- 82 -

2. Нетуристский маршрут.

Продолжение записей отрывков из рассказов Бориса

...Еду по ветке «Дубровлага». По обеим сторонам лес, островки хибарок в грязи, покосившиеся гнилые заборы, разбитая тара, тряпье. Каждая остановка — поселок, при нем лагерь. На каждом шагу люди в форме. Нищета и убожество под мундиром.

Отвратительно осознавать себя частицей этого быта, его основой, жизненной силой, на которой он держится, его самым непременным и самым бесправным атрибутом. Все это: бесконечные заборы, вышки, бараки-жилье, бараки-цеха, оборудование, машины, поселки с их населением, эта железная дорога с ее вагоном-тюрьмой, конвоем и, наконец, мною — собственность ЖХ 385.

Любопытно, что даже после смерти мы, арестанты, остаемся собственностью ЖХ: наши тела родственникам не отдаются, зарытые за запретной зоной на «зэковском кладбище» под торчащими из земли табличками — номерами дела. Ни имени, ни фамилии.

Рабочий скот сверхдержавы... Пересылка на Потьме, как всегда, полна. Одни пассажиры едут из Дубровлага — «за пределы», другие, наоборот — «на ветку». Третьи — «транзитники». Визгливые голоса зэчек, плач грудного ребенка, ругань, крики надзирателей.

В камерах по 40 (бывает по 60) человек, лишь в нашей № 13 — «государственной» — двое. Мы в известной степени привилегированные: простор, матрасы с изношенным, застиранным, старым, но все же постельным бельем, вежливый, почти без мата тон надзирателей.

 

- 83 -

По сравнению с нами еще более привилегированны иностранцы (у них своя зона). С ними надзиратели говорят совсем без мата — они его не понимают и могут истолковать превратно... «Бытовикам»-уголовникам такое, естественно, не нравится: «Как над своими, так издеваются, как хотят, набили, как селедку, а фашистам все удобства — матрасы, простыни...»

За мной пришел спецконвой: прапорщик и два солдата. В коридоре раздели, обыскивают. В другом конце троих обыскивает еще один спецконвой. По виду понял — иностранцы. Как оказалось, попутчики до Москвы. Едут на свидание с представителями своих консульств.

Вагонзак забит до отказа. Столбом махорочный дым и гул голосов. Конвой прогуливается вдоль клеток. А я в купе-камере один. Довольно свободно и у иностранцев. Зато наши конвои стоят около нас неотступно. Вступать во внеслужебные разговоры с нами им запрещено, но мой солдат оказался любознательным. Ему девятнадцать лет, интеллигентное лицо, городской, после службы собирается в институт. Обстоятельно расспрашивает о политзоне. Что за люди? За что сидят? Чего хотят? Кто такой Сахаров и его друзья? Чего они добиваются?

В столицу прибыли вечером. Наш вагон сразу же отцепили и еще долго таскали по бесчисленным запасным путям, пока, наконец, не загнали куда-то в тупик. Стояли долго. В вагон поднялся «проверяющий», полковник, вероятно, командир конвойной части. Сразу прошел к иностранцам. Спросил, как доехали, нет ли претензий к конвою. И вышел.

В 2 часа ночи вагон начали разгружать. В освободившиеся камеры сразу загнали новые партии пассажиров — арестантов из Москвы, а в освободившиеся машины-воронки, пригнавшие их на вокзал, посадили людей из вагона.

Московский ночной морозец. Черные железные коробки воронков на светлом фоне снега, черные фигуры автоматчиков в тулупах, лай собак, освещенная фарами толпа арестантов — знакомая картина, где-то об этом читал...

Вопреки отзывам, московская тюрьма «Красная Пресня» особого впечатления не оставила. В камере цементные стены под «шубу», двухъярусные нары из дерева и металла, обитая железом дверь, упрятанный в стену динамик радио без регулятора, гремящий с утра до вечера. И еще — собачий холод. Правда, столица есть столица, в углу красуются два предмета, редких в нашем быту — умывальник и ватерклозет.

Мой конвой пришел в 22.00. Путь дальше — самолетом: с моей доставкой спешили и, поскольку зак-самолета не предусмотрено, лететь предстояло обычным рейсом, но, конечно, ночью.

Между двух стальных ворот, под ярким светом, тщательно, со всех сторон осмотренный, с проверенными в лицо пассажирами, газик с надписью «Специальная», наконец, выпущен на заснеженные проспекты вечерней Москвы.

 

- 84 -

Холодно, пустынно, темно. Метет. Смотрю в окно.

Московский франт: папаха хорошего меха, щегольское пальто из такого же меха воротником, лакированные ботинки. Лицо красивое, азиатское, с цепкими черными глазами голодного любовника — уроженец Алма-Аты, столичный нахал, характерный теперь тип.

На следующем перекрестке — двое. Столичная пара средних лет. Она полнее и выше, блондинка. Он — еврей. «Еврейчик из деловых», где-нибудь замзава. Организатор и основа семейного процветания. За его узкой спиной ей удобно, сытно, современно... Лет пятнадцать назад широта и беспечность ее натуры, экзотическая душа были пикантным дополнением к ее любвеобильному пышному телу — источнику жгучих чувственных наслаждений. Теперь осталась только привычка к отцветшей блондинке, к обычному быту их бессмысленной и нелепой совместной жизни... Чужой мир, чужой дом, жалкий, одинокий еврей.

Москва смотрелась мрачно: почти без огней дома, темные проемы витрин. Против ожидания мой скачок из 19 века в 20-й не удался. Серая тоска февральской столицы отдавала безнадежностью мартовской глуши.

Аэропорт. В ожидании посадки простояли час. В газик подсел милиционер. Проехав ворота с охраной, подкатили к самолету с только что поданным трапом. Кучка пассажиров, высыпавших было из вокзального автобуса, остановленного милиционером, вдруг стихла, пока мы — я в своей серой арестантской робе и сопровождающие меня солдаты — не скрылись во внутренности самолета.

Конечно, в наручниках не было необходимости, но прапорщик, не дипломат и не психолог, выполнил инструкцию и «обезопасил» себя. Что ж, я его понимаю: самолет, действительно, моя «слабость», но не в большей мере, чем трамвай, если бы тот мог доставить меня к дому. Рейс Москва-Рига — «не в ту сторону».

А век все же 20-й. За стеклом где-то внизу — скованная морозом земля, здесь, на ...тысячной высоте, в хрупкой капсуле, несущейся сквозь ночь — тепло, уютно. Мягкое сиденье, разноцветные одежды, запахи духов, коньяка, местных конфет. Роскошь внережимной жизни. Обслуживают две хорошеньких аэроманекенщицы — обе худые, с длинными ногами, латвийский экипаж.

Подошла, наклонилась с подносом. Поднимаю, вынужденно, обе руки, беру конфету. Она отвела глаза, старается на наручники не смотреть. Улыбнулась мне, кивнула конвою, отошла. Оставила что-то знакомое и недосягаемое. Тепло? Близость женщины?

...И будет такой же лайнер, и будет самый важный в жизни перелет. Останутся — не для меня — заповедники строгого режима и мелкая роскошь большой тюрьмы.

Рига. Одновременно с трапом к самолету подали большой тюремный воронок. Подошли два милиционера. Стюардесса объявила:

«Всем оставаться на местах». Я, неся впереди себя скованные руки, вместе с конвойным двинулся к выходу. Головы пассажиров повер-

 

- 85 -

нулись в нашу сторону. Опять — полная тишина. Глаза — стеклянные, лица — бездумные, отчужденные. У выхода вдруг увидел что-то родное — несколько пар карих глаз с любопытством и страхом сверлили меня и соображали. Семья — трое молодых и пожилой еврей, голова которого по мере моего приближения утопала в меховом вороте драпового пальто.

«Шалом!» — сказал я, минуя их. Глаза молодых расширились, челюсти отвисли. Старик утонул в пальто.

На земле кольцом автоматчики, собака. Наручники в машине сняли. После самолетного кресла скамья в воронке показалась особенно жесткой.

Я думал об этой еврейской семье. Наверняка они еще долго будут обсуждать виденное. Мое неожиданное явление напомнит им всю хрупкость их призрачного благополучия...

В щелях вентиляции — мелькание знакомых рижских улиц. Водокачка, шлагбаум, кладбище — так и есть: центральная тюрьма. Здравствуй, старушка: «Я твой бессменный арестант». Здесь сидел в свой первый срок 12 лет назад.