- 178 -

ГЛАВА 7

 

ДУХОВЕНСТВО

 

Идеологическую борьбу с религией начали проводить сразу же после Октябрьской революции, а через некоторое время для ликвидации «религиозных пережитков» ввели административные меры. Любое вероисповедание в основе своей считалось глубоко контрреволюционным. После ареста мне довелось встретиться с некоторыми активными участниками антирелигиозных кампаний. Теперь эти люди и сами оказались за колючей проволокой вместе с тысячами верующих, которых они прежде преследовали. (Верующих, так или иначе наказанных «за религию», иногда сажали и по другим причинам или под разными предлогами). Были в заключении и такие, кто приобщился к религии лишь после ареста. Но эти люди обычно скрывали свою веру, так как за верующими был установлен особый надзор.

 

 

- 179 -

Хорошим примером такого «раскаявшегося большевика» служил Г. Е. Евдокимов, с которым мы встретились в Норильском лагере в 1940 году. Сразу же по прибытии из Соловков меня, вместе с другими «зеками» направили на общие работы. Температура в тех краях зимой часто понижается до минус пятидесяти пяти, ветер — тридцать метров в секунду, а рабочий день — от темна до темна. Светло только с 11 часов утра до часу дня, так что большую часть времени мы работали в темноте, на жестоком морозе. Конечно, в таких условиях я продержался бы не долго, но мне повезло — туда прислали моего бывшего следователя по Москве, Ильюшенко. Ильюшенко разжаловали из следователей и направили работать начальником Третьего Отдела (политического) в Норильск, что было нечто вроде ссылки. Как старому приятелю, Ильюшенко помог мне устроиться в качестве экономиста в «проектном отделе». Условия работы в таком отделе в общем напоминали условия «шарашки», описанной Солженицыным в его книге «В круге первом» (впрочем, для меня «круг» этот не был ни первым, ни последним). Из барака с уголовниками я перешел в кирпичное здание, к «сливкам» норильского общества.

Однажды вечером за мной зашел приятель, сказав, что кто-то на втором этаже хочет поговорить со мной. Меня представили высокому, крепкому, средних лет человеку по фамилии Евдокимов, чем-то напоминавшему богатыря с картины Васнецова. Но это был не тот Евдокимов, которого исключили из членов ЦК за участие в оппозиции в двадцатые годы. Этот Евдокимов тоже был старым большевиком, рабочим, вступившим в партию до революции. Он выполнял «особые поручения », был участником гражданской войны. В середине двадцатых годов он являлся членом Комиссии партийного контроля. Тогда и начались его сомнения в правильности партийной линии. Как член Комиссии, он имел доступ к материалам, касавшимся тех членов партии, которые критиковали ее генеральную линию

 

- 180 -

и предлагали разного рода изменения и реформы. Эти люди, в частности, принадлежали к таким группам, как Рабочая оппозиция (Шляпникова), группа Демократического централизма и другим. В то время в партии еще имели место широкие дискуссии об изменении основной линии. Но Евдокимов быстро разочаровался в их доводах, они казались ему поверхностными, не затрагивающими сути дела. В нем пробуждалось глубокое религиозное чувство. Сначала Евдокимова оттолкнула пропаганда воинствующего атеизма, лежащего в основе партийной доктрины, потом — вообще атеизм. Вскоре он вернулся в лоно православной церкви. С несколько смущенной улыбкой Евдокимов показал мне как-то небольшую книжку и сказал:

— Вот моя идеологическая платформа. Это было евангелие с оттиснутым на обложке крестом.

В отличие от большинства других Евдокимов был исключен из партии по собственному желанию. Сначала он был «честным беспартийным», а потом — идеологическим противником линии партии. Несколько лет прошли для него спокойно, а затем, в 1936 году, он был арестован по чьему-то доносу. На его несчастье, именно в то время требовались в срочном порядке «террористы», и Евдокимова по статье 58/8 осудили на десять лет лишения свободы. Следователь разъяснил Евдокимову, что его религиозные взгляды не играют никакой роли, так как в СССР конституцией гарантирована свобода религии. Все-таки, заметил следователь, очень странно, что такой человек, как Евдокимов, знавший лично «основателей советского государства», дошел до такого «изуверства». Тот же следователь сказал Евдокимову:

— Может, лагеря вас исправят.

Не знаю, «исправили» ли Евдокимова лагеря. В 1942 году его перевели из Норильска в какое-то другое место, и с тех пор я его больше не видел. Кроме Евдокимова, мне привелось встретить и других русских-коммунистов,

 

 

- 181 -

которые в зрелом возрасте обращались к вере. Но в этой главе я хочу рассказать о служителях культа, а не о просто верующих.

Первая такая встреча произошла в 1935 году в Бутырках. В камере нас было человек 50-60. Один из заключенных — старик с седой длинной бородой, которого все в камере называли «батюшкой». В тех условиях трудно было непосредственно разговаривать с людьми, но должен признаться, я особенно и не старался, ибо считал тогда, что с этим человеком у меня весьма мало общего. Все же раз-другой мне довелось переговорить с ним и я узнал, что он был священником в Елоховской церкви. Обвиняли его в том, что он в проповедях говорит о христианской любви и помощи людям. Следователи заявили ему, что он «опасный элемент» и должен быть изолирован от общества. Когда же он заметил, что его арест — свидетельство гонений на церковь, то и это тут же приобщили к делу, как доказательство его «антисоветских» взглядов.

К счастью для батюшки, то время было еще относительно либеральным (для служителей церкви) — ему даже в тюрьме разрешали носить рясу — и он получил «всего» три года ссылки. Тогда как, например, священнику, которого я встретил значительно позднее, в Александровском централе, недалеко от Иркутска, дали 25 лет за то, что он во время немецкой оккупации не покинул свою церковь на Украине и, следовательно, стал коллаборационистом.

По сравнению с православными католические священники, которых я знал в заключении, были настроены непримиримо, воинственно и фанатически отстаивали свою веру. Так, большинство священников-литовцев, которых я встречал в тайшетском лагере и в ссылке, считались политически опасными; осуждены они были за «бандитизм». Их подход к религии был несколько примитивен: они знали основы веры,

 

- 182 -

знали наизусть почти весь Новый Завет, но в философском и личном плане, по-видимому, не осмыслили своего вероучения. Эти люди были очень мужественны, бескомпромиссны и говорили, что хоть и неповинны они в приписываемых им преступлениях, они все же рады, что в заключении им дано утешать и наставлять свою паству. И, действительно, они устраивали даже общие богослужения, что вносило совершенно особую атмосферу в лагерную жизнь.

Один из таких священников мне особенно запомнился, хотя я и видел его всего один раз. Было это сразу же после прибытия в Тайшет новой крупной партии заключенных — около пяти тысяч человек. (Всего в Тайшет из западных областей СССР в 1940 году было доставлено не менее 100.000 человек). Всех этих людей трудно было разместить по баракам, они стояли толпой посреди зоны. Вдруг я увидел, что какой-то человек (как потом оказалось — католический священник — литовец), взобравшись на большой камень обратился к заключенным с проповедью. После нескольких библейских изречений он перешел к политике и стал призывать заключенных протестовать против нарушений международных и общечеловеческих законов. Затронув проблемы ООН, он напомнил слушателям, что СССР, как член этой организации, должен соблюдать ее устав и ее положения, касающиеся прав человека: «Рабство, которому мы здесь свидетели, — позор для человечества, позор для нашего времени»

Разумеется, охрана его тут же схватила и посадила в карцер. Уже приговоренный к 25 годам, он был вызван для переследствия в Иркутск. Не исключено, что, в отличие от многих других священников, реабилитированных после смерти Сталина и даже вернувшихся в свои приходы, он не дожил до счастливого момента.

Ранее, еще в Мариинском лагере, я встретил лютеранского пастора-немца, прекрасно знавшего русский и немецкий. Он жил и работал в Москве. В начале 30-х годов его пригласили на работу в немецкое по-

 

 

- 183 -

сольство. Он стал духовным пастырем местных лютеран и иностранцев. Пастор Рюгер был в прекрасных отношениях со всеми в Москве, включая и ГПУ. Все шло как по маслу, рассказывал мне пастор Рюгер, до тех пор, пока к власти в Германии не пришли нацисты, заменившие, конечно, всех служащих посольства. В конце концов, в посольство прибыл новый пастор. Рюгер, таким образом, лишился своей должности. Тогда ГПУ сделало попытку завербовать его для слежки за всеми немцами, с которыми ему приходилось общаться.

Рюгер отказался и в 1934 году был арестован, но не за отказ сотрудничать, а как «шпион». Его приговорили к пяти годам лагерей. В 1935 году я и встретил его. Превращение Рюгера было удивительно быстрым. Он рассказывал анекдоты (часто весьма скользкие), курил, играл в карты с уголовниками и всячески старался завоевать их доверие. Уголовные с удовольствием рассказывали друг другу про «Господина пастора», как, поджав ноги, сидит он в одной рубашке на нарах и играет в очко со своими друзьями — бандитами и убийцами. Вину за свое «грехопадение» он всецело возлагал на НКВД, оправдываясь тем, что следует приспосабливаться к среде и обстоятельствам.

 

Зато полностью сохранил чувство собственного достоинства и уважения к сану мусульманин — имам города Москвы, Шамсутдинов, с которым мне пришлось сидеть на Лубянке летом 1936 года. Меня привезли тогда из Сибири, чтобы привлечь к участию, в качестве свидетеля, на процессе Зиновьева-Каменева.

Я опоздал, конечно, не по своей вине, а по вине самого НКВД, который разыскивал меня по всем лагерям.

Итак, я встретил имама Шамсутдинова, казанского татарина, который стал муллой еще до революции и с тех пор жил в Москве. Мы быстро подружились, беседовали о многих интересных вещах, поскольку оба свободно говорили по-арабски. Он прекрасно знал

 

- 184 -

Коран, а я изучил арабский язык во время своего пребывания на Ближнем Востоке. Довольно скоро я понял, что он легко приспособился к советским порядкам, как приспосабливался в прошлом к порядкам царского времени, когда впервые попал в качестве муллы в Москву. Он с одинаковой лояльностью относился как к дореволюционным властям, так и к советским, поскольку полагал, что главной обязанностью духовного пастыря является забота о его мусульманской общине, и, исходя из этого, считал необходимым устанавливать хорошие отношения с властями предержащими. Он любил повторять, что все власти в мире, с одной стороны, эфемерны, а с другой — результат Божьего помысла. Поэтому даже с ГПУ он сотрудничал без особых угрызений совести.

Шамсутдинову было около шестидесяти лет. Он рассчитывал прожить жизнь в мире и достатке и при советской власти. У него была большая семья, жили они в хорошей московской квартире, имели прислугу, машину и даже своего шофера. Нужды он не знал.

Во второй половине двадцатых годов, однако, ГПУ стало требовать от него не только информации об иностранных дипломатах из мусульманских стран, но и о его собственных прихожанах — советских гражданах. Шамсутдинов говорил, что он старался не причинять никому вреда, и даже в то время все шло у него вполне гладко, но только до того момента, пока он не начал хлопотать о разрешении совершить паломничество в Мекку. С такой же просьбой обратилось и несколько других мулл. В конце концов Шамсутдинову разрешили отправиться туда вместе с муфтием из Уфы, центра советских мусульман.

Вернувшись из Мекки, Шамсутдинов почувствовал, что отношение к нему изменилось — ему стали меньше доверять, следили за ним. Он оказался прав. Вскоре его арестовали по обвинению в пронацистской пропаганде среди московских татар. Ему угрожали статьей 58/6 — шпионаж, а также обвиняли в измене родине.

 

- 185 -

После того как Шамсутдинова хорошенько запугали и «обработали», ему стали устраивать очные ставки с другими муллами, включая и уфимского муфтия, обвинявшими его в том, что он согласовал действия различных антисоветских мусульманских групп по всему Союзу.

Однажды Шамсутдинов вернулся в камеру в особенно подавленном состоянии. Он принимал участие в своего рода всесоюзном съезде высшего мусульманского духовенства. «Съезд» этот был разыгран НКВД так, что хотя все сорок принимавших в нем участие мулл были заключенными, об этом не следовало заикаться, и «съезду» надлежало создать видимость нормального и свободного собрания. Уфимский муфтий обвинил Шамсутдинова в бесчестии и сотрудничестве с Гестапо, после чего следователь НКВД зачитал уже готовый протокол «съезда», послуживший официальным доказательством вины Шамсутдинова.

Не оставалось сомнений, что Шамсутдинова расстреляют; его единственным утешением стали восточные изречения, из которых мне запомнилось одно, персидское: «Инхем мугзарет» («И это пройдет»). И прошло. Вскоре Шамсутдинова перевели в другую камеру. Как я узнал позднее, его расстреляли в конце того же 1936 года.

В этой короткой главе мне хотелось бы сказать несколько слов еще об одном духовном лице — раввине, которого я встретил в 1951 году в Тайшете. Прибыла новая партия «зеков» из Украины. Среди них мое внимание обратил на себя человек средних лет с длинной рыжей бородой. Он был совершенно измучен этапом, и не удивительно: одна нога у него была ампутирована. Он потерял ее на фронте, во время отечественной войны. Раввин Фельдман получил еврейское воспитание. С детства он хорошо говорил и писал по-древнееврейски и с детства же был страстным сионистом. В тридцатых годах, еще молодым человеком, он организовал в своем родном городе небольшую группу

 

- 186 -

евреев с целью сохранить традиционный еврейский образ жизни и мысли. Отец его, тоже раввин, учил сына, что коммунизм — зло и в основе своей враждебен еврейской традиции. Поэтому Фельдман, его друзья и ученики ненавидели не только Гитлера, но в равной мере и Сталина. Во время войны они не теряли связи друг с другом, а в 1945 году, когда оставшиеся в живых вернулись в Белую Церковь, они попросили — и добились — разрешения построить без помощи властей синагогу на месте разрушенной гитлеровцами. Фельдман был поражен, сколь охотно и много давали люди на это дело, и вскоре Белая Церковь, еще до войны служившая своего рода оазисом еврейской традиции и культуры в СССР, снова стала таким местом.

В Белую Церковь, в частности, стекалось много молодых евреев, и раввин Фельдман рассказывал мне, что их отношение к религии и еврейству было совершенно иным, чем у старших поколений. Эти молодые люди были убеждены, что евреям следует жить в своей собственной стране, Фельдман заметил, к моему изумлению, что его шестилетний сын жадно слушал иностранные радиопередачи и сообщал родителям о том, что в них говорили об Израиле. В конце 40 годов Фельдмана вызвали в МГБ и допрашивали о связях с родственниками за границей. Атмосфера в стране быстро сгущалась. Фельдмана предупредили, что он легко может оказаться там, «где живут белые медведи». Так и случилось. Вскоре фельдмана перевели в другой лагерь, и я больше ничего не слышал ни о нем самом, ни о его семье, ни об еврейской общине в Белой Церкви.