- 70 -

ГЛАВА 3

 

КОММУНИСТЫ

 

Естественная реакция коммунистов, которые арестовывались без всякого повода органами НКВД, сводилась к следующему: произошла, само собой разумеется, какая-то ошибка, и ошибка эта рано или поздно разъяснится. Мы все еще полагали, что в советских тюрьмах и лагерях в подавляющем большинстве сидят классовые враги и контрреволюционеры. Поэтому перспектива оказаться в таком обществе делала арест еще более ужасным.

После того, как я был осужден на пять лет лагерей, меня в теплушке повезли на Восток, в Сибирь. Теплушка была разделена перегородками на «купе», в каждом из которых находилось по восемь заключенных. Отдельное «купе» было для охраны. Нашим составом командовал некий полковник Аракчеев, несмотря на свое пугающее имя оказавшийся довольно неплохим челове-

 

- 71 -

ком. Поэтому, когда один из заключенных соседней теплушки попросил разрешения пересесть, чтобы поговорить с «иностранным товарищем», Аракчеев согласился.

Заключенный этот был высок, широк в плечах, с обветренным лицом, седобородый и с детскими голубыми глазами. На нем была косоворотка, кепка, брюки, заправленные в сапоги, фамилия и имя его показались мне сначала незнакомыми: Емельянов Николай. Со мной ему хотелось поговорить потому, что свое большевистское воспитание он получил в ту эпоху, когда рабочее революционное движение в России было самым тесным образом связано с международным социалистическим движением. Емельянов рассказал о себе следующее:

Он был тем самым рабочим, который укрыл Ленина в Разливе летом 1917 года. В социал-демократическую партию он вступил в 1890 годах, был одним из первых членов партии. В 1905 году Емельянов, работая на одном из заводов около Петербурга, принимал участие в революционных выступлениях и всеобщей стачке. Он был активным участником февральской революции 1917 года. Летом 1917 года возглавлявшееся тогда Керенским Временное Правительство, под угрозой массовых выступлений пробольшевистски настроенных рабочих и солдат, решило принять более энергичные меры против большевиков. 20-го июля 1917 года Временным Правительством был выдан ордер на арест наиболее видных большевистских руководителей, включая Ленина и Зиновьева. Емельянову, как опытному подпольщику, было дано задание обеспечить их побег и укрытие.

Емельянов скрыл Ленина в Разливе, в шалаше на берегу озера, вблизи своего дома. Емельянову помогала вся его семья: жена Надежда, тоже член партии, и старшие сыновья (всего сыновей было у него семь). В пору сенокоса, когда возникла угроза, что Ленина и Зиновьева могут обнаружить, Емельянов организовал

 

- 72 -

их побег в Финляндию. Ленину пришлось сбрить бороду. Емельянов договорился с машинистом следовавшего в Финляндию ночного поезда, который переправил Ленина и «кочегара» Зиновьева в Финляндию. Тем же путем они вернулись в Петербург непосредственно накануне Октябрьской Революции.

За это Ленин был до конца своей жизни глубоко благодарен Емельянову. В семье Ленина к Емельянову относились, как к родному. У Емельянова был постоянный пропуск в Кремль, и если случалось, что он подолгу не давал о себе знать, то Ленин или Крупская посылали узнать в чем дело. В таких же близких отношениях были с Емельяновым и члены семьи Зиновьева. После смерти Ленина сыновья Емельянова, уже взрослые, поддерживали оппозиционную группу Зиновьева, но их связь с этой группой была непродолжительной. Они вскоре изменили свои взгляды и стали поддерживать сталинское руководство. Сам Емельянов отошел от активного участия в политической жизни. Дом Емельянова и шалаш, где скрывался Ленин, стали филиалом Музея Революции, сам Емельянов назначен был хранителем этого памятного места. Время от времени он выступал с лекциями по истории начального периода большевистского движения. Аудитория часто состояла из молодых членов партии, в том числе — сотрудников ГПУ. Но времена менялись, и Емельянова стали считать все менее и менее подходящим для должности лектора, в частности потому, что многие из упоминавшихся им старых членов партии попали в опалу. Неблагонадежным он считался и потому (а это было особенно серьезно), что его подозревали в хранении экземпляра «завещания Ленина», в котором Ленин подвергал критике многих членов Политбюро, в том числе и Сталина, и который поэтому решено было изъять.

В 1935 году Емельянов вместе со всеми своими сыновьями был арестован и осужден на обычные в то время пять лет заключения в лагере. Во время допро-

 

- 73 -

сов Емельянова подвергали пыткам, но он ни в чем не признался.

Через четыре дня мы приехали в Мариинск, город между Новосибирском и Красноярском. Стоял апрель, но тайга была вся в снегу, а реки еще не тронулись. Нас не так пугала глушь, как то, что в лагерях скопилось огромное количество заключенных, и они все продолжали прибывать каждым этапом с запада.

Мариинский лагерь был разделен на транзитный, в котором тысячи заключенных ожидали пересылки в другие лагеря, и особый лагпункт, где находилось примерно 250 человек, осужденных за КРТД и КРЗД (контрреволюционную троцкистскую деятельность и контрреволюционную зиновьевскую деятельность).

В этот лагерь нас с Емельяновым и направили. Разместили нас в бывших закутах для скота. Скот угнали, но кроме этого ничего не сделали для того, чтобы обратить закут в жилище для людей. Полов не было, нары стояли на утоптанном снегу.

Нас будили в шесть часов утра и выгоняли на работу в семь, с обычным наставлением: «Шаг вправо, шаг влево — стреляем без предупреждения!».

Мы работали на строительной площадке, где намечалось сооружение спиртоводочного завода. Мы корчевали деревья, прокладывали дороги, копали ямы под фундаменты. Возвращались в наши «жилища» вечером, ужинали и ложились спать в десять часов. Нас разбили на бригады по 25 человек в каждой, выбрали бригадиров. Бригадиром нашей бригады, после ожесточенных споров между разными политическими «фракциями», стал Емельянов. Емельянову полагалась более крупная пайка хлеба, и ему дозволялось работать меньше других. Однако он решил работать, как и все, чтобы облегчить нам труд.

У меня была дополнительная нагрузка культурника, т.е. я должен был сортировать и разносить почту и посылки. Поэтому моя койка стояла возле Емельяновской; нас разделяла исключительная по тем временам

 

- 74 -

роскошь — тумбочка. Мы очень подружились. Однажды Емельянов показал мне свое простенькое стихотворение: «Таинственный шалаш». Оно было, конечно, о шалаше в Разливе, где скрывался Ленин. Емельянов много говорил о своем прошлом, старался предсказать, что ждет нас в будущем. То, что мы увидели на пересылке, дало нам первое, но ясное представление о великом множестве заключенных и о колоссальном количестве лагерей, разбросанных по всей Сибири. Теперь мы уже не могли тешить себя иллюзией, что за редким исключением все это были «враги народа».

Как-то ночью Емельянов разбудил меня и спросил, что скажет мировой пролетариат, когда узнает о происходящем. Сквозь сон я пробормотал, что все это — недоразумение, которое скоро разъяснится. Такой была линия заключённых-партийцев.

— Мне вы этого не говорите, — сказал Емельянов, — Мы-то с вами знаем, что происходит!

Через несколько месяцев в лагерь прибыла из Москвы комиссия ответственных работников органов НКВД во главе с одним из руководителей ГУЛАГА (Государственного Управления лагерями), Беленьким.

Некоторые из нас знали членов комиссии — ведь среди нас были партийные работники, не так давно занимавшие должности, равные тем, какие занимали члены комиссии. Мы обменялись несколькими словами. Когда члены комиссии выходили из барака, дорогу им преградил Емельянов.

— Хочу задать вам один вопрос, — сказал он им.

— Пожалуйста, в чем дело?

Почему я тут?

Члены комиссии переминались с ноги на ногу, в замешательстве переговаривались о чем-то между собой. Все они, конечно, знали, кто такой Емельянов.

— А вы не знаете? — спросил наконец один из них.

— Не знаю, — ответил Емельянов. Голос его дрожал. — Не знаю и до часу своего смертного не узнаю, за что меня сюда посадили.

 

 

- 75 -

Члены комиссии оттолкнули его и вышли из барака.

После инспекции условия в лагере немного улучшились. Некоторые стали получать посылки. Емельянову приходили посылки и письма от Крупской и от сестры Ленина, Марии Ульяновой. В одном из своих писем Крупская писала: «Хотелось бы сделать для вас больше! Но мы не можем».

Летом Емельянов заболел. Лагерное начальство, относившееся к нему с уважением, хотело освободить его от работы, но он отказался.

Через несколько месяцев меня перевели из Мариин-ского лагеря, и я на долгое время потерял Емельянова из виду. Только в 1954 году пришлось мне снова услышать о нем. Емельянов был освобожден и реабилитирован раньше других; уже летом того же года в газетах сообщалось о награждении его орденом Ленина. Я тогда все еще был в ссылке в Сибири. Я написал ему, и в ответ получил очень теплое письмо, написанное его сыном Александром, единственным пережившим террор. Александр писал, что отец его болен, но он хорошо помнит меня и надеется вскоре повидаться. Я был освобожден в 1956 году, но за то короткое время после освобождения, которое я провел в Москве до своего отъезда в Польшу, мне так и не удалось увидеться с Емельяновым.

К тому времени и Беленький и все остальные члены той комиссии, которая инспектировала лагеря в 1935 году, исчезли в результате сталинских чисток.

Коммунисты привыкли мыслить крупными масштабами. Мы много слышали в лагере о фантастических планах развития природных богатств Сибири, о том, как будут сооружаться гигантские новостройки. Мариин-ский спиртоводочный комбинат по плану должен был давать Советскому Союзу больше водки, чем любое другое предприятие в стране. Сырьем должны были служить огромные количества картофеля, выращиваемого в этом отдаленном районе. Все это было хорошо

 

- 76 -

и правильно, но наша работа от этого не становилась легче. В тяжелых условиях нас подгоняли в работе, будто речь шла o сооружении срочно необходимой плотины для гидроэлектростанции.

В Мариинском лагере я провел восемь месяцев. Нашу бригаду перебрасывали за это время с места на место на разные участки строительства. В июле в течение десяти очень жарких дней нам пришлось подносить цемент на верхний этаж почти достроенного здания. Цемент носили по двое, причем напарников тщательно подбирали по росту, по силе и ловкости. Моим напарником оказался Василий Юркин. Он был идеальным напарником: тоже небольшого роста и столь же непривычный к физическому труду. Он, впрочем, прежде был несколько более крепкого сложения, но пробыл в заключении дольше моего и теперь казался таким же тщедушным. Десяти дням, которые мы проработали на подаче цемента, я обязан дружбой, которая, можно сказать, явилась поворотным пунктом в моей жизни.

Идеологические дискуссии были запрещены в лагерях. Но так было не всегда. Хотя в первые годы Революции идеологических противников, как например, меньшевиков и эсеров, тоже сажали в тюрьмы, цель тогда была не уничтожить их физически, не положить конец их интеллектуальной жизни, а только изолировать их, оградить население от их влияния. Однако из опыта царской России, а также и из опыта таких реакционных режимов, как режим Пилсудского в Польше, ясно было, что, когда политзаключенных коммунистов и социалистов собирали помногу в одном месте, где они имели возможность обмениваться взглядами и даже писать, то они фактически устраивали нечто вроде университета для нелояльных. Сталин сделал из этого необходимые выводы и когда, в конце 20-х годов, начали строить новые «исправительно-трудовые» лагеря, и когда они стали наполняться коммунистами, подозреваемыми в оппозиции к режиму

 

- 77 -

в самой партии, то лагерной администрации были даны совершенно другие инструкции. Были отменены все те традиционные привилегии, которыми всегда и везде пользовались политзаключенные. Для оправдания этого нам разъяснили (я тогда еще работал в Коминтерне), что новые политзаключенные, по сути дела, не идеологические противники, а особо опасные «уголовники-двурушники», маскировавшиеся под званием коммунистов: никакое обращение с ними не может быть слишком суровым.

Согласно новым инструкциям, политзаключенные в лагерях каторжного труда назначались на такую же изматывающую физическую работу, как и уголовные преступники. Им запретили обмениваться мнениями по политическим вопросам. А чтобы обеспечить выполнение таких инструкций, была создана широкая система слежки и доносов.

Заключенные, обычно, говорили о еде, о своих семьях, о надежде получить письмо или посылку из дому. Но иногда доверявшие друг другу люди переходили к обсуждению отвлеченных и политических вопросов.

Говорили больше намеками, цитатами, афоризмами, шептались в бараках по ночам, перебрасывались замечаниями во время редких перекуров в течение десятичасового рабочего дня, во время часового марша «домой», в «зону», после работы. Если бы у Юркина и у меня было больше опыта лагерной жизни, если бы мы больше сознавали ту степень опасности, которой подвергаем себя, быть может мы и не говорили бы так много. Как только нам стало ясно, сколь близки наши взгляды, мы стали пользоваться каждой минутой, каждой возможностью поговорить. Так было в течение всех тех долгих месяцев, которые мы провели бок о бок на работе и в бараке. То увлечение, с которым мы предавались нашим диалогам, помогало нам выносить все тяготы — нужду, лишения, непривычную работу, насмешки товарищей по работе за слабость и

 


 

- 78 -

 

 

неумелость. Я даже помню, как с нетерпением ждал каждого следующего дня, как мысленно намечал те темы, которые буду обсуждать со своим старшим товарищем, какие буду задавать ему вопросы, чтобы облегчить невыносимо тяжелое умственное бремя.

Мы говорили между погрузкой и разгрузкой цемента, говорили на перекурах, говорили по пути домой и в редкие выходные дни.

Юркин был в партии с 1914 года. Он учился в Московском университете и еще до Первой мировой войны принимал участие в студенческих революционных выступлениях. Хотя Юркин был против войны, был левым интернационалистом, он все же пошел на фронт, где был представлен к награде. В армии он вел подпольную работу, а во время Гражданской войны был несколько раз ранен, работал пропагандистом. После Гражданской войны Юркин вернулся в университет, окончил его и был бы оставлен при кафедре философского факультета, если б его не перевели на работу в Наркомпрос, где ощущался острый недостаток в партийных кадрах с высшим образованием. Работу его высоко ценили. Он, в частности, был весьма близок по работе к наркому просвещения Луначарскому.

К концу 20 годов атмосфера в Наркомпросе изменилась, как, впрочем, и повсюду. Луначарский был отстранен от работы и на его место назначен Бубнов, бывший начполитуправления РККА, взявший, разумеется, на работу своих людей. Юркин после этого вернулся в университет. Там он читал лекции по философии Гегеля и написал несколько книг. Он посещал партсобрания, но новый политический курс оказался ему не по душе, он попал под подозрение. Его постепенно отстранили от всех должностей, а затем, неожиданно арестовали по расплывчато сформулированному обвинению. Попыток дискредитации его как ученого не было. В лагерь он прибыл под специальной охраной, как «опасный преступник».

Старый большевик, философ и настоящий русский

 

- 79 -

человек, Юркин был для меня очень интересен. Мы с ним оказались в совершенно одинаковом положении. Оба оставались убежденными коммунистами. Ведь изменились не мы — изменилась партия. Мы были уверены, что и другие коммунисты в лагере настолько же озадачены всем этим, как и мы. Нас просто было слишком много, чтобы можно было утверждать, будто все эти аресты — «ошибка». Мы с Юркиным знали Друг Друга достаточно хорошо, и поэтому могли заходить далеко в наших разговорах. Особенно же помог и облегчил наше сближение один случай в начале нашей дружбы.

Однажды нас вернули с работы в лагерь раньше обычного. Нас выстроили в зоне. Говорил сам комендант лагеря.

В то утро, еще до побудки, мы услышали два ружейных выстрела. Вскоре распространился слух, что охраной убит один из заключенных, Конрад. Мы видели его труп, уходя на работу. Его оставили до прибытия следственной комиссии.

Убитый был простой крестьянин из Республики немцев Поволжья, он только что прибыл к нам в лагерь. Шок от бессмысленного, беспричинного ареста, внезапная разлука с семьей, покинутый дом и хозяйство — все это, по-видимому, помутило его рассудок. Мы видели, как он бродил по территории лагеря, бормоча молитвы, доказывая кому-то свою невиновность. Ночью ему не спалось, и он часто выходил из барака. Нам не разрешалось приближаться к ограждению, которым был обнесен лагерь. Той ночью Конрад подошел ближе дозволенного, и охранник, окликнув его, дал предупредительный выстрел. Конрад, видимо, не обратил внимания, и вохровец застрелил его. Утром весь лагерь волновался из-за ночного происшествия, но нас погнали на работу, сказав, что разъяснения будут даны позже, если это сочтут необходимым.

Потому нас и построили. Комиссия установила, что Конрад был убит при попытке к бегству. Комендант

 

 

- 80 -

предупредил нас, что всякое нарушение советского закона будет караться столь же сурово. Затем нас погнали обратно на работу. В этот вечер мы с Юркиным ни о чем не говорили. Мы, конечно, прекрасно сознавали, что расследование было фарсом, поскольку этот человек не мог и помышлять о бегстве. Он вообще был в состоянии такого психического расстройства, что наверняка не отдавал себе отчета в своих поступках. Нескольких слов вохровца было бы достаточно, чтобы он послушно вернулся в барак. Но у охраны был приказ «пуль не жалеть», и даже были мечты о повышении за такого рода действия, которые в данном случае и получили полное одобрение Комиссии.

Мы хорошо понимали что в любой момент каждому из нас грозила участь этого человека. Знали мы и то, что ни в нашем лагере, ни в любом другом из бесчисленных лагерей, в которых подобные трагедии случались ежедневно, не поднимется ни одного голоса протеста, ни даже робкой попытки обратиться с просьбой о новом расследовании обстоятельств дела. Время протестов давно прошло. Не только в лагерях, но и по всей стране царили полная пассивность, оцепенение. Тогда, в 1935 году, весь народ был в таком состоянии, что ни у кого не могло возникнуть и мысли не только о сопротивлении, но и о протесте, что бы ни проделывали с народом органы безопасности. Юркин был потрясен происшедшим с заключенным немцем. Он заговорил со мной на другой день. До сих пор вижу, как спросил он меня, яростно дымя папиросой:

— Можете представить себе, чтобы такое случилось в 1917 году?

Мне пришлось напомнить ему, что в то время меня не было в России, но что и тогда немало людей расстреливалось без суда и часто по ошибке.

— Тогда мы боролись с классовым врагом! Тогда мы расстреливали царских офицеров, помещиков, банкиров. Но чтобы убить простого крестьянина... так вот, хладнокровно... нет, такого не было, не могло быть...

 

- 81 -

Ведь ради таких простых людей мы избавлялись от угнетателей... Раз и навсегда.

Я подтвердил, что именно так коммунисты заграницей и воспринимали террор. Мы содрогались от его жестокости, но были убеждены, что иначе нельзя.

— Иначе и было нельзя, — сказал Юркин, — но то, что творится теперь, привело бы Ленина в ужас.

Говоря о Ленине, Юркин преображался. Ленина он видел несколько раз, знал Крупскую по Наркомпросу. Он часто и много рассказывал о них. И не столько о фактах из жизни Ленина, сколько о взглядах Ленина, совершенно извращенных, как он считал, после его смерти. Юркин говорил, что взгляды Ленина были уже через несколько лет после его смерти искажены до неузнаваемости.

Действительно, на первый взгляд казалось, что ничего не изменилось. То же государство, те же органы безопасности с их тюрьмами — все это существовало и при Ленине. И все же, самое содержание понятия Государства изменилось. Коренным образом изменились отношения между партруководством и рядовыми членами партии, между партией и народом, между рабочим классом и крестьянством. Ленин был за коллективное руководство. В тех случаях, когда его собственные взгляды расходились с мнением других, он никогда не приказывал. Партия действительно шла в авангарде народа: никогда бы ей не удалось совершить Октябрьского переворота, если бы народ ее не поддерживал. Был один только враг, общий для партии и для народа. Этим врагом была буржуазия.

Раза два Юркин признал, что корни зла, возможно, уходят глубже, к самому первому периоду после захвата власти большевиками.

Для Юркина, как, впрочем, почти для каждого старого большевика, с которым мне довелось разговаривать как до, так и после моего ареста, первые годы советской власти были чем-то вроде Золотого века. Каким же образом все переменилось? Каким образом

 

- 82 -

Революция обратилась против самой себя, каким образом стала она орудием собственного уничтожения в руках человека, поставленного во главе партии самими же большевиками-революционерами?

Однажды я спросил Юркина, случалось ли большевикам думать о возможности такой опасности в тот ранний период революции.

— Никогда, — ответил мне Юркин, — мы были совершенно поглощены теми опасностями, которые существовали вокруг нас... Они были обычными для всякого революционного движения в прошлом.

В 1917 году, объяснял Юркин, большевистское руководство не пренебрегало уроками истории. Тогда считали, что в прошлом революционные движения разбивались о две скалы: во-первых, отсутствие единства в самом руководстве и, во-вторых, недостаточная решимость прибегнуть ко всем имеющимся в их распоряжении средствам для подавления сопротивления врага. В результате победа доставалась в конце концов врагу, восстанавливался старый порядок и снова оказывалось необходимым предпринимать дорого обходящиеся попытки свергнуть его. Каждая из многочисленных попыток вооруженного восстания в России, вплоть до революции 1905 года, носила черты, по определению Пушкина, «бессмысленного русского бунта». На сей раз, решили большевики в 1917 году, революция должна была привести к цели. Революционные вожди учли уроки прошлого. Жертвы не должны были быть напрасными. Именно этот опыт прошлого укреплял волю большевиков перед лицом любой опасности извне, помогал преодолевать желание пойти на компромисс, уступить хоть в какой-то мере завоеванные позиции.

— Нам и в голову не приходила мысль, — говорил Юркин, — о возможности удара в спину.

А ведь именно это и являлось реальной и грозной опасностью. Как же все это началось? Откуда пошло? С каких пор?

 

- 83 -

— Слишком, слишком поздно спохватились, — часто сокрушался Юркин.

Я слушал его с жадным и неослабным вниманием. Мне не давали покоя мои собственные сомнения в правильности «генеральной линии». Значили ли они, что я есть и всегда был плохим, ненастоящим коммунистом? Но обратиться с таким вопросом к Юркину казалось мне совершенно немыслимым. Ведь Юркин был одним из тех, кто «сделал революцию», одним из тех, чьи дела стали для нас, коммунистов, легендой. Он знал вождей революции, их мысли, их планы и намерения. Он не был рядовым партийцем типа Емельянова, принимавшего решения партии на веру: нет, он был высокообразованным человеком, идеологически прекрасно подкованным.

Выходные дни были в лагере большой редкостью. Официально нам полагалось три выходных в месяц, но на деле, особенно в летние месяцы, мы радовались, когда выдавался один выходной день в шесть недель. Одним таким выходным днем мы были обязаны проливному дождю, сделавшему невозможной нашу работу. Был вечер. Одни чинили одежду, другие играли в карты (карты были, впрочем, официально запрещены). Люди спали, писали письма или, насколько можно было судить, сочиняли стихи. Юркин, растянувшись на койке, курил, и мы, как обычно, беседовали. К нам подошел другой заключенный, Белоусов, коренастый седой человек, с мозолистыми рабочими руками. Говорил он медленно, с расстановкой.

Я и прежде замечал его, особенно при раздаче писем. Некоторые заключенные были ветеранами в лагере; они установили переписку со своими семьями и друзьями. Прибытие почты всегда было огромным событием. Люди толкали друг друга, кричали и, вырвав свое письмо, уходили читать и перечитывать его. Потом читали свои письма другим, обсуждали их содержание, пытаясь между строчек прочитать подразумеваемое,

 

 

- 84 -

недосказанное, уяснить себе, что же происходит на воле. Белоусов был одним из немногих, кого все это, казалось, совершенно не касается.

— А вы разве не ждете писем? — спросил его как-то другой заключенный.

— Нет, — хмуро.ответил Белоусов.

— Нет семьи?

— Нет.

— Друзей?

— Я запретил им писать мне...

Белоусов, видимо, порвал все связи с внешним миром.

И несмотря на это, он был, в общем, приветливым и спокойным человеком. Работал он не в нашей, а в другой бригаде — в бригаде плотников, но иногда мы замечали, что ему хочется поговорить с нами, познакомиться поближе. Однажды, тяжело опустившись на койку Юркина, он сказал:

— Я вот слышу вы тут все разговариваете, товарищи. Люди вы образованные. Хотелось мне спросить вас кое-что, чего я не могу сам додумать. Может, и я скажу вам что-нибудь путное. Вы вот больше говорите о теории, а могу сообщить вам факты, которых вы не знаете, может быть.

Мы, конечно, сказали, что будем рады, и, как это было заведено, Белоусов сразу же начал со своей биографии.

Тот вечер, так же как и последовавшие за ним вечера глубоко запали мне в память. Помогли ли мы ему — не знаю. Но он, несомненно, помог нам многое лучше понять и осмыслить.

Белоусов был крестьянином из деревни возле Калинина (тогдашней Твери). Жить в деревне в те времена было тяжело, и он, как только подрос, перебрался, как и многие другие деревенские парни, в Петербург. Свои заработки он посылал в деревню, где семья его жила в крайней нужде.

В Петербурге ему тоже, конечно, сначала пришлось

 

- 85 -

нелегко. Но он был предприимчив, жаждал учиться, а потребности были очень небольшими. Постепенно он стал квалифицированным рабочим-металлистом. А уже в начале 90-х годов прошлого столетия он примкнул к одной из петербургских социал-демократических рабочих групп. Вскоре выявились у него и хорошие организаторские способности. Узнав о готовящемся аресте, Белоусов переехал в Москву, а в 1905 году стал одним из основателей профессионального союза рабочих-металлистов и активно участвовал в революционном движении. Профсоюз рабочих-металлистов сохранился и в годы реакции (1906-1909), но Белоусов, его основатель, попал в тюрьму.

— Так что вы хлебнули тюремной баланды уж лет 30 назад! — заметил Юркин.

— Я всю свою жизнь — то в тюрьме, то на воле. Забавно, когда меня посадили в этом году, я попал в ту же камеру в Бутырках, где сидел в 1906 году. Но тогда это оказалось ненадолго. Посадили же меня за организацию стачки и распространение прокламаций, а единственные показания против меня давали шпики и провокаторы. Тогда этого было маловато. В тюрьме же и началось мое образование. В камере было с кем поговорить — много интересных людей. Крепко подружились мы с Михаилом Ивановичем Калининым.

— Такая дружба теперь кое-чего стоит, — сказал кто-то из нас. — А вы пробовали писать ему?

Белоусов на это замечание только пожал плечами:

— Много с тех пор воды утекло...

В Первую мировую войну Белоусова освободили от армии как опытного рабочего-металлиста. Работая на одном из военных заводов, он стал там участником подпольной революционной группы. В 1916 году шла упорная борьба за власть в профсоюзе рабочих-металлистов между большевиками и меньшевиками. Белоусов всегда был большевиком, партийным организатором и пропагандистом. Когда заговорили о Первой мировой войне, мне пришлось «подгонять» Белоусова: Юркин

 

- 86 -

и он, два ветерана этой войны, могли говорить о ней бесконечно. Мне же хотелось узнать о настроениях рабочих уже после победы в Гражданской войне.

— Говоря по правде, — ответил Белоусов, — еще и до окончания Гражданской войны случалось такое, что вызывало у нас тревогу.

По-видимому, рабочих, вроде Белоусова, тревожило то обстоятельство, что революция не принесла достаточно радикальных социальных перемен. Такие вопросы задавались, в частности, на митингах рабочих, на что революционные вожди отвечали: «Подождите! Прежде всего надо разбить врага!». В то время такого ответа было достаточно. Но после окончания Гражданской войны вопрос уже стоял более остро.

— Итак, мы победили, — говорил Белоусов. — Нам говорили и доказывали, да и мы сами понимали, что теперь мы живем в рабочем государстве и что теперь — все наше. Но на деле, какая у нас была власть? Мы затруднялись понять все это. Мы были простыми необразованными людьми, поднявшимися наверх с самых низов. Мы задавали вопросы, но ответы получали обычно чисто теоретические, штампованные. Хотя Калинин был исключением, — добавил Белоусов и усмехнулся при этом.

Белоусов продолжал поддерживать связь с Калининым.

— В те дни, — подчеркнул он, — доступ к Калинину был свободный.

Калинин поощрял рабочих выступать откровенно на митингах. Иногда приглашал своих старых товарищей к чаю. В последний раз Белоусов виделся с Калининым за чашкой чая в ранний период НЭПа.

— Калинин был хороший человек,— сказал задумчиво Белоусов, — думаю, и у него были свои сомнения… Как он их решил — я не знаю. Конечно, не с помощью теории. В теории он разбирался ненамного лучше нашего.

Во время той последней встречи за чашкой чая

 

- 87 -

у Калинина разговор, как обычно, зашел о Гражданской войне. Как и другие вожди, Калинин, конечно, ездил по фронтам, говорил с красноармейцами. Усталые, раздетые и разутые, они часто бывали несдержанными. Калинин никогда заранее не готовил своих выступлений, но всегда находил нужные слова, чтобы ободрить людей.

Белоусов вспомнил одно такое столкновение. Красноармеец показал на новые начищенные сапоги Калинина и спросил:

— Вот вы в новых сапогах, а у нас ноги опухшие и обмороженные!

Красноармейца поддержали другие. Калинин всех их выслушал и попросил разрешения ответить. После этого он влез на броневик, снял сапоги, сначала один, потом другой, и бросил их красноармейцам:

— Вот вам мои сапоги, носите их на здоровье. А я вернусь и скажу там: «Выбрали люди себе всенародного старосту, а сапоги ему носить не велят».

Шутка Калинина спасла положение. Она всем понравилась. Красноармейцы смеялись и кричали: «Ура Калинину!».

Белоусов рассказал еще об одном случае. Калинин принимал ходоков-крестьян. Крестьяне жаловались ему, что хотя теперь земля — их собственность и нет помещиков, все же живется им по-прежнему тяжело. Как обычно, Калинин старался шутить и не противоречить крестьянам. Тогда заговорил один из крестьян; он был родом из той же деревни, что и сам Калинин, и знал его с детства:

— Ты шуточки да прибауточки эти брось! Глянь, как ты обут — в кожаные ботинки, а мы вот все в лаптях... Ты что, думаешь, правильно это? За это ли мы боролись?

Калинин тотчас же изменил тон.

— Да, — сказал он, — правильно. Революцию мы сделали, а дорога вперед — она длинная-предлинная. Много у нас березы, а кожи не хватает. Нам нужно проводить индустриализацию страны. Тогда и будем

 

- 88 -

выпускать кожаные ботинки миллионами. У всех тогда будет. А пока что: мне — кожаные ботинки, а вам— лапти. Можете так и передать в нашей деревне.

Рассказав это, Белоусов задумчиво поглядел в окно барака. Шел дождь.

— Правильно, вы думаете, ответил Калинин? — спросил его Юркин.

— И правильно, и неправильно... Я никогда к нему больше не ходил... В том именно, как он сказал, было что-то нехорошее. Он смотрел строго на нас, будто то же самое и к нам относилось. Но мы-то были его старыми друзьями, не выступал же он на собрании оппозиционеров. Ушли мы в подавленном состоянии. У меня самого настроение было еще хуже, чем у других. Мы тогда ясно поняли, что бесполезно обращаться к друзьям детства за помощью, а тем более, если они стали важными персонами. Просто ни к чему. И мне следовало знать об этом заранее. Собственно, знать-то я знал кое-что. Ведь я был старый большевик, знал что такое политика. Знал, что пока на всех не хватает, Революция или не Революция; в первую очередь получат те, кто на ответственных постах. Их следует оградить от нужды. А сам Калинин — человек хороший. Пострадал за народ. Но сколько же таких, как он? И надолго ли их хватит, чтобы сдерживать тех, других, которые исчислялись уже многими тысячами и которые поставили себя превыше народа, злоупотребляли своими привилегиями за счет народа? Конечно, Калининские башмаки меня не смущали сами по себе. Вопрос стоял иначе. Ведь если Калинин считает лапти явлением допустимым, то что уж говорить об остальных? А именно это бросалось мне больше всего в глаза. Партия не была уже партией равных, товарищей. Между нами и руководством лежала теперь пропасть непроходимая, так же как и между нами, т.е. членами партии, и рабочей массой.

— К каким же вы тогда пришли выводам? — спросил его нервно Юркин. — Что решили делать?

 

 

- 89 -

— В том то и беда... Ничего не решили... Говоря с друзьями своими, я убедился, что мыслят они так же, как и я... Но мы-то были люди простые, без образования. Такие, как вы, товарищи, должны были повести нас за собой.

— Но ведь вы были зрелым, опытным большевиком, - говорил Юркин, — вы работали в Москве. Вы знали, что вы не одиноки. Вероятно, слышали, что были такие группы в партии: Шляпникова, Сапронова, Смирнова. Ведь то, о чем вы сейчас говорите, они подвергали критике: и отсутствие равноправия, и растущую власть партаппарата, и то, что не слышно стало голоса простых рабочих, и что перестали прислушиваться к их мнению.

Белоусов покачал только головой.

— Вы сами не рабочий, но вы должны понимать психологию рабочего. Мы бы примкнули к любому — к Шляпникову, Сапронову, даже к самому Троцкому, если бы только видели, что они ведут к тому, чего хотели рабочие. Мы считали, что нужно изменить самое отношение к рабочим, а не только сменять людей на верхушке партии. Какая бы группа ни взяла верх, мало что изменилось бы. И еще одно. Тогда, а в особенности после смерти Ленина, все эти попытки были уже безнадежными. Новый порядок установился твердо. Партия была уже не той, какой мы знали ее прежде. Не было у нас к ней и того доверия, что прежде. И все же не могли мы совсем не верить партии. Партия была нашей жизнью. Партия все еще оставалась Партией.

— Но что она была такое — абстракция?

— Что значит — абстракция?

— Ну, слово, идея. Вы могли вложить в нее любое содержание.

— Да, если хотите... Партия была предметом веры нашей... Каждому, кто выступал от имени Центрального Комитета, мы верили наперед. Верили, что так или иначе, в будущем, мучившие нас вопросы будут решены.

 

- 90 -

Трудно это объяснить вообще, а особенно иностранному товарищу, но так оно и было. Мы были партией и государством, и в то же время партия и государство были уже где-то вне нас. Они были нашей верой, нашей религией, но они не были уже нами самими.

— Минутку, минутку. Это же было до того, как началась борьба против оппозиции. Вы что, и тогда уже рассматривали партию и Центральный Комитет раздельно друг от друга? Вы считали что думать должен ЦК, а партия — повиноваться ему?

— Да... Впрочем, у нас, разумеется, имелись и свои соображения. Но только мысли, сформулированные ЦК партии, становились для нас законом, их мы старались понять и проводить в жизнь. ЦК партии вырабатывал Генеральную линию, и линия эта была для всех обязательной. Мы, конечно, понимали, что происходят перемены в стиле руководства. По крайней мере те из нас, кто знал положение вещей до Революции и сразу после нее. Это-то и смущало нас.

— Ну, и к каким же вы пришли выводам? Что делать решили? — снова повторил свой вопрос Юркин.

—Да, в общем-то — ничего... Конечно, мы и подумать не могли, чтобы перейти на другую сторону. Гражданская война разделила страну, разделила народ. Разделила города, деревни, разделила семьи, людей. Мы и помыслить не могли перейти эту линию — бросить партию, созданную нами, бросить советское государство, быть с теми, кто пытается восстановить старое. Это означало бы отказаться от своей жизни. Можно было приходить к разным решениям в личном плане. Один выход был — идти по линии наименьшего сопротивления, т. е. перестать задумываться о социальной справедливости, о политике, делать то, что прикажут, одобрять все безоговорочно, думать о себе. Люди занялись улучшением быта, заботились о пище, одежде, квартире. Некоторые, по выражению партии, «дегенерировали»: стали пить, устраивать кутежи, перенимали замашки прежнего высшего общества. Для них, после

 

 

- 91 -

смерти Ленина, вопрос заключался только в том, чтобы найти нового вождя партии. И когда на это место стал претендовать Сталин, они и не задумались, подходит ли он для этого или нет. Подчиняться ему и Центральному Комитету — было единственное, в чем состояли, с их точки зрения, обязанности члена партии. Была и другая группа, представлявшая собой противоположную крайность: они открыто протестовали, примкнули к оппозиции. Иные сомневались, пытались разобраться в том, что происходит. Были и такие, что сразу же впали в отчаяние. Среди них были лучшие. Самоубийств было куда больше, чем многие предполагают...

— Не думали ли вы и сами о таком выходе? — спросил Юркин.

— Нет, мне такой выход казался малодушием, недостойной большевика трусостью. Тут мне пригодились годы подполья. Большевики никогда не отчаивались, всегда смотрели вперед. Было у меня в то время и несчастье личного порядка. Подруга Надя. Были мы знакомы с 1917 года. Замечательная была девушка. Очень я ее любил. В Гражданскую войну попала она в плен к гайдамакам. Ее пытали, и только чудом удалось ей спастись. Приехала в Москву. Жила скромно. В одной из комнатушек в квартире, отнятой у купца. Училась в Институте имени Свердлова. Когда началась вся эта заваруха в партии, Надя, я заметил, стала чураться меня. Мы реже виделись — думал, какое недоразумение произошло между нами. Однажды прихожу к Наде - дверь изнутри закрыта на ключ. Стучусь - не открывает. Спросил соседей — оказывается, она не выходила уже два дня. Взломали дверь и видим: застрелилась Надя. Прошлой ночью, из нагана, который хранился у нее с Гражданской войны. В комнате — книги, записи ее. Увидел я в этих записях следы внутренней борьбы, происходившей в связи с событиями в партии, которым она пыталась, но не могла найти оправдания.

Потеря Нади так и не изгладилась из памяти Бе-

 

- 92 -

лоусова. С тех пор он избегал завязывать близкие отношения с кем бы то ни было.

Внешне у него, впрочем, все обстояло, до известной поры, благополучно. В 1926 году его даже выдвинули по партийной линии, в то время как многих членов партии отстраняли за участие в троцкистской и зиновьевской оппозиции. Дали ему и хорошую квартиру. Он решил примириться с положением. Если все то, что он читал в газетах, и противоречило его личному идеализированному образу партии, он в то же время понимал, что сопротивление абсолютно бессмысленно и опасно. Все, чего добивался ЦК партии, исполнялось. Оставалось только надеяться, что намерения и планы ЦК направлены на благо страны.

— Разве вам совсем уж не с кем было посоветоваться? — спрашивал Юркин, — Разве не было у вас, кроме Калинина, старых партийных товарищей, у которых был более ясный подход к тому, что происходило тогда?

— Было, конечно, Общество старых большевиков. Вроде клуба. Общество нам во многом помогало. Например, выдавало спецпайки. В случае болезни направляло в особые клиники. ЦК старался показать, что разрыва нет, что к прошлому относятся уважительно.

— Вы, значит, формально принадлежали к «старой гвардии!».

— Да. Было у меня свое место, свои обязанности. Это помогало мне сознавать, что не следует выходить за определенные рамки. И все же, знаете, по мере того, как шли годы, мы стали замечать в себе перемены... Трудно это объяснить... Можете поверить, что когда в 1935 году меня взяли, я даже почувствовал какое-то облегчение! Ведь мы, старые большевики, создавшие своими руками наше государство, нашу советскую власть, мы жили в состоянии такого страха, такого ужаса, подобно которым не было и в царские времена.

— Вы, старый большевик, основатель Союза рабочих-металлистов! Неужели вы действительно считали, что это хуже царизма?

 

- 93 -

- Да, признаюсь вам в этом, как признавался тогда только самому себе. И в то же время я сознавал, что моя вина не меньше вины государства. У меня было такое чувство, что каждое мое сомнение, каждая моя мысль становятся известными. Мне казалось, что невидимая сила следит за мной откуда-то из темноты, направляет меня, ждет меня... И когда наконец она вышла из мрака на свет, когда пришли за мной из НКВД, я понял, что именно этого ожидал все время. По крайней мере это был выход.

Мы замолчали, глубоко пораженные его признанием. Это было первое такое признание, но далеко не последнее. После этого в лагерях и тюрьмах мне неоднократно приходилось слышать подобное от старых коммунистов-большевиков. И еще одно обстоятельство поразило меня. Большинство из тех, кто и до ареста находился в состоянии как бы предсмертной психической агонии, были простые люди. Именно они чувствовали себя наиболее уязвимыми, беззащитными. Те партийцы, у которых не было солидного партстажа, надеялись после ареста на разъяснение «недоразумения », хлопотали, писали. Такие же, как Белоусов, старые большевики-партийцы, участники революции, Гражданской войны, не имели и проблеска надежды. Как бы ни были они невинны, какими бы ни были верными сынами партии, эти люди не удивлялись тому, что с ними обращаются, как с уголовными преступниками, не рассчитывали на снисхождение и знали, что их ждут долгие годы заключения в тюрьмах и лагерях или даже расстрел. Не удивлялись они и жестоким репрессиям против их безвинных семей, друзей, знакомых. Подсознательно они были убеждены, что созданный их руками строй опасен, и опасен в первую очередь для тех, кто его создал.

Белоусов досказал нам свою биографию на следующий день. Рассказывать, собственно, оставалось немного. Однажды, в 1934 году, незадолго до съезда Партии он был в гостях у своего старого друга Тимофея, члена партии с 1902 года.

 

 

- 94 -

К тому времени Сталин уже окончательно расправился с крестьянством. Невообразимой ценой была проведена сплошная коллективизация. Намечались некоторые признаки увеличения выпуска сельскохозяйственной продукции. Но уровень жизни рабочих продолжал снижаться. Дисциплина на производстве поддерживалась лютыми драконовскими мерами. Полным ходом шла индустриализация — и снова ценность человеческой жизни во внимание не принималась.

Хотя к тому времени были разгромлены как левая, так и правая оппозиции, известные признаки недовольства и сопротивления, как мы теперь знаем, проявлялись со стороны более «умеренных» из окружения Сталина: они полагали, что пришло время дать народу передышку, заключить с ним мир. По-видимому, эти люди отдавали себе отчет в том, что Сталин задумал и готовит новую волну террора, на этот раз против самой партии.

После чая в семейном кругу Тимофей позвал Белоусова к себе в кабинет и завел разговор о политике Белоусов отвечал уклончиво. В конце концов Тимофей, потеряв терпение, спросил Белоусова в упор, за кого он будет голосовать на съезде и не время ли сменить на посту секретаря — Сталина? Белоусов в ужасе посмотрел на него, схватил пальто и кепку и ушел. После этого, всякий раз встречая Тимофея в Обществе старых большевиков, он отворачивался в сторону.

Белоусова взяли в феврале 1935 года. Обвинение — контрреволюционная деятельность. Он рассказал нам, что следователь его, в отличие от большинства своих коллег, был человеком интеллигентным, образованным и опытным. Белоусова не пытали, к нему не применялись никакие меры физического воздействия. Ему только сказали, что бессмысленно отрицать предъявленные обвинения. Сказали, что имеются прямые и неоспоримые улики, и вместо игры в кошки-мышки следователь сразу же вызвал на очную ставку главного свидетеля.

 

- 95 -

Ввели Тимофея. Белоусов едва узнал его. Ясно было, что его обрабатывали иначе, чем Белоусова. Ясно было и то, что он капитулировал. Страдая от горького стыда, он в точности описал встречу с Белоусовым накануне партсъезда.

Сперва Белоусов подумал было, что рассказ Тимофея лишь доказывает его невиновность. Ведь именно Тимофей, и только Тимофей, высказал тогда свои взгляды. А Белоусов не только сразу же ушел от него, но и в дальнейшем, как чумы, избегал встреч с ним. Следователь посмотрел на него с сожалением:

- Подумайте, в какие времена мы живем! — сказал он. — Только что убили Кирова. Необходимо проверить и самых высокопоставленных в нашем государстве людей. Выполним ли мы свой долг, если оставим на свободе наших тайных врагов?

Как только Белоусову стало ясно, куда клонит Тимофей, — продолжал следователь, — он должен был поспешить к ближайшему телефону, набрать номер НКВД и сообщить о происшедшем. Но он так не поступил, и это только доказывает, что он и сам в глубине души тоже оппозиционер.

После нескольких месяцев в Бутырках Белоусова приговорили к пяти годам и отправили в лагерь. В чем же все-таки провинился Тимофей? Тимофей критиковал одного из партийных руководителей и предложил, чтобы съезд партии воспользовался своим законным правом сместить его с должности. В более ранние годы существования партии это, разумеется, не сочли бы преступлением. Каждый коммунист должен был подчиняться решению партии в том случае, если это решение принято. Теперь же разница состояла в том, что понятие лояльности по отношению к партии было подменено понятием лояльности по отношению к существующему ее руководству, т.е. практически — к Сталину. На деле, начиная с 1937 года, съезды партии проводились все реже и реже, и сам Сталин призна-

 

- 96 -

вался в своем ближайшем окружении, что сместить его невозможно, кроме как силой оружия.

А что же с Белоусовым? С точки зрения следователя, тот факт, что он не донес на своего друга, «пролил свет» на его собственные взгляды. Из всего того, что рассказал нам Белоусов, ясно следовало: все эти годы он просто старался не думать о том, что происходит вокруг него, чтобы не возбуждать в себе сомнений в правильности политики руководства. Сомнения эти сделали его «скрытым преступником», не менее опасным, потому что свои «преступления» он скрыл частично даже и от себя самого. Конечно, прежде такая логика была бы признана абсурдной, каковой она и была на самом деле. В те времена сомнения, трудности простого коммуниста, верой и правдой служившего на благо партии и советского строя встревожили бы и его друзей, которые помогли бы ему разобраться в них. Теперь же он не мог поделиться сомнениями ни с кем из своих друзей: этим он подставил бы под удар не только себя, но и их. Сомнениями его занималось теперь НКВД. Не было более яркой иллюстрации перерождения партии. Именно эта перемена вызывала особую тревогу у Юркина и у меня.

Было поздно. Все уже давно разошлись по местам. Мы тепло поблагодарили Белоусова за то, что он так искренне рассказал о себе. Мне хотелось подумать обо всем этом наедине. Но Юркин не давал мне покоя и поучал как школьный учитель:

- Видите, к чему мы теперь пришли? Запомните этот рассказ старого большевика. Нынешнюю партию нельзя путать с той партией, какая была прежде. Если вы впадете в эту ошибку, вы — не марксист.

Наконец Юркин натянул на себя одеяло и пожелал мне спокойной ночи. Но я не мог заснуть. Едва я начинал дремать, мне виделись страшные сны. У снов этих была одна общая тема: старые мои друзья набрасывались на меня, рвали на куски, кусали и царапали. В промежутках между этими кошмарами я лежал

 

- 97 -

с открытыми глазами, уставясь во тьму. Я спорил сам с собой, что-то пытался доказать. К чему же мы действительно пришли? Юркин прав. Следует смотреть правде в глаза. Как все это отразилось на советском рабочем классе? Каковы будут последствия для мирового пролетарского движения?

Незадолго до рассвета я услышал какой-то шум за перегородкой: там находился Белоусов и размещалось большинство людей его плотницкой бригады. То тут, то там поднимались люди, бормотали что-то и снова укладывались — дорожили каждой минутой сна.

Я прокрался на цыпочках к двери и выглянул наружу. Охрана растолкала кое-кого из заключенных, те двигались быстро, переговариваясь шепотом. Я догадался, в чем дело: собирали этап для отправки в другой лагерь. Делалось это обычно тайно, ночью, чтобы уезжающие не имели возможности попрощаться, а может быть и передать привет кому-то. Часто человек, просыпаясь утром, обнаруживал, что увезли его лучшего друга, узнавал, что друг этот далеко и он никогда больше с ним не увидится.

Офицер вызывал людей по списку. Дошел до Белоусова. К койке Белоусова подошли два вохровца, стали его расталкивать. Усталый от разговоров накануне, Белоусов спал как убитый, и вохровец наконец так ущипнул его, что он вскочил с койки с криком.

— Тшш... Тихо! Собирай вещи и пошли! Белоусов смотрел на него, не понимая, что происходит. Вохровец выругался.

— Простите, простите, ваше благородие... Иду, господин надзиратель...

— Что? Как ты меня назвал?... Белоусов, наконец, опомнился.

— Простите... господин... товарищ, значит... Видел во сне Бутырскую тюрьму... 1905 год...

Вохровцы пошли к выходу, и я поспешил прочь. Больше я ничего не видел. Слышал только стариковское кряхтение, да тяжелые шаги уходившего Белоусова.

 

- 98 -

Утром я рассказал Юркину о событиях минувшей ночи. После двух вечеров знакомства с Белоусовым нам казалось, что мы потеряли близкого друга. Юркин улыбнулся грустно:

— Так-то, дружище. Был товарищ Белоусов — нет товарища Белоусова. Пора на работу!

Вскоре после того, как увезли Белоусова, настроение в нашем лагере резко упало. Погода стояла плохая. Распространился слух, что нас переведут в другие лагеря. Тяжелая работа изнуряла нас все больше, в особенности тех, кто был послабее. Начальство требовало все большей и большей выработки. Строительство спиртоперегонного комбината подходило к концу. Начальство старалось сдать его в установленные 1 сроки.

Увозили нас в декабре. Стоял тридцатипятиградусный мороз, и с каждым днем температура падала все ниже. После одного особо изнурительного наряда начальство распорядилось выдать нам «за ударную работу». Даже мы с Юркиным получили по пятерке (остальным тоже досталось — кому столько же, кому больше). Мы бы, конечно, предпочли один-два выходных дня. В течение нескольких недель у нас не было даже времени переговорить. А вопросов накопилось множество.

Наконец, в одно раннее утро, оставив нескольких работников для завершения стройки, нас повезли на станцию. Там ждал нас обычный состав из теплушек. Станция была забита заключенными из пересыльного лагеря, а также и из нашего. Нам с Юркиным хотелось быть вместе, но нас разъединили.

Поездка была сплошным кошмаром. Теплушки, отличавшиеся от простых товарных вагонов только решетками на окнах, были до невозможности переполнены. Духота. Все мы были крайне истощены и до этапа, а многие — больны. Больным во время этапа не

 

- 99 -

оказывали никакой медицинской помощи. Вохровцы отказывали им даже в глотке воды.

Прибыли мы на новое место хмурым утром, выкатились на мороз из вонючих вагонов. Мороз ударил нас в грудь, будто тупым орудием. Люди теряли сознание, потом приходили в себя, становились в ряды. Я разыскал в толпе Юркина. Его трудно было узнать. Лицо зеленое. Не мог поднять даже своего узла с вещами. Я пристроился рядом с ним.

Станцию назначения, как водится, держали от нас в секрете. Теперь нас окружали горы. Когда мы пришли в себя и огляделись, нас поразила необычайная красота окружающего ландшафта. Дорога вилась между горами в снежной долине. Горы были сплошь покрыты хвойными лесами. Пейзаж напомнил мне знакомые места в Швейцарии. Позднее мы разузнали, что ведут нас в лагерь в Горной Шории, одном из живописнейших районов в Алтайских горах, неподалеку от сибирско-монгольской границы.

Этап растянулся на километра полтора. Впереди, по сторонам и в хвосте шла охрана с ружьями, некоторые с собаками-овчарками. Если кто-нибудь из заключенных попытался бы бежать, его тотчас бы пристрелили. Но если бы мы все вместе набросились на охрану, даже безоружные, мы легко бы с ней справились. Нечего и говорить, что никто не помышлял о подобном.

Так прошли мы несколько километров, после чего была дана команда остановиться и перекурить. Юркин порылся в карманах, извлек оттуда немного махорки, скрутил козью ножку и с жадностью затянулся.

— О чем задумались? — спросил он меня с улыбкой.

— Так, ни о чем. Просто дышу свежим горным воздухом.

— Удивляетесь, что так мало охраны?

— Не особенно. Они знают, что мы не попытаемся бежать.

Юркин закашлялся, сплюнул, но глаза его загорелись интересом.

 

- 100 -

— В том-то и дело. И я думал об этом. У меня на этот счет есть своя теория.

Звучало, как продолжение старого, прерванного разговора. Мозг его снова заработал. Я приготовился слушать, сидя на обочине промерзшего тракта.

— Вы хорошо изучили нас, русских. Хорошо для иностранца. Но вы не знаете, как было в революцию и до революции. Конечно, мы все те же в основе. Но кое-что в нас изменилось. Столетиями мы, русские, оставались покорными, безропотно принимали установленный порядок, подчинялись властям. Время от времени вспыхивали бунты, но неудача их только убеждала нас в том, что бунтовать не следует. Потом пришла революция. Величайшая в истории. Началась в 1905 году. Достигла зенита в 1917. Мир видел не русских бунтарей, а русских революционеров - русских, которые не желают больше покоряться, которые готовы теперь разрушать, уничтожать и выкорчевывать все, что преграждает им путь. Партия Ленина, сам Ленин, были воплощением революционных порывов и устремлений, веками таившихся в народе. Борьба шла многие годы. А потом вдруг пришла усталость. Это совпало со смертью Ленина. Настало время остановиться, оглядеться, сравнить: куда мы пришли? Народ пресытился хаосом и разрушением. Хотелось строить жизнь на новых устоях, в новых общественных условиях. Людям надоело разрушать, им хотелось строить. Но строить на новом социальном фундаменте. Итак, было построено новое государство, создан новый общественный строй. Один год того времени равнялся десятилетиям. Характер нового строя определили два обстоятельства. Во-первых, исчезли старые кадры. Их смыла волна, поднимавшаяся с низов. Во-вторых, революционная энергия народа иссякла. Люди перестали бунтовать, они послушно лезли назад в ярмо, снова беспрекословно подчинялись власть имущим. А взгляните на нас сейчас. Несколько человек умерло в дороге. А кто из нас сопротивлялся, протестовал, требовал глотка воды для больного, свежего

 

 

- 101 -

воздуха, чтобы помочь человеку выжить? Никто. А всего несколько лет назад такое казалось бы немыслимым. В этом суть дела, основа нового порядка.

— И все это именем Революции и Ленина! Юркин засмеялся.

— Ну, не думаете же вы, что следовало делать это именем Церкви или Царя? Старый строй ушел навсегда в прошлое. Он не может вернуться, потому что те люди, те классы, на которые он опирался, больше не существуют. Это каждому ясно. Поэтому новый строй не может оперировать старыми понятиями, даже если бы он того пожелал. Но из этого не следует, разумеется, что у нового строя нет ничего общего со старым. Есть общее, и даже немало. Однако Революция была великим, монументальным, бесповоротным событием. Но с тех пор миновало 20 лет. И то, что сменило царизм, исчезло своим чередом. Только этого люди еще не поняли. С нынешним строем мы не можем бороться именем Октября, ибо он сам правит этим именем. Он пользуется лозунгами Октября для того, чтобы заставить людей подчиняться и работать. Всегда, при всяком политическом режиме легче управлять, не порывая связей с прошлым, создавая иллюзию последовательности и преемственности власти. И люди действительно работают. Люди творят чудеса. И если теперь занимаются ликвидацией наследия Октября, то следует, по крайней мере, смотреть на это реалистически, взглянуть в глаза правде.

— Как вы можете утверждать такое? — с возмущением спросил я своего собеседника. — Что же, по-вашему, это диалектика? Вы беретесь утверждать, что история — не больше, чем карусель? После всех огромных жертв снова оказаться там откуда начали? Снова столкнуться с произволом, может быть, еще хуже царского? Зачем было «делать революцию» в таком случае? Почему не послушались Плеханова, утверждавшего, что даже в случае победы революция в России окажется бесполезной? Вы считаете, что Плеханов был прав?

 

- 102 -

Юркин пожал плечами.

— Может быть, он и был прав, с точки зрения чистой абстракции, с точки зрения, так сказать, сверхчеловеческой. Но мы-то живем в истории, имеем дело с фактами, а не с разными теориями. А факты были таковы, что революция оказалась неизбежной. Революцию совершил народ. Когда большевики взяли власть в 1917 году, они исполнили волю народа. Они не могли поступить иначе. Да и сам народ был бессилен перед лицом законов истории — он тоже не мог бы помешать тому, что произошло. Называйте это, если хотите, фатализмом. А я называю это законом исторической необходимости.

— Значит, историческая необходимость диктует нам пассивно наблюдать за тем, что творится сегодня?

Но тут дали команду идти дальше. Юркин нехотя поднялся.

— А что мы можем сделать? Нас тут осталось так мало. Мы слишком измотаны. Пошли!

Мы прошли в тот день 25 километров. Нас, как обычно, обманывали, — говорили, что идти всего километров десять. Едва волоча ноги, добрались мы до лагеря к вечеру. Его огни светились сквозь темень леса. Нас остановили на холме против ряда полуразрушенных бараков. Пока людей распределяли по баракам, мы с Юркиным заглянули в один из них. Вдоль стен в три ряда тянулись нары. Помещение было до отказа забито потными полуголыми истощенными «зеками». Лица их показались нам какими-то озверелыми. Мы в страхе отшатнулись. Хотелось надеяться, что нас поместят в другой барак. Но вышло так, что именно этот барак стал нашим новым домом.

Юркин нагнулся и с трудом поднял свой узел. Он увидел мое искаженное ужасом лицо и усмехнулся.

— Думаешь, пришел твой конец, браток? Может, и так. А я — русский. Мне не привыкать!