- 167 -

Глава 13

ЗИМА

 

Новый уполномоченный — большая шишка — прибыл из Малдяка и навел страху на всех, включая Громова. Каждое утро в течение двух недель он наблюдал за бригадирами, которые вели заключенных на рабочие места, а в течение дня с двумя помощниками тщательно подсчитывал выработку. Вечером он при всех разносил бригадиров, чьи бригады не выполнили нормы.

Однажды утром нас собрали у ворот. Было ужасно холодно, особенно после того, как мы простояли полтора часа во время пересчета. Мы приплясывали, топали ногами, хлопали в ладоши, растирали ноги, дышали на ладони. Наконец из караульного помещения появился уполномоченный в овчинном полушубке и высоких кожаных сапогах. Легкий снежок лежал на его широком воротнике. Взобравшись на пень, он произнес краткую речь:

— Вниманию всех заключенных! Невзирая на ваши гнусные преступления, Советское правительство дарит вам жизнь. Старайтесь честной работой, не покладая рук, оправдать доверие Родины и вернуть себе свободу. Родина в опасности! — Металлический голос отдавался в моих ушах ударами молотка. — Каждая крупинка золота превратится в пулю, которая убьет фашиста. Советское государство, коммунистическая партия и товарищ Сталин ведут нас к новым победам и к победе коммунизма. Мы должны сделать все возможное, чтобы помочь отважным солдатам и офицерам, сражающимся на фронтах. Сообщаю также следующее. — Он помолчал и мрачно взглянул на толпу. — Двадцать два человека с малдякских приисков схвачены и расстреляны на прошлой неделе за саботаж и контрреволюционную деятельность. Они не выполнили норму. Они не стремились искупить свои преступления или доказать свою преданность Родине и нашему великому вождю товарищу Сталину. Помните:

 

- 168 -

работайте изо всех сил, выполняйте норму, давайте стране золото!

Он пристально смотрел на нас, словно проверяя эффект своей речи. Его манера командовать бригадирами наводила на мысль, что он привык отдавать приказы и ждет повиновения.

Поскольку уполномоченный и его помощники опасались, чтобы их не прикончили блатные, они были телохранителями друг другу. В лагерях царила идеальная справедливость. Волны арестов 1937—1939 годов превратили вчерашних следователей в сегодняшних зеков, и жертвы пыток иногда встречались со своими мучителями. Чтобы отомстить, не обязательно быть блатным: если ты — политзаключенный, у которого хорошие отношения с урками, просто нужно ткнуть пальцем в своего бывшего следователя. Я видел одного такого, которого зарубили мотыгой, другого, которого задушили бушлатом, еще одного, забитого до смерти в бараках. В любом случае зеки держались вместе и делали вид, что все в порядке.

Зима — проклятие Колымы. Но поначалу я был потрясен ее дикой красотой. Первый снег в конце сентября застал врасплох и меня, и деревья, еще не сбросившие листву. На следующий день снег исчез (вместе с большинством насекомых), и во второй половине дня все еще было тепло. В середине октября грянула настоящая зима. Горы, долины и прииски стали белыми и мирными. Холмы словно придвинулись к нашим рабочим местам. Морозный воздух благоухал, снег был чистым и освежающим на вкус. Мне нравилось, когда он таял у меня во рту. Палатки выглядели соборами с заснеженными куполами. В безоблачные дни солнечные лучи превращали снег в сверкающие призмы, небо было ярко-синим, и подмерзший снег, как стекло, хрустел под ногами. Я ходил по сугробам совершенно беззвучно, чувствуя себя невесомым, неземным и даже счастливым.

Официальное наступление зимы на Колыме знаменовалось распределением зимней одежды и дополнительным утренним питанием. Зимняя одежда была ношеной, но чистой. Каждый получал кальсоны, черную гимнастерку, ватные брюки, длинную телогрейку, войлочную шапку-ушанку, сапоги на резиновой подошве и рукавицы на меху. Нужно было изловчиться, чтобы подобрать свой размер. Все, что мне доставалось, как правило, было слишком велико, и я тратил массу времени на

 

- 169 -

поиски одежды и обуви подходящего размера. Черные негнущиеся ботинки на веревочной подошве, без подкладки, были не особенно поношены, и я считал это большой удачей. Валенки доставались только бригадирам, придуркам и лагерной администрации. Начальство и офицеры НКВД носили шапки, унты и полушубки из оленьих шкур — главная роскошь на Колыме.

Я был рад зимнему обмундированию, зато добавка к утреннему рациону не особенно понравилась. Нам раздали кружки с густой темно-коричневой жидкостью. Она отвратительно пахла и была горькой на вкус. Я не стал пить.

— Не нюхай, пей! — сказал Юрий, мой новый напарник. — Это хвойный настой, в нем витамин С от цинги.

Зажмурившись, я проглотил содержимое. Следующие два часа я боролся с тошнотой и сплевывал едкую слюну.

На следующей трапезе придурок дал каждому по консервной баночке, до половины наполненной прозрачной жидкостью. Я вдохнул запах спирта. Я боялся пить, не зная, как он на меня подействует. «Пей»,— скомандовал придурок. По моему горлу пролился огонь.

Громов и его команда стояли вдали от стола, за столбом. Когда я проходил мимо, приятель Громова ударил меня в бок:

— Ну ты, хрен моржовый! Надо знать правила, если хочешь остаться в бригаде.

Я не понимал, в чем дело. Громов был зол.

— Спирт мой. Держи его во рту, а выплюнешь сюда. — Он протянул консервную банку. — Я дам тем, кому сочту нужным. На сегодня прощаю, но имей это в виду.

Когда стало холоднее, задерживать спирт во рту стало труднее, но я покорно выполнял распоряжение Громова. Он менял спирт на табак, хлеб и одежду или подкупал охрану. Меня Громов ставил на относительно легкую работу — нагружать конвейер. Но даже на этой работе я изматывался все больше. Потом началась ежедневная расчистка снега, который в октябре был мокрым и тяжелым, и ежедневная заготовка дров, которые нужно было далеко нести, навстречу сильному ветру. Я все время чувствовал себя усталым. Спина болела, руки и ноги одеревенели, я перестал умываться и делать зарядку по утрам. Я считал, что мне хватает гимнастики, которую делаю весь день напролет.

 

- 170 -

Когда температура упала, снег стал сухим и легким. Непрекращающиеся ветры наметали из него необычные узоры. От снегопадов снег слеживался и затвердевал, часто закрывая вход в палатку; то и дело приходилось прокладывать туннель к выходу, когда мы шли на перекличку в шесть часов утра.

Юрий держался ровно, с достоинством, выражение лица у него было суровое, и он казался серьезнее, чем был на самом деле. Блатные не приставали к нему. Он был московским архитектором. Хорошо образованный, много ездивший, он рассказывал о годах, проведенных во Франции и Италии за изучением архитектуры. Он изучал древнерусские церкви, и его угнетало, что власти их сносят и превращают в клубы, кинотеатры и склады.

— Это сокровища мирового искусства, единственное свидетельство нашего древнего прошлого, — сетовал Юрий.

Он был на Колыме уже четыре года, но ему удалось сохранить силы. Он не страдал цингой, поразившей многих, кто пробыл на Колыме больше года; не потерял отмороженных пальцев и всегда получал полный рацион, что было очень важно для таких заключенных, как мы, потому что нам не присылали посылок из дому. Работа на конвейере подчеркивала нашу дружбу, потому что при частых поломках, особенно при сильном морозе, у нас было свободное время для разговоров и никто не мог обвинить нас в невыполнении нормы.

На приисках конвейер, работающий на электричестве, был нововведением. Нас раздражал только его звук — при несмолкающем скрежете, грохоте, стуке мотора и дробящегося камня было невозможно разговаривать. Когда конвейер останавливался, мы с Юрием пускались в беседы. Яркие, захватывающие описания Юрия уносили мое воображение в Италию, Грецию и Турцию — места, где я не был и даже не рассчитывал побывать. Во вдохновенных описаниях я ощущал его жажду жизни и красоты. Но потом, с тем же воодушевлением, он решительно дробил камни и бормотал сквозь зубы:

— Я бы расстрелял мерзавцев, разрушивших церкви. Некоторым чуть ли не тысяча лет, они уникальны, их не восстановить. Они принадлежали не только России, но и всему человечеству. Коммунизм знает только одно: уничтожать — и здания, и людей. Самых лучших, самых ярких, невинных.

 

- 171 -

Раньше я никогда об этом не задумывался. Я свято верил в утверждение Маркса, что «религия — опиум для народа», и не обращал внимания на судьбу церквей, синагог и мечетей. Я не представлял, что эти строения так важны для Юрия, который вовсе не был религиозным.

Я постоянно чувствовал себя усталым. Однажды во время перекура Юрий взглянул на меня своими зелеными глазами и сказал:

— Я беспокоюсь за тебя. Ты плохо выглядишь.

— Да нет, вроде все в порядке, — ответил я. — Никак не приду в себя после изолятора. Ведь это моя первая зима.

— Скажи, когда захочешь передохнуть. Я чувствую себя хорошо. Я могу работать за двоих.

Юрий и я быстро вернулись в карьер. Там было легче избежать соглядатаев. Никогда не известно, кто за тобой подсматривает, но всегда чувствуешь чьи-то глаза, следящие за каждым твоим шагом. Поэтому образовался рефлекс активности, постоянной деятельности — даже бесполезной. Тем, кто не делал этого, грозили уменьшение пайки, карцер и — смерть. Бригадиры братались с охранниками, поэтому всегда были настроены против нас.

Создавая видимость деятельности, я катил по доскам пустую тачку. Тишину нарушали только скрип деревьев и завывания северного ветра. Вихри снега вились вокруг наших ног. Порывы ветра уносили грязный пар из котельной, и воздух дышал чистотой. Юрий глубоко вдохнул и сказал:

— Надвигается буран. — И тут же небо стало серым и тяжелым, нависая над горными вершинами, заволакивая далекий горизонт — над лагерем, над холмами, над всем. Снег повалил мокрыми, тяжелыми хлопьями. Ветер кидался во все стороны, словно борясь сам с собой. Я посмотрел вверх. Падающий снег явился словно ниоткуда. Я еле видел Юрия. Я сел на пень и закрыл глаза. — Пошли в зону! — прокричал Юрий.

Ослепшие от плотного снега, мы пошли вдоль конвейера в котельную. Горы, сторожевые вышки и приисковые ямы исчезли. Наши рабочие места и машины быстро занесло снегом, дорога исчезла, кусты превратились в холмы. Мы еле плелись, ветер был резким и сильным. Зажмурившись, я держался за пальто Юрия одной рукой и за конвейер — другой. Мы дошли до котельной и смешались с толпой других зеков, искавших там убе-

 

- 172 -

жища. Двое охранников с немецкой овчаркой стояли в коридоре. Ветер пробивался сквозь щели в стенах, то скуля как раненый пес, то разражаясь низким, однообразным воем. Мы просидели там два часа. Уже темнело. Охранники велели нам возвращаться в зону.

— Не пойду, — сказал я.

— С ума сошел? Ты замерзнешь.

— Как мы найдем обратный путь? — Я совершенно ослабел и был напуган.

— Я буду с тобой. Привяжемся к веревке, и собаки приведут нас назад. Они учуют дорогу к дому.

Я видел только спину Юрия и цеплялся за веревку, будто это был якорь спасения. Я дышал носом, боясь, чтобы ледяной ветер не обжег мне легкие. Крутящийся снег заставлял низко пригибать голову. Я задыхался. Вдруг я споткнулся обо что-то мягкое — это был зек, отпустивший веревку.

— Стой! — крикнул я. Никто не остановился. Никто не слышал моего голоса. Я нагнулся и пытался поднять его руку к веревке. — Держись!

Напрасно. Когда я отпустил его руку, она бессильно упала на снег. Суровый окрик Юрия заставил меня двинуться дальше.

Неожиданно мы оказались в лагере. В самый разгар бурана мы выстроились на перекличку. Не хватало троих. Я знал точно, где остался один. Другой, Димитрий Коротченко, спал рядом со мной. Он был доходягой, и я догадался, что ему пришел конец.

Бураны могут продолжаться не только часами, но и целыми днями. Тела пропавших зеков находили только весной, часто в сотне метров от зоны.

Морозы приносили новые опасности. Нас освобождали от работы только при температуре ниже 50 градусов; ветер в расчет не принимался. Дышать было болезненно, когда температура падала до минус 25—30, и совершенно невозможно, когда она была минус 40—50. Было опасно останавливаться. Во время переклички мы прыгали на месте и хлопали себя по бокам, чтобы согреться. Боясь обморозиться, я постоянно шевелил пальцами ног и сжимал кулаки. Мы с Юрием постоянно напоминали друг другу: «Потри уши», «Потри щеки» или «Потри нос» — когда видели, что они побелели. Я утыкался подбородком в грудь, лицо обматывал рубашкой.

 

- 173 -

Когда я брался за металлические инструменты голой рукой, кожа прилипала к металлу. Понос мог намертво приморозить к снегу. Самым безопасным местом был карьер, но карьеры были доступны только тем, кто там работал.

Работать на морозе становилось все труднее, но нормы, рабочие часы и рацион оставались прежними. Счастливчики получали по первой категории, остальные голодали и слабели с каждым днем. Разница между тремястами граммами хлеба и дополнительной миской супа или овсянки означала разницу между жизнью и смертью, разницу между утренним подъемом и изолятором. Лишь стукачам иногда позволялось оставаться в палатке, чтобы восстановить силы.

Зимой смерть подстерегала каждого. Иногда она настигала человека на работе, но большинство умирало в бараках по ночам. Утром его труп выносили другие зеки. Однажды во время вечерней переклички один зек упал и не поднялся.

— Беру шапку, — заявил один зек. Остальные забрали сапоги, портянки, полушубок и штаны, подрались из-за исподнего.

Но когда упавшего обобрали догола, он вдруг повернул голову. Поднял руку и слабо сказал:

— Холодно.

Потом голова его откинулась в снег, глаза остекленели. Грабители разошлись, будто не слыша. Видимо, после того, как его раздели, он просто замерз.

Есть хотели не только дикие звери. Мне говорили, что некоторые едят мертвецов, но я не мог этому поверить. Часто я размышлял — вдруг я буду так голодать и приду в такое отчаяние, что тоже стану людоедом? Сначала я думал, что лучше умереть, чем есть мертвечину, но, когда начал слабеть, уверенность в этом исчезла.

Я чувствовал себя неважно. Когда просыпался, голова кружилась, мысли были неясными. Утренние сборы требовали все больше времени и сил.

В первый раз, когда я откусил от пайки и увидел на хлебе кровь, я подумал, что это случайность. Но, замечая кровь снова и снова, я понял, что у меня цинга. Я больше не мог выполнять норму. Однако Громов подделывал отчеты. Он не делал ничего необыкновенного. Если бригадир заботится о своих людях и хочет, чтобы они получили полный рацион, он подделы-

 

- 174 -

вает отчеты. Такое маневрирование известно как туфта, а тот, кто этим занимается, известен как туфтан. Туфту гонят каждый день, когда не все выполняют норму, а это плохо для самого бригадира. Никто не боролся с фальшивыми отчетами, потому что подкуп и круговая порука были нормальным явлением. От приисковых лагерей и производственных центров, через администрацию региона и вплоть до штаб-квартиры «Дальстроя» туфта передавалась, как вирус. Москва требовала цифр, и она их получала — подлинные или фальшивые.

Удивительно легко оказалось забыть о том, о чем не хотелось помнить. Я отогнал дурную память о депортации, об антисемитизме, о советской пропаганде в Красной Армии, об аресте и суде и даже о «Буреполоме». Я пытался не думать о зеках — больных и умирающих рядом со мной. Я даже мог спать, несмотря на эти ужасы, но я не стал абсолютно бесчувственным к страданиям других; если я мог принести умирающему воды или разделить с ним ложку овсянки, я делал это.

Я начал уживаться с блатными. Я никогда не старался уподобиться им, но понимал их. Многие политические боялись блатных или смотрели на них сверху вниз. Урки чутьем улавливали их страх и презирали их высокомерие. Однако я также глубоко восхищался нашими лагерными интеллектуалами и хотел знать больше, чтобы стать такими, как они. Я не стыдился своего невежества, а только расстраивался, что время проходит и вряд ли у меня будет шанс попасть в университет. Я тянулся к политическим больше, чем к бывшим военным или уркам, но они не принимали меня: я был гораздо моложе и к тому же иностранец. Время от времени это возбуждало интерес, и меня расспрашивали о жизни в Польше. Урок больше интересовало, как мы жили, как одевались, что ели, и они всегда расспрашивали про польских женщин. Разговоры с политическими были совершенно иными. Их волновали другие проблемы — фашизм в Европе, политические союзы, влияние советской пропаганды на другие страны. Многие спрашивали, известно ли полякам о массовых политических арестах, судах и казнях 1937—1939 годов и о лагерных условиях, которые куда хуже, чем в царское время.

Однажды вечером, когда мы шли на ужин, я несколько раз оступался с тропинки и, наконец свалился в сугроб. Я подумал, что

 

- 175 -

просто устал. Но когда это стало повторяться, я понял, что это куриная слепота, результат авитаминоза. Несмотря на двойные порции хвойного отвара, здоровье продолжало ухудшаться. Несколько недель спустя на руках и ляжках появились красные пятнышки — безошибочный признак цинги. Раз в неделю с Маддяка приезжал врач или фельдшер для осмотра больных, но попасть на прием было трудно, раз ты еще ходишь и работаешь (а я делал и то, и другое). Попросить о помощи было некого.

Поскольку я не видел в темноте, я держался за руку Юрия, когда шел с работы и на работу. Чем больше я слабел, тем больше сердился, мне было стыдно. Я беспокоился, что становлюсь обузой напарнику. Меня одолевал страх, что я стану доходягой, но я старался никому не показывать свои чувства.

Однажды нас освободили от работы на два часа раньше обычного — было невероятно холодно. Санчасть еще работала, и мне повезло — я попал к врачу. Я рискнул соврать и представиться студентом-медиком третьего курса Варшавского университета. Одним духом я выпалил свой диагноз и лекарство. Врач, седовласый мужчина средних лет в толстых очках, с интересом оглядел меня.

— Тебе нужно работать в больнице. Почему ты на общих работах? У нас не хватает врачей и фельдшеров. — Он сказал, что поспособствует моему переводу в лагерь для выздоравливающих, где меня будут лечить, а потом предложит начальству сделать меня фельдшером.