АРЕСТ
28.4.57 – Вот уже более полутора лет, как я был освобожден, но еще не начал работать над «фактами и комментариями», как мне этого хотелось. События забываются, память слабеет. Будет жаль, если жизнь за колючей проволокой «потонет в пучине бездны». Почти семь лет, сотни людей, тысячи фактов, мысли, надежды, разочарования…
Вчера я встретил на улице Карпа 1-го, с которым был вместе в лагере в Абезе. Карп был хорошим портным, в лагере он шил одежду для охраны и военнослужащих. Он рассказал о некоторых людях, бывших с нами там в 51-м году. Предо мной опять воскрес 1951 год, осенний Абезь и зима того года, окутанная мглой, горькая и темная. Перед моим взором прошли Шмуэль Галкин и его стихи о северной тишине (о молчаливом Севере), Г. Жиц – редактор газеты «Эйникайт», Л. Стронгин – заведующий издательством «Эмес», Яков Штернберг в измятом, потрепанном бушлате, согнутый от болезни.
А вот рассказ об одном следователе, избивавшим заключенных до полусмерти. Один из тех, кого он избивал, освобожденный после реабилитации, встретил его в Москве, расхаживавшего с гордо поднятой головой при всех знаках отличия. В лагере он выбил ему зубы, сказав при этом: «Ничтожество, морда жидовская!». После этой встречи бывший зэк написал заявление в Прокуратуру и перечислил все издевательства, которые проделывал тот над заключенными. Ответ был отрицательный. Тогда он обратился в Контрольную партийную комиссию. Оба были вызваны туда. Вид следователя там уже не был таким наглым. Вместо полного набора орденов и наград были только значки. Впоследствии бывший заключенный получил ответ, что следователя исключили из партии и предали суду. На суде было установлено, что он погубил около двадцати человек, среди них немало крупных работников.
В Абезе вместе со мной было много, очень много людей с июля до декабря 51-го года. Меня туда этапировали из Караганды, где и небо было другое, и люди другие, и песни другие.
О чем я буду писать в «Дневнике»? Воспоминания – воспоминания из жизни в тюрьмах и лагерях. Пусть они будут неточные, недостаточно хорошо обработанные, пусть они будут не совсем гладкие, но чтобы ничего, ничего не было забыто из того, что забыть я не должен.
В Ленинской библиотеке я читаю израильские технические журналы и ежеквартальник «Калкала» («Экономика») за 1955 год. Иврит в журнале выразительный, сжатый, много новых слов и оборотов. Технические термины совсем не те, что встречались в свое время в журналах «Ха-Шилоах» и «Ха-Ткуфа», на которых я воспитывался. Сомневаюсь, смогу ли одолеть все это до конца дней своих. Но приложу все усилия, чтобы усвоить новое в современном иврите*…
29.4.57 – 1 марта 1949 г., в два часа ночи, раздался звонок в двери моей квартиры. Вошли трое в гражданской одежде и дворничиха – свидетельница, понятая. Они сказали, что пришли проверить удостоверения личностей – паспорта. Когда я протянул им паспорт, они сказали: «Вы нам и нужны, где ваша одежда?». Один из них предъявил мне ордер на арест. На нем была подпись министра госбезопасности (МГБ) и прокурора.
Обыскали мою одежду. Вынули все из карманов брюк (позже, в тюрьме, спороли все до единой металлические части одежды – пуговицы и крючки с брюк, пиджака и верхней одежды). Как только я оделся, мне было приказано приготовиться ехать.
Моей старшей дочери было тогда двадцать лет, младшей – восемнадцать. Они спали в другой комнате и проснулись. Мой сын двенадцати лет продолжал спать на диване.
– Что можно дать ему? – спросила моя жена.
– Белье, одеяло, немного денег, – был ответ. Жена собрала для меня вещи.
– Надолго ли вы берете его? – спросила она.
* Курсивом выделен текст, описывающий события и размышления автора, не относящиеся непосредственно к воспоминаниям лагерного периода.
– Это неизвестно. Возможно дня через три он вернется, – был ответ. – Как бы то ни было, как гласит русская пословица, «готовь сани летом, а телегу – зимой».
Было три часа ночи, город спал глубоким сном. Вот и в наш дом пришло несчастье.
– Ну, – послышался голос, – прощайтесь и пошли.
Дочери вошли в нашу комнату. Я поцеловал их. Они громко расплакались, но глаза жены были сухие. Сразу обрушилась на нее, на эту маленькую женщину, ответственность за наших троих детей. Мне разрешили попрощаться с сыном, но быстро. Я вышел в другую комнату и поцеловал спящего на диване сына. При свете электричества его лицо было розовым.
– Ну, пошли, давай!
Жена проводила меня до наружной двери, там я поцеловал ее. Мы вышли на улицу – так я оставил на семь лет свой дом.
Один из трех сопровождавших меня держал руку в кармане. Я был в зимней одежде, в руках нес узел с вещами, завернутыми в серое летнее одеяло. В нескольких метрах от улицы Погодинская стояла автомашина «эмка». Я и один из сопровождавших сели на заднее сидение.
– Езжай! – было приказано шоферу. Мы поехали.
Проехали Девичье поле, добрались до Зубовской площади и направились по Кропоткинской улице. В городе было пасмурно и тихо; внимательным взором вглядывался я из окна машины, смотрел и мысленно прощался. Я подумал о том, что дома у меня теперь делают тщательный обыск. В этом я не сомневался. Я был не первый арестованный среди моих товарищей-евреев. В октябре сорок восьмого забрали Меира Баазова, а месяцем раньше – Цви Плоткина. Мне говорили, что забрали Каганова (Ицхака Кагана) в Симферополе.
Машина, в которой меня везли, прибыла на Лубянку.
30.4.57 – Я вышел из машины в сопровождении охранника. Открылась дверь и, поглотив меня, тут же закрылась. Затем последовал «шмон» (обыск), привычные руки
обшарили меня по всему телу. Тут же меня остригли наголо. Парикмахер казался мне евреем. Затем меня заставили помыться под душем, выдали малюсенький кусочек простого мыла (с тех пор в течение семи лет я получал такой кусочек мыла перед мытьем). Затем меня поместили в бокс – крохотную кабинку-шкаф, размером с маленькую уборную. В боксе стояла узкая скамейка, на которой я молча просидел в течение нескольких часов. В дверь был вмонтирован глазок. Часто я слышал, как отодвигается заслонка глазка: дежурный охранник смотрел в мою кабинку. Мне принесли поесть – квашеную капусту, пайку черного хлеба и кусочек рыбы. Есть не хотелось, да я и не мог, так как страдал язвой двенадцатиперстной кишки и был на строгой диете. (Как позже оказалось, именно эта плохая пища в тюрьме и в лагере пошла мне на пользу: в течение одного года исчезла моя болезнь.)
На следующий день в бокс явились те двое работников МГБ, которые остались для обыска в моей квартире. Они прочли мне протокол обыска и перечень изъятых вещей. Среди них были две мои медали – одна за труд в тылу в годы войны, вторая – «К 800-летию основания города Москвы»; коробка пистонов для детского пистолета моего сынишки; дипломы доцента и кандидата технических наук; сберегательная книжка на сумму около 700 рублей (временно конфискованных), пишущая машинка, пианино и т.д. Я подписался под этими актами и получил расписки за подписью Центральной тюрьмы.
1.5.57 – После перевода из одного бокса в другой меня наконец поместили в одиночную камеру на третьем этаже, где я был несколько дней. Камера была неплохая. На столе – чайник с водой. Три раза в день приносили питание. Утром – 600 гр. хлеба, кипяток и кусочек сахара. В обед – баланда и каша, вечером – каша и кипяток. В первый день мне принесли котлету с картошкой, но это блюдо было предназначено другому
арестанту, ранее сидевшему в этой камере. Раздатчик пищи, заметив свою ошибку, тут же забрал котлету.
В тюрьме питание и его качество зависели от взаимоотношений между следователем и арестантом. Следователь определяет чем кормить, он же регулирует длительность сна арестанта и другие его бытовые условия. До тех пор, пока арестованный не попадал в карцер и оставался в обычной камере, следователь не мог уменьшить минимальную норму питания – пайку. Если устанавливались хорошие взаимоотношения со следователем, то есть арестованный подписывал все, что от него требовали, он обычно получал лучшую пищу и ему давали нормально спать.