язык. Для того смутного времени характерно, что она не решилась перекинуться с Катей ни единым словом, но, как явствует из мемуаров, видела и понимала положение Кати и Ады.

Из старых друзей Ганна Серцова и Юрий Карпов не порвали с Катей. Они даже однажды прислали ей к Октябрю телеграмму, а перед отъездом в Ульяновск дали Кате немного денег и купили Аде школьные учебники. А ведь поддерживать дружеские отношения с женой и дочерью "врага народа" для каждого, а тем более для работника "органов", было крайне опасно.

И тут я должен сказать с грустью, что в этом отношении чересчур "осторожно" повел себя мой старший сын Эрмар, ни разу не предложивший Кате свою помощь. Должно быть, гибель его двух замечательных дядей, Владимира и Василия Ивановых, от рук сталинских катов, не осталась без влияния на него. Он замкнулся в себе, очерствел и, скажу прямо, стал трусоват.

 

- 297 -

Не прошло и полгода с момента моего ареста, как забрали Вячека. Он только было начал учиться на втором курсе философского факультета МГУ. Здесь он познакомился с одной из студенток, Леной, и они поженились. И вот, однажды, проходя мимо посольства США, ребята, Вячек в том числе, по ассоциации с только что прослушанным на лекции об убийстве Мирбаха, по-студенчески трепались, говорили о том, что если сейчас кто-нибудь убил бы американского посла, то не миновать бы третьей мировой войны.

А кто-то из этих ребят оказался стукачем. Он донес на Вячека. Его арестовали, обвинив в том, что это он собирался убить американского посла, чтобы вызвать третью мировую войну. Девятнадцатилетний Вячек, после трехмесячного допроса "с пристрастием", иначе говоря, бессонных ночей и побоев, во всем "сознался", и Особое Совещание приговорило его к восьми годам лагерей, по 58 статье. Его послали в лагерь, в Ерцево, под Архангельск, где он, с уголовниками, должен был заниматься заготовкой строительного леса. Но он не выдержал тяжелых условий, заболел, и его назначили работать счетоводом. А ведь это был один из "легких" лагерей! Здесь заключенным разрешалось переписываться с ближайшими родственниками, а тем - раз в году - посещать их. Катя, прихватив с собой сушек (на другое не было средств) дважды воспользовалась правом посещения, в 1950 году, и уже после моей реабилитации, в 1953 году.

Ясно, что репрессировали Вячека неспроста. В расчете на материнское чувство, хотели этим воспользоваться как средством давления на Катю. Вскоре после его ареста, о котором ей стало известно из письма Лены, Катю вызвали в ульяновское управление МГБ. Там следователь продержал ее до поздней ночи. Он требовал, чтобы она подтвердила, что я троцкист, в чем я будто бы сознался. Он утверждал, что вот, здесь, у него лежит протокол моих показаний. Но, понятно, не показал его ей. Катя категорически отказалась дать такое показание. Она заявила, что я не мог сознаться в том, чего не было.

Тогда этот следователь стал запугивать ее. Сошлют на север, а Аду отправят в детский дом. Но если Катя подпишет, то освободят Вячека, да и ее самое хорошо устроят. Но Катя оказалась стойкой, не поддалась ни угрозам, ни посулам. Вероятно, именно это имел в виду министр Игнатьев, назвавший ее "беспартийной большевичкой", не подозревая, что в его устах в данном случае это верх цинизма. Разумеется, что все это время Катя неоднократно обращалась во все инстанции, писала Сталину, Молотову, Кагановичу, Хрущеву, - но разумеется также, что хотя она наконец просила, чтобы ей сообщили только что со мной, где я - все эти ее вопросы оставались без ответа.

Я пробыл в Ульяновске недели три, пока Катя уволилась и сдавала дела. Но этого времени оказалось вполне достаточно, чтобы наглядно ощутить, в каких условиях пришлось влачить Кате и Аде свое существование. Один раз мы пообедали в институтской студенческой столовой, один раз я сходил в баню. И там и тут качество ей-ей мало уступало тюремному. Но про тюрьму мы старались не говорить; поспешили избавиться от моих старых пражских вещей, прогнивших в тюрьме. Пошли гулять на "Венец", место над обрывом, откуда открывается чудесный вид на Волгу и на дальние просторы на противоположном берегу. Захватили с собой мой портфель с этими тряпками. Воровато оглядываясь, опасаясь, как бы какая-нибудь добрая душа не заметила и не побежала за нами, чтобы вернуть нам "забытое", мы выбросили портфель в кусты.