- 94 -

...И МИР

 

И вот эта война завершилась беспримерной победой. Наступил долгожданный мир, как ожидалось, не только на фронтах, но и в тылу. Думалось, что с преступлениями ежовщины война покончила так же, как и с преступлениями фашизма. Хотелось, чтобы мир принес милосердие миллионам наших сограждан, возращавшимся из вражеского плена... Многое ожидалось от великой победы...

 

- 95 -

Но в лагеря потянулись новые эшелоны заключенных. Здесь были не только бандеровцы и власовцы, но (гораздо больше) — советские солдаты и офицеры, чьи эшелоны нередко шли из фашистского плена прямиком в родные концлагеря; умилившиеся "прощением" родины репатрианты из многих стран Востока и Запада; тысячи "космополитов безродных" (то бишь, попросту говоря — евреев из антифашистского комитета и других организаций); тысячи партийных работников по "ленинградскому делу" и им подобным... А переселение целых народов в Сибирь; моральное распятие Анны Ахматовой и Михаила Зощенко; преследования Шостаковича и других композиторов; средневеково-мрачное антисемитское дело "врачей-убийц"; и теперь уже полное обожествление личности вождя — "величайшего полководца всех времен и народов" и одновременно — "корифея всех наук".

Не сразу и не все поняли, что сталинско-бериевскими усилиями великая победа в войне начала оборачиваться внутренним поражением. Много лет спустя известный советский поэт сказал об этом невиляю-ще четко:

...И несмотря на лавры в битвах,

В своей стране ведя разбой,

Собою были мы разбиты,

Как Рим разгромлен был собой...

А тогда, вскоре после войны, близкий нам Костя Богатырев (о нем мне еще придется писать) перевел стихотворение немецкого поэта Эриха Кестнера "Другая возможность":

Когда бы вдруг мы победили

Под звон литавр и пушек гром,

Германию бы превратили

В огромный сумасшедший дом.

…………………………………..

Когда бы вдруг мы победили,

Мы стали б выше прочих рас:

От мира бы отгородили

Колючей проволокой нас.

 

Когда бы вдруг мы победили,

Все страны разгромив подряд,

 

- 96 -

В стране настало б изобилье...

Кретинов, холуев, солдат.

………………………….

Тогда б всех мыслящих судили,

И тюрьмы были бы полны,

…………………………….

Когда б мы только победили...

Но, к счастью, мы — побеждены .

Написано о послекайзеровской Германии. Они — побеждены, а мы в этой войне — победители. Так вот, Б.Л. временами казалось, что многие из гипотетических бед той несостоявшейся победы — состоялись после победы нашей, и состоялись у нас...

Тщетность ожидания благих перемен мы почувствовали прежде всего на литературе и искусстве. После ряда выступлений и указаний "корифея" по вопросам искусства и истории тучи начали сгущаться и непосредственно над Б.Л. Его имя стали поносить на разных литературных собраниях, а на совещании молодых писателей на него с резкой речью обрушился Фадеев.

Но главный удар был нанесен газетой "Культура и жизнь" от 22 марта 1947 года. Это была статья А.Суркова "О поэзии Б.Пастернака": поэт, говорилось там, "бравирует отрешенностью от современности... Занял позицию отшельника, живущего вне времени... Утверждает последовательную отрешенность поэзии от общественных человеческих эмоций... субъективно-идеалистическая позиция... проповедь условности мира... с нескрываемым восторгом отзывается о буржуазном Временном правительстве... живет в разладе с новой действительностью... с явным недоброжелательством и даже злобой отзывается о советской революции... Прямая клевета на новую действительность...". И общий категорический вывод Суркова: "Советская литература не может мириться с его поэзией".

Это была по сути не статья, а откровенный политический донос, опубликованный к тому же в центральной печати:

"В наши дни политический донос — это не столько поступок, сколько философская система", — говорил Б. Л.

Прочитав статью Суркова, Б.Л. звонил своим приятелям и даже просто знакомым и говорил:

— Вы читали, как меня публично высекли? Но ничего, я себя неплохо чувствую.

 

- 97 -

Однако подобно тому, как в средневековой Европе достаточно было объявить женщину ведьмой, чтобы ее тут же публично сожгли, в послевоенной сталинской Москве довольно было небольшой доли обвинений Суркова, чтобы человека спровадили в лагерь или уничтожили. Никто не был застрахован от страшного ярлыка "враг народа".

По Москве распространился слух, что Сталин выразил недоумение — зачем нужно МХАТу ставить "Гамлета" в переводе Пастернака. А.Гладков в книге "Встречи с Пастернаком" пишет: "Разумеется, этого было достаточно, чтобы репетиции немедленно остановились. Сталин был против "Гамлета", вероятно, потому же, почему он был против постановки "Макбета" и "Бориса Годунова" — изображение образа властителя, запятнавшего себя на пути к власти преступлением, было ему не по душе".

Но Б.Л. предвидел это заранее. Еще в 1942 г. в Чистополе он говорил:

— Если после войны все останется по-прежнему, я могу оказаться где-нибудь на севере, среди многих старых друзей, потому что больше не сумею быть не самим собой...

— Нам бы сейчас нового Толстого, — говорил он, — чтобы он по ним ударил своей бесцеремонной правдивостью...

Оригинальные стихи Пастернака теперь появлялись редко. Во второй раз, как и в 37 г., он вынужден был сказать: "Личное творчество кончилось". Он снова ушел в переводы.

"... Переводить мне — значит утверждать себя на вторичных, подчиненных позициях, что при нынешней обострившейся борьбе за существование и двойственности моего бытового положения для меня вредно, чтобы не сказать гибельно" (письмо в Грузию от 10.12.43).

"... Переводить мне давно пора бросить, а заниматься только своим... Именно друзья должны были бы препятствовать тому, чтобы я занимался переводами... Переводы отняли у меня лучшие годы моей деятельности, сейчас надо наверстывать это упущенное..." (из письма грузинскому редактору от 23.8.57).

Ахматова вспоминала, что при ней Мандельштам в своей единственной за всю жизнь квартире в Нащокин-ском говорил Пастернаку: "Ваше полное собрание сочи-

 

- 98 -

нений будет состоять из двенадцати томов переводов и одного тома ваших собственных стихотворений". И добавила от себя: "Мандельштам знал, что в переводах утекает творческая энергия, и заставить его переводить было почти невозможно".

Но что оставалось делать, если оригинальные произведения пропускались через идеологические рогатки, не оставлявшие художнику никакой свободы выбора. Надо было либо приспосабливаться, либо зарабатывать свой хлеб переводами.

Евгений Замятин предпочитал "найти себе место среди чистильщиков улиц, чтобы не изнасиловать свою душу суррогатами литературной деятельности". И уехал на Запад, что Пастернаку было противопоказано.

— Ты NN* знаешь? Он тут ко мне приходил несколько раз, все пытался как-то помочь, стихи напечатать и так далее. С ним можно говорить. Он все понимает. 0-о-очень хороший и несомненно о-о-очень талантливый человек. И, понимаешь, вдруг решил подарить мне свою книгу. Я никогда ничего не читаю. Слишком время дорого, чтобы читать то, что сейчас пишут. А тут решился — он сам мне так понравился!

— Ну и как?

— Представь себе — заурядно: не может быть, чтобы не мог иначе. Но у нас ведь если печатают, то писать не дают. А уж коли пишешь, то не печатают...".

Оставалось одно — переводы для хлеба и свободное творчество — в стол.

"Потребность в заработке, которая, Бог даст, долго еще у меня будет, оправдывает в моих глазах мое существование, а средством заработка останется для меня литературный перевод". (Из письма от 19.2.50 Ариадне Эфрон).

Но и с переводами все обстояло не так уж просто. Журнал "Новый мир" (№8 за 1950 год) опубликовал разгромную рецензию Т.Мотылевой на перевод "Фауста".

 

 


* Речь шла об очень известном и широко публикующемся прозаике.

- 99 -

"... Переводчик явно искажает мысль Гете... для защиты реакционной теории "чистого искусства"... вносит в текст эстетско-индивидуалистический оттенок... приписывает Гете реакционную идейку... искажает социально-философский смысл...". И в результате ученый-литературовед Тамара Мотылева выносит безапелляционный приговор: "Задача создания полноценного советского перевода "Фауста" не выполнена".

Б.Л. в связи с этим писал 21.9.50 Ариадне в ссылку:

"Была тревога, когда в "Нов. мире" выругали моего "Фауста" на том основании, что, будто бы, боги, ангелы, ведьмы, духи, безумье бедной девочки Гретхен и все "иррациональное" передано слишком хорошо, а передовые идеи Гете (какие?) оставлены в тени и без внимания. А у меня договор на вторую часть! Я не знал, чем это кончится. По счастью, видимо, статья на делах не отразится".

Какая горечь звучит в словах письма Б.Л., посланного им 28 мая 1959 г. в Париж Борису Зайцеву:

"Я послал Вашей дочери "Фауста". Вот с каким сожалением и болью сопряжены у меня работы этого рода. Ни разу не позволили мне предпослать этим работам предисловия. А может быть только для этого я переводил Гете, Шекспира. Что-то редкостное, неожиданное всегда открывалось при этом, и как всегда тянуло это новое, выношенное живо и сжато сообщить! Но для... "работы мысли" у нас есть другие специалисты, наше дело подбирать рифмы...".

Каждое звено из цепи всех этих событий больно переживалось Борисом Леонидовичем, обдумывалось и обсуждалось на все лады с кем можно и с кем нельзя. Он был настолько потрясен фактом возрождения "владычества выдумки" и возобладания "колдовской силы мертвой буквы", что как-то осенью сорок девятого года сказал мне:

— Если бы в скверном сне привиделись нам ожидавшие нас после войны наваждения — можно было бы только пожалеть, что вместе с гитлеровцами не сгинули и сталинисты; перевес в победе наших союзников — культурных наций, воспитанных на демократических традициях — не принес бы народу и сотой доли бед, возрожденных после победы Сталиным...

Эти размышления в конце концов и определили окончательную концепцию романа "Доктор Живаго" в том виде, в каком его знает читатель. Александр Глад-

 

- 100 -

ков дословно записал слова Б.Л. о причинах возникновения романа:

"Я вернулся к работе над романом, когда увидел, что не оправдываются наши радостные ожидания перемен, которые должна принести война России. Она промчалась, как очистительная буря, как веянье ветра в запертом помещении. Ее беды и жертвы были лучше бесчеловечной лжи. Они расшатывали владычество всего надуманного, искусственного, не органичного природе человека и общества, что получило у нас такую власть. Но все же победила инерция прошлого".

Все снова и снова возвращаясь к размышлениям о войне, мире и сталинщине, Б.Л. в романе писал:

"Война явилась очистительной бурею, струей свежего воздуха, веянием избавления...

Я думаю, коллективизация была ложной, неудавшейся мерою, и в ошибке нельзя было признаться. Чтобы скрыть неудачу, надо было всеми средствами устрашения отучить людей судить и думать и принудить их видеть несуществующее и доказывать обратное очевидности. Отсюда беспримерная жестокость ежовщины, обнародование не рассчитанной на применение конституции, введение выборов, не основанных на выборном начале.

И когда возгорелась война, ее реальные ужасы, реальная опасность и угроза реальной смерти были благом по сравнению с бесчеловечным владычеством выдумки, и несли облегчение, потому что ограничивали колдовскую силу мертвой буквы.

Люди не только... на каторге, но все решительно, в тылу и на фронте, вздохнули свободнее, всей грудью, и упоенно, с чувством истинного счастья бросились в горнило грозной борьбы, смертельной и спасительной..."

Среди множества рукописей и документов Пастернака, прошедших сквозь все бури последующих лет и сохраненных у меня по сей день, есть машинописный экземпляр "Нескольких стихотворений". На последних трех страницах склеенного цикла стихов сохранилась карандашная запись, сделанная рукой Б.Л. Вот она:

"Искренняя, одна из сильнейших (последняя в тот период) попытка жить думами времени и ему в тон. Сегодня (17.11.1956), разбирая те немногие дополнения, кот. у меня есть, и напав на эти стихи, вспомнил отчетливо: я не всегда был такой, как сейчас, ко времени

 

- 101 -

написания 2-ой книги докт. Живаго. Именно в 36 году, когда начались эти страшные процессы (вместо прекращения поры жестокости, как мне в 35 году казалось) все сломилось во мне, и единение с временем перешло в сопротивление ему, которого я не скрывал. Я ушел в переводы. Личное творчество кончилось. Оно снова пробудилось накануне войны, м.б. как ее предчувствие, в 1940 г. (На ранних поездах). Трагический тяжелый период войны был живым (дважды подчеркнуто Пастернаком. — О.Я.) периодом и в этом отношении вольным радостным возвращением чувства общности со всеми. Но когда после великодушия судьбы, сказавшегося в факте победы, пусть и такой ценой купленной победы, когда после такой щедрости исторической стихии повернули к жестокости и мудрствованиям самых тупых и темных довоенных годов, я испытал во второй (после 36 г.) раз чувство потрясенного отталкивания от установившихся порядков, еще более сильное и категорическое, чем в первый раз. Я хотел бы что-ниб. в этом роде сказать в предполагаемой в качестве введения к однотомнику автобиографии. Это очень важно в отношении формирования моих взглядов и их истинной природы".

Казенные придурки, наветы завистников, "глухая пора листопада", затянувшаяся на долгие, долгие годы — не ожесточили Бориса Леонидовича; в сердце его и в творчестве осталось самое главное, самое нужное людям: НАДЕЖДА. Потому он и считал главным трудом своей жизни роман "Доктор Живаго", что надеялся показать читателям часть их собственной судьбы; тяжкой судьбы, подчас трагической в своей безвыходной повседневности, и все же оставляющей проблеск надежды.

Но этот проблеск надежды лежит вне плоскости слепой веры в Бога или в чудо. Юрий Живаго говорит умирающей Анне Ивановне:

"...смерть, сознание, вера в воскресение...

— Воскресение. В той грубейшей форме, как это утверждается для утешения слабейших, это мне чуждо... одна и та же необъятно тождественная жизнь наполняет вселенную и ежечасно обновляется в неисчислимых сочетаниях и превращениях. Вот вы опасаетесь, воскреснете ли вы, а вы уже воскресли, когда родились, и этого не заметили.

...Человек в других людях и есть душа человека... В других вы были, в других и останетесь. И какая вам

 

- 102 -

разница, что потом это будет называться памятью. Это будете вы, вошедшая в состав будущего...

Смерти нет. Смерть не по нашей части. А вот вы сказали талант, это другое дело, это открыто нам. А талант — в высшем широчайшем понятии есть дар жизни...

Смерти не будет потому, что прежнее прошло. Это почти как: смерти не будет, потому что это уже видали, это старо и надоело, а теперь требуется новое, а новое есть жизнь вечная...".

И, наконец, о смерти и искусстве:

"... искусство всегда, не переставая, занято двумя вещами. Оно неотступно размышляет о смерти и неотступно творит этим жизнь...".

Одно и то же событие рассматривается Пастернаком как поражение и одновременно как победа, как жертва и как искупление, как смерть и как воскресение. Поражения пастернаковских героев в житейских делах оборачиваются их безусловными победами в области Духа.

Но пораженья от победы

Ты сам не должен отличать.

Особенно ярко это дано в концовках трех стихотворений Юрия Живаго:

Но в полночь смолкнут тварь и плоть,

Заслышав слух весенний,

Что только-только распогодь,

Смерть можно будет побороть

………………………………

Усильем Воскресенья.

Но пройдут такие трое суток

И столкнут в такую пустоту,

Что за этот страшный промежуток

Я до Воскресенья дорасту.

………………………………

Я в гроб сойду и в третий день восстану,

И, как сплавляют по реке плоты,

Ко мне на суд, как баржи каравана,

Столетья поплывут из темноты.