- 383 -

И СНОВА Я ВСЕХ ВИНОВАТЕЙ

  

С кладбища мы пришли ко мне на дачу, где уже был накрыт стол человек на пятьдесят для поминок. Здесь Гейнц показал мне телеграмму Фельтринелли: "Приезжаю вас обнять, быть с вами, около вас, ваш друг Джанджакомо".

— Это не будет приятно вашему правительству,— сказал Гейнц, — надо сказать Джанджакомо, что ехать ему сюда и не нужно, и нельзя.

Я согласилась, и Гейнц уехал для телефонного разговора с Фельтринелли. Потом он вернулся. Было застолье, дым папирос и мое оцепенение.

Спустя два дня поехала в Москву. Как оказалось, по дороге мы разминулись с непрошенными гостями.

Не успела я еще снять траурного платья, как позвонил из Переделкина все тот же директор управления авторских прав Хесин и потребовал немедленного свидания. Сказал, что сопровождает "высокопоставленное лицо". Когда стало ясно, что все мои попытки избежать этого визита тщетны и непрошенные гости все равно пожалуют, я позвонила Банниковым.

Мне хотелось, чтобы они присутствовали при этом странном визите.

Полина Егоровна уже угощала нас чаем, когда снова раздался звонок Хесина, на этот раз из аптеки в нашем переулке.

С Хесиным был незнакомый мне человек с черными глазами, плотный, в коричневом костюме. Он отрекомендовался мне доверенным Воронкова из Союза писателей и попросил ознакомить его с рукописью "Слепой красавицы". Я посадила его в Ирочкиной комнате и дала читать одну из машинописных копий — неправленую и неряшливую (именно ее в 69 г. опубликовал в журнале "Простор" Лев Озеров как "рукопись").

Через несколько минут за мной прибежал Митя — гость требовал меня. Он предъявил красную книжку оперативного работника КГБ и заявил, что ему нужна не копия, а рукопись — только лишь ознакомиться с ней и перелистать.

 

- 384 -

Я спустилась вниз, в десятую квартиру, где прятала рукопись. Но когда она оказалась в руках "гостя", он заявил, что пьесу должен взять с собой. Я настолько энергично воспротивилась, что сумела рукопись отобрать и отнести ее в другую комнату.

Хесин пустил в ход последний козырь: в машине дожидается "высочайшего звания" человек, против которого я ничего не могу сказать.

Поля решила, что там не иначе как Никита Сергеевич ожидает в машине, и начала сетовать, что в холодильнике ничего нет, все сожрали, и нечем даже угостить высокого гостя.

Вошел человек, похожий на иностранца — в сиреневом костюме, в сиреневом галстуке, с гладко расчесанным дипломатическим пробором.

— Разрешите войти? Здравствуйте, Ольга Всеволодовна, извините, что так врываюсь, — сказал он любезным светским голосом.

— Ко мне входит сейчас всякий, кто хочет, — отвечала я отнюдь не столь любезно.

Мне были предъявлены удостоверение одного из высших чинов КГБ на имя К. и любезное, но категорическое требование отдать рукопись.

Я ответила, что не одна владею рукописью и должна посоветоваться с детьми.

Вошли дети — Митя (весь собранный, как для прыжка, и бледный) и Ира (полная решимости, как она всегда бывает в трудную минуту); Ира заявила недрогнувшим голосом:

— Мама, рукопись не только твоя, ты не должна ее отдавать ни под каким видом, пусть они покажут свои права.

— Ирочка, но вы не понимаете, что мы делаем это сейчас ради вас, — улыбнулся пришедший.

— Я не Ирочка, — отвечала сердито Ира, — а Ирина Ивановна, и я не знаю — вы сейчас делаете хорошо или плохо, но мама не должна отдавать эту рукопись — она не только ее, но и наша.

— Я бы не хотел сейчас приглашать Ольгу Всеволодовну в то учреждение, которое ее травмирует безусловно больше, чем разговор в частной квартире, — сказал "гость".

Коллега его добавил: — И не забывайте, что нас в машине шестеро — мы и силой можем забрать рукопись.

Делать было нечего. Рукопись увезли. Потрясенные, мы долго сидели в столовой. Не помню, как ушли

 

- 385 -

Банниковы и чем окончился этот день. Но преследования только начинались...

Наступило двадцать четвертое июля — день моих именин.

Я только вернулась из Тарусы, где четыре дня отдыхала у Ариадны. Гейнц привез какие-то подарки от Фельтринелли и от себя.

— А вот вам "подарок" от меня, — сказала я. И он положил в портфель приготовленную мною копию рукописи "Слепой красавицы". Разумеется, без права опубликования, а только чтобы сохранить.

Когда гости разъехались, я пошла проводить Гейнца по направлению к станции (он был без машины). Где-то посередине Баковского леса мы простились, и я повернула назад к даче. Но оглянувшись увидела: Гейнц почему-то остановился, я побежала к нему обратно, и он показал мне глазами — за кустами на животе лежал человек. Стало страшно, и мы вернулись на дачу. Человек полз за нами по кустам, белесые волосы страшно встали дыбом, и он, нагло топая и уже не скрываясь, перебежал нам дорогу.

На даче мама с Сергеем Сергеевичем смотрели телевизор. Мама испугалась, такая я была бледная. Гейнц задержался у калитки. Когда я вышла позвать его в комнату — он уже вообще исчез, как в воду канул.

К счастью, по шоссе медленно двигался зеленый глазок — свободное такси. Я даже не удивилась — откуда такое чудо глубокой ночью в нашей глуши — и помчалась на Потаповский.

Ночь прошла без сна, в тревоге. До утра через каждые несколько минут мы с Митей звонили в гостиницу "Берлин", но номер Шеве не отвечал. Ну куда он девался, чего только не передумали. Завтра вдруг будет в газетах: "В Баковском лесу найден труп неизвестного" и т.д. Потом он окажется корреспондентом газеты "Ди Вельт" другом моим Шеве... "Убит неизвестными хулиганами..."

В восемь утра в квартиру позвонили: за дверью стоял Гейнц.

— Шла машина, — спокойно улыбаясь объяснял он, — я поехал в одно место, спасать рукопись; думал — вы догадаетесь.

За что я его ругала — он так и не понял.

Через две недели Шеве привез мне письмо от Фельтринелли. Джанджакомо обязался не печатать "Слепую красавицу" без моего согласия.

 

- 386 -

* * *

 

Шестнадцатого августа, в солнечный и прохладный день, как сейчас помню себя в своей опустевшей измал-ковской комнате. Помню безысходное и грустное свое раздумье: уже прошли мои печальные именины, первые без Бори, когда я передала Гейнцу злополучную "Слепую красавицу", и ночь с тревогами по поводу странного исчезновения самого Гейнца, ночь, наполненную телефонными звонками и волнениями.

Уже посетили меня за это время после Бориной смерти супруги Бенедетти с письмом Д'Анжело и рюкзаком денег, и я уже раздала эти пачки, грустно похожие на печенье, а друзья Д'Анжело, которым предстояло сыграть такую трагическую роль в моей дальнейшей судьбе, отбыли в свое беспечальное южное путешествие. Уже расстался с нами Жорж, рыдая у вертушки шереметьевского аэродрома; Ирочкин брак с ним так и остался неоформленным... Уехал он больной и несчастный, не дождавшись ответа от Хрущева на свои телеграммы.

Спустя годы (8.12.66) Жорж Нива писал из Парижа моей приятельнице Римме Дундер в Хельсинки: "Это было время баснословно-прекрасное, больное, лихорадочное. Я много пережил, и долго не заживала рана".

Чтобы правильно понять дальнейшие события этого солнечного вторника 16 августа 1960 года и последующих дней, надо снова вернуться к мрачным временам преследований Б.Л. за публикацию романа.

 

* * *

Тема эта неприятна, но обойти ее молчанием я не могу, ибо в злонамеренно искаженных слухах она получила превратное толкование. Пастернак был бескорыстным человеком, но работы нас с ним лишили, денег — никаких, а жить на что? Между тем за рубежом начислялись огромные гонорары, Б.Л. вызвали в Инюрколлегию. Мы пошли туда вместе. Он написал просьбу — пришедшие на его имя из Норвежского и Швейцарского банков деньги разделить между Зинаидой Николаевной и мною поровну, чтобы, как он говорил, "в случае чего" быть спокойным за наши материальные базы.

Уже в ходе беседы с председателем Инюрколлегии Беляковым, я прервала Б.Л., отозвала в сторону и от-

 

 

- 387 -

говорила от всяких денежных распоряжений до беседы с Поликарповым.

Поликарпов, конечно, отсоветовал брать деньги за неизданный здесь роман, но обещал какие-то переиздания переводов и работу. В ответ на мои жалобы на безденежье, он бросил двусмысленную фразу: "Хорошо бы — привезли вам ваши деньги хоть в мешке, чтобы Пастернак успокоился".

Я передала Боре этот намек, и он счел, что может получать свои гонорары с благословения властей и без Инюрколлегии.

В это время неожиданно для Б.Л. прилетели первые ласточки — французские туристы — и привезли на "Большую дачу" двадцать тысяч советскими деньгами (по старому курсу). Он принес часть денег мне. Это сразу поправило наши материальные дела. Затем нас посетил Герд Руге, о котором я уже писала. Он тоже завез Б.Л. советские деньги. Несколько раз привозил Борису Леонидовичу деньги от Фельтринелли Гейнц Шеве.

И, наконец, последовал казус, приведший уже после смерти Б.Л. к аресту Иры. Дело было так.

Как-то утром на Потаповский приехал Б.Л. и огорчился тем, что я на ровном месте сильно повредив себе ногу, сижу в гипсе. Моя глупая неосторожность выбила его жизнь из обычной колеи, а это его раздражало больше всего. Вдруг телефонный женский голос с иностранным акцентом попросил меня прийти на почтамт и взять привезенные для Б.Л. новые книги. Я догадалась, что это была Мирелла, жена журналиста Гарритано, оставшегося в Москве взамен уехавшего на родину Д'Анжело. Боря еще больше расстроился: я идти не могла, его мы от всяких встреч с незнакомыми людьми отстраняли, дома никого больше не было, а получить посылку с книгами ему очень хотелось. И тут пришли Ира и Митя. Я, конечно, поддержала Б.Л., когда он попросил Иру сходить на почтамт за посылкой. А так как она одна знала в лицо Миреллу, но спешила в институт, то Б.Л. попросил пойти с ней Митю. Дети не могли не выполнить просьбу Б.Л., они ушли. Ира получила на почтамте из рук Миреллы чемоданчик, а Митя принес его нам с Борей на Потаповской.

Раскрыв чемоданчик, мы так и ахнули: взамен обещанных новых книг в нем аккуратными рядами лежали запечатанные пачки советских денег. Выложив мне на

 

- 388 -

расходы одну пачку, Боря увез чемодан в Переделкино, а Ира, о действительном содержании чемодана понятия не имевшая, попала в лагерь за передачу денег...

Последняя денежная эпопея произошла вскоре после смерти Б.Л. и была связана с туристами супругами Бенедетти. Они пришли на Потаповский, и для объяснения с ними я вызвала из Переделкина знавшую французский Иру. Ехала она неохотно, будто предчувствуя беду.

Бенедетти передали мне письмо от Д'Анжело; он уверял меня, что посылает лишь половину денег, которые он должен был вернуть Пастернаку (полмиллиона советских рублей в старых деньгах). И злополучные туристы вынули из чемодана рюкзак с деньгами. Как я ни умоляла их забрать рюкзак с собой — они не могли себе уяснить, что человек может отказаться от собственных денег.

— Вы не имеете права отказаться, — говорили они, — эти деньги вы должны израсходовать на достойный памятник Борису Пастернаку и на помощь тем людям, которым бы помог он сам; да и потом — это частный долг, и мы обещали Данжело его обязательно доставить, что было для нас очень трудно.

И, откланявшись, супруги Бенедетти удалились. Я, Ира, Митя, с ужасом смотрели на рюкзак... *.

 


* После моего ареста к Мите явился приехавший по туристской путевке Д'Анжело. В руках его было две объемистых сумки. Не зная об их содержимом, Митя догадывался, что там опять могут быть деньги. Между тем наш с Ирой арест скрывался от мира, так что в квартире даже посадили женщину, чей голос был похож на Ирин, а Митю предупредили о необходимости соблюдать тайну (пообещав, что при этом условии нас отпустят). Но Митя оказался на высоте: он сумел сообщить Д'Анжело о нашем аресте и выпроводить его с одной из сумок вон из квартиры. Когда вслед за этим сидевшие в засаде люди ворвались в комнату за оставленной сумкой — там оказались лишь приведшие их в ярость присланные Джульеттой нейлоновые юбки и помада. Позднее стало известно, что в унесенной сумке у Д'Анжело был остаток долга Пастернаку — вторые полмиллиона рублей... Подчеркиваю (это очень важно): во всех без исключения случаях деньги были советские; ни гроша в иностранной валюте мы и в глаза не видели.

 

- 389 -

— Ну, вот теперь мы пропали, — пророчески сказал Гейнц Шеве, когда на следующий день я рассказала ему о визите Бенедетти.

А все же, думалось, нам, не могут же власть имущие не понимать, что на такой путь получения гонораров за "Живаго" они сами нас толкнули. Хотя во всей этой истории с деньгами решительно ничего противозаконного не было, она оставила горький привкус принужденности: надо было на что-то существовать. А что может быть законнее литературного гонорара?

Да и не мне было оспаривать распоряжения того, с кем в течение четырнадцати лет я разделяла и творческие радости, и всякие нападки, и бедную крышу измалковского домика.

 

* * *

И вот это шестнадцатое августа шестидесятого года...

Мама с Сергеем Степановичем продолжали доживать это печальное лето в уютной дачке на горке против "шалмана" по соседству с нашей, и туда, возвратись из Москвы, я хотела пойти в это чудесное прохладное лето. Помню, прибежал Митька и взял у меня сто рублей, угостить каких-то дружков, сказал, что "на дело".

Медленно пошла я на дачу к маме, но, видно, засиделась и забыла о времени. Наступил грустный закатный час, и пятна солнца скользили вниз, по ступенькам террасы. Я присела к столу, чтобы налить себе чашку чая. И увидала, как несколько человек — впереди шел полный, в светлом плаще — подошли к нашей калитке и остановились возле.

— Разогнались, видно, не туда, — помню, сказала мама. И действительно, группа в нерешительности побрела мимо маминой калитки, до следующей, моей, а оттуда повернула обратно, и полный человек в штатском взбежал по шатким стареньким ступенькам, по которым столько раз ходили мы с Борей, он — когда разыскивал меня, а я без него — к родичам чай пить, смотреть телевизор... Этот человек в плаще взбежал, чтобы насильственно, грубо ворваться надолго и не бесследно в мою жизнь. Это был мой будущий следователь, розовый и полный, как "добродушный" поросенок, Владилен Васильевич Алексаночкин.

— Вы, конечно, ожидали, что мы придем? — спросил он, самоуверенно улыбаясь. — Вы же не думали,

 

- 390 -

что ваша преступная деятельность останется безнаказанной?

Нет, я не думала, что наша с Борей деятельность преступна... Мне же в ЦК подсказывали — а что было делать? — чтобы Б.Л. получал деньги за роман. Способ существования, когда иностранные издательства выплачивали гонорар за "Доктора Живаго" в советских деньгах, был как бы понят и принят властями — а что было и им делать? — и мы, конечно, не думали о его уголовной наказуемости...

Но после Бориной смерти все переменилось. Я начала понимать, что у властей, попавших из-за романа в неудобное положение, явилась счастливая мысль переложить на мои плечи ответственность. Некоторые, как стало ясно мне потом, впали в ошибку из-за недостатка эрудиции. Говорил же мне на следствии Т. (очень крупный чин), что я "ловко законспирировалась", протащив под именем Пастернака свой преступный, антисоветский роман.

Пастернак — слишком известное имя, чтобы стоило на долгое время заклеймить его ярлыком врага. И потому после смерти Б.Л., когда можно было уже не опасаться, что он преподнесет новый сюрприз (вроде стихотворения "Нобелевская премия"), власти предпочли поместить его в пантеон советской литературы. Сурков сделал поворот на 180 градусов: объявил, что Пастернак был лично им уважаемым, честным поэтом, но подруга поэта Ивинская — "авантюристка, заставившая Пастернака писать "Доктора Живаго" и передать его за границу, чтобы лично обогатиться".

Ивинская получала гонорары, сочинив и продав преступный роман, прикрываясь чистым именем большого поэта, который и "не знал о совершавшихся злодеяниях". Легкая формула, в которую хорошо уложится и сурковская зависть, копленная годами, зависть временщика и ремесленника к большому поэту, трагический жребий которого — всегда оппозиция, именно из-за неподкупности и правдивости подлинного искусства. Найдена авантюристка — и дело с концом!

Но не так быстро! Ведь со дня Бориной смерти прошло мало времени! Еще два с половиной месяца не прошло, а деньги шли уже больше трех лет!

Мое несчастье давно уже висело в воздухе. В нашем подъезде с новым энтузиазмом собирались группы

 

 

- 391 -

странных молодых людей, преследующих нас своим вниманием и в магазине, и в поездах, и около будок телефонных автоматов. Однако, ожидать кары за "преступную деятельность" было странно — и многие наши друзья не хотели и допустить мысли, что я могу стать преступницей за то, что совершенно спокойно и как бы узаконенно принимал Б.Л.

Шестнадцатого августа у нашей маленькой дачки стояли в ряд служебные машины КГБ. На двух дачах сразу начался обыск. Тут, я помню, объявился Митька, больше всего боявшийся, что передо мною откроются его мелкие шашни. Его задержали в магазине, где он на выпрошенную у меня "для дела" сотню купил две какие-то бутылки со спиртным. Митя сидел виноватый, потупив голову. А у меня замирало сердце от жалости к нему, от предчувствия разлуки. Вспоминалось, что еще малышом он был свидетелем ареста. Помню, опять брали бумаги, письма, искали деньги и отбирали все, что можно было отобрать. Меня тут же пронзила мысль, что они хоть не найдут пресловутый чемодан на Потаповском, спрятанный в квартире этажом ниже. Там лежали и деньги, которые я не успела еще раздать, и самое важное — письма, связанные с романом, и рукописи.

Главное, хозяева нижней квартиры сами не знали, что в моем чемодане *. Предполагалось — материя для платьев — хозяйка квартиры шила.

Итак, обыск на даче подходил к концу и меня повезли в город, на Лубянку. Последний раз я на легковой машине ехала по Москве, зажатая, правда, по бокам двумя "товарищами" в штатском. Улицы пестрели цветами, был августовский день цветов.

На первом же свидании со следователем я узнала, что обыск был сделан сразу в нескольких местах. Сыскной аппарат сработал чисто — подслушанные телефонные разговоры дали возможность обрезать все нити без труда, а наличие денег, привезенных еще по распоря-

 


* Я поступила так, чтобы не подвести соседей; именно потому, что они не знали о содержании чемодана, им не было предъявлено никаких обвинений.

 

- 392 -

жению Б.Л., дало возможность приписать "контрабанду" Ивинской, отделить ее действия от распоряжений Пастернака — как будто бы их и не было.

Сердце у меня так болело, что хотелось впасть в беспамятство. А потом овладело странное равнодушие. Боря все равно в могиле, и может лучше сразу оторваться от этого безнадежного тупика и идти по каким-то отвлекающим тебя от сознания безвозвратности новым мучениям.

И с первых допросов замелькали в моем деле иностранцы. Фельтринелли, Д'Анжело, Шеве, Бенедетти, Руге и др. Все они — обвинительные против меня акты...

И вот теперь, пока следователь Алексаночкин, обворожительно улыбаясь, в квартире на Потаповском примерял на себя лифчики для передачи мне, чем окончательно пленил Полю, "на воле" бегала бедная Иринка, еще совсем больная. Бегала по адвокатам. Прежде всего ее занесло к блестящему, тогда молодому, В.А.Самсонову. Самсонов обещал ей защищать меня. Предполагался вопиющий, интереснейший процесс, уже по одному тому, что Запад, взволнованный недавней трагедией Пастернака, не отделял самого героя от его подруги, с которой волею судьбы ему пришлось совершить "космический рейс Живаго" (так сам Б.Л. писал одному из своих западных корреспондентов).

Но любезностью Самсонова относительно меня Ире воспользоваться не пришлось. Приблизительно через месяц, по-моему, пятого сентября, дверь лубянковского бокса закрылась и за нею, а она, как рассказывала мне потом, даже с облегчением вздохнула — так опротивели ей молодчики, галантно сопровождавшие ее, когда она шла к подружкам, или в магазин, или подходила к телефонной будке. Романтические способы снова применялись. На шестом этаже Потаповского переулка опять ходили мужчины, ряженные зачем-то в женские платья, бегали встревоженные телефонисты, стоило чуть не сработать нашему предателю-телефону, честно служившему интересам Лубянки.

Адвокатские карты перемешались. Иру должен был защищать уже знакомый с нею Самсонов, а меня — Виктор Адольфович Косачевский. На Лубянке я долго не знала, что арестована Ира. Может, Алексаночкин жалел меня? Может быть... Правда, он запугивал меня,

 

- 393 -

открывая передо мной мои же чемоданы. Но потом, кажется, оказал нам божескую милость: дал возможность повидаться в своем кабинете, устроив "очную ставку" по какому-то случайному, малозначащему расхождению. Боже мой! Как вспомню бедную, больную Иринку в тюрьме! И за что! За взятый из рук Миреллы чемоданчик, в котором, она думала, будут книги для Б.Л.

Виноватою по нашим законам можно было считать ее в знакомстве с иностранкой, женой Гарритано, работника Московского радио, члена компартии Италии. А как бы ей было не знать окружающих Б.Л. иностранцев! Ведь они и в доме у нас бывали, и Боря ей давал поручения к ним. В вину ей, девчонке, студентке третьего курса Литинститута, ставилось то, что она, комсомолка, не донесла на Бориса Леонидовича, проявила недостаточную активность при воспитании такого, как он, отсталого элемента! Иринка была выставлена активной контрабандисткой, дочерью авантюристки, по слабости старика допущенной в его денежные дела. Итак, Ира тоже в тюрьме, а я сижу в камере вдвоем с бухгалтершей из того злополучного ателье, которому выпала честь обшивать Хрущева и его семью.

На прогулках в каменных ящиках лубянковских закрытых дворов я стараюсь уловить Ирочкины шаги за каменным барьером. Сочиняю о ней стихи:

... Где-то там, за каменной стеною,

Может — сзади, может — впереди

Девочка, погубленная мною,

С русыми косичками сидит...

Вот как Бог привел меня в конце моего второго следствия познакомиться с Тикуновым. На Абакумова он не был похож; Б.Л. назвал бы его "человеком без шеи". Он состоял из трех шаров: зада, брюха и головы. Разложив на столе копии "Живаго" и Борины письма ко мне, он царственно кивнул на стул против огромного стола.

— Ловко мы замаскировались, — сказал он угрюмо. — Но нам-то известно, что роман не Пастернак писал, а вы. Вот что сам Пастернак пишет...

И у меня перед глазами поплыли Борины журавли:

"Это все ты, Лелюша! Никто не знает, что это все ты, ты водила моей рукой, стояла за моей спиной — всем, всем я обязан тебе".

 

- 394 -

Я спросила толстую тушу, ехидно и уничижительно смотревшую на меня крохотными щелками глаз, спрятанных за пухлыми подушечками щек:

— Вероятно, вы никогда не любили женщину и не знаете, как любят, и что в это время думают, и что в это время пишут.

— Это до дела не касается, — ответила туша. — Пастернак сам признается — не он писал! Вы его во всем подстрекали, он до вас не был так озлоблен. Вы совершили преступление и с заграницей связались...

— Какой дурак меня допрашивал? — спросила я Алексаночкина.

— Тсс... тсс... это сам Тикунов, — зашипел он на меня. Но глаза его, мне казалось, улыбались.

Хорошо, что юмор меня не покинул, и, трясясь после суда в "воронке", я поверяла бледной Ирке с двумя косицами, осужденной на три года строгих лагерей, мое свидание с Тикуновым.

— Он тебе польстил, мама, за это его надо простить, — смеялась Ира.

Алексаночкин, игравший доброжелателя и легко меня на этом "доброжелательстве" обманувший, чуть не добился, чтобы я, дура вообще отказалась от адвоката.

— Вот ваш Гитлерович идет, — добродушно усмехался Владилен Васильевич, обыгрывая отчество Косачевского "Адольфович". — Не нужен он вам. Откажитесь, пока не поздно! Он все испортит. Все ведь и так ясно. Хуже всего, если вы вздумаете менять на суде свои показания!

Или: "Лучше всех защитил бы вас ваш следователь!"

Или: "Эх, Ольга Всеволодовна! Раньше я вас не знал! А то советчики у вас были плохие, а вы слишком доверчивы!".

Наша дружба с Алексаночкиным к концу следствия вообще достигла, как говорят, своего апогея. Он даже конфискованную у меня книжку прозы Марины Цветаевой, любимую мою книгу, просил надписать "на память" для него и его жены.

Помню удивленный взгляд Виктора Адольфовича, когда мы с Алексаночкиным поверх его головы обменивались "понимающими" улыбками... Такое трогательное единодушие! И насколько умней оказалась Ирина! Она, потребовав очную ставку со мной, заявила, что отказываться от адвоката я просто не имею права, хотя бы из-за ее интересов.

 

 

- 395 -

Итак, защитник у меня был, и, читая мое дело — два пухлых тома — знакомясь с вещественными доказательствами, как ни странно, он не находил состава преступления...

— Мы вам припишем контрабанду, это легкая статья, — мило улыбаясь, обещал мне как-то мой "друг" Алексаночкин.

— Почему же контрабанду? — удивилась я. Ведь мы с Б.Л. не видели ни одного доллара, ни одного франка и ничего не перевозили!

— Ну, был бы человек, а статью найдем любую! — успокаивал меня Алексаночкин.— Мало ли что! Вы получали советские деньги, но знали ведь, как их вам привозили?

— Совершенно не знали! Так распорядился уже почти пять лет назад Б.Л.! Почему же виноваты мы с Ирой? Ведь деньги Б.Л. получал для всех и как хотел, так и распоряжался ими!

Сам Д.А.Поликарпов советовал отказаться от услуг Инюрколлегии: "Хоть бы вам в мешке, что ли, привезли эти деньги! Пока идет скандал, как-то неудобно их получать официально!".

Б.Л. и согласился на "мешок", а я пошла на поводу у Поликарпова — уговорила подождать с официальным получением, словом, — положиться на волю Божию.

А сейчас все это оборачивалось против нас с несчастной Иринкой!

Но, так или иначе, следствие подходило к концу. Нас уже перевели в Лефортовскую тюрьму, куда отправляли подписавших предъявленную статью. Из подследственных мы стали обвиняемыми. Туда, в Лефортово, должен был ездить только адвокат, но каково же было мое удивление, когда меня с прогулки вызвали к начальнику тюрьмы и я увидела там "милого" Алексаночкина. Видно, он беспокоился, что я откажусь на суде от каких-то выгодных для него формулировок. Мне же, через розовые очки, надетые еще Борей (тот и не мыслил, что кто-то может меня не любить), показалось, что он пришел ко мне действительно нелегально, рискуя карьерой, чтобы поддержать упавший мой дух...

Очень смешно, но так было...

Раза три или четыре ко мне приезжал Виктор Адольфович.

Это стало праздником для меня, дыханием с воли, где жили свободные люди. Люди, от которых пахло све-

 

- 396 -

жим воздухом и даже одеколоном. Люди, идущие вечером в кино, а если захочется, в гости чай пить. Виктор Адольфович был такой красивый, благожелательный, большой, по-домашнему мягкий. Сочувственные карие глаза, добрые и ободряющие.

Переговаривались мы полушепотом, часто переписывались касательно самых невинных вещей. Я, помню, очень беспокоилась о Гейнце. По репликам Алексаночкина еще с первых допросов можно было предположить, что он арестован тоже.

В последнее время Гейнц Шеве стал поверенным одновременно и Пастернака, и Фельтринелли, помощником в нашей переписке, постоянно перевозил нецензурованные письма на собственном красном "фольксвагене".

Шавочка (как мы его ласково называли) давно стал для нас с Борей своим, домашним. Я уже упоминала, что, когда симпатии Иры переключились на Жоржа Нива, Б.Л. почувствовал к Гейнцу особенную жалость и нежность и в надписи на своей книге заверил его, что при всех обстоятельствах — он всегда будет членом нашей семьи.

Он им и стал. И болезнь Бори, и всю нашу ситуацию — всё он понимал, страшно любил всем нам делать приятное и, попросту говоря, любил нас всех, как любят членов своей семьи такие домашние и заботливые немцы.

И вдруг — Шавочка наш арестован? Господи! Снова, наверное, я виновата!

И на смятом листочке, при свидании с Виктором Адольфовичем, пишу стихотворение (многих строчек теперь уже не помню):

... Ты мне все перепутал, что можно,

Уж с ума я теперь не сойду.

Мне тревожно, когда не тревожно.

Я как дома в кромешном аду.

 

Видно, жизнь за очерченным кругом

Стала путаным сном наяву,

Если самым испытанным другом

Был нам летчик, бомбивший Москву.

 

Если смуту во вражеском стане

Неотступно по миру трубя,

 

- 397 -

Сумасбродный издатель в Милане

Стал судьбой для меня и тебя...

 

* * *

Все.

Вот тут обрывается пленка,

Мы куда-то летим в темноту...

Ты в могиле, и счастьем ребенка

Я плачу за шальную мечту!

 

В полумгле расплываются лица,

Уж никто нам не в силах помочь.

Это матери знать, что в темнице,

Где-то рядом, за стенкою — дочь.

 

Я всегда "рассуждала по-детски"...

Хорошо бы заткнуть себе рот!

Мне мерещится летчик немецкий,

В переделкинской тьме, у ворот...

 

И ему обвиненье готово,

И такая кругом круговерть,

Что нечаянно сказанным словом

Я его посылаю на смерть...

 

Ну и что ж! Оправданий не надо,

Но, в "тревоге мирской суеты"

Не дано мне рыдать у ограды,

За которой скрываешься ты.

Виктор Адольфович уверяет меня, что Алексаночкин все врет, что руки коротки им Шавочку забрать, что он просто уехал.

Кстати, Косачевский и Гейнц были в это время крайне недовольны друг другом. Гейнц подкатил к консультации В.А. на своем "фольксвагене" и выложил испуганному В.А. пять тысяч долларов: пусть защищает меня получше, а его вызовет в свидетели. (Гейнца, оказывается, Фельтринелли обвинил в том, что он плохо охранял меня.)

Виктор Адольфович объяснил наивному немцу, что-де у нас так не делается, что деньги он не возьмет, и без них сделает, что нужно.

 

- 398 -

Гейнц уехал обескураженный, обеспокоенный, мне потом все твердил, что это был "плёхой адвокат", не заинтересованный в деньгах...

А Виктор Адольфович, помнится, ещё на свидании в тюрьме возмущался, что за долгое время пребывания в России Гейнц так и не понял наших порядков и ровно ничему не научился.

На этом же свидании Виктор Адольфович рассказывал мне много интересного: о демонстрации в Лондоне в связи с нашим с Ирой арестом; о наглой лжи Суркова в ответ на протесты Пенклуба: оказывается, Сурков был другом Бориса Леонидовича! А я вспоминаю, как Фельтринелли не поверил в эту "дружбу" и заставил его ожидать себя под большим портретом Пастернака, когда тот явился любыми средствами выкупать крамольный роман.

Теперь, когда прошло столько лет, когда уже мертв наш благожелатель, сумасброд и авантюрист, герой моего эпистолярного романа, виновник двух раздутых томов лубянковского дела — Фельтринелли, мне хочется помолиться за упокой души этого безумного миллионера. В половине четвертого утра пятнадцатого марта нынешнего (72-го) года внимание двух крестьян в пригороде Милана было привлечено тревожным лаем дворняжки Твист. Оказалось, что к основанию опоры линии электропередач привязано несколько динамитных шашек, а возле неё лежит труп бородатого человека: в брюках армейского оливкового цвета нашли удостоверение личности на имя Винченцо Маджони. Фальшивый документ, ибо уже к вечеру того же дня официальные представители издательской фирмы объявили, что погибший — Джанджакомо Фельтринелли и что он не от несчастного случая погиб, а убит.

За исключением времени моего пребывания в лагере, наша переписка с Джанджакомо не прерывалась. И у меня еще задолго до его гибели сложилось о нем впечатление, как о человеке крайне эмоциональном, увлеченном тайной ультралевой "революционной" заговорщицкой деятельностью, конспирацией, и при всем том — постоянно боящимся преследований. Известно, что незадолго до гибели он говорил своему поверенному: "Если вскоре под каким-нибудь мостом найдут обезображенный труп, не забудьте вспомнить обо мне". И еще: "Я боюсь повернуться спиной к лесу, там вполне может оказаться ружье, готовое в меня выстрелить".

 

- 399 -

Последнее, что я от него получила, — изданные им тонкие журнальчики ультрареволюционного толка и большое, написанное по-немецки, письмо. Он заботился о моих денежных делах и сообщал, что скрывается в Австрии от итальянской полиции, которая преследует его за революционную деятельность; поносил империализм и выражал уверенность в победе мировой революции.

Бедный, бедный миллионер Джанджакомо Фельтринелли, погибший за мировую революцию в возрасте всего лишь сорока шести лёт...

А что бы сидеть ему в своей великолепной вилле, в сказочной голубой Италии, у поэтичного — самого поэтичного из морей — Адриатического моря!

Так нет — покой нам только снится! И — снится ли?

Но я — о тех временах, когда сижу еще в камере московского комитета безопасности, жду суда, когда еще жив "сумасбродный издатель в Милане".