- 114 -

V. ДАЛЕКО-ДАЛЕКО

 

Стеной стоит тайга. Шесть-семь бревенчатых строений, соединенных протоптанными по снегу тропинками, отрезаны от всего мира.

-За тысячу верст от советской власти! Любит повторять Сенька-Вилка, Закон-тайга, прокурор-медведь!

Сеньке что! Его уже год не гоняют на работу после того, как положил он однажды левую руку на чурбаки и хрястнул по пальцам топором: "Чтоб враз отмучиться!"

Правда, после этого он побывал на "штрафняке" но и т не работал. Зато теперь, до конца своего долгого срока, избавлен от общих работ. Живется ему от этого легче многих он помогает на кухне, жрет до сыта баланду, на хлеб меняет! махру. Я безотчетно ненавижу Сеньку-Вилку (кликуху ему дали за оставшиеся на левой руке два пальца), но знаю, что связываться с ним нельзя: силы не те, да и к коменданту Вилка подлизался, шестерит ему.

Да, силы не те!

В сентябре пригнали нас сюда этапом с большой стройки, полтораста человек, пешком. Пригнали валить, заготовлять для стройки лес, но уже через два месяца никто из нас для этой работы не годился, да и в живых осталось меньше сотни. Тогда из двух бараков нас согнали в один, снова укомплектовали бригады, снова погнали на лесоповал. Но даже дойти до делянки шесть-семь километров оказалось страшно трудно: зеки вязли в снегу, спотыкались, падали. Орал, подгоняя, конвой, хрипло лаяли овчарки... (Много лет спустя 6:., я смотреть фильмы, где гитлеровцы гоняли собаками пленных? и всегда буду вспоминать третий лесной лагпункт, штрафняк и другие "страницы своей жизни").

Дойдя до места, разжигали костры и жались к теплу, а когда десятник или конвой пинками и подзатыльниками отгонял от огня - тупо молчали, другие оправдывались, иные плакали как дети. ими Но взять пилу и свалить толстую листвен-

 

- 115 -

ницу - на это уже не осталось сил. И жались к костру, в котором с треском горели сухие сучья, неожиданно стреляя красными угольками, то и дело то один, то другой вскакивает, хватая снег, тушит загоревшиеся ватные брюки, телогрейку. Здорово горит эта вата! Упади на колени маленькая искорка - глядь, через несколько секунд выгорел здоровенный клок, аж ногу обожгло! А мороз уже лезет в дыру... У костра гляди в оба, не спи!

Но как назло, только согреешься - сами закрываются, слипаются глаза...

Через неделю бригады настолько обгорели и настолько доказали свою бесполезность на повале, что на работу нас выводить перестали: "по разутости" и "по раздетости".

А еще подвела баня.

Баня стояла за зоной, в овраге там протекал ручей. Кто хоть раз в жизни помылся в той бане, всю жизнь ее не забудет. С утра по баракам проносится тревожная весть: сегодня баня! Доходит очередь распахивается дверь:

"А ну, Доходяги, вылетайте!" с добавлением большей, чем нужно порцией брани кричит комендант Ковалевский. Он тоже зека, но "строя свое благополучие", растопчет хоть сотню доходяг, лишь бы сохранить свою сытую должность. Человечности в нем не больше, чем в конвойной овчарке, надрессированной против зека.

-А ну, гады, без последнего!

И "гады" спешат, одеваясь на ходу, проскочить в дверь, Потому что Ковалевский стоит с дубиной и последнему попадет по горбу. Хохочет рядом с комендантом молодой надзиратель, ему шибко нравится шутка с "последним". А последним в этот раз оказался Гришка Школа, парень, отощавший настолько, что похож на подростка, хотя в тюрьму попал из армии.

 

- 116 -

-Эй ты, гад, опять придуриваешься!. - Кричит комендант и не дождавшись жертвы, входит в барак. Но Школа только того и ждал: когда Ковалевский прошел полбарака, Гришка с необычайной для истощенного доходяги скоростью юркнул вокруг холодной печки, опередив коменданта пулей вылетел в дверь и спрятался в толпе рваных бушлатов. Колонна радостно загудела: ненавистный комендант остался с носом.

Нашел бы Ковалевский Гришку, но уже пришел конвой, строят по пять, и вот уже потянулась, извиваясь среди сугробов, серая гудящая лохматая змея.

-Подтянись!

-Не растягивайся!!

-...Разговоры там!!

Вот и спустились в овраг, к закопченной баньке.

-Заходи!

-Раздевайся, живо! Шмотки на кольца!

Дверь почти не закрывается, в нее все заходят и заходят. В предбаннике густым облаком гуляет морозный воздух (на дворе градусов -25-30), но с этим не считаются, скорей хватай железное кольцо, вешай на него, наизнанку вывернув, худую свою одежонку и сдавай в дезокамеру.

В дверях моечной банщик лопаточкой кладет в подставленные ладони повидлообразное мыло. Но прежде надо встать в очередь к парикмахерам - их два: один стрижет головы, другой все остальное. Наконец, весь усыпанный своими и чужими волосами, посиневший от холода, стуча зубами, вхожу в моечное. Теперь надо стоять в очереди за водой. С корытцем, вернее с ящичком, заменяющем таз, подхожу к баку. Банщик плещет в ящичек горячей воды, ставлю его на пол и намыливаю голову. Но когда начал смывать мыло, увидел, что ящик течет - воды почти не осталось! Торопливо плещу на голову, лицо грязные потоки стекают по телу.

 

- 117 -

-Браток! Плесни пол-ковшика! Ящик худой, вытек! Дай хоть чуток домоюсь! - умоляю банщика.

-Иди, иди, дьявол! Ишь ты, барин, размылся, воды ему не хватило! Натаскаешься тут на вас! На воле надо было чистоту наводить! Две бригады еще не мылись!

"Огреть бы его по башке этим ящиком, сразу бы хвост подал!" - думаю я, хорошо зная, что ни силы, ни воли на это не хватит. Еще лучше знал это банщик...

"Воды, сволочи, и то жалеют! Подлюки!" сочувствует кто-то в углу. А в предбаннике "помывшиеся" уже роются в горячих после дезокамеры лохмотьях, по знакомым дырам и заплатам отыскивая свое барахло, все в грязных засохших полосах на расчесанных костлявых телах. Ребра, лопатки так и выпирают из пупырчатой посиневшей кожи.

Злость, тоска душат меня, тоска безысходности.

Выйдя из бани и становясь в строй, с надеждой смотрю на нетронутую целину сугробов перед стеной тайги. РВАНУТЬ? Пробежать двадцать-тридцать шагов, грохнут выстрелы - навсегда окончатся мучения, унижения, голод... Но Гришка Школа толкает в бок: -На! Да тихо... У парикмахера разжился! И сует окурок, которым можно еще жадно затянуться два-три раза.

Но однажды баня подвела.

Давно было замечено, что после дезокамеры количество насекомых в одежде не уменьшается. Слишком уж много шмоток загружается в каждый прием, слишком малое время находятся вещи в камере - паразиты только отогревались и становились еще активней, еще яростнее грызли зека. На это было кем-то указано и банщики решили, что надо поднять градус.

И вот однажды, когда в бане еще размазывали по телам грязь, расчесывая ногтями зудящиеся от укусов тела, дезокамера загорелась...

 

- 118 -

Конвой выстрелом в воздух вызвал подкрепление и выпустил из бани голых зека. С вахты выбежало дежурное отделение - можно было подумать, что заключенные кинутся сейчас удирать по сугробам в чем мать родила! Из дверей валил дым и летели штаны, бушлаты, майки, телогрейки, валенки, шапки... Какие уцелевшие, другие уже обгорели. Хватали, клацая зубами, натягивали на себя, чье попадало под руку, лишь бы скорее придти в барак... А что барак? И там холодище, печь не топлена, поди...

У начальника конвоя, как всегда, не ладилось со счетом, - трижды, четырежды пересчитывал он дрожащих людей, пока убедился, что никто не убежал голышом.

Нечем было согреться и в бараке: то, что носили на себе, было все имущество зека, движимое и недвижимое, если не считать ложек и черных ржавых котелков, с которыми зека не расставались. Постелей не полагалось.

Мне еще повезло: у меня сгорело только белье, давно утратившее свой первоначальный цвет и вид. Тайно мечтал, что может новое дадут?

-Холодновато, без бельишко-то! Ну, да зато сколько вши на этот раз действительно сгорело! Мои только кальсоны с рубашкой - целый зверосовхоз был!

-Все равно остались!

-Одно средство, сказал пожилой зека, облить керосином и поджечь усю эту дачу!

-Нет, сгори ты сам - я еще до свободы дожить хочу!

-Доживешь, как же на сорок втором квартале!

Сорок второй квартал - в тайге, арестантское кладбище. Из-за морозов и немощи могильщиков могилы роют мелкие - говорят, весной волки выкапывают трупы...

В печке давно остыла зола - не в той печке, что сложена, из кирпича - ее уже неделю не топят, а в железной, с коленчатой трубой, что стоит посреди барака. Эту топят щепками,

 

- 119 -

корой, она быстро накаляется докрасна и радостно гудит. В такие минуты у печки возня, ругань за место, страшные проклятия. Но обогреть барак печурка не может. На дальних нарах лежит иней и поутру заменяющий постель бушлат часто примерзает к доскам нар.

В ту ночь после бани многие метались в жару. Поутру в санчасти некуда было класть. Партию больных этапом отправили в больницу. А еще через день трое - которым не хватило места в санчасти - умерли в бараке. Потом еще...

На нарах становилось все свободнее и все холоднее. Из-за нехватки одежды объединялись: так, у Гришки в результате пожара не было брюк, а Поликарпов, пожилой колхозник, остался без бушлата, в одной гимнастерке. Спали в обнимку, по очереди ходили на кухню за баландой. Потом кто-то сказал Гришке, что Поликарпов по дороге отхлебывает из котелка, Гришка кинулся драться, расцарапал своему приятелю щеку, пролил остаток баланды.

Каждый день начинался подъемом - ударами по куску рельс, висящему у ворот. Это вахтер возвещал начало рабочего дня. На дворе еще совсем темно, но уже снуют по снегу черные фигурки.

В нашем бараке на работу давно никто не ходит. Но не опят задолго до подъема: их поднимает лютый голод. Намного раньше, чем надо, будят бригадира:

-Никола, вставай! Никола, а Никола! Пора, а то опять последние получим!..

Бригадир, от обязанностей которого только и осталось - получение и раздача пищи, сначала отмахивается, отговаривается, что еще рано, но все больше голосов, все настойчивей посылают его к хлеборезке. Наконец, он поднимается, трет глаза и говорит во мрак барака: - Мишка! Тащи ящик!

Кто-то спрыгивает с нар и гремя громоздким ящиком, выскакивает за дверь. Он поставит ящик у двери хлеборезки, что-

 

- 120 -

бы занять очередь. Через минуту уходит и бригадир. А минуты через две они возвращаются, с отчаянным матом: о подъема еще два часа и вахтер пригрозил им кандеем*. Долго еще ругается бригадир, понося и Мишку, своего "шестерку" и тех, кто поднял его в четыре утра. Но теперь все молчат, притворяясь спящими: Николай зол за прерванный сон и запросто может надавать по шее, так лучше не подавать повода. Но вот прозвенел подъем, хлеборез в окно отсчитывав пайки - ломти хлеба с пришпиленными лучинкой "довесками". Доходяги не доверяют хлеборезу, и не без основания, а пришпиленный колышком довесок выглядит все же убедительно.

Чтобы не выказывать малодушие, глотая слюну, с головой заворачиваюсь в свой рваный бушлат, делаю вид, что сплю.

-Несут! Несут! - раздается от дверей. Ящик с хлебом водворяют на верхние нары. Николай, посадив Мишку спиной к ящику, вопрошает:

-Кому?

-Кому?

-Кому?

-Школе! Сеньке! Гороху! - Выкрикивает Мишка. Однако и при такой дележке остаются недовольные.

-Опять серединка! Четвертый день все серединка! - Возмущается Поликарпов, бить надо таких бригадиров!

-Что я тебе, стерва колхозная, выбираю что ли!? - взвивается Николай. Поликарпов трусит, смывается подальше. Гришка доволен вдвойне: и что досталась горбушка, и тем, что злится Поликарпов, так ему и надо, будет знать, скотина, как баланду половинить!

Гришка выдвигается на край нар, расстилает "чистую" тряпочку и кладет на нее горбушку, чтобы видел и завидовал Поликарпов.

 


* Кандей - штрафной изолятор, карцер

- 121 -

Суть раздоров в том, что "горбушка" - пайка, отрезанная от угла буханки, более пропеченная и потому объемом больше серединки, хотя может весить даже меньше. Из-за "несправедливости" при распределении паек случаются жестокие драки. Причина та же: голод могуч, люди доверены до крайнего истощения, до животного состояния. Четыреста граммов сырого, испеченного пополам с мякиной хлеба не могут не то что насытить - червячка заморить.

Большинство заглатывает пайку раньше, чем получит баланду: не хватает терпения, да и безопасней, ибо немало "шакалов" охотятся за чужими пайками. Был в бараке баптист Митрич. Он считал грехом вкушать хлеб без молитвы. И сколько раз, пока благодарил он господа за дарованный хлеб, пайка таинственно исчезала, Митрич оставался голодным.

-Бог подаст! - "утешал" с хохотом Сенька-Вилка, - ни хрена, видно, толку от твоего бога, старик!

Так вот мы и жили, если не кощунство называть это жизнью. К концу третьего месяца осталось не более семидесяти человек. К этому времени начальство перестало пугать работой, да и заглядывать в последний барак старалось пореже, если не считать надзирателей, с комендантом дважды в день, в любую погоду, выгонявших всех на "поверку".

Стали к бараку подвозить дрова. Сбросят с саней бревно обхвата в два и бесконвойный возчик крикнет в дверь:

-Эй, фитили! Индия! Бери пилу, грейся!

Но несмотря на страшный холод, бревно оставалось не распиленным: "Индия" давно убедилась, что такой подвиг ей не по силам. Бревно лежало... А утром его уже не было. Зато в соседнем бараке, в бригаде Мамедова, ходили в одном белье - так здорово шуровал печь дневальный. Впро-

 

- 122 -

чем, что говорить о мамедовцах: пол-бригады у них безконвойные. Они бывают в населенных пунктах, встречаются с вольными, продают лагерные шмотки, взятые у доходяг за спичечную коробку махорки, за кусочек хлеба. Ходят слухи, что и мясо, которое им варит дневальный, недавно мычало в хлеву у хозяйки в соседней деревне. Еще говорят однажды мамедовцы остановили на таежной дороге машину с продуктами - конвой в это время спрятался за деревьями... мамедовцы - жили!

Они давали на повале до 150%, для них однажды начальник привез агитбригаду - концерт состоялся прямо в бараке, а потом Мамедов угощал артистов обедом.

Сам Мамед из басмачей, ненавидящий все советское и русское, но за двенадцать лет ловко приспособившийся к лагерной жизни. Его здоровая бригада хорошо работала, резко отличаясь от остальной массы зека, и им создавали лучшие условия, лучше одевали и кормили и сквозь пальцы смотрели на мамедовские порядки.

На дворе сумерки, в бараках темно: говорят, сломался движок, что дает участку энергию. В темноте заняться нечем, а спать рано и от этого еще тоскливей и еще холодней.

-Печку б затопить... - говорит кто-то в темноте. Молчание. Кто-то опять говорит соседу о еде, вспоминает домашние кушанья.

-Мишка, сходи, набери дровишек! - не то приказывает, не то просит бригадир.

-Што я один, што ли в бараке!? Я вот ходил! - Заныл Мишка. Началась торговля, препирательства, угрозы и оскорбления. "Насколько человек может опуститься! Как все мы... облик человеческий потеряли!" - думал я, кутаясь в рваный бушлат. И вспомнил, что сам-то, даже в тюрьме удивлявший всех строгим соблюдением режима, ежеднев-

 

- 123 -

ной гимнастикой, сегодня, да и вчера, даже не умывался. Правда в бочке вода замерзла, но ведь можно было снегом!.. "Скотина ты!" мысленно выругал себя. И спустившись с нар, зашагал к выходу. Около мамедовского барака, погладывая на дверь, набрал охапку корья и щепок, у кухни воспользовавшись темнотой, стянул пару коротких разовых поленьев. Расшуровал железную печку, и уже жмутся вокруг фитили, набирая про запас тепла на ночь, прежде, чем залезать на холодные нары. Лениво, нехотя текла беседа, главным образом о еде. Больше всего на эту тему треплется Мишка - ему даже кличку дали - Кремлевский Повар. Впрочем, последнее время он и сам завирается, что работал заведующим кремлевской столовой "общественной столовой Кремля"! И при этом упоминает такие блюда, что собеседники в растерянности умолкают - кто может возразить против "бифштекса из дельфина" или "акульей печенки в сметане"?

-Вот бы пожрать!.. Вздыхает кто-то в темноте. - Ерунда все это... - лениво говорю я. Противно до тошноты Мишкино вранье, но лень разоблачать его.

-То ли дело вареники в масле! - слышится из-за печки.

-В сметане вкусней... - давясь слюной, возражает другой. Но постепенно сон одолевает. То один, то другой за ползает на нары, плотно закутывается в лохмотья, положив голову на черный ржавый котелок или миску засыпает, чтобы во сне досыта наесться супа, хлеба - чего угодно, что только не приснится фитилю, потерявшему от голода вид человеческий.

Темнота наполняется храпом, бормотанием, стонами...

Гришка Школа в этот вечер долго дремал, сидя у печки, потом привстал, как-то согнувшись повернулся к нарам, и

 

- 124 -

не на верхние, на свое место, а полез на нижние, где уже никто не спал: в бараке было просторно.

Я сидел возле дверцы печурки, экономно подкладывал щепки. Здесь было тепло, клонило ко сну, но хотелось подольше посидеть, оттянуть момент, когда нужно будет все равно лезть на холодные нары. Чтобы отвлечься от опостылевших разговоров о еде, начал повторять про себя любимые стихи, а их было множество. Первыми почему то вспомнились:

".. .В глухую темень искры мечет,

От искр всю ночь, всю ночь светло!

Бубенчик под дугой лепечет

О том, что счастие ушло..."

-А еще я любил яичницу с колбасой... снова завел, придвигаясь Кремлевский Повар.

-Заткнись ты!.. - рявкнул я, обозлившись, - надоел со своей жратвой! - и я даже выругался. Мишка обиженно умолк.

-Ох, и покурить охота! - вздохнул он чуть позже.

-Мало ли чего мне охота!

-Нет, насчет покурить ... - Мишка перешел на шепот, - можно найти... У Гришки должен быть здоровый бычок! Сам видел, наверно, в шапке...

Снова погрузился я в свои мысли. Все опротивело и плевать было и на Мишку, и на весь барак. Между тем Кремлевский Повар полез туда, где спал Школа.

-Володька! - взвизгнул он так неожиданно, что я вздрогнул, а на нарах заворочались.

-Чего орешь!?

-Гришка-то врезал! Умер!..

-Чтоб ты сам сдох скорее! Всю ночь спать мешаешь, гад! - заворчали на нарах.

-Врезать ему сапогом по ушам, чтоб заткнулся...

 

- 125 -

Так равнодушны были ко всему привычные фитили. Дажe смерть не казалась из ряда вон выходящим: умер? Сегодня он, завтра ты. Вновь воцарилась в бараке тишина. Я зажег от печки кусок бересты, что берег на растопку и подошел к Гришке. Казалось, он спал, скорчившись на наpax. Я зачем-то тронул его лицо и отдернул руку. Собствеенно, такое заострившееся, желтое, его лицо было и днем. Он уже днем ходил, ел свою пайку, но был покойник... А все?

А Я? Мучительно захотелось посмотреть на себя в зеркало - какой я? Неужели такой же труп? Да, давно не смотрелся я в зеркало!

Почему-то вспомнилось - сижу в кресле в московской парикмахерской, с белоснежной простыней на плечах, отражаясь сразу в трех зеркалах... Береста догорела, Мишка еще успел прикурить - он все-таки вытащил у мертвого окурок и зашептал:

-Зря я хипишь поднял, молчать надо было! Я б на него пайку два дня получал бы, никто и не знал бы! Эх!..

- И так возьмешь утром.

-Да, как же, возьмешь! Никола себе заберет - он же слышал, как я заорал...

Утром, проходя за пайкой, я взглянул на Гришку. За ночь кто-то снял с него бурки - по всей ноге расползлись страшные черные пятна... Цинга! До сих пор я только слышал об этой болезни, да читал когда то. Но чтобы человек умер от цинги вот так, на ходу, не получив врачебной помощи...

Много смертей прошло на моих глазах в ту зиму. Умер и Мишка Кремлевский после побоев коменданта. Страшась голодной смерти, Мишка изобрел капкан и ловил крыс, жарил их ночью в печке, за чем и захватил его комендант. Много ли нужно, чтобы жизнь оставила немощное тело?

 

- 126 -

-Наверно, составили акт: смерть последовала от ослабления сердечной деятельности в результате пеллагры с поносом! Хозяева, сволочи! - с горечью и ненавистью сказал бригадир. Сам Николай кончил страшно: бывший старший лейтенант сошел с ума и вытянувшись во весь рост у холодной печки, раскинув руки, как распятие, высокий, костлявый; с черными глазницами запавших глаз, до тех пор кричал, надрываясь, изрыгая проклятия на все кремлевское правительство, пока не увели его надзиратели - говорили, он умер в больнице. Потом оставшихся комиссовали, определили трудоспособность "легкий труд" - послали на работу - колоть газочурку, топливо для газогенераторов: в войну не хватало горючего, бензин был нужен фронту и многие машины ездили с "печками" газогенераторами.

Работа была не тяжелая - сиди на чурбане, да коли на чурки наваленные горой березовые колесики - распиленные на циркулярке бревна. Тем более не тяжело, что я стал упорно следить за собой, даже, не обращая внимания на насмешки, делал кое-какие упражнения посильные, умывался снегом. Считал, что застраховал себя от простуды. Однако, при морозе в минус двадцать, тридцать градусов, просидев на чурбаке часов восемь-девять, человек в любой одежде промерзал до костей, до печенок. Греть было нечему: от семидесяти килограммов с лишним - столько весил я в армии, откуда меня забрали - не осталось и пятидесяти. А лохмотья, которые на себя одевали, подпоясывая и всячески подтыкая, никак не спасали от мороза. Снова одного за другим повалили болезни.

Я давно уже удивлялся, что никакая хворь меня до сих не брала. Сотни, тысячи людей вокруг скосили голод и болезни, людей куда здоровей меня. Иногда, обедая на тридцатиградусном морозе, хлебая через край "котелка" при-

 

- 127 -

везенную в бочке баланду, я вспоминал, как в детстве меня заставляли обязательно мыть руки перед едой, не пить сырой воды... Эх, мама, мама! Посмотрела бы ты сейчас на своего сыночка!..

Я еще не знал, что и мама, вслед за отцом, была расстреляна.

И все-таки, промерзая день за днем на этом легком труде, однажды к вечеру я почувствовал себя скверно. Тело разламывало, знобило, что-то сжимало затылок, ноги стали ватные. Пошел в санчасть.

-Тридцать девять! - сказал санитар фельдшеру, а тот утешил: -Ангина!

На меня завели историю болезни и положили в палату, немного больше вагонного купе. Мест было шесть, больных четверо. На лагпункте долго больных не держали: если больной доходяга не собирался быстро ни умирать, ни выздоравливать, его отправляли в Центральную больницу. И тем не менее при санчасти довольно уютно жили фельдшер и санитар. Фельдшер, по лагерному - лепила, впрочем, лепилой зовут и врача. Их подкармливала кухня, они получали по несколько дней пайки на умерших после их смерти.

Несмотря на жар и недомогание, я был рад своей болезни, как подарку судьбы: впервые за последние два года лежал на матрасе, пусть и набитом стружкой, а не на голых досках, под одеялом, в чистой, хоть и застиранной рубахе, и под головой не ржавый котелок, а подушка в почти белой наволочке! И тепло! Главное, больные были из разных бараков и когда не говорили о еде, можно было узнать что-нибудь новенькое. Здесь, например, я услышал о жизни мамедовской бригады, подо мной на нижних нарах лежал "мамедовец" с фурункулезом. На вторые сутки, поздно вечером принесли еще одного

 

- 128 -

больного, с воспалением легких, и на рассвете он умер. Я заметил это раньше всех, оттого, что все время был голоден и просыпался задолго до подъема. Хотел спросить у новичка, из какой он бригады - мне показалось, что он тоже не спит - и коснулся холодной бесчувственной руки. Я лежал и невольно думал о мертвом, не сводил с него глаз. Потом встал, закрыл его с головой одеялом, но все равно думал о нем.

Жратва - вот лекарство, которого нам не хватает!

Когда на мослах нет мяса, человек сдохнет от гриппа, поноса - от любой пакости! И если я не смогу чего-то изменить в себе, чего-то не найду, то так же вот сдохну. Как говорят - откину хвост. Нет, я опустился, стал слишком равнодушным! К черту! Вырваться отсюда, окрепнуть, бороться за жизнь, за то, чтобы выйти еще на свободу, еще стать человеком! Найти братишку, найти Иечку...

СВОБОДА! Это мираж. Это сказка. О людях, которые спят на чистых постелях, в теплых комнатах, о людях, имеющих семьи, читающих книги, бывающих в театре... И тут я понял, что для меня слова эти - книги, театр, семья - звучат так же, как Сатурн, Венера, Юпитер... Что-то далекое, знакомое лишь умозрительно. Да и как изменить то, что держит цепко, сковывает движение и мысль? Куда денешься? Бежать? Но сил не хватит, даже при удаче, добраться до железной дороги - сдохнешь с голода или замерзнешь в тайге. Но раньше поймает охрана, изорвут овчарки, изломают кости сапогами и прикладами, а то и просто пристрелят "при попытке к бегству". Так кончаются большинство побегов. И я с такой тоской представил себе весь ужас неудавшегося побега, точно уже бежал и пойман.

Нет, прежде всего, надо добывать какой-то лишний кусок, чтобы хоть не "дойти" окончательно, как "дошли" Мишка, Школа, Николай и сотни, тысячи других вокруг бук-

 

- 129 -

вально дошли до предела терпения. Говорили, что пока Мишка лежал за вахтой в холодном сарае, крысы отгрызли у пол-лица... Бр-р-р!..

...Но где же выход? Чем же помочь себе? Больные проснулись, гремели рукомойником в коридоре, но я все лежал, погруженный - в который раз! - все в же тоскливые неотвязные свои думы. Санитар принес завтрак - хлеб и бачок с баландой. Сначала раздал хлеб: положил и покойнику - никто не заметил еще что он мертвый. Затем в коридоре стал разливать баланду, разносить по нарам. Больных это возмущало, знали, что санитар "комбинирует" - вылавливает гущу или сливает им суп, да еще и не доливает. Но пока он здесь, сказать никто не осмеливается: санитар шестерит "лепиле", а тот запросто может выгнать в барак, напишет, что температуры нет и - двигай на мороз! И все молчали, чтобы выговориться потом, отвести душу, когда санитар уйдет.

А тот, раздав баланду, налил большую добавочную миску лежавшему у окна больному татарину: - Ешь, Сагид!

Все знали, что Сагид лежит уже третий месяц и ничего у него не болит. Но в санчасти он обнаружил талант - из старой овчинной шубейки нашил теплые и почти красивые шапки, - ушанки и "кубанки". Первую шапку он преподнес фельдшеру и в тот же день к нему пришел комендант, тоже с заказом. Прислал дневального нарядчик, приходил повар. Теперь все "придурки" красуются в новых, вольного покроя шапках. У Сагида каждый день добавочный хлеб, баланда, махорка, а главное история болезни и надежда пролежать до весны. А до весны - сколько отвезут на 42-й квартал!

 

- 130 -

Через придурков он запасся еще одной шубой и хряпками на подкладку - говорят, его шапки теперь идут за вахту - на продажу вольным.

Мгновенно управившись с тощим завтраком, больные с завистью смотрели, как ест Сагид. Он уже не первый день ест досыта, поэтому ест неторопливо - им кажется, что он их дразнит. Только я смотрел не туда. Мое внимание приковала пайка покойника. "Шестьсот граммов! безошибочно определил на глаз, - Это из бригады принесли. Если к моей четырехсотке добавить шестьсот - ха-ха! Здорово будет!.." И улучив момент, я протянул руку, схватил хлеб и с головой закрылся одеялом, будто сплю. И стараясь не шевелиться, заработал челюстями: успеть съесть, если санитар заметит. "Вот что надо, чтобы поправиться!" - я отправил в рот упавшие на матрас крошки, погладил себя по животу. Не аспирины и реваноли, а лишние пол-кило хлеба - и я бы поправился!

Захотелось пить, началась изжога. Однако через час разразилась буря.

-Умер! - сказал фельдшер, едва приподняв одеяло.

-Умер! Который?..

-Да новый, вечером которого...

-Когда умер? - зашевелились, довольно, впрочем, равнодушно, больные.

-Наверно, часов шесть-семь уже, - сказал фельдшер санитару и пошел мыть руки.

-Не может быть, сказал кто-то из фитилей, не может быть шесть часов! Как же он мог сегодняшнюю пайку схавать?!.

В палате появился санитар:

-Эй, вы! Кончайте темнить - кто пайку сожрал? Дубари не жрут, вы, кто-нибудь сперли! Признавайтесь лучше!

 

- 131 -

Я нарочно зарылся с головой. Однако санитар сдернул меня одеяло: Ты... обложил он меня семиэтажным матом, говори, кто взял пайку!?

Я вдруг обозлился, ежедневной покорности как не было. Сел, свесив с нар тощие, в больничных серых кальсонах ноги и дерзко ответил: - Я съел! А что, тебе только положено жрать?!

Больные замерли. Приподнялся на локте даже мамедовец, до того не обращавший на фитилей внимания. Санитар протянул было руку - я отчаянно дрыгнул ногой: конечно, тот мог справится с десятком таких фитилей, но он решил отомстить более жестоко, это был бунт на корабле. Санитар резко повернулся и побежал к лепиле. Были кровно задеты его интересы: пайкой первого очередного покойника он собирался уплатить Сагиду, которому тоже заказал шапку, или приберечь на табак. В палате поднялся спор. Кто оправдывал меня и хвалил за ловкость, кто завидовал, что сам не поживился и всячески меня поносил, зависть голодных доходяг злобна и безжалостна. Однако, ни санитар, ни лепила не заходили. А потом вдруг явился нарядчик, вошел в новом полушубке и шапке-кубанке, краснорожий, здоровый, среди доходяг он выглядел богатырем, Ильей Муромцем.

-Ну, фитили, кто здесь пайки ворует? - спросил он добродушно. Он был явно в благодушном настроении.

-Вон тот, чернявый, - услужливо показали фитили.

-Я не воровал, Костя!

- Не ты? А кто?

-Съел хлеб я. Но это же не пайку воровать! Пайка - это кровное, пайку я в жизни не брал! А это ж, дубарь - зачем ему пайка?—оправдывался я, видя, что взбучкой не пахнет.

 

- 132 -

-Ишь ты, стерва, дипломат! Ему пайка не нужна, так ты схавал! А ты знаешь, падла, что на дубарей пайки в хлеборезку сдаются?!

Ну, каждый фитиль знал, что это вранье и мертвец еще числился живым, может, на него еще три дня или больше будут выписывать паек. Но я не стал спорить. Бесполезно, а то еще по зубам наспоришь. Во-вторых, ругался-то нарядчик добродушно, на меня явно не злился - ну и ладно. Зачем дразнить собак? Он лишь показывает свое превосходство.

-Словом, собирайся, гад, выздоровел! Сергеич написал, что ты здоров, температуры нет, иди в бригаду!

-Как нет температуры! Только что мерили тридцать семь и девять!

-Ну, тридцать семь - это нормальная! Давай, живо!

И вот я снова в бараке. Однако, день этот набрал в себя много событий. Когда холодное зимнее солнце стало спускаться в тайгу, в барак с клубами морозного воздуха вошел комендант Ковалевский.

-В ночную смену на газочурку есть кто?

-Нету!

-У нас все в день ходят! - откликнулись не выходившие на работу. Комендант секунду задержался, повернул было к выходу, потом вернулся: - А который из санчасти выписан здесь?

-Я!

-Собирайся на работу!

-Да я ж... Да я ж еще больной, тридцать семь и девять, и пододеть нечего, в моем бушлате Степанчиков в дневную ушел! Пока я болел..

-Собирайся, сказал! Я тебя, гада, в раз вылечу! Я давно до тебя добираюсь, сука! - и прибавив пару ругательств,

 

- 133 -

бросил: Чтоб через десять минут был на вахте! С третьей бригадой пойдешь! И вышел, не захлопнув дверь.

-Не ходи, Володька! Не имеют права больных посылать! - крикнули с нар. Но ему ответили:

-Он тебе дрыном покажет "право"! У него и право и лево и все лекарства - дрын!

Комендант, настоящий пират, и правда, не расставался с дубиной. Но меня вдруг возмутило это предложение покорности. Идти сейчас в ночь - а ночью еще холодней - то совсем свалиться, можно и не выкарабкаться! А в санчасть мне путь закрыт. Да и ужин мой еще в больнице... Голодным идти в ночь и вовсе невесело...

-Ну, где ты, чертов цыган! - Загремел от двери комендант, - пошел, давай!

-Не пойду!

-Что-о?! Я те не пойду! Живо на вахту, бригада выходит! - Ковалевский подошел к печке, у которой сидели доходяги: - Где он?

Я поднялся. Я уже успел спрятать телогрейку и стоял в холодном бараке в штанах и рубахе, да в рваных тряпичных бурках. На босу ногу.

-Одевайся, гад!

-Мне не во что... Бушлат забрали...

-Ну, стерва! Гад! Сейчас я приду за тобой! - комендант спешил на развод. Однако очень скоро он пришел в третий раз, - в ночь выходила лишь одна бригада, - сгреб меня и швырнул к выходу: - Пшел!

Я чуть не упал, едва удержался на ногах. С болью почувствовал, что совсем не осталось сил. Сопровождаемый пинками и подзатыльниками, глотая слезы бессильной злобы, шагал я в одной рубахе по тропинке среди, сугробов. Мороз охватил спину, грудь. Комендант привел меня к небольшому бревенчатому строению, ударил ногой в дверь: - Открывай, Петро!

 

- 134 -

Это был штрафной изолятор, карцер, по арестантски - "кандей", или "трюм".

-Вот запри этого гада, поморозь хорошенько!

"Кандей" имел две половины. В одной, куда входили с улицы, стояла железная печка, стол, табурет и топчан, на котором спал комендант изолятора - Петр, - мрачный мужик лет сорока. Уютно гудела раскаленная печка. Однако, погреться не пришлось: меня впихнули во второе, неосвещенное и неотапливаемое помещение. Здесь были сплошные нары, грязные, заплеванные, а напротив двери небольшое окошко без стекол, но зато с решеткой.

"Согреюсь, как цыган под бороной!" подумал я вслух. Чтобы хоть немного согреться, начал быстро ходить взад и вперед и размахивать руками в узком проходе между стеной и нарами с метр ширины да метра три длинны. Несколько раз больно ударился о нары. С непривычки от резкого движения закружилась голова, да и ноги подкашивались от слабости. Присел, пока прошло, и снова зашмыгал в темноте. Так, гимнастикой, я тщетно грелся с полчаса, потом постучал в дверь: Петро, а Петро! - зубы лязгали от дрожи.

-Ну?.. слышно было, как гремят дрова о стенки железной печки, и мне больше всего на свете захотелось сесть вот у этой печки и ничего бы больше...

-Будь человеком, Петро, пусти погреться!

-Нельзя, не велено!

Петр дорожил своим теплым местом, легкой работой он по своему спасал свою жизнь.

-Петро, хоть немножко - трясет всего! У тебя ж тут все стекла выбиты!

-Я, што ль, выбил их! Вы-жа и выбили! И сиди...

-Да я ж не бил - я первый раз!..

-Сказано нельзя!

 

- 135 -

-Ну, ладно, гад, мусор, падла!..

От злости и обиды я не помня себя стал метаться по проходу и ругаться всеми на свете ругательствами.

Петр цыкнул и пригрозил, но видно ругань фитилей надоела ему, да и спать хотелось, и погремев еще печкой, ОН затих на своем топчане. Как и все придурки, он имел и матрас, и пару одеял и даже набитую ватой подушку.

Меня трясло, зубы выбивали дробь. В окошко глядело звездное небо. Окончательно потеряв силы, так и не согревшись, я сел на нары. Напротив окна на нарах лежал и не таял снежок. Я хотел привалиться к стене, но стены были покрыты мохнатым инеем. Переместившись к середине, я свесил ноги и согнувшись погрузился в дрему - стало вдруг все равно.

-Где ты? - услышал я голос Петра, - на-ка телогрейку, а то дуба дашь!..

- Не надо! - огрызнулся я.

-Бери, бери, дура! Еще ругаешься... Оденься! - Телогрейка была большая и теплая, согретая боками здорового, сытого человека. Я одел ее, запахнулся, укрыл колени и почувствовал благодарность к своему тюремщику - тоже шкуру спасает, не хочет на морозе доходить, лес валить! Но я уже настолько промерз, что продолжал дрожать. Внезапно застучали в дверь. Грохнул железный засов и я снова услышал ненавистный голос коменданта: - А ну-ка, давай сюда того гада!

Дверь камеры открылась. Быстро откинув на нары телогрейку, чтобы не подвести Петра, я вышел. Дойдя до печки радостно потянулся к теплу, встал над ней, отворачивая лицо от нестерпимого жара и все еще дрожа. - Начальник вызывает, пошли! Да дай ему что-нибудь одеть! это уже Петру.

- Не надо мне!

 

- 136 -

Петро протянул бушлат - я не взял. Ковалевский рванул меня за плечо и стал пихать в руки бушлат:

-Одевай, стерва!

- Сказал, не одену!! - закричал я. Еще секунда, и я вцепился бы в своего врага, не отдавая себе отчета о последствиях...

-Ну, смотри ж ты, гад! - злобно выдохнул комендант. Вид у него - я вдруг заметил - был слегка напуганный, - Пшел! - Не хотелось, ах, как не хотелось отрываться от печки! От холода я не шел, а бежал рысцой. Комендант ввел меня в кабинет начальника. Капитан Кола, высокий, белесый, ходил из угла в угол, растирая кисти рук, видно, только с дороги. Белый полушубок брошен на край стола.

-Вот, гражданин начальник, отказчик!

-Как фамилия? почему не пошел на работу?

Я рассказал, умолчав лишь об истории с пайкой:

-У меня и сейчас температура...

-А что дрожишь? Где телогрейка проиграл?

-Я не игрок, гражданин начальник... Я так в изоляторе был... - Капитан злобно сверкнул на меня глазами, метнул молнию на коменданта: - Отведи его в санчасть! Смотри, если он воспаление схватит! Так у меня мало больных! Разбуди фельдшера, пусть даст ему, что надо. Сам вернешься. Постой! Телогрейку принеси ему!

 

И вот, ничего не понимая, я снова в той же санчасти. Я долго отогревался у горячей "голанки", прижимаясь к ней, то животом, то спиной, не в силах оторваться, а ноги подкашивались, не держали. Потом напился кипятку и заснул, как убитый.

А утром, вместе с баландой, санитар принес новость: приехала комиссия из САНОТДЕЛА. Так вот почему нервничал капитан и умерил свою злость комендант! Под-

 

- 137 -

жал хвост и санитар: "морда-то сорок на сорок", боится, как пить дать - шуганут в бригаду! - пояснил мамедовец.

Сагита, шапошника, в палате уже не было.

Отвечая на вопросы, я рассказал о происшествиях вчерашнего дня. Сегодня мне было даже весело, хоть и болела малость голова: все хорошо, что хорошо кончается! - острил.

-Ну, это еще неизвестно, чем все кончится - возразили мне резонно с нижних нар. Другой посоветовал:

-Ты валяй, пожалуйся комиссии, расскажи, как издеваются, сволочи!

-Им дадут!

-Ну да, дадут, ворон ворону глаз не выклюнет!

-Нет, братцы-кролики, жалуйся, кто хочет! Там они, комиссия, побудут и уедут, а тут вас господа-удавы сожрут с потрохами! Убьют и концов не найдут, скажут при попытке к бегству!

-Правильно! А молчком глядишь, сактируют, в Центральную больницу отправят или еще куда...

-А в больнице лучше? :

-Да уж хуже не будет!

И начались рассказы о Центральной больнице, чем когда и сколько раз там кормят, какие там порядки и как сделать, чтобы врач не выписал на работу.

 

Давным-давно написана и отдельно опубликована VIII глава ("Далеко-далеко") моих "ЗАПИСОК". И вот в памяти моей всплыл такой эпизод. Собственно, не могу скачать, что его забыл, просто как-то не попал он в сумму тех событий, которые составляли канву "ЗАПИСОК". А теперь вдруг всплыл.

 

- 138 -

Когда после лесоповала попал я с группой доходяг в филиал Центральной больницы, через какое-то время врач Михаил Иванович Борисов предложил мне работу ночного фельдшера, дежурить ночью по стационару. Это давало некоторые льготы и прежде всего добавочный черпак баланды в завтрак, обед и ужин. Это немного заглушало постоянное чувство голода особенно заметное после двух лет непрерывного голодания.

А старшим фельдшером в стационаре, моим учителем и наставником был пожилой настоящий фельдшер с огромным стажем - Александр Львович Горбатский, который дал мне очень много.

Периодически проходили комиссии, которые выписывали какую-то часть "выздоровевших" в рабочие бригады, а освободившиеся места тут же занимали новые доходяги с рабочих лагпунктов.

Однажды, когда я отсыпался после ночного дежурства, прибыла новая группа больных. Было их немного и Александр Львович не стал меня будить, "историю болезни" заполнил один. Санитар развел новичков по местам, и они растворились в общей массе серых землистых лиц, острых скул, застиранного и заплатанного белья, среди таких же вечно голодных глаз. И только через несколько дней я обратил внимание на одного из них. Во-первых, это был далеко не доходяга, и совсем по другому смотрели его глаза. Но главное, лицо это было мне знакомо! И в то же время в этих застиранных шмотках я не мог его сразу признать. Я пошел в "дежурку", взял карточки новых больных: мне как раз предстояло их разложить по алфавиту в общий ящичек. Сомнения мои рассеялись: новым больным был Ковалевский - бывший комендант лесного лагпункта, издевавшийся над нами, доходягами! Настоящий цепной пес! Он был много хуже любого надзирателя. Но я еще не чув-

 

- 139 -

вовал себя настолько окрепшим, чтобы самолично его отдубасить Ковалевский-то силы не истратил, хотя и осунулся маленько.

-Что ты тут размышляешь? - спросил меня вошедший Александр Львович.

-Да вот... Ковалевский у нас появился...

-Я знаю, ну и что?

Я рассказал, каким негодяем по отношению к работягам-доходягам был комендант на лесном участке.

-Вот что! - Строго и очень категорично заявил мне Александр Львович: На сегодня Ковалевский - больной, а Сосновский - медицинский работник! Нам доверили здоровье больных людей, мы не имеем права не оправдать доверие! Во фронтовых госпиталях и немцы попадают и их лечат, оперируют, если надо... Ты меня понял?

Видимо в моих глазах Александр Львович прочел слишком большую ненависть. Дай слово, что ничего не сделаешь без моего разрешения? Таким суровым мой старик ни разу не был. А его авторитет был для меня высок.

Ежедневно давал Ковалевскому лекарства, случалось, он обращался ко мне, я не подавал вида, что узнал его, но не мог понять, догадывается ли он об этом. Но все же сомневался: прав ли старый фельдшер?

Но однажды у Ковалевского резко подскочила температура, на ноге ниже колена начала расти опухоль. Когда он ушел, хромая, с перевязки, Александр Львович объяснил мне: - Мастырка! Они берут налет с зубов и десен, натирают им нитку и вставив в иголку протыкают, продевая под кожей. Получается заражение крови. Идиоты! Завтра Борисов отправит его в Центральную больницу, но ногу ему, пожалуй, оттяпают!

 

- 140 -

Видимо Ковалевский понял, что я его узнал и не доверял мне. Больше всего он боялся попасть на рабочий лагпункт, где с ним могли свести счеты и пошел на крайность. Больше я о нем никогда не слышал. Думаю, что Судьба наказала его.

Память, память! Сколько ты еще помнишь, сколько еще выдашь на-гора!