- 348 -

21 августа 1968 года

 

Итак, злодейство свершилось. Наступила черная среда, 21 августа 1968 года. Точно по расписанию, применив "нордическую хитрость", несколько сотен тысяч солдат - из них большинство советских войск, с танками, ракетами, пушками, бомбардировщиками, как "тать во тьме ночной", ворвались в Чехословакию сразу с нескольких сторон. Но они и не подумали подойти близко к границам ФРГ, а сосредоточились близ обеих столиц - Праги и Братиславы. Освободители 45 года теперь покончили с самостоятельностью республики, окончательно превратили ее в жалкий привесок СССР, разоблачили ложь о невмешательстве КПСС в дела "братских" компартий.

Советские руководители и чехословацкие квислинги твердили, понятно, лишь одно: СССР пришел просто на помощь чехословацкому народу, чтобы не допустить возврата к капитализму. Боже упаси, никакой оккупации не было и нет, и как только положение в стране нормализуется, советские войска покинут ее так же, как это уже сделали войска

 

- 349 -

других четырех стран Варшавского договора. Однако прошло целых 6 лет, в ФРГ у власти не Аденауэр, а социал-демократы, с которыми Брежнев купается в Крыму, Гусак и другие снова и снова заявляют, что нормализация и консолидация в Чехословакии завершена, а СССР и не думает убирать свои войска.

В эти тяжелые августовские дни Ада прямо приросла к транзистору, слушала и слушала горестные вести, ловила каждое слово. Она очень беспокоилась за мужа. Зная, что он политически очень активный, коммунист и настоящий патриот, опасалась, как бы он не пострадал. Основания для опасения были у нее не малые. Дубчека, Смрковского, Кригла и других держали же в ночь вторжения под дулами автоматов, а потом насильно отвезли в Москву, заставили подписать позорный для чехословацкого народа, покончивший с его свободой документ (только один председатель Национального фронта Кригл подписать наотрез отказался) , и лишь на ультиматум президента Свободы выпустили этих "почетных пленников" домой.

Узнав, что Ганна Серцова только что вернулась из Чехословакии, Ада побежала к ней, чтобы узнать от очевидца о событиях. Но ее встретили не только с полным одобрением оккупации. Муж Ганны Юрий Карпов без обиняков угрожал ей, что она, советская гражданка, еще поплатится за свое сочувствие чехословацким предателям-дубчековцам. И на этом их разговоре с Адой у нас кончилось все с нашими бывшими близкими долголетними друзьями - мы немедленно полностью порвали с ними. А стороной мы узнали, что они уехали в Прагу, не иначе, как вести там "идеологическую" работу, благо немного знали чешский язык.

Как отнеслись советские люди к этой интервенции? К нам прибежала знакомая русская актриса Люся, рыдая, приговаривала: "Мне стыдно, что я советская гражданка!" Приходила и Лиза, возмущалась, горевала об этом несчастьи для всего мирового коммунистического движения. "За что боролись, на то и напоролись", — сказала она со свойственным ей мрачноватым юмором, имея в виду положение в стране в целом. Но большинство тех, кого мы встречали в эти дни, старались не касаться этой темы. Либо их эти события трогали не больше, чем нашествие саранчи где-нибудь в стране зулусов, либо они боялись сказать что-нибудь.

А одна большевичка с дореволюционным стажем, проведшая сначала пару-другую лет в царских тюрьмах, а потом просидевшая 15 лет в сталинском лагере, сказала мне: "А что мы можем поделать? Прикажете выйти мне с плакатом на Красную площадь, что ли?" И я не имел морального права ответить ей: "Зачем же? Поступите как Софья Перовская". Ведь я сам протестовал всего лишь с "кляпом во рту, и с кукишем в кармане", не положил свой партбилет, а только избегал тех партсобраний, где принимались резолюции, одобрявшие политику ЦК. Были, конечно, и единицы, писавшие и подписывавшие письма протеста против вторжения. Их было немало, особенно среди студенческой молодежи, этих, по Горькому, чьему "безумству храбрых поем мы славу". Но не поэтически, а трезво оценили это "безумие" власти, и запрятали наиболее "опасных" из них в желтые дома, а остальных поисключали из

 

 

- 350 -

партии и из комсомола, выгнали из вуза или с работы, сослали куда-нибудь в глушь.

А сколько было таких, кто, как попугаи, повторяли то, что прочитали в "Правде", веря, что "наши молодцы второй раз спасли Чехословакию от немцев и капитализма, а эти чехословаки еще неблагодарны, не встретили и теперь своих освободителей с цветами, с хлебом-солью". Но так вполне искренне мог рассуждать разве только тот, кто кроме официальной лживой информации не располагал никакой другой. Такие же как Ганна Серцова и Юрий Карпов, и сотни тысяч, слушавшие иностранные радиопередачи, знали, каково было истинное положение в Чехословакии, и что там произошло. Они знали, что в конце июля 1968 года там на улицах городов и сел был выставлен "Наказ" членам Президиума ЦК КПЧ, накануне их встречи с Политбюро ЦК КПСС в Чьерне, "Наказ", который массами подписывали тут же чешские и словацкие граждане, и в нем говорилось:

"Все, к чему мы стремимся, можно свести к четырем словам: СОЦИАЛИЗМ! СОЮЗНИЧЕСТВО! СУВЕРЕНИТЕТ! СВОБОДА! В социализме и союзничестве наша гарантия братским странам и партиям, что мы не допустим развития, которое подвергло бы опасности подлинные интересы народов, в союзе с которыми более двадцати лет мы честно боремся за общее дело. В суверенитете и свободе, напротив, гарантия нашей стране, что не будут повторяться тяжелые ошибки, еще недавно угрожавшие вылиться в кризис".

В нем, далее, было сказано: "Объясните своим партнерам, что голоса перегибщиков, то тут, то там звучащие в наших домашних дискуссиях, являются как раз продуктом полицейско-бюрократической системы, так долго душившей творческое мышление, пока она не загнала ряд людей во внутреннюю оппозицию. Убедите их бесчисленными примерами, показывающими, что авторитет партии и позиции социализма у нас как раз сегодня несравненно более сильны, чем когда-либо в прошлом". И в "Наказе" содержалось предостережение: "Над нами висит угроза несправедливого наказания, которое, какой бы вид оно ни приняло, попадет как бумеранг и в наших судей, уничтожит наши успехи, и прежде всего трагически осквернит идею социализма везде в мире на длинный ряд лет".

Как видно, тогда в Чехословакии еще не поняли того, что понял я, правда, всего лишь на один год раньше: что на советских руководителей не действуют аргументы разума и этики, а только одна лишь грубая сила, что их действиями руководит только животное чувство страха и корысти.

Я написал тут же в августе статью "Les couses et les consequances de la catastrophe" и попытался переправить ее на Запад. Как меня уверили, она в самом деле появилась, конечно, анонимно, в теоретическом журнале итальянской компартии "Rinascita', но мне так и не удалось увидеть ее. В ней я спрашивал, что же побудило советских руководителей пойти на эту безумную авантюру вторжения, превращения Чехословакии в советский протекторат? Почему они наплевали на предостережения

 

 

- 351 -

наиболее влиятельных европейских компартий, на протесты известнейших гуманистов - ученых и писателей?

И я отвечал: "Их вовсе не побудило желание спасти Чехословакию от мнимой опасности "капиталистической реставрации", воспрепятствовать якобы готовящейся измене варшавскому договору. Они действовали так потому, что боялись, что процесс установления социалистической демократии как опасная инфекция может переброситься через границы, что их собственные граждане потребуют, чтобы не оправдавшие себя партийные и государственные деятели ушли, и виновные в преступлениях были наказаны, чтобы были установлены гражданские свободы не на словах, а на деле, чтобы соблюдались принципы Декларации прав человека, чтобы народ действительно выбирал своих представителей и контролировал их действия, в самом деле участвовал в управлении страной, экономикой, свободно мог развивать науку, искусство, литературу, был правдиво информирован о политических событиях.

Какой выход виделся мне из произошедшей катастрофы? Я писал, что некоторые "благожелатели" чехословацкого народа внушают ему, что сопротивление оккупантам бесполезно, что благоразумие требует сдаться на милость захватчиков. Но разве так поступали советские партизаны, борцы словацкого национального восстания, разве так поступает вьетнамский народ, - спрашивал я. Конечно, чехословацкие патриоты не могут не считаться с жестокой реальностью. Исходя из нее они должны избрать методы своей борьбы. Но борьбу они должны продолжать так долго, пока последний непрошенный пришелец не уйдет с их родины. Чем упорнее будет оказываемое оккупантам сопротивление, и чем настойчивее будут трудящиеся всего мира поддерживать его, тем скорее станет невыносимым положение захватчиков и их приспешников, рано или поздно, но они вынуждены будут уступить место другим, ставящим подлинные интересы народа и социализма выше своих кастовых эгоистических интересов.

Сейчас, шесть лет спустя, я с болью должен констатировать, что все то, что я предвидел тогда о советских руководителях, сбылось в худшем виде. Я писал: "Они станут добиваться дискредитации Дубчека, Смрковского и Кригла, и всех честных чехословацких коммунистов в глазах чехословацкого народа, заставляя их нарушать январские постановления о социалистической демократизации. Этим они будут подготовлять почву для нового съезда партии, в результате которого был бы избран ЦК, беспрекословно послушный советским руководителям. Они постараются, чтобы в правительстве и везде на местах в Чехословакии стояли неосталинисты. Они сделают все, чтобы в Чехословакии воцарилась идеология искаженного, приспособленного к конъюнктуре, к корыстным целям советской правящей касты и ее чехословацких вассалов "марксизма-ленинизма", окрестившего "левое" в "правое", идеология, на деле ничего общего не имеющая с революционным, освободительным учением Маркса и Ленина, та идеология, которая уже сорок с лишним лет царит в СССР. Наконец, они поспешат закрыть границы Чехословакии и начать беспощадные репрессии по отношению ко всем неугодным".

 

 

- 352 -

Увы, суровая действительность превзошла мое воображение. Добрая треть всех коммунистов - причем самых честных — исключена или вычеркнута из партии (в КПЧ введены обе эти градации: по первой выгоняют с работы, а по второй "только" перемещают на низшую должность; детей исключенных не допускают в высшую школу). Сам Дубчек исключен и работает в лесном управлении. Немало ученых и других специалистов работают истопниками, продавцами, а иные представители интеллигенции либо сами эмигрировали, либо были выдворены из страны.

Но еще хуже - это моральное растление, вызванное оккупацией. Надо жить и кормить семью. Сотни тысяч чехов и словаков, затаив ненависть к существующему режиму, ненавидя и презирая его руководителей, ежечасно притворяются лояльными. Но многие из них работают усердно, лишь для вида, применяют испытанный метод сопротивления - "швей-ковину", доводят распоряжения начальства до абсурда. В атмосфере лжи и фарисейства вырастают новые молодые поколения.

Кажется, в 71 году, я побывал в семье академика, исключенного из партии. Звания его, правда, пока не лишили, он и зарплату получает как академик. Но в институт, которым он руководил, ему доступа нет, пропуск отобрали. А его жена, кандидат наук, просто без работы. Их сынишка, лет 12-ти, рассказал мне, как у них в школе ребята не желают изучать русский язык, "язык оккупантов", рвут учебники, и как госпожа учительница, которую они любят, со слезами на глазах упрашивала их не делать этого, чтобы не погубить ее.

Но имеется и немало таких, — их целая прослойка карьеристов и подхалимов, - кто не просто поддерживает гусаковский режим своим пассивным поведением, но кто активно лезет из кожи вон, чтобы показать свое верноподданичество, готовые шагать и через трупы. А сколько переметнувшихся!

К столетию рождения Ленина мне посчастливилось поместить в апрельском номере "Нового мира" свои воспоминания о Ленине. Я написал "посчастливилось", потому что этой удачей я был обязан чистой случайности. Получилось так, что я познакомился с одним из ведущих редакторов этого литературного журнала, Большовым. В статье "Вспоминаю Ленина", я писал, что меня "особенно привлекала борьба Ленина и большевиков за прекращение войны, равно как и за осуществление принципа, согласно которому каждая нация сама, без насильственного вмешательства извне, должна определять свое общественное устройство, принципа, являющегося необходимым условием свободы трудящихся собственной нации. Ибо, как писали еще Маркс и Энгельс, "Не может быть свободен народ, угнетающий другие народы".

Я рассказывал о выступлении Ленина 30.8.1918 года на рабочем митинге в бывшей московской Хлебной бирже. В этот момент, когда положение Советской России, отрезанной от наиболее хлебных областей, от сырья, нефти и угля, было катастрофическое, когда в Москве по рабочим продовольственным карточкам выдавали по восьмушке (50 г) почти несъедобного хлеба, Ленин прямо говорил, что придется считаться с дальнейшим ухудшением положения. Он открыто признал, что неопытное советское правительство, большевистская партия, и он сам

 

 

- 353 -

допускают много ошибок, и что критика рабочих справедлива. Далее я рассказывал, как в условиях военного коммунизма, чрезвычайно остро стоял вопрос о привлечении буржуазных специалистов, о высокой оплате их труда. Ленин открыто заявлял, что "такая мера есть компромисс, отступление от принципов Парижской Коммуны и всякой пролетарской власти". Он признавал, что эта мера означает не только приостановку наступления на капитал, но и шаг назад социалистической власти. И он подчеркивал, что скрывать это от масс "значило бы опускаться до уровня буржуазных политиканов и обманывать массы". Ленин указывал на временный характер этого мероприятия, и упирал на то, что если при капитализме отношение между наивысшим и наинизшим уровнем зарплаты составляло 20:1, то теперь, т.е. в 1919 году оно лишь 5:1, что следовательно "чтобы выравнять низшие и высшие ставки мы сделали порядком, и будем дальше продолжать начатое".

Я отметил, что эта принципиальная установка, направленная как против уравниловки, так и на "постепенное выравнивание всех заработных плат и жалований во всех профессиях и категориях", была включена Лениным в программу партии, принятую на 8-ом съезде, и что в то время как "спецам" платили по 3 тысячи рублей в месяц и больше, Ленин получал партмаксимум - 500 рублей.

Наконец, я описал два особенно запечатлевшиеся выступления Ленина. На собрании партработников Москвы, организованном МК в честь 50-летия Ленина, где присутствующих угощали - по тому времени роскошно - ломтиком хлеба с селедочной икрой или одним кружком колбасы и стаканом сладкого чая, Ленин пожурил секретаря ЦК Мясникова за "разбазаривание продовольствия". А в коротком ответном слове на приветствия, он высказался против всяких празднеств личных юбилеев. И в диссонанс с царившим на собрании приподнятым настроением, Ленин неожиданно высказал тревожную мысль, что "партия может теперь, пожалуй, попасть в очень опасное положение — именно в положение человека, который зазнался". Это выступление Ленина вызвало у всех нас недоумение, не было нами понято. И только много лет спустя, после смерти Ленина, его предостережения становились понятными.

А вот второе выступление Ленина исключительной важности. Оно состоялось летом 21 года на 3-м конгрессе Коминтерна. Как работник Коминтерна, вдобавок готовивший себя для подпольной работы в Германии, я прямо-таки глотал все, что происходило на конгрессе. Вот тогда навсегда врезались мне в память слова Ленина: "Мы не должны скрывать наши ошибки перед врагом. Кто этого боится, тот не революционер. Наоборот, если мы открыто заявим рабочим: "Да, мы совершили ошибки", то это значит, что впредь они не будут повторяться".

И я заканчивал свою статью: "Ленину, как и многим революционерам, принадлежавшим к старой большевистской гвардии, не было дела до личной славы, до личного благополучия, почестей и постов. Их занимала лишь победа подлинной коммунистической идеи, ее осуществление в жизни трудящихся масс. Он страшился мысли о возможности повторения того, что - как он писал - "не раз бывало в истории с учениями

 

- 354 -

революционных мыслителей и вождей угнетенных народов и классов в их борьбе за освобождение", когда "После их смерти делаются попытки превратить их в безвредные иконы, так сказать, канонизировать их, предоставить известную славу их имени для "утешения" угнетенных классов и для одурачивания их, выхолащивая содержание революционного учения, притупляя его революционное острие, опошляя его".

"Я убежден, - писал я, - что учение Ленина не поддастся этой опасности, а победит, потому что оно выражает подлинную правду жизни". И сейчас, в 1974 году, несмотря на все то кошмарное, что творится в стране, несмотря на "культ", находящийся в полном разгаре, несмотря на бесчеловечные истязания, постигшие столь многих, в том числе и нас с Катей, стариков, которым не дают свидеться с дочерью и внуками, и ударившие и нашего зятя, ученого-коммуниста, изгнанного из его многострадальной родины, - несмотря на то, что не печатают наших работ, несмотря на все это я непоколебимо уверен в окончательной - пусть и далеко не столь скорой, как мы думали раньше, - победе идей Маркса и Ленина в их неподдельном виде. И что бы меня еще ни ожидало тяжелого, я никогда не откажусь от этой уверенности, основанной не столько на желании счастья измучившемуся человечеству, сколько на знании непреложных законов общественного развития.

Понятно, наиболее острые места моей статьи - ими оказались высказывания Ленина, а не мои комментарии к ним - Большов выкинул, деликатно заявив, что "они сегодня не звучат". Несмотря на это, мне кажется, известная часть читателей "Нового мира" обязательно проводила параллели с настоящим.