- 23 -

Голубая раковина

1

На вершине остроконечной горы одиноко высились останки генуэзской башни. Далеко внизу плескалось море. Башня была открыта ветрам и непогоде, она первая встречала солнечные лучи и последняя провожала их.

Уже давно никто не высматривал с ее стен в голубом туманном море караваны кораблей из дальних стран. Время медленно и беспощадно разрушало башню, превращая замечательное гордое творение в красноватую груду камня и щебня. Но дышали легендами и каким-то вызовом полуразрушенные стены с узкими бойницами, и казалось, что вот мелькнут чернобородые смуглые лица генуэзских купцов и воинов и грозно прикрикнут на своем певучем языке. Но все было спокойно, только мерно шумело море, так же, как шумело оно много веков назад...

У подножия горы лежала изогнутая бухта. Узкий извилистый выход соединял бухту с морем. Ветры приходили сюда умиротворенные, растеряв свою силу об острые выступы утесов. Вдоль бухты стояли рыбацкие домики, возле них сушились сети. Кое-где на горах зеленели виноградники. У деревянной пристани покачивались добротные рыбацкие лодки. Несколько дач с колоннами и с палисадниками, обнесенные решетками, странно выделялись в поселке.

Мы поселились с мамой в двухэтажном белом доме со стеклянной верандой и каменной лестницей; по бокам ее стояли вазы с чахлыми столетниками. Дача принадлежала мадам Красильниковой, густо напудренной, немолодой, дебелой, всегда затянутой в корсет. Недавно отгремели годы гражданской войны, мадам, шумно вздыхая, любила повторять, что «знавала в прошлом лучшие времена». Дом был обставлен золоченой мебелью, в горках красовались дорогие безделушки. Мадам жила тем, что сдавала комнаты с обедами дачникам. Мама предполагала, что мадам не успела удрать с белыми за границу.

Я много болела зимой, седоусый важный профессор посоветовал отвезти меня в Крым. Мы снимали маленькую дешевую комнату, выходящую окнами во двор. При нашем переезде мадам вытащила из комнаты

- 24 -

пестрый текинский ковер и трельяж на гнутых ножках. Вероятно, за нашу скромную плату нам такое великолепие не полагалось. Мне казалось, что мама немного робела перед «хорошим тоном», царившим в доме, и вряд ли ей были известны назначения массы тарелочек, ножей и вилок, подававшихся к обеду. Увидев меня, мадам всплеснула руками и объявила, что будет кормить меня «по своей методе».

Я проводила дни у моря, ловила рыбок в косматых водорослях. Загар плохо приставал ко мне. Как большинство городских детей, я была неуклюжа. Каждая пойманная рыбка стоила мне больших усилий и доставляла большую радость. Я быстро уставала. Крабов было ловить легче. Они жили в щелях каменистой набережной и боком ползали по стенкам ее, но маленькие крабы мне не нравились, а больших, обитавших на дне моря, я доставать не могла. У меня было любимое место, недалеко от выхода бухты в море, где лежали огромные, сваленные в кучи ржавые якоря и цепи. Они обросли белесыми ракушками и серо-зелеными высохшими водорослями. Якоря были никому не нужны, и никто не знал, как давно они здесь валялись. Я придумывала таинственные приключения с пиратами и разбойниками.

В этот день после завтрака в столовой, где зеленый виноград закрывал окна, а мадам пичкала меня всякой снедью, я наконец сбежала, не доев последний «хорошенький кусочек». Меня уже тошнило от этих «хорошеньких кусочков». О набережную лениво бились волны. Белые медузы, неизвестно откуда взявшиеся, окаймляли берега бухты. Ветер раскачивал на якорях высохшие водоросли, и они чуть слышно шуршали. В мутно-зеленой воде сверкали стайки рыб. Я забросила сачок и поймала иглу-рыбу с желтым брюшком. Дрожащими руками я осторожно переложила ее в стеклянную банку с морской водой.

— Эй! Чего тут делаешь?

Я подняла глаза. Заложив руки в карманы коротких рваных штанов и презрительно выпятив нижнюю губу, стоял сам Сашка Маламатиди. Сашка в поселке был знаменит, и, пожалуй, он единственный будоражил царившую здесь сонную одурь. Сашка жил с братом, мрачным рыбаком Христо с короткой шеей и могучими плечами. Брат был всегда в море, а Сашка бегал по поселку, воровал и развлекался, как мог. Иногда его подкармливали темноволосые, худые соседки-гречанки, но Сашка платил им черной неблагодарностью. Не успевал Христо привязывать лодку, как толпа женщин с руганью и слезами бежала к нему с жалобами на Сашку.

Христо молча выслушивал их и дома, так же молча, остервенело хлестал Сашку ремнем.

А теперь этот Сашка, который даже не плакал, когда его били, стоял передо мною. У него было смуглое лицо, слегка тронутое крупными оспинами, над правой бровью темнел глубокий шрам. Ноги и руки розовели свежими царапинами. Зеленые глаза, как морская вода в полдень, хищно сузились. Я окаменела от ужаса. Сашка, не вынимая рук из карманов, обошел вокруг меня. Очевидно, я ему не понравилась.

- 25 -

— Га! Какая-то белая, дохлая,—он презрительно сплюнул.—А это чего?— Он ткнул пальцем со сломанным грязным ногтем в голубое платье, отделанное кружевами. Мама сама его шила. Про это платье, к великой маминой гордости, мадам Красильникова сказала, что оно «почти элегантно».

— Это... Это кружева!

— В кружевах ходишь! Здорово! — в Сашкином голосе послышалась угроза, тут взгляд его упал на стеклянную банку с иглой-рыбой.

Р-аа-з! Ловко подброшенная Сашкиной ногой банка, сверкнув на солнце, полетела в бухту. Я горько заплакала.

— Чего ты ревешь? Я тебя еще не лупил! — удивился Сашка.

— Там в банке рыбка была... хорошая.

— И ты из-за рыбки ревешь? Вот дура-то! Да не реви ты, не люблю, когда девчонки ревут. Черт с тобой, я тебе другую поймаю, не реви только.

Сашка прыгнул в одежде в бухту, нырнул, достал банку, выдернул у меня из рук сачок (я решила, что сачок ко мне уже никогда не вернется). Через несколько минут в банке металось три иглы-рыбы и даже морской конек. Сашка ловил быстрыми точными движениями. Солнце и ветер высушили мои слезы и Сашкину одежду. Ткнув мне в руки банку, Сашка сел на набережную, обхватил колени руками и, сощурив глаза на голубое небо, спросил:

— А где ты живешь?

— У мадам Красильниковой.

— А-а, у этой рыжей буржуйки, я у нее на днях стекло на кухне вышиб. Покурить можешь принести?

— У нас не курят.

— Ну и дураки! — Сашка помолчал, вздохнул и нерешительно спросил: — А пожрать чего-нибудь? Только не говори, что для меня, а то не дадут.

— Я сейчас,— схватив сачок и банку, я побежала домой.

— Мама, мне захотелось есть, только я возьму с собой. Мама дала мне бутерброд с колбасой и ватрушку. Оставив на всякий случай сачок и банку дома, я побежала обратно. Сашка сидел в той же позе. Кажется, он не очень верил в мое возвращение. Бутерброд и ватрушку Сашка взял небрежно и моментально съел их.

— Здорово жрете! Я бы каждый день так лопал, во — какой бы толстый был, а ты худая.

— Я болею, у меня доктор нашел малокровие и еще что-то, я забыла.

— Ага,— понимающе протянул Сашка,— то-то я смотрю, ты такая квелая.— Сашка подтянул ремень.— Я потопал, завтра принеси еще чего-нибудь.

Насвистывая, он ушел, чуть раскачиваясь, как ходили рыбаки в поселке.

С тех пор началась для меня хорошая жизнь. Меня перестали пич-

- 26 -

кать, я таскала Сашке объемистые завтраки, Сашка их снисходительно поедал. Мадам объявила о торжестве «своей методы» и намекнула маме, что не мешало бы ей приплатить за комнату.

Сашка приносил мне рыбок, разноцветные камушки, ракушки, зеленые от древности монеты. Он рассказывал про чудовищ, обитавших в море, божился, что Христо видел их, и про огромного черного змея, что живет в подводном гроте возле бухты и живьем заглатывает людей. Я верила и не верила Сашке. Вообще Сашка оказался совсем не страшным, зря на него наговаривали. Как-то Сашка приволок большого краба на веревочке. Краб ползал боком и смотрел на мир ненавидящими большими выпученными глазами. Я всюду таскала за собой краба, но в купальне краб перекусил клешней веревку и удрал. Два дня я боялась признаться Сашке о потере, а он как назло спрашивал:

— Не подох ли краб?

Узнав, что краб сбежал, Сашка страшно разозлился, но я опять заплакала, и Сашка обещал поймать мне такого же краба. Мы встречались с Сашкой на кладбище старых ржавых якорей, облепленных ракушками и сухими водорослями, где кончалась набережная и торчали скользкие от водорослей камни.

Море в эти дни было теплое и тихо плескалось, оставляя легкую, серебристую пену. В синем спокойном небе особенно резко вырисовывалась темно-красная башня. Сашка появлялся внезапно и на ходу швырял свои подарки, он куда-то всегда торопился. Иногда Сашка вытаскивал из карманов мятые грязные фрукты, вероятно, ворованные, и угощал меня. Торопливо прожевывая завтрак, Сашка отрывисто сообщал мне свои новости:

— Вчера Христо с моря вернулся. Много рыбы привез, но все пропьет. Тетка Деснина пожаловалась, что я у нее виноград украл, а это не я, а Петька кривой. Христо меня вздул.

— Больно, наверное?

— Ни черта,— Сашка повел плечами,— у меня шкура соленая, дубленая, меня ничто не берет.

Но однажды Сашка не пришел. Завтрак, завернутый в бумагу, сиротливо лежал на сером плоском камне. Мне давно надо было идти обедать. Припекало солнце, и море горело желтыми огнями, по бухте лениво проплывали лодки. А Сашки все не было. Завтрак пришлось бросить на съедение рыбкам. Они набросились на него. Я попыталась поймать их сачком, рыбки мгновенно уплывали. За обедом я нехотя ковыряла вилкой камбалу под странным розовым соусом. Мне было скучно. Мадам Красильннкова сообщила: ночью в поселке ограбили почту. Бандиты приехали под видом курортников, неделю жили у соперницы мадам по сдаче комнат Ольги Ульяновны. Представьте, с виду такие импозантные, прекрасно одеты, сорили деньгами, за комнату уплатили вперед, а оказались жуликами. Одного бандита успели задержать, и, представьте, кто им помогал? Сашка Маламатиди! За двадцать пять рублей что-то там караулил.

Здание ГПУ, небольшой белый одноэтажный дом с верандой, находи-

- 27 -

Лось недалеко от нас. Я побежала туда с тайным желанием узнать что-нибудь о Сашке. Сашка сидел на веранде среди работников ГПУ и курил папиросу. Два человека сосредоточенно играли в шашки, один мелодично перебирал струны гитары, остальные пересмеивались и мирно разговаривали. Все это было до того буднично, что я от неожиданности остановилась у калитки. Сашка кивнул мне, важно выпустил дым через нос и хотел встать, но загорелый человек в белой рубашке что-то сказал Сашке и положил руку на плечо.

— Что тебе нужно, девочка? — спросил загорелый человек. Я вспыхнула и убежала. В самом деле, что мне было нужно? Два дня мадам Красильникова только и разговаривала про ограбление почты и прорабатывала несчастную Ольгу Ульяновну, а ее и так каждый день таскали на допрос. Я, как всегда, ходила к морю, брала с собой завтрак и бросала его рыбам. Я часами сидела на набережной, опустив ноги в теплое море, и рыбки плавали, чуть не задевая их. Сачок и стеклянная банка валялись рядом. Смешно и озабоченно бегали крабы, а мне все было безразлично. Без Сашки все теперь казалось удивительно скучным. Впервые я узнала неясную, смутную тоску. Все так же горделиво стояла бесстрастная башня, замкнутая в своем одиночестве. Я позавидовала тогда: она была каменная и ничего не могла чувствовать.

Ежедневно я проходила мимо дома, где находился Сашка. Обычно он веретелся на веранде, но рядом с ним всегда были люди. Вид у Сашки был независимый и даже веселый. Один раз он что-то сказал военному и, проворно сбежав по ступенькам босыми загорелыми ногами, подошел к ограде. На Сашке была чистая линялая рубашка, темные брюки, но все большое, видно, что с чужого плеча.

— Меня завтра в город повезут на автомобиле,— выпалил Сашка,— а того, второго, никуда не выпускают, он известный налетчик, его давно ищут. Ему и еду в камеру подают, а я в камере только сплю. Христо приходил, хотел меня бить, а ему не дали.

Сашка стоял, будто ничего с ним не произошло. Он был чище обычного, наверное, его заставляли каждый день умываться. В его зеленых бесстрашных глазах прыгали веселые огоньки.

— Рыбок много наловила?

— Нет.

— Эх ты! Куда тебе! Смотри, что я нашел! — Сашка порылся в кармане и вытащил раковину. Это была чудесная раковина. С наружной стороны она была серая, шершавая и имела форму колпачка. Внутри — гладкая, блестящая, ярко-голубого цвета, с желтой сердцевиной и с такими же желтыми, расходящимися во все стороны лучами. Она горела радостными, удивительно чистыми красками. В ней было что-то от южного солнца, неба и спокойного моря.

— Разве тебе добыть такую?

Тут Сашку позвали играть в домино, он просунул раковину через ограду и убежал.

- 28 -

На другой день Сашку действительно увезли на автомобиле в город, об этом говорили в поселке.

Через несколько дней мы с мамой уезжали к себе домой, на север. Рано утром линейка, запряженная старой белой лошадью, неторопливо тащилась по мягкой от пыли дороге. Разноцветные камушки, засушенный морской конек, монеты и красавица голубая раковина были переложены ватой и запрятаны на дно чемодана. Лиловый туман лежал на впадинах гор. Бухта была точно покрыта синей эмалью — так неподвижна была вода. Но вот скрылся за поворотом поселок, только генуэзская башня, кроваво-красная в лучах восходящего солнца, долго еще виднелась в голубом небе, но потом исчезла и она.

2

В этот день мы не пошли на работу. Мороз был минус 53 градуса, такие дни «актировали», то есть писали акт с указанием температуры подписывали и отправляли в далекое управление. Мы были очень довольны и надеялись, что завтра будет так же холодно. От мороза трещали бревна нашего барака — маленького, низкого, с плоской крышей и двумя окошками, заросшими толстым слоем льда. Небо было ясное, голубое, и на нем горело неяркое желтое солнце. Можно было подумать, что это юг, а не дальний север.

Сопки расцвели розовыми, сиреневыми и зелеными тонами. Это было красиво, но мы не любили эту нежную пастельную гамму цветов — она предвещала большой мороз, а он не всегда доходил до нужного градуса. Иногда он останавливался на цифре пятьдесят, а то имел нахальство показывать минус пятьдесят два с половиной. В такие дни бригадир все-таки выгонял нас на работу. Термометр висел возле его хибарки. Мы считали, что это несправедливо — ветер относил туда дым от трубы, и температура на один градус оказывалась выше.

По утрам наша дневальная, седая изможденная женщина, в прошлом профсоюзный работник, со скорбными, глубокими складками у рта, Эльза Ивановна пока мы одевались, бегала смотреть термометр. Наше расположение к дневальной было в прямой зависимости от того, какую температуру она сообщала.

До обеда мы спали каменным сном, как спят утомленные от тяжелой работы люди. Эльза Ивановна, задыхаясь, таскала лед и снег, таяла их для нас, перевертывала сушившиеся валенки и одежду. Их надо было очень хорошо сушить. Мороз жестоко мстил за малейшую небрежность.

К полудню только рассветало, в это время мы обедали. В железных печках-бочках трещали дрова, мы все следили, чтобы они не прогорали. Хорошо было сидеть в тепле и знать, что не нужно валить эти высоченные сырые лиственницы, распиливать их, складывать их в штабеля, будь они прокляты! При дневном свете наш прокопченный барак и все мы казались особенно грязными. Эльза Ивановна говорила, что мы и наша жизнь

- 29 -

напоминаем ей какой-то круг дантовского ада, но не могла припомнить, какой именно.

Наша «командировка» находилась в лесу, на обрывистом берегу небольшой речки, промерзавшей до дна. Вокруг нас был снег, снег да коричневые стволы лиственниц, у горизонта теснились белые сопки.

Жили мы трудно и глухо. Раз в неделю наш завхоз ездил в лагерь за продуктами — за тридцать километров, изредка к нам приезжал лекпом. У всех нас были большие сроки заключения. Мимо наших бараков пролегала узкая, плохо наезженная дорога, по ней тащились одинокие возы с сеном и иногда проходили пешеходы. Обычно они заходили к нам погреться. Некоторые, в виде особого расположения, угощали нас махоркой. Мы охотно разговаривали с путниками, и при нашей однообразной жизни это было большое развлечение. Через несколько минут мы уже знали, кто они и куда идут. Мы расспрашивали их про газетные новости, нам все казалось, что пока мы сидим в лагере, в мире происходят чрезвычайные события.

К вечеру мороз усилился. Воздух резал лицо, как ножом. Дышать было трудно, при выдохе слышался треск, точно рвали материю, это по-якутски поэтически называлось «шепот звезд». Густой белый туман застилал землю. Казалось, весь мир обледенел и пронизан жестоким, все убивающим морозом. Стоял тот самый мороз, про который колымские старожилы уверяли, что он «отмораживает глаза».

Угас короткий зимний день. К нам в барак зашел бригадир, упитанный мужчина в якутской меховой островерхой шапке и в расшитых торбасах. Бригадир потоптался, посопел и объявил, что температура — минус пятьдесят пять градусов. Все радостно переглянулись — значит, завтра опять не пойдем на работу.

— Вам нарядов не закрывать,— буркнул бригадир,— а я что писать буду? Выработка за последние дни никуда не годится. Начисто заленились! — Посмотрел в темное окно, на потолок,— это было признаком, что он собирается сказать нам гадость.— Вот если бы завтра вышли поработать хотя часа на два, можно было бы хорошо закрыть декаду!

Все молчали, даже наши подхалимы. Эльза Ивановна, засовывая полено в печку, как бы невзначай промолвила:

— Колотый лед с речки тащила, всего-то два шага, а щеку отморозила, еле оттерла.

Сегодня нам было наплевать на наряды, на бригадира. Сегодня был наш день! Мы знали, что правдами и неправдами он все равно «выведет» нужные нам проценты. Бригадиру было невыгодно показывать плохую выработку — его могли снять.

Мы, тридцать женщин, по пояс в снегу таскали и пилили «баланы», от которых темнело в глазах, а он, единственный мужчина, отсиживался в теплом бараке и писал бумажки. Но в глазах лагерного начальства он был «бытовик», а мы— «враги народа». Каждой из нас следователь наплел небылиц, достаточных, чтобы написать детективный роман: с диверсиями шпионажем, террористическими актами и отравлениями.

- 30 -

Не встретив сочувствия, бригадир с треском захлопнул дверь и отправился в соседний барак. Но это было безнадежное дело: народ там жил дружный, не чета нам.

Зажгли коптилки. Коптилки были с двумя, четырьмя фитилями. Чем больше фитилей, тем ценнее считалась коптилка. Чудовищные тени запрыгали по бревенчатым стенам барака. Печки-бочки гудели и стали малиновыми, так здорово мы их топили. Нам ли было жалеть дрова!

В дверь настойчиво постучали.

— Войдите,— сказала Эльза Ивановна.

В барак ввалились два обледенелых вохровца в желтых полушубках, С винтовками, третий — в коричневой добротной «москвичке», в черных подвернутых валенках.

— Разрешите погреться,— простуженным голосом спросил вохровец. Не очень-то мы любили вохровцев, но в такой мороз на Колыме никому не отказывали в тепле, не выгонять же их было. Вохровцы сели на скамейке возле печки, поставили между ног винтовки, лица их стали красными, ну сущие идолы. Человек в «москвичке» подсел к грубо сколоченному, шершавому столу, развязал пыжиковую шапку и зеленый шерстяной шарф. Небрежным, изящным движением он кинул на стол пачку дорогих папирос.

— Курите!

К папиросам сейчас же потянулось много рук, мы давно не видели таких папирос. Глаза человека в один миг обежали нас всех, барак.

— Скучно живете, девушки! — заключил он свой обзор. Меньше всего мы были похожи на девушек: почти все в латаных штанах или в лыжных брюках, в застиранных кофточках и платьях, с коричневым, уродующим лицо морозным загаром. У многих были приморожены носы и щеки. В красноватом свете чадящих коптилок мы были особенно страшны.

Человек легко перекинул ногу на ногу, жадно закурил. Приглядевшись к нему, мы увидели, что он молод, рябоват, над правой бровью у него старый, глубокий шрам, второй шрам — длинный и свежий, шел наискось через щеку. Что-то неприятное и жестокое было в очертании его тонких прямых губ. Руки у него были худые, беспокойные и покрыты татуировкой. Он отказался от предложеннных ему фруктового чая и хлеба. Уважающий себя вор никогда не брал еду от женщин. Мы спросили, куда он идет.

— Архангелы волокут в райотдел, — он беззлобно кивнул на вохровцев.

— Может быть, обойдется,— осторожно сказала Эльза Ивановна, хотя все мы знали, что вызов в райотдел в 38-м году на Колыме никому не обходился. Не такие были времена.

— Нет, мамаша, не обойдется! Как бы «вышку» не дали. Не в цвет карта идет.

Лагерная этика не разрешала его расспрашивать, что это были за дела, за которые полагалась "вышка" - расстрел. Мы молчали и с на-

- 31 -

слаждением курили душистые папиросы.

— Вот мороз жмет,— сказал гость,— и только подумать, у нас сейчас в Крыму зацветает миндаль, тепло...— он недобро усмехнулся,— а меня вот...— и замолчал.

Трещали в печке дрова. Что можно было сказать человеку, которого вели в райотдел, а может быть, и на расстрел. Да и не нуждался он в наших утешениях.

— Пошли, что ли,— прогудел вохровец.

Человек нехотя встал, неторопливо, тщательно завязал шапку и шарф.

— Прощайте, девушки! Не тушуйтесь! Папиросы возьмите на память.

Морозная туманная ночь поглотила троих людей. Близко послышался шум трактора. Вошел бригадир.

— Быстро на погрузку тракторных саней. Поселок без дров.

Ворча и чертыхаясь, мы стали напяливать телогрейки, ватные брюки и всякое тряпье, до глаз завязывать платки. Для погрузки не существовало никаких актированных дней.

Этот вольный поселок был ненасытным чудовищем, в огненную пасть его мы все пихали и пихали дрова, а ему все было мало. Вскоре в бараке остались только дневальная, бригадир и я. Два дня тому назад при повале дерево «сыграло» и ушибло мне руку. На мое счастье, в тот день к нам наконец из лагеря притащился лекпом и на зависть всем дал мне на три дня освобождение от работы. Наш бригадир не признавал никаких ушибов: и в отсутствие лекпома разрешал не выходить на работу только с высокой температурой. Градусник хранился у бригадира, отдавая его больным, он тщательно изучал его и всегда присутствовал при измерении температуры и даже проверял пульс. Он очень дорожил своим местом, наш бригадир. Он спросил меня, почему я не иду на погрузку, хотя записка лекпома находилась у него в кармане, но такой уж у него был гнусный характер.

На столе лежала пустая папиросная коробка — лиловая с золотым такая необычная и яркая среди наших серых, прокопченных вещей. Я рассказала бригадиру о наших гостях.

— Это, наверное, Сашка Золотой,— равнодушно ответил бригадир выколачивая о печку свою трубку.— Он бежал с прииска, долго шлялся по трассе, грабил, говорят, даже убивал. У него много судимостей, наверняка расстреляют.

— Как его зовут? — переспросила я.

— Сашка, по прозвищу Золотой, а может быть, и не Сашка, у них, у блатных, по десять имен и фамилий.

Нет, это был Сашка. Сашка Маламатиди. Я узнала его теперь по шраму над бровью, по редким крупным рябинам на лице. Я вспомнила синюю бухту, кладбище якорей, облепленных ракушками и шуршащими

- 32 -

сухими водорослями. Я вспомнила влажные, скользкие камни, соленый свежий запах моря, генуэзскую башню и голубую раковину. Многие годы, яркая, радостная, она лежала на моем письменном столе, вызывая расспросы и восхищение. В недобрую мартовскую ночь, когда меня увели из дома, она осталась на своем месте во взъерошенной после обыска комнате. Мне никогда не удалось узнать, что стало потом с голубой раковииой.