- 225 -

Глава 18

ОТДЕЛЕНИЕ ПСИХИАТРИИ

 

Однажды теплым летним днем доктор Пясецкий отвел меня к доктору Ситкину, заведующему отделением психиатрии. Вохровец и придурок, стоявшие у входа, зарегистрировали нас. Николай Рафаилович записал наши фамилии и время прихода.

Психиатрическое отделение размещалось в двух бараках, окруженных высоким деревянным забором. Как и изолятор и женский барак, это была зона в зоне. Большой двор между бараками был засажен деревьями и кустами, между ними стояли скамейки. Мирную картину нарушали больные — с десяток мужчин в серой одежде, со свалявшимися волосами, слонялись взад-вперед. Некоторые размахивали руками, пронзительными голосами разговаривали сами с собой или с другими; глаза у них были вытаращены, лица мертвенно-бледные. Другие, как истуканы, застыли на скамейках или на земле, уставившись в пространство. Мне стало не по себе. Ребенком я страшно пугался «городских сумасшедших», которых встречал на улицах Владимира-Волынского, — с диким выражением лиц, громким бормотанием и пронизывающими взглядами.

Доктор Пясецкий нажал звонок, и санитар — здоровенный мужик в белом халате, открыл нам. Все двери в темном коридоре были на замках. Санитар остановился, вытянул нужный ключ из связки на массивном металлическом кольце, свисавшем с его пояса, и отпер дверь.

— Заходите, — пригласил лысый мужчина, еле заметный за грудой бумаг, заваливших его массивный письменный стол. Он поднялся, пожал нам руки и предложил сесть. У него было длинное лошадиное лицо с выступающим подбородком и большими квадратными зубами. Круглые черные очки делали его лицо еще более гротескным. — Здесь не так, как у вас в туберкулезном. К нашим больным нужно привыкнуть. — Он задум-

 

- 226 -

чиво взглянул на меня. — Как видите, мы живем внутри зоны. Мы отделены от больных двумя дверями на замках. Все палаты запираются на два замка, и двери в каждый кабинет тоже запираются. Два санитара постоянно контролируют коридор на случай побега. Мы живем в двойной тюрьме и правильно делаем. — Он сжал тонкие губы и серьезно кивнул. — Многие наши больные — в тюрьме внутри себя. Не так-то легко извлечь их оттуда. В комнату вошла женщина в белом халате. Она отрекомендовалась психологом и старшей медсестрой Софой Лернер. Доктор Ситкин взглянул на меня сквозь круглые черные очки:

— Работа может разочаровать вас. Но она очень интересная. Человеческий мозг бесконечно сложен.

Собственно говоря, это было единственное указание, которое я получил. Однако я сразу понял, что работа заключалась не столько в уходе за больными, сколько в «вольной борьбе».

Однажды утром, когда мы пили чай в кабинете доктора Ситкина, в дверь застучал дневной санитар:

— В третьей палате! Требуется ваша помощь!

Ситкин выскочил за дверь, за ним кинулась старшая медсестра Софа Лернер. Я замыкал шествие.

Санитары Семен и Ваня стояли на пороге, как укротители львов, защищаясь от больных стульями и преграждая им путь в коридор. Из палаты неслись вой и визг, как в джунглях. Больные прыгали на кроватях, рвали наволочки, размахивали руками и нападали друг на друга. Один протискивался сквозь оконные прутья. Другой колотил спинкой кровати об пол. Третий, завывая, вырывал у себя клочья волос. Безумный смех, плач, вопли наполняли палату.

Оценив ситуацию, доктор Ситкин оттолкнул санитаров и растащил двоих, колотивших друг друга обломками ночного столика. Он обхватил более агрессивного и крикнул:

— Смирительную рубашку! — Больной бешено лягался, норовя угодить по ступням и щиколоткам доктора. — Хватай за ноги! — проревел Ситкин. Степан схватил одеяло и стал подкрадываться к больному. Лягаясь, тот сбил Степана с ног. — Вставай! — гаркнул Ситкин. — Ваня, помогай!

Санитары замотали психу ноги одеялом и завернули в смирительную рубашку. Через минуту больной уже лежал на кровати, как мумия. Остальные стали мало-помалу успокаиваться,

 

- 227 -

уцепившись за стойки кроватей и глядя широко открытыми глазами, испуганные, как обезьяны, попавшие в западню. В это время я сторожил вход.

Когда все буйные оказались под контролем, я заметил в углу молодого человека с закрытыми глазами, который раскачивался взад-вперед. Казалось, он ничего не замечает. Наклоняясь вперед, он трижды стучал по полу и объявлял:

— Внимание! Работают все радиостанции Советского Союза. Через пять минут начинается передача. Всем радиостанциям приготовиться. Повторяю, приготовиться всем радиостанциям.

Он продолжал стучать по полу. Подойдя к нему, я спросил:

— Где радио?

Он странно взглянул на меня:

—  Под этой доской. Мне приходится прятать мою радиостанцию. Вы мешаете! Уходите!

—  Отойдите от него, — распорядился Ситкин.

— Ночь была спокойной, — сказал Степан. — Не знаю, что на них нашло.

—  Может быть, этот начал, — предположила Софа, указывая на больного в смирительной рубашке.

—  Мы обычно помещаем буйных с хроническими больными, — объяснил мне доктор. — Иногда хроники помогают утихомиривать буйных. Например, этот радиокомментатор очень помогает, когда он в порядке. У него часто бывают галлюцинации. Он думает, что установил прямую линию со Сталиным, чтобы пожаловаться ему на жестокое обращение, но никогда не приходит в ярость. Таким он сюда и прибыл. — Доктор подошел к нему: — Удачи тебе, Федя. Думаю, сегодня все наладится.

Федя приложил палец к губам:

— Ш-шш. Это государственная тайна.

В мои обязанности входило записывать назначения во время утренних обходов. Это была настоящая процессия: впереди — доктор Ситкин, Софа — на полшага сзади, я — вслед за ними, в арьергарде — трое санитаров. Один санитар поворачивал ключ в замке, а двое других стояли с каждой стороны двери, охраняя входящего доктора. Двери открывались в коридор, так что за ними никто не мог спрятаться, но иногда... Однажды на нас напали двое, размахивая железными ножками кровати. Доктора ударили по руке, чуть не сломав кость. Тогда мы изменили про-

 

- 228 -

токол: дверь открывалась, санитар становился на пороге, чтобы убедиться, что все в кроватях. Тогда входили мы. Если чья-то кровать пустовала, санитар входил в палату с деревянной дубинкой. Обычно больной обнаруживался под чужой кроватью: он и фал в прятки.

В трех палатах были буйные шизофреники — в одной десять, в двух других — по шесть. Были два изолятора для самых буйных, которых дополнительно закутывали в смирительную рубашку. Остальные палаты предназначались для хроников — шизофрения и маниакально-депрессивный психоз. Соседний барак был предназначен для психически больных хроников, но в самом деле в нем помещали больных, страдающих другими хроническими расстройствами. Одна палата была выделена исключительно для японцев-военнопленных, которых посещали врачи-японцы. Я не мог взять в толк, почему они здесь, а не в лагерях для военнопленных. Кроме японцев, доктор Ситкин наблюдал всех пациентов в отделении хроников — даже тех, у кого не было психических заболеваний.

Совершая дневные обходы с санитарами, в первую очередь я осматривал камеры-одиночки. Я беспокоился о больных в смирительных рубашках, поскольку о них, как правило, забывали. Я заботился о том, чтобы их регулярно мыли и вовремя кормили. Медсестры из барака для хроников рассказывали, что санитары крадут еду у шизофреников, особенно если они в смирительных рубашках, и бросают их без присмотра в одиночках; потом санитары меняют продукты на табак, одежду и прочее.

Когда я рассказал Софе об этом, она взорвалась:

— Ты должен понять, что психиатрическое отделение отличается от других. У нас другие проблемы. Попробуй сам кормить больных или убирать за ними.

Хотя Софа была психологом, я никогда не видел, чтобы она разговаривала с больными. Она отлично писала отчеты за доктора Ситкина, он подписывал их и отсылал по начальству. Меня впечатляли ее интеллигентность и знание искусства, но она никогда не давала указаний санитарам, как обращаться с пациентами. Казалось, и доктору, и ей было безразлично, в каких условиях содержатся больные. Я ни разу не видел Софу одну в отделении. Санитары действовали профессионально только во время обходов с доктором Ситкиным или в экстренных случаях. Я решил заняться всем самостоятельно.

 

- 229 -

Главный упор доктор делал на том, чтобы я вел подробнейшие записи о поведении каждого пациента. Мои разговоры с больными должны были записываться дословно, так же как и разговоры пациентов между собой, если я их слышал. С поразительной серьезностью доктор говорил мне:

— Наша работа — выявлять симулянтов. Вы даже не представляете, сколько заключенных пытаются таким образом увильнуть от работы. Думают, что симулировать душевную болезнь легче, чем физическую. В основном так оно и есть. Когда заключенный ведет себя странно — прикидывается припадочным, что-то бормочет, кусается, — его отправляют к нам. Даже если потом его поймают, ему грозят всего несколько недель на приисках. Некоторых невозможно поймать. Иногда их комиссуют и освобождают.

Больные, объявляющие себя Иисусом Христом, Наполеоном, Карлом Марксом или Лениным, немедленно подозревались в симуляции. Ситкин отлавливал их сразу после подобных заявлений, сопровождавшихся театральными представлениями — они бились головой об стену, прятались под одеяла, часами лежали неподвижно, отказывались от еды, нападали на соседей по палате, рвали одежду или разбрасывали еду по комнате. Я никогда не мог отличить умелого симулянта от настоящего шизофреника и думаю, что доктор тоже не мог. Но он хвастался своим умением находить их: это было шестое чувство.

Ситкин походил скорее на представителя лагерной администрации, чем на врача. Он говорил:

— Любая симуляция в лагерях — преступление. Зек обманывает не только правительство и начальника лагеря, но и меня лично. Мы должны пристально наблюдать за подозрительным поведением каждого больного и записывать все, что замечаем.

Я решил поделиться с Николаем Рафаиловичем своим разочарованием в методах доктора и старшей сестры. Сначала он осмотрел меня и сказал, что, принимая во внимание скачки температуры по вечерам, он просит меня быть осторожней и не перегружать себя работой.

Геля принесла нам чаю, и я стал рассказывать:

— Я не могу понять доктора Ситкина. По-моему, он совершенно не интересуется лечением больных. Он занят только вы-

 

- 230 -

явлением симулянтов. Что вы о нем думаете? Вы же знаете его больше, чем я.

— Да, кое-что о нем я знаю, — задумался Николай Рафаилович. — Вероятно, это поможет тебе понять его хоть немного. Ситкин был восходящей звездой в психиатрической больнице профессора Краснушкина — самой большой в Москве. Как и все психиатры в Советском Союзе, он сотрудничал с НКВД.

— Что вы хотите сказать? — прервал я. — Он работал в больнице или на НКВД?

— И то, и другое. Психиатрия — дело особое. У нас, в туберкулезном, я главный. Никто не дышит мне в затылок. Я сам решаю, как лечить. А психиатрическое находится под контролем заведующего больницей и лагерного НКВД. Каждый больной у них под колпаком. Поэтому на доктора Ситкина давят куда сильнее, чем на других заведующих отделениями.

— Но вы сказали, что в Москве он сотрудничал с НКВД?

— В Москве непокорных заключенных отсылают к Краснушкину. Доктор Ситкин был одним из тех, кто вытягивал из них признания. Он занимался самыми главными государственными и партийными деятелями. Электрошок, уколы и лоботомия — все было в его руках, не считая лекарств.

— Почему же его арестовали? Ведь он был одним из них.

— Да, он был одним из них. И одновременно с ним арестовали половину сотрудников НКВД, работавших вместе с ним. Их всех обвинили в контрреволюционной и антисоветской деятельности, шпионаже и групповом саботаже. Он подвергался допросам, как и мы все. Его семья тоже была арестована. Я знаю его шесть лет. Он отличный врач, но он смертельно напуган. Годами он работал на НКВД и сейчас работает. Он просто старается выжить, как и мы все.

Потенциальных симулянтов Ситкин определял в палату с больными острой шизофренией.

— Это все равно что выкуривать лису из норы, — говорил он с гордостью. Действительно, через несколько часов даже самые стойкие начинали колотить в дверь, чтобы их выпустили, перепуганные насмерть невменяемыми больными.

Я считал Ситкина интеллигентным человеком, но меня угнетала его страсть к выявлению симулянтов. Он заботился о Софе, обо мне и санитарах, но никак не о больных.

 

- 231 -

Каждый день я возвращался с дежурства, как с каторги. Выносить работу становилось все труднее. Инъекции камфары вызывали тяжелые мозговые травмы, иногда смерть. В крайнем случае — приступы ярости, которые было невозможно видеть. Больной терял контроль над собой, переставал быть человеком, его невозможно было вытащить из этого состоянии. Такова была цель. Это была пытка. Я чувствовал себя следователем вместе с командой Ситкина. «Ты один можешь прекратить это», — говорила одна часть меня. Надо бы отказаться от этой работы, вступить в конфликт с Ситкиным. Но я не мог. Я пытался внушить себе, что у меня нет выбора, что это лагерь. Может быть, кто-то и мог, но не я. Я делаю инъекции по указаниям Ситкина. Разве это не освобождает меня от ответственности за преступление? Я не мог не думать об аналогии с нацистами — им тоже приказывали, и они исполняли. Я был исполнителем. Я повиновался. Если я не буду повиноваться, меня отправят со следующим этапом на прииски. Я шел на поправку, имел хорошую работу, хорошо питался и работал в закрытом помещении. Мне бы радоваться, что я помогаю больным, а вместо этого я кипел от злости на Ситкина.

Каждый вечер я встречался с Зиной в ее кабинетике или у Николая Рафаиловича. Теперь я спал в фельдшерском бараке. Я рассказывал Зине, что происходит в психиатрическом отделении, но о подробностях умалчивал, особенно о шоковой терапии. Зина была так счастлива, что я выздоравливаю, что мне не хотелось беспокоить ее новыми проблемами. Но я не мог больше скрывать своей тревоги.

Как-то вечером я рассказал Николаю Рафаиловичу и Зине, в чем заключаются мои обязанности. Зина ужаснулась рассказу об инъекциях камфары.

— Меня больше всего беспокоит, что у Ситкина нет совести, — сказал я, — но мне приходится выполнять его указания. Я манипулирую мозгом людей и терзаю их тела. Я чувствую свою ответственность. Ситкин — все равно что двуликий Янус. Он умный, знающий, но с больными становится совершенно другим человеком. Он не заботится о пациентах. Не разговаривает с ними. Они для него как предметы.

Зина сжала мою руку.

— Почему ты не говорил об этом раньше? — Голос ее дрожал. — Почему ты скрывал от меня? Неужели ты мне не доверяешь?

 

- 232 -

— Сначала я не знал, что эти процедуры не помогают больному, я не знал, что за человек Ситкин и что я несу за это ответственность. Не знаю, как быть. Уйти?

— Как можно там оставаться? — Страдание исказило лицо Зины. Ее ногти царапали мне кожу, но я не отнимал руки.

— Ты хочешь, чтобы я ушел? Чтобы меня выслали отсюда? — вскричал я. — Ты знаешь, что я уйду первым же этапом и мы никогда больше не увидимся.

— Нет, я не хочу, чтобы ты уходил. Но ведь, наверное, можно найти другую работу в другом отделении или на кухне. Смотри, что с тобой делается. Ты стал совсем чужим, с тех пор как работаешь там. Это отравляет твою душу. Если не уйдешь, станешь одним из них.

Николай Рафаилович взял нас за руки. Спокойно сказал Зине:

— Януш не так здоров, как он думает. — Он посмотрел на меня. — Вы выздоравливаете, но по вечерам еще поднимается температура. Вы еще не здоровы. Прииски погубят вас. — Он взглянул на Зину, она слушала напряженно, глаза ее горели. — Зина, Януш должен сам о себе позаботиться. Если он уйдет, он может не найти другой работы в больнице. Возможно, его этапируют. Ты помогла ему раньше. Помоги ему и сейчас.

Зина обняла меня и кивнула.

— Януш, психиатрическое отделение для тебя — спокойная гавань. Самое безопасное место. Ты не можешь заразиться шизофренией или маниакально-депрессивным психозом. Ты работаешь фельдшером — и никто не пошлет тебя на этап. Ситкин защитит тебя. Он очень доволен тобой. Мой совет — перестань чувствовать себя виноватым. Перестань терзаться. У тебя нет выбора. Даже если бы ты был свободен, у нас почти нет выбор в этой стране. Ты свободен от ответственности. Если ты откажешься, это сделает другой. Делай, что можешь, для больных, но не беспокойся о том, что от тебя не зависит. У тебя есть друзья. Думай о хорошем.

Рыбакова перевели к нам из лагеря для хроников. Большинство было отправлено на материк, другие определены на легкие работы — дворниками или ночными сторожами. Рыбакова прислали к нам.

 

- 233 -

Это был его шестой приход в наше отделение. Он хотел одного — зарезаться и умереть. Бесконечное число раз он резал себе вены, грудь и брюшную полость. Ужаснее всего выглядели шрамы от стекла, которое он разбивал, а осколки втирал в кожу. Я вытащил массу осколков из кожи черепа и лица. В этот раз он явился с шрамом от угла рта до уха.

Рыбаков мог нанести себе травму практически любым предметом, поэтому во время галлюцинаций мы держали его связанным. Мы были вынуждены кормить его, потому что он мог порезаться ложкой. Он кусал себя повсюду, где мог достать зубами.

Когда у него не было приступов буйства, он был славным и симпатичным. Его застенчивая улыбка взывала к жалости. Когда я здоровался с ним, он брал мою руку ладонями и отпускал не сразу, словно хотел передать мне свою веру и преданность. Между приступами он мыл тарелки, скреб полы и встряхивал постели. Во время приступов он считал, что его раны нанесены следователями НКВД. Он говорил мне, что допросы продолжаются, но вместо того, чтобы посадить его в тюрьму, следователи разговаривают с ним по беспроволочному телефону. Он слышит их голоса и должен докладывать им каждый день. Каждый день они задают ему вопрос, на который он не может ответить, потому что не может разобрать голос из-за помех. Когда я предложил отвечать вместо него на эти вопросы, он очень обрадовался.

Он никогда не говорил мне, что делал до ареста. Его приговор — контрреволюционная агитация — мог означать, что он читал запрещенную литературу или рассказал анекдот. Только однажды я слышал, как он говорил о своей семье, — упомянул, что родители приходили навестить его. Когда речь заходила о спорте, он становился более разговорчивым. Иногда во дворе он скручивал мяч из одежды и подкидывал, воображая, что играет в футбол.

Ему нравилось говорить о книгах, которые он якобы писал. Он считал себя знаменитым писателем и ежедневно обещал дать мне почитать свою новую книгу. Каждое утро он приветствовал меня возбужденными словами:

— Рад вас видеть! Я только что закончил философское эссе. Его название — «Отсюда — и в вечность». Вам понравится!

 

- 234 -

Он был счастлив, когда я расспрашивал о его книгах. В ответ я слышал бессмыслицу, но он очень оживлялся, рассказывая.

Я проводил с Рыбаковым много времени, надеясь вывести его из иллюзорного мира. Санитары информировали Ситкина, и Ситкин однажды отозвал меня в сторону и сказал, что я зря трачу силы. Но у меня был собственный вариант психотерапии, скрашивавшей жизнь Рыбакова, и я надеялся вывести его из тяжелого состояния, когда он хочет зарезаться. Я давал ему разную работу и каждый день приходил поговорить с ним перед сном.

В психиатрии я разбирался плохо и время от времени задавал Ситкину разные вопросы. Однажды я спросил его о причине душевных болезней.

— Предрасположение. Или тяжелая травма. Заболевание сильнее всего ухудшают тяжелые работы в лагерях. Мозг словно пытается помочь телу, предлагая бегство из лагеря через умственное расстройство. Да, мы хотим знать, как заболевает человек, но самая сложная проблема — как помочь ему. Шизофреники живут в ином мире, и у нас нет к нему ключа. Величайшая трагедия в том, что и у больных нет ключа. Мы знаем строение мозга. Но его механизм невидим. Мы не можем понять, почему, когда и как серое и белое вещество начинает гнить.

Хотя я научился обращению с острыми шизофрениками, это заболевание продолжало пугать меня. Шоковая терапия превращала их в хроников. Но мне хотелось знать, является ли переход от острой формы к хронической результатом терапии или нормального хода заболевания.

Когда погода была теплой, больным разрешалось проводить большую часть дня на воздухе. В это время я разговаривал с ними. Больше всего мне хотелось проникнуть в их мысли, понять, что произошло с мозгом, и узнать, чем помочь. Я хотел понять, как психоз овладевает человеком; как люди могут полностью потерять контакт с окружающим миром и другими людьми. Я хотел узнать, как депрессивные пациенты замыкаются в себе, не теряя при этом логики и ясного сознания. Они были не душевнобольными в полном смысле слова, но всегда печальными и отчаявшимися. Иногда я спрашивал себя, не мешает ли мое лю-

 

- 235 -

бопытство моему состраданию. Мне не хотелось стать таким холодным наблюдателем, как Ситкин или Софа.

Во дворе я выбирал самых говорливых и беседовал с ними. Все это я делал по собственной инициативе. Это был зов души. Я чувствовал, что могу разговаривать, выслушивать, понимать и убеждать пациентов. В конце концов, я надеялся улучшить их состояние.

Разговаривая с шизофрениками-хрониками я открыл, что некоторые темы — арест, тюремное заключение, семья — превращают их во вспугнутых птиц. Я был поражен, заметив, как быстро они отключаются и ничто не может вернуть их обратно. Я никогда не знал, в какой момент они могут замкнуться в себе, но продолжал разговаривать с ними, думая, что, может быть, облегчаю их страдания и помогаю им справиться с душевными травмами. Одни после приступа острой шизофрении вели себя абсолютно нормально, у других не прекращались мании и галлюцинации.

Один из наших больных, Миша Перельман, в двадцатые— тридцатые годы был довольно известным поэтом. В 1934 году его стихи запретили, а в 1937-м он был арестован вместе с группой поэтов и прозаиков. Он часто читал мне свои лирические стихотворения. Он писал о красоте природы, любви и дружбе. Однажды он горько заметил:

— Я не писал о Сталине, о героизме рабочих. О великих достижениях социализма. Просто не мог.

Находясь в состоянии глубокой депрессии, он по нескольку дней не покидал кровати. Даже когда я подсаживался к нему, он отворачивался и молчал. Он не ел, не хотел смотреть в окно, а когда я разговаривал с ним, я слышал только:

— Уйдите, пожалуйста, мне ничего не нужно. Я никому не мешаю. Я хочу побыть один.

Каждое слово звучало болью. Я часто молча сидел рядом с ним, держа руку на его плече, чтобы он знал, что я здесь. Как и остальные заключенные, Миша страдал от своего ареста, тюрьмы и разбитой жизни, но он лелеял боль, существовавшую вне этих обстоятельств. Это было заметно по мрачному взору и медленной походке, слышно в монотонном голосе. Он выглядел больным и говорил как больной, но причина была не в теле, а в мозгу. Я видел тот же взгляд у моей матери после операции. Она тоже была сломлена, часами смотрела в одну точку, не смеялась,

 

- 236 -

не разговаривала. Я не знал, что делать, как реагировать. Она стала другой.

Я старался не оставлять Мишу. Однажды, сидя на скамье под деревом, он очень мягко дотронулся до моего колена и сказал:

— Я знаю, ты хочешь помочь мне, но мне нельзя помочь. Меня терзают одиночество и страх перед окружающим миром. Даже ты кажешься чужим в такие периоды. Но я думаю, что, наверное, ты единственный, кто заботится обо мне. Всем безразлично, жив я или умер, нормален или сумасшедший. Я не думаю, что я сумасшедший, но не знаю, как выбраться из своего состояния. Ситкин считает, что у меня маниакально-депрессивный психоз, но я никогда не испытывал того, что они. Я просто не могу функционировать. Могу только лежать, ждать, когда пройдет время, желать своей смерти. Меня душат безнадежные мысли и усталость, и я не могу выкарабкаться из них.

Мы сидели, не глядя друг на друга, тревожные, обеспокоенные. Я очень привязался к Мише и не мог примириться с его неизлечимым заболеванием. Единственное, что ему помогало, — сочинение стихов.

— Они пляшут у меня в голове, — сказал он однажды. — Наверное, я сумасшедший — я могу писать. Когда я был нормален, я не мог писать, но теперь вокруг меня кружатся образы. Дай мне карандаш!

Я согласился, хотя карандаши были запрещены: больной мог пораниться карандашом или поранить других.

Я пытался убедить Ситкина, что у Перельмана никогда не было приступов маниакально-депрессивного психоза, что у него депрессия.

— Что ты имеешь в виду под словом «депрессия»? — набросился на меня Ситкин. — Депрессивному не место в больнице. У аристократов это называлось ипохондрией. В девятнадцатом веке — меланхолией. Богачи, которым нечем было заняться страдали от депрессии. Они не знали, что с собой делать. Как Перельман. Он думает, что он великий поэт, а в самом деле — его писанина полная ерунда. Если ты хочешь стать его личным врачом — пожалуйста! Лично я хочу привести его в норму и отправить на прииски.

Однажды охрана привела заключенного в кандалах и наручниках. Ситкин распорядился, чтобы мы с санитаром Ваней отве-

 

- 237 -

ли его в одиночку, предупредив, что он может начать буйствовать.

— Не спрашивайте его фамилию. Он должен остаться тут инкогнито.

Его история болезни была секретной, фамилии никто не знал. У Ситкина в кабинете был специальный сейф для секретных историй болезни и отчетов.

Когда больной понял, где он находится, он вскипел от негодования:

— Я не сумасшедший! Зачем меня привели сюда?

Мы сняли с него наручники и кандалы и, по распоряжению Ситкина, закутали в смирительную рубашку. Его острый, испуганный взгляд и протесты не могли принадлежать душевнобольному. Я пытался успокоить его, говоря, что, если он здоров, его выпустят.

— Надеюсь, это так, — ответил он. Но в его голосе звучало отчаяние.

Мы держали его в одиночке в смирительной рубашке два дня. На третье утро Софа распорядилась, чтобы я приготовил инъекцию камфары. Ввели безымянного мужчину. Я несколько раз разговаривал с ним и узнал, что он авиаконструктор. Его арестовали в 1938 году: он получил пять лет за политический анекдот. Два месяца назад срок истек, а теперь его обвинили в разглашении секретной информации в лагере. Он находился под следствием и ужасался тому, что его ждет.

Его артикуляция убедила меня в том, что он психически здоров. Я поделился своими наблюдениями с Софой. Она подумала и сказала:

— Ситкин получил специальную информацию об этом больном. Временами случаются просветления, но известно, что у него бывают мании — он воображает себя другим человеком. Помни, это совершенно секретно.

Я принял эти слова к сведению, но, когда настало время вводить камфару, я снова почувствовал себя виноватым, и руки у меня затряслись. А у больного начался приступ неистовства.

Через несколько часов Ситкин решил заняться с больным, и я был вынужден уйти. Днем озабоченный доктор вызвал Софу и меня.

— Мне сообщили, — сказал он, — что наш пациент — исключительно тяжелый случай. Он очень упрям. — Листая исто-

 

- 238 -

рию болезни, он сказал: — Вот ты пишешь, Януш, что до приступа у него был как будто период ясного сознания? (Я отвечал утвердительно.) А после приступа у него наступило помрачение сознания. Через день-другой мы узнаем, будет ли ему лучше. Но его состояние может объясняться повреждением мозга. Возможно, понадобится дальнейшее лечение. Придется прибегнуть к лоботомии.

Больные в острой стадии шизофрении, с краткими, частичными ремиссиями, подвергались лоботомии. Но наш пациент не жаловался на слуховые или зрительные галлюцинации и был совершенно не похож на острых пациентов. Я не чувствовал себя достаточно компетентным, для того чтобы вступать в спор с доктором, и решил подождать следующие два дня.

Но больше у меня не было шанса поговорить с этим больным. Он был в полубессознательном состоянии. На исходе второго дня его увезли в магаданскую больницу — на лоботомию.

Пациент сгинул, будто его никогда не было. Однажды я спросил Ситкина о его судьбе, на что тот ответил:

— Откуда мне знать? Мне никто не сообщает о бывших пациентах. И сказать тебе правду — я не хочу этого знать. Мне это не интересно.