- 171 -

Человек без фамилии

То есть фамилия у него, конечно, была, ее даже произносили надзиратели... Но я не расслышал четко, а сочинять сейчас не хочется. И не нужно. Я не придумал его, как вообще не придумал ничего и никого из тех, про кого вы читаете на этих страницах.

Он прибыл в Целиноград за три дня до нашего ухода оттуда. Пожилой — много старше меня, тогда уже 44-летнего. Вошел в камеру и на недоуменный вопрос, как же прибыл, если этапов все нет и нет, пугливо озираясь, как «фрайер», ответил: «Спецконвоем» и добавил: «Со мной конвоиры везут много денег и много золота».

Я обалдел от страха — за него: ведь «паханы» могут исхитриться и что-то с ним совершить. Оказалось, однако, что бывалый человек куда лучше меня, писарчука, соображает, что есть очарование запаха больших денег даже «на дне жизни». Виктор Нефедов, например, «проникся» трепетом перед «большим боссом» и стал шестерить»: дал табачку, вызвался помочь юридическими советами опытных людей (у новичка пока еще не началось следствие), а, главное, предложил почетное место на нарах среди воров. Но «босс» предпочел лечь рядом со мной, возле малолеток. Потом, уже в Израиле, я узнал, что заискивание — типичное поведение уголовных братков по отношению к «падшим ангелам делового мира». Повсюду — и, во всяком случае, у нас, в Израиле, оно точно такое!

Виктор явно мечтал, если выйдет на волю, попасть под крылышко к знакомому «делашу»...

Побеседовав с ним вдвоем за столом (честь, невероятная в условиях нашей перенаселенной камеры), Виктор подозвал к столу третьего собеседника. Меня.

— Михаил, вот человек воевал. Может, общих знакомых найдете?

— В какой армии воевали? — спрашиваю.

— В тринадцатой.

— У Пухова?

— Да, у Николая Павловича.

— Членом Военного совета у вас Боков был?

— Генерал-лейтенант Боков...

— Начштаба—как же его на Ма... нет, не Малиновский, как-то похоже.

— Генерал Маландин. Вы тоже из тринадцатой?!

— Нет. Я в юности помогал писать мемуары генерал-лейтенанту Попелю, Пухов бью его «кадром», его выдвиженцем. Он про него много рассказывал. А с Боковым я даже знаком.

— Что за человек! — восхищается, умиляется, негодует Виктор Нефедов. — Ты же мог его спокойно обмануть, что вместе служили, и делай потом с ним в камере, что хошь! Что ты за человек, Михаил...

 

- 172 -

Новичок, как выяснилось, был могучим строительным боссом. Из тех, что наживались на обмане Бориса Цимбала (из первой части книги, так что сюжет у меня оказался замкнут кольцом). Впервые я наблюдал совсем вблизи крупного дельца советской «теневой экономики». Кто он был по национальности — не знаю, подозреваю, украинцем: в разговорном его репертуаре преобладали украинские комические истории, при этом всегда переходил на неподдельный украинский язык, с певучим горловьм акцентом. Во всяком случае, украинский был для него близким языком... Каково социальное происхождение — тоже не знаю, но, видимо, из так называемых «бывших» — не то дворян , не то священников, не то репрессированных интеллигентов: похоже, всю жизнь скрывался от властей... Потому-то все, включая фамилию и прочие анкетные данные, звучали у него «неразборчиво». Суть его дела не связана в нелегальным бизнесом или со знаменитыми «приписками», что вроде бы полагалось ему по сюжету. Обвинили его в... получении пенсии по фальшивым документам. Дескать, при наступлении пенсионного возраста у него не хватило рабочего стажа, и тогда он изготовил требуемые справки с прошлых мест работы. В камере уверял меня, что на самом деле работал, но не сохранили сведения в официальных архивных документах, так что он «только восстановил своими фальшивками историческую истину»... Темнил, конечно. Возможно, однако, что работал он в ГУЛАГе на «придурочьей должности» — там можно было прокантоваться во время срока и даже что-то заработать, но, конечно, в стаж на пенсию эти годы работы ему не засчитали. Вот он и...

— Договорился с одним мастером, он все справки сделал. И печати, и подписи. А потом я поссорился с... (назвал какое-то имя) и не знал, что его брат — начальник облУКГБ. Тот проверил меня и обнаружил липу. Вызвали меня в исполком. А там внизу знакомая секретарша, сладкая такая дама, — похабно покрутил головой, — проходит мимо и незаметно предупреждает: «Вас ждут наверху у шефа». Я тут же повернулся и сбежал из города. Устроился на работу в другой области и жене переводил деньги, чтоб она погашала мой иск...

— Какой иск?

— Ну, те деньги, что я уже успел получить как пенсию.. Я дал ему несколько советов и здесь хочу привести их как образец той деятельности, которой я постоянно был занят во встречных бытовых камерах. Первое: совет признать подделку, но без умысла на хищение. Он хотел вернуть себе положенные по закону деньги, а не похитить их у государства. Виноват, что использовал для этого неправильный метод, но заслуживает снисхождения. Побег? Хотел собрать на воле подлинные справки о трудовом стаже и оправдаться перед правосудием еще до начала следствия. Плюс — осознал порочность своей практики «возврата денег» и хотел вернуть казне неправильно оформленные суммы. Конечно, все зависело, имелась ли на него «установка». Если — да, то ничто не могло его спасти; мне

 

- 173 -

известны случаи, когда люди, полностью возместившие весь иск государству и сдавшие все ценности, были расстреляны: такая спускалась «социальная установка» и «количественная разнарядка», ее требовалось выполнять... Но если особой установки не имелось, а он просто попался по «злобе» начоблУКГб, у него имелись шансы повернуть дело с помощью сочиненной мною демагогии в нужное русло, чтоб пострадать минимально. Особенно, если в заначке имелись средства для «подарков» следователям и судьям.

Интересно, чем у него дело кончилось?

Почему, хотя знакомы мы были всего три дня, я выделил его из массы этапных зэков? (Да и он меня тоже. Однажды тихо сказал: «Мы с вами здесь одни — люди»).

...Встретив некий яркий человеческий тип, я люблю его, как нынче выражаются, «экстраполировать», т. е. переносить этот образ в нужную мне, но недостаточно знакомую общественную ситуацию. Например, генерал-лейтенант Попель, которому я помогал писать мемуары, стал для меня моделью Н.С.Хрущева. Желая представить, как в той или иной ситуации будет вести себя советский лидер, я воображал на его месте Николая Кирилловича — что бы тот сделал? — и всегда, без исключений, получал результат, совпадавший с реально случавшимся. А бесфамильный арестант из целиноградской камеры казался мне моделью для... Леонида Брежнева.

(В скобках: он на самом деле имел какое-то отношение к Семье. Время от времени повторял: «Юрка Брежнев, какая же ты сволочь! Даже не ответил на письмо». По-моему, не понимал, что сын Брежнева, каковы бы ни были реальные у него возможности, не смеет писать зэку, обвиненному в подделке денежных документов. Но эта смешная наивность в прожженном дельце смотрелась даже трогательно: он еще верил в дружбу людей своего клана! Удивительно...)

Так почему он напоминал мне Брежнева?

Прежде всего, был талантлив в обществе — во всяком случае, в камерном. Рассказывал истории, от которых все покатывались со смеху. Все были просто влюблены в него! Мой израильский коллега, писатель и художник Лев Ларский, служивший рядовым в 18-й армии, где покойный маршал Брежнев был полковником, рассказывал, что незаметный в бою «политшеф» сделал блестящую карьеру, сумев отличиться на вечеринках. Вот его коронный номер в армии: расстегнуть за праздничным столом ширинку, выложить из нее наружу «прибор» на селедочницу и, к удовольствию собравшейся высокой публики, сервировать его лучком, петрушкой, укропчиком и прочими приправами к сельди. То-то смеялись на пирах воинов-победителей! И так веселый начполитотдела (должность-то в армии ничтожная) переходил из компании в более высокую компанию, все выше и выше — пока не попал в нужную обойму...

 

- 174 -

Эта брежневская легенда напоминает мне моего целиноградского сокамерника: отлично представляю его в роли «заводилы» вот такого генеральского пира. Только поймите меня правильно: выходки не были условием выдвижения, они лишь давали претенденту шанс, возможность выделиться, запомниться взгляду «кого надо»... А потом поддерживают таких людей совсем за иные качества. За цепкий практический ум, за обладание ценной информацией, за умение ориентироваться в людях... Мой сосед, например, искренно наслаждаясь «камерными» успехами, одновременно презирал тех, кто им восхищался. И, оставаясь наедине со мной, рассказывал «байки» совсем иного уровня — такие яркие, что помню их и десять лет спустя.

— Курская битва... Самое страшное, что я повидал на войне и вообще в жизни, хотя, поверьте, в моей жизни было очень много страшного. Столкнулись две армии — наша и германская — в момент одновременного наступления. Встречное наступление!

— Я читал, что наши заранее знали о немецком ударе и начали артподготовку, чтобы ослабить возможную атаку вермахта...

— Неправда. Я там был. Наше наступление начиналось вполне серьезно — артподготовка предшествовала наступлению, как делалось всегда. Редкий, а, возможно, единственный случай в мировой военной истории, когда столкнулись не, как обычно, наступающая и обороняющаяся армии, а две армии, в один час рванувшиеся в наступление друг против друга.

И — немного помолчав:

— Тогда я увидел маршала Жукова. Он был еще генералом армии... После Курской битвы. Немцы только отступили, но и мы выдохлись. Устали до беспредела. Сели отдохнуть, закусываем на травке. Смотрю — идет Жуков с адъютантами. Подошел к двум капитанам — они как раз уселись на землю и вышивали. «Здравия желаем, товарищ генерал армии!» — «Чем заняты?» — «Празднуем победу, товарищ генерал армии!» — «Рано празднуете», — вынул пистолет и уложил обоих наповал. Адъютантам: «Убрать!» — и пошел дальше. Я видел это собственными, вот этими самыми глазами...

Поэтому, когда сегодня я думаю о Жукове, вспоминаю не только его — но и Троцкого, победителя в гражданской войне, и многих-многих других полководцев-политиков. Война приучала их к тому, что проблему проще всего решить, расстреливая возражавшего... И, возможно, трагическое крушение этих людей в мирную эпоху объяснимо тем, что, в отличие от нас, восхищенных потомков, современники знали их необузданную деспотию, аморальную жестокость. Ведь война, даже самая справедливая, великая, оправданная, есть все же только искусство убивать и грабить! И чем выше в этом искусстве тот или иной мастер...

Еще запомнился этот сокамерник своим участием в политических диспутах. Этапов долго не было, люди в камере подыхали от

 

- 175 -

скуки. Даже о политике могли говорить. И предложили соседи нам состязание: мой сокамерник должен был защищать советскую точку зрения, а я — диссидентскую. Плохо помню темы и сути наших споров, а вот методологию его запомнил я навсегда. Уж очень типическая была.

По моей оценке, он одерживал в наших спорах верх надо мной. Свои аргументы в защиту партийной политики произносил выразительно и играючи, даже не пробуя делать вид, якобы верит в них, а просто — мол, такая игра, в которую мы сейчас играем, и каждый аргумент есть ход с крапленой карты. Завершая речь, делал элегантный приглашающий жест рукой, мол, ваш ход, партнер, ваша очередь упражняться в красноречии. Истина в нашем споре интересовала его столько же, сколько карточного игрока в выигрыше кона (даже не шахматного). Соответственно факты, приводимые в диспуте, — это лишь карты в нашей игре, а, известно, от плохих карт игроку положено избавляться... Подобно тому, как карты нужны, только чтоб выиграть кон, так и факты нужны спорщику, чтоб «выиграть» концепцию. А если факты мешают ее «выиграть», от них положено избавиться. На оппонента возлагалась обязанность что-то доказывать, обосновывать истинность утверждений, а утверждения сторонника советской идеологии априорно, т. е. уже потому, что они высказаны партией, почитались верными. Вот еще особенность этой методы спора: если удавалось что-то в его фразах опровергнуть, оно тут же выкидывалось им прочь, забывалось мгновенно — будто никогда не говорилось. Спор наш длился до той минуты, когда мы утыкались в его аргументы, которые в камере невозможно было проверить — скажем, не было в тюрьме потребных словарей или справочников... Тут его утверждения сразу объявлялись истиной.

Вот пример. Спорили о том, является ли СССР империалистической державой. Его позиция: нет, не является, потому что империалистическая держава размещает свои войска на чужих землях, а наша Советская армия находится на национальной территории. «А в Чехословакию войска вводили — разве этого не помните?» — «Помню, было такое, но это называлось «временное размещение войск». А сейчас их давно вывели обратно». — «Они все там же стоят.» — «Вы пропустили сообщение в газетах — их давно вывели».

Ухмыляется, мошенник. И все в тюремном дворе (мы спорили на прогулке) довольны, как ловко он меня победил. Потому что если поверить мне, то придется повторить вслед за Герценом или Солженицыным: «Стыдно быть русским! Стыдно быть советским!» — а какому рядовому человеку хочется стыдиться своего гражданства? Даже ворам — и то не хочется. По-своему, их сочувствие моему соседу хорошо характеризует, значит, остались совесть, стыд, хочется из-

 

- 176 -

бежать «гнева, обращенного внутрь» — не всякому дано быть духовно сильным, это я тоже понимал.

Тот спор запомнился, потому что каким-то чудом я выскользнул из его капкана. Вспомнил, что советские войска стоят еще и в Германии. Как раз для меня-то сей факт вовсе не был доказательством советского империализма, я просто привел его формально, используя чужое определение империализма — и неожиданно он клюнул, сказал: «И в Германии никаких наших войск нету». Все согласно закивали, а тут я вспомнил, что в камере есть военнослужащий из советской группы войск ГДР (это был не Миша Нефедов, кто-то другой). Позвал его, мы спросили, и он назвал не только номер своей армии, но и двух других...

Но то был мой единичный, исключительный успех. А так — о чем спорить, если очевидные факты нагло отрицаются у всех на глазах... Как писал Игорь Гарик, он «только баб любил и женщин, а также девушек и вдов», плюс вкусно пожрать и — бурные аплодисменты, переходящие в овацию. Все встают... О чем спорить?

И вдруг чисто случайно нащупал я его уязвимую точку — будто воздух вышел из пузыря, он — отказался со мной далее спорить, сколько ни просила восхищенная, недоумевающая камера.

Взбесившись от его бескрайней наглости в диспуте, я однажды выругался:

— Это ваше безбожное государство...

И — сразу почувствовал: он сломался. И он почувствовал, что я это знаю. Видимо, больше полувека он ни разу, ни в одном споре, не слышал ссылок на Бога. Ведь вот в этом-то пункте и легче всего было высмеять меня, опровергнуть, ни фактов особых не нужно, ни логики... Позже, лежа на нарах рядом со мной и презрительно назвав наших сокамерников «эти животные», вдруг с присущей ему, необыкновенно выразительной силой заговорил:

— Почему-то я верю, что Бог простит меня. За всю мою проклятую жизнь, за все мои мучения — пожалеет и простит. Вот как молнией меня ударяет — простит!

Иногда мне думается, что на смертном одре Брежнев надеялся на то же самое...