- 146 -

Глава 11

ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ НА КОЛЫМУ!

 

Куда ни глянь, всюду было лицо Сталина — на плакатах, на зданиях складов, даже на склонах утесов: глубоко посаженные глаза, густые брови, серая гимнастерка. Мне казалось, что я снова попал в Орловское танковое училище, где все залы, кабинеты и аудитории были увешаны портретами Сталина. Отовсюду кричали кумачовые лозунги:

 

СЛАВА СТАЛИНУ, ВЕЛИЧАЙШЕМУ ГЕНИЮ ВСЕХ ВРЕМЕН И НАРОДОВ!

 

СЛАВА ВЕЛИКОМУ ПОЛКОВОДЦУ ТОВАРИЩУ СТАЛИНУ!

СЛАВА СТАЛИНУ, ВОЖДЮ МЕЖДУНАРОДНОГО ПРОЛЕТАРИАТА!

 

СЛАВА СТАЛИНУ, ЛУЧШЕМУ ДРУГУ РАБОЧИХ И КРЕСТЬЯН!

 

СЛАВА СТАЛИНУ - ОТЦУ, УЧИТЕЛЮ И ЛУЧШЕМУ ДРУГУ ВСЕГО СОВЕТСКОГО НАРОДА!

 

ПОД ВОДИТЕЛЬСТВОМ СТАЛИНА - ВПЕРЕД, К ПОБЕДЕ КОММУНИЗМА!

 

ПОД РУКОВОДСТВОМ СТАЛИНА РАЗГРОМИМ ФАШИСТСКУЮ ГИДРУ!

 

СМЕРТЬ ФАШИСТСКИМ ОККУПАНТАМ!

 

ВРАГ ПОДСЛУШИВАЕТ!

 

СМЕРТЬ ШПИОНАМ!

 

БОЛЬШЕ ЗОЛОТА СТРАНЕ, БОЛЬШЕ ЗОЛОТА ДЛЯ ПОБЕДЫ!

 

ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ НА КОЛЫМУ!

 

- 147 -

Я читал эти лозунги с отвращением. Единственное преимущество заключенного состояло в том, что можно было игнорировать назойливую сталинскую пропаганду. Блатные плевать хотели на политику, что вызывало мое восхищение.

Порт Магадан лежал в бухте Нагаево, защищенный от неспокойного Охотского моря. Верфь и единственная дорога, пробитые в холмах, обнажали желтоватые глиняные склоны, возвышающиеся над портом. Тысячи заключенных, взбирающихся вверх, казались огромной бурой тысяченожкой.

«Давай! Давай! Подтянись!» Я почти не слышал приказов охранников в ревущем, словно стая голодных волков, ветре. Он бил мне в лицо, швырял грязью в глаза, бил по ушам и по голове. На фоне угольно-черного неба вырисовывались белые вершины окружающих холмов. Изморозь покрыла лицо и одежду, кружевом ложилась на ветви кустарника. Я тер руку об руку и слизывал соль с губ. У некоторых зеков были шапки-ушанки, другие повязались шарфами. Я уткнулся подбородком в грудь, поднял плечи и прикрыл уши руками.

Охранники разбили зеков на группы. Я оказался в колонне приблизительно из трехсот человек, и, разобравшись по четыре, мы двинулись в путь. После восьмидневной поездки по морю от подъема на холм заныли все мои ослабевшие мускулы. Согнувшись в три погибели, все тащились по дороге; невзирая на окрики и удары охранников, каждый зек примерялся к собственному ритму. У моих изношенных ботинок отваливались подошвы. Я выдернул шнурки и привязал их, но в ботинки стали забиваться мелкие камешки. Подошвы снова отвалились, мне казалось, что я иду по гвоздям. Я остановился, чтобы вытряхнуть камешки. Раздался крик: «Подтянись!» Я поспешно вернулся в строй.

По обе стороны улицы за деревянными заборами стояли одноэтажные деревянные домишки. Чем ближе к центру города, тем больше появлялось жилых блоков в два или три этажа. В магазинных витринах, в окружении цветочных гирлянд, виднелись буханки хлеба, головки сыра и ветчина — такие деревянные муляжи я видел в Орле, мне было интересно, настоящие ли продукты в витринах на Колыме.

Местные жители равнодушно проходили мимо нас с опущенными головами. Никто не останавливался. Никто не возмущался, никто не замолвил за нас словечка. Нам не бросали ни

 

- 148 -

хлеба, ни одежды. На мужчинах были темные куртки и брюки, высокие армейские ботинки. Я заметил всего несколько человек в рубашках и галстуках. Женские юбки и пальто сшиты из темной фланели или шерстяной материи. Несмотря на раннюю весну, многие были в зимнем. Все выглядели озабоченными, торопились; некоторые мужчины были навеселе. Женщины несли веревочные сумки — авоськи — в надежде, что удастся что-нибудь купить.

По огромной территории Колымы проходило одно-единственное шоссе. Оно начиналось в центре Магадана и уходило на сотни километров в глубь Сибири. Название каждого населенного пункта на Колымском тракте говорило о расстоянии, отделяющем его от Магадана.

Наш первый пересыльный лагерь назывался Четвертый километр. Мы прошли процедуру бритья, бани и дезинфекции. От пара мое нижнее белье и ботинки съежились, и дежурный придурок дал мне новое исподнее, пару ношеных башмаков и сухие портянки. Хотя ботинки были велики, я натолкал в них побольше тряпок.

Три недели спустя мой барак отправили на медосмотр. Изможденный зек подметал голую землю у входа в санчасть. Высокий, тощий, небритый, с тусклыми глазами и глубокими морщинами, он казался почти неживым. От его ветхой одежды несло затхлостью. Его шею обматывал красный шарф; несмотря на весеннюю погоду, он был в теплой шапке с опущенными ушами. Неужели и нас ждет такая судьба?

Стены и потолок санчасти были выкрашены в белый цвет, деревянные полы чисто выскоблены. На письменных столах и подоконниках зеленели сочные растения в горшках, на красной фуксии уже раскрывались бутоны. В большое окно, раздувая белые занавески, влетал легкий ветерок. На столе лежали коричневые, зеленые и белые папки с ботиночными шнурками. Когда врач передал медсестре мою папку, я увидел, что она довольно тонкая. Интересно, что внутри? Судебный приговор? Попытка к бегству? Симуляция в Находке? Интересно, есть ли что-нибудь относительно изменения приговора военно-полевого суда? Я беспокоился за Ефима Ползуна, доктора Попугаеву и доктора Семенова — вдруг там записано, что помогали мне? Значит, мое дело путешествовало по Советскому Союзу вместе

 

- 149 -

со мной. Интересно, как оно не затерялось среди тысяч и тысяч других дел? В папке была моя судьба.

Офицер взглянул на меня, проверил что-то по документам и закрыл папку. На первой странице стояла большая печать — «Колыма. ТФТ». Сокращение означало: тяжелый физический труд. Я стоял перед двумя врачами — мужчиной и женщиной. Женщина-врач внимательно осмотрела мои глаза, уши, зубы, язык и горло — будто покупала лошадь. По ее указаниям я глубоко вдыхал, кашлял, громко выдыхал и снова кашлял. Задерживал дыхание, когда она слушала сердце. Она грубо пальпировала живот, прощупала каждую почку; это было болезненно. Я напрягал двуглавые, четырехглавые и грудные мышцы, приседал и отжимался по двадцать пять раз, бег на месте в течение пяти минут; потом нагнулся для обследования прямой кишки. Мужчина-врач объявил меня здоровым и сказал сестре и офицеру НКВД:

— Первая категория. Без ограничений.

Почти все пришедшие со мной зеки попали в ту же категорию, несмотря на возраст: и средних лет, и пожилые. Новичков всегда брали на самые тяжелые работы: обычно они были сильнее и здоровее старожилов.

Результаты осмотра смутили меня. С одной стороны, я боялся тяжелых работ, с другой стороны, было облегчением узнать, что я в хорошем физическом состоянии. Рана в боку совершенно зажила. Я оставил мысль прикинуться больным: понял, что это не сработает.

Странно, но я не боялся работы в шахтах. Я считал, что достаточно силен для физической работы и достаточно сообразителен, чтобы выжить. Меня привлекал Север. Подростком я зачитывался романами Джека Лондона и мечтал побывать с его героями на Аляске и на золотых рудниках Клондайка; мчаться на собаках через горы, замерзшие реки и озера; править каноэ в опасных протоках; охотиться на волков и медведей; рыть и мыть золото в горных ручьях. Эти образы формировали мое представление о Колыме, несмотря на все, что я слышал о ней.

До этапа каждый пытался собрать информацию о золотых рудниках. Когда кто-то узнавал что-нибудь новое, все мы дружно собирались вокруг него. Рудник «Пестрая Дресва» считался одним из худших, ветер там сшибал с ног: даже летом, идя на работы, зеки обвязывались веревками. Оймякон — одно из са-

 

- 150 -

мых холодных мест на земле. Кадыкчан и Сеймчан известны бесчеловечным обращением с заключенными. Я старался не думать о том, что меня ждет, и старался воспользоваться передышкой для отдыха в относительно приличных условиях пересыльного лагеря. Мы не работали. Воздух был свежим. Еда — сносной. Я мог гулять и разговаривать с людьми.

Я познакомился с Георгием Кабановым — профессором этнографии Омского университета. Он рассказывал мне об истории Колымы — то, чего никто не знал, да и не хотел знать.

На Колыму можно попасть только по воздуху или по морю, она отделена от цивилизованной части Советского Союза. Колымчане называли остальную часть страны Большой Землей и считали себя островитянами. Вольнонаемных сюда привлекали двойными ставками, высокими пенсиями, а также полугодовыми отпусками каждые два года. Хотя природные ресурсы (особенно золото) Колымского края были одними из самых богатых в мире, тяжелые условия и холода тормозили исследование и заселение региона. В 1931 году ЦК ВКП (б) издал декрет о промышленном развитии Северо-восточной Сибири, впоследствии названной Нижней Колымой. Первым начальником «Дальстроя», государственного предприятия по разработке ресурсов региона, назначили Эдуарда Берзина. Он был опытным руководителем, поскольку раньше отвечал за строительство крупного целлюлозно-бумажного комбината. «Дальстрой» находился под управлением НКВД и Промышленного управления. Таким образом, Берзин был безусловным хозяином всего региона.

Начиная с середины тридцатых и особенно в период «великих чисток» 1937—1939 годов Колыма приняла сотни тысяч заключенных. Был создан специальный флот для перевозки зеков. «Бухта Находка» — самый крупный пересыльный лагерь в регионе — вмещала от двадцати до тридцати тысяч заключенных. В 1936 году территория под управлением «Дальстроя» была расширена, в нее включили бассейны Колымы, Индигирки, Неры и Момы. Разработка золотых рудников распространилась на северо-восток — на территорию Чукотки и на запад — в бассейн реки Яны. Лагеря появились и на юге — до самого Охотска.

В 1935 году более половины заключенных на Колыме были уголовники. Однако массовые аресты 1937—1939 годов привели к радикальным изменениям: политические составляли теперь

 

- 151 -

более 90 процентов. В начале тридцатых годов нехватка охранников заставила лагерное начальство привлечь уголовников, и эта практика закрепилась. Политзаключенные попали под власть уголовников: те запугивали, оскорбляли и терроризировали их так же бесчеловечно, как энкавэдэшники.

«Дальстрой» продолжал расширяться территориально, и число зеков росло в геометрической прогрессии. Новые волны террора обеспечивали постоянный приток новых жертв на смену тысячам и тысячам заключенных, исчезавших в золотых рудниках. Многие члены ЦК и сотрудники НКВД стали жертвами массовых арестов и казней в Москве; Берзина и его команду постигла та же участь: в 1937 году он и его заместители были арестованы в Магадане, отправлены морем в Москву на суд и расстреляны. Начальник трудовых лагерей Северо-восточного управления Васьков повесился в магаданской тюрьме, которую выстроили по его инициативе и которую он лично курировал. Эта тюрьма до сих пор известна как «Дом Васькова».

Сотрудник НКВД Гаранин, занявший место Берзина, вошел в историю Колымы как зверь и садист. Приятель, которого я встретил в больнице на Двадцать третьем километре, рассказал, что однажды Гаранин, приехав в больницу, спросил, есть ли жалобы. Один заключенный пожаловался на нехватку еды и плохую одежду. Гаранин пристрелил его на месте.

Другой рассказ о Гаранине дошел из лагеря на Сорок седьмом километре. Однажды ночью из Магадана прибыл грузовик с офицерами НКВД. На перекличке заключенных разбили на десятки, каждого десятого отослали в барак. Потом начался издевательский суд над отобранными зеками: их обвинили в коллективном саботаже, подрывной деятельности и заговоре с целью покушения на Сталина. Всех расстреляли, а тела бросили гнить в лесу. После двух следующих перекличек вокруг лагеря разбросали еще сотни трупов. Гаранин и его люди разделили судьбу своих предшественников: их казнили в 1939 году.

Как-то утром я проснулся от криков охраны:

— С вещами!

Я соскочил с нар. Все мое имущество было на мне, но у других накопилось много нужных мелочей — портянки, банка для кипятка, деревянная ложка, запасные шнурки или рубашка, свитер, куртка, шапка. Одежду они носили на себе, а что не мог-

 

- 152 -

ли надеть, привязывали к телу веревками или засовывали под рубашки. Только у новичков были мешки или чемоданы.

Нас погрузили в грузовики, и мы покинули Четвертый километр. Когда ночной туман рассеялся, мы увидели вдоль дороги холмы, поросшие сочной, сверкающей в утренних лучах зеленой растительностью.

Вымощенная плоскими булыжниками, двухполосная колымская дорога мало походила на шоссе. Время от времени грузовики съезжали на край, мы вылезали и шли в кусты, заменявшие общественную уборную. Я не видел ни бензозаправок, ни закусочных. Шоссе было запружено фургонами с зеками, продуктами или другими припасами. Мы ехали по горному серпантину, грузовик едва не задевал скалы. На подъемах машина ползла как черепаха, так что нам приходилось выскакивать из грузовика и идти пешком, а потом снова забираться в кузов. Над холмистым горизонтом стоял багрово-оранжево-золотой закат. Северное небо казалось далеким, недостижимым. Последнее, что мы увидели до наступления темноты, были снеговые вершины.

На следующий день нас направили в золотые рудники у поселка Малдяк. Мы съехали с Колымского шоссе и свернули на грязную ухабистую дорогу. По мере того как мы углублялись в горы, сосны редели, становились приземистей и переходили в густые кустарники. С гор бежали прозрачные ручьи. Мы спустились на дно ущелья и двинулись вдоль кристально чистой реки. Дважды мы переходили пешком непрочные деревянные мосты, доски которых предательски трещали под колесами пустого грузовика. Я глубоко дышал свежим, острым горным воздухом и любовался девственными пейзажами — они напомнили мне Закопане, горный курорт в Польше, где любила отдыхать моя семья.

Трудно было поверить, что в эти красивые джунгли посылали тысячи невинных людей — на работу и на верную смерть. Не без страха размышляя о своем будущем, я убеждал себя, что должен выжить, вернуться в Польшу и разыскать свою семью. Это решение я принял еще в «Буреполоме».

Грузовик сбросил скорость перед крутым поворотом, а когда дорога выпрямилась, мы увидели несколько одноэтажных домишек и зону с колючей проволокой, сторожевыми вышками, деревянными воротами и кумачовыми лозунгами, прославляю-

 

- 153 -

щими советскую власть. Лагерь был совсем новым, поэтому зеков размещали в серо-зеленых военных палатках. В зоне было только два барака — в одном кухня и столовая, в другом — баня и административные помещения. Ни электричества, ни водопровода. Палатки отапливались дровами, которые жгли в железных бочках.

Мой бригадир по фамилии Громов, бывший финансовый работник крупного промышленного предприятия в Свердловске, был арестован за крупную растрату. Бросив на меня взгляд, он сказал помощнику:

— Пусть побегает с тачкой. Потом поглядим. — Потом повернулся и ткнул меня пальцем в грудь. — Кто не работает, тот не ест. Понял? Бездельники здесь не имеют шанса.

Нашу бригаду поставили расчищать новый участок от валунов, камней, корней и кустарника. Громов разделил участок на небольшие квадраты — каждая сторона по сорок шагов, и на каждый поставил двух зеков. Дневная норма: вынуть от шести до восьми кубометров верхнего слоя земли, который — к моему вящему разочарованию — редко бывал золотоносным. Золото залегало на глубине от десяти до двадцати метров. Глубина самых старых малдякских рудников доходила почти до сорока метров.

Я таскал тачку, полную грязи и камней, по деревянным дощатым дорожкам, под лучами летнего солнца моя гимнастерка пропотела насквозь. Надо было все время быть начеку, чтобы не провалиться в щели между досками, и я уставал от этого напряжения больше, чем от самой работы. Маневрируя между камней, я совершенно не замечал людей, которые надрывались вокруг, не слышал их жалоб, проклятий и стонов. Все для меня исчезло, кроме этой дощатой дорожки.

Несмотря на теплую погоду, оттаял только верхний метровый слой земли, который легко поддавался лопате, зато вечную мерзлоту можно было одолеть только киркомотыгой. Рабочие места находились на равном расстоянии друг от друга между дощатыми дорожками (катить нагруженную тачку по голой сырой земле невозможно), проложенными от каждого участка к большому прямоугольнику, куда свозили вынутые землю и камни. Все шло более или менее гладко, пока мы не ушли вглубь на два метра. Приходилось нагружать тачку на дне ямы, а потом по доскам вытаскивать ее на поверхность. Это требовало больших

 

- 154 -

усилий: напарник толкал, а я за ручки тащил тачку вверх. Чем больше мы углублялись, тем сложнее становилась система досок. На глубине четырех и более метров вынутую землю насыпали в корзины и поднимали вверх на блоке. Чтобы разбить большие глыбы мерзлой земли, в них просверливали дыры и начиняли их динамитом.

Как правило, меня назначали на новые участки, где использовался главным образом ручной труд. Беготня с тачкой казалась простой только на первый взгляд: всего сорок три шага от рабочего места до места разгрузки. Но когда моя бригада перешла к следующему участку, мне приходилось катить тачку по доскам на куда большие расстояния. Легкие неровности почвы, незаметные при ходьбе, превращались в настоящие горы. Простое железное колесо застревало буквально всюду, а если тачка накренялась, груз мог вывалиться. Неуправляемая тачка тащила меня за собой. Нужно было умело направлять ее по доскам, чтобы она не врезалась во что-нибудь. Я упирался ногами в землю, впрягался и тащил что есть силы — чтобы выжить.

Кроме трудной работы, криков охраны и бригадиров, приходилось терпеть три дополнительных несчастья — комаров, слепней и клещей. Я не понимал, как они выживают в этом климате. Но они выживали. Неделя теплой погоды — и они набирали полную силу. Талый лед и снег переполняли ручьи и реки, оставляли болота на заливных лугах. Комары были в три-четыре раза крупнее, чем в Польше. Их укусы вызывали невозможный зуд, который при расчесывании становился еще сильнее. Я постоянно чесался до крови.

Тучи мошки не отставали, залетая в нос, уши, рот, глаза и даже под рубашку. Но хуже всего были слепни — черные, жирные, блестящие, с длинными крыльями. Их жала проникали сквозь тонкую ткань, оставляя болезненные волдыри величиной со сливу. К счастью для меня, другие зеки казались кровососам более привлекательными, и они жрали их почем зря.

Мой напарник Вадим Алексеев работал на рудниках восьмой месяц. До этого он был дорожным рабочим и три года лесорубом. Сначала он отнесся ко мне настороженно — новички обычно были неопытными. Но, оценив мою работоспособность, он расположился ко мне. До ареста Вадим преподавал математику в Ленинградском университете. Видимо, он был очень талантливым ученым, если стал членом-корреспондентом

 

- 155 -

Академии наук СССР, когда ему еще не минуло сорока. Он часто ездил за границу с докладами, а это разрешалось только самым проверенным гражданам Советского Союза. Мы ночевали с ним в одной палатке.

Вадим рассказал мне о себе в первые же дни совместной работы. Он был арестован осенью 1937-го и провел почти полгода в ленинградской тюрьме. Его обвиняли в организации контрреволюционной группы студентов и профессоров с целью уничтожения Советского государства и убийства Сталина. Сначала допрашивали, не давая спать одиннадцать дней подряд. Когда это не сработало, заперли в карцере с двумя другими заключенными на пять дней — там негде было даже стоять. Следователи — молодые и рьяные, желая выслужиться перед начальством из НКВД, били его резиновыми дубинками и дважды применили другие пытки — один раз приставив револьверное дуло к виску, второй — сунув ружейное дуло ему в рот.

В конце концов Вадим сдался: ему угрожали, что его родители, жена и трое детей будут арестованы и расстреляны у него на глазах. Он не только сознался в приписываемых ему преступлениях, но и оговорил нескольких коллег и студентов. Его приговорили к десяти годам тяжелых работ плюс пять лет ссылки.

Работать с Вадимом было хорошо. Он учил меня нагружать и разгружать тачку, вести ее по доскам, разбивать валуны. В тех редких случаях, когда я шутил, он улыбался; любил рассказывать, как за плохую шутку дают пять лет, а за хорошую — двадцать пять. Вопреки распространенной поговорке — «Умри сегодня, а я завтра», я нашел в нем душевного человека и убедился, что не обязательно стать животным, чтобы выжить в этой бесчеловечной обстановке.

Знакомства завязывались быстро и так же быстро распадались. Людей переводили в другие бригады, подразделения и лагеря, они могли заболеть и попасть в больницу. Было голодно, и я часто размышлял, как быть, если Вадим попросит у меня половину пайки. Я не был уверен, что отдам. К счастью, мы не просили друг у друга еды, да и не предлагали. Оба знали, что только так удастся сохранить наши добрые отношения. Доброта обычно проявлялась во время работы, когда он помогал мне вести тачку, а я помогал ему нагружать. Но в основном доброта проявлялась в вечерних разговорах. Лагерная дружба была основана только на вере. Ты хотел знать, кто спит рядом с тобой и

 

- 156 -

ест из одной тарелки. Ты хотел знать, на кого можно опереться в нужный момент. Ты учился судить о людях, учился распознавать, кто друг и от кого ждать неприятностей. Но больше всего ты развивал и поддерживал чувство подозрительности, часто граничащее с паранойей. Политзаключенные обычно были более осторожны, более замкнуты, чем уголовники, которые трепались без устали, изобретая фантастические истории для утверждения своего статуса. Политические открывали тебе свое сердце только тогда, когда устанавливались тесные узы. Они опасались, что «друзья» часто руководствуются скрытыми мотивами: многие зеки из среды партийных и НКВД становились лагерными стукачами.

Дни становились короче, солнце, в пасмурные дни оранжево-серебряное и совершенно круглое, редко показывалось над горизонтом, и я следил, как оно совершает свой путь по небу. Часто на небе виднелись одновременно солнце и луна, что я считал хорошим предзнаменованием. Рабочие часы оставались прежними; во тьме мы покидали зону и во тьме возвращались. Я все еще выполнял норму и ежедневно получал семьсот граммов хлеба. Ладони у меня превратились в сплошную мозоль, пальцы одеревенели, я отощал, но поздоровел. Есть хотелось все больше и больше.

Единственный способ отогнать отчаяние и депрессию — не думать. Я запрещал себе думать о завтрашнем дне или о сроке приговора. Я старался не думать о доме, потому что это не давало мне успокоиться. Только механические движения имели значение: рыть землю, рубить вечную мерзлоту, нагружать и разгружать тачку.

Драки, ссоры, голод и мысли о самоубийстве сламывали зеков, но я шел своим путем. Я постоянно искал инструменты получше, поострее, потяжелее. Если мне везло и я находил несколько кусочков золота, я зарывал их в землю, предъявляя в те дни, когда не мог выполнить норму. Я должен был сделать все, чтобы выжить.

Громов назначил меня на работу с карманником по прозвищу Ручка. С самого начала дело пошло плохо. Первое, что он мне сказал:

— Я работал с религиозным фанатиком. Теперь с польским жидом. Не знаю, что хуже.

 

- 157 -

Он любил насмехаться и оскорблять политических в бригаде и считал меня одним из них.

Я продолжал возить тележку. Ручка должен был разбивать валуны и крупные камни и нагружать тачку. После нескольких ездок я обнаружил, что он разбивает только мелкие камни, оставляя мне крупные.

—  Норму выполняют двое, — сказал я.

—  Ошибаешься. Ты выполняешь свою норму. А я — свою. —Он глянул на кучку мелких камней.

Он не только оставлял мне крупные камни, но и перегружал тачку. Я просил его не накладывать так высоко, но он не слушал. В общем это была ерунда, но меня возмущала несправедливость. Я не мог защититься, не мог пожаловаться, из-за этого его личные нападки раздражали меня еще больше. Ручка пытался ставить мне подножки, когда я катил тачку, он толкал меня, когда я проходил мимо, и оставлял мне самую тяжелую работу. Дважды я просил Громова сменить напарника, но тот не реагировал.

Несколько недель спустя Ручка и я стояли у печки, рядом с которой подсыхала груда дров.

— Жид паршивый, — сказал он и ударил меня в подбородок. Я сплюнул ему на ноги и поглядел в глаза. Он выругался:

— Мать твою так!

Это взбесило меня окончательно. Я схватил полено и размахнулся. Я не собирался убивать его — я только хотел изуродовать его мерзкую физиономию, выбить зубы, разбить башку, но он отпрыгнул, и полено задело его плечо. Схватившись за плечо, он взревел от удивления и боли, не зная, что я еще сделаю.

...Я оказался на полу. Громов и еще один уголовник Шишков держали меня за руки и за ноги, а Ручка бил по лицу и в живот. Вадим пытался оттащить их.

— Заткнись, контра! — сказал один из громовских подручных, отпихивая Вадима.

Громов подал рапорт, выставив меня зачинщиком. Ручка вообще не упоминался. Начальник охраны вынес решение: «Пять дней в изоляторе».