- 107 -

Вступление, завершающее «Место и Время»

Эту главку писать очень трудно. Человеку со вкусом она покажется дурным сочинением в «остросюжетном жанре». Написать ее по-другому я не могу: все происходило именно так, совершенно неприлично с точки зрения хорошей прозы. Я давно заметил: если на воле жизнь есть спутанный клубок сюжетов, нуждающихся в обработке, в композиционном выстраивании, прежде, чем сырая смесь сделается предметом искусства, то на зоне все выходит предельно литературно, выстроено по интриге, по искусственным фабулам. И потому здешняя жизнь покажется нормальному читателю абсолютно нереальной. Здесь все похоже на приключенческий рассказ. А вернее — на сон. На дурной сон...

* * *

С «Местом и временем» я измотался страшно. Писал в постоянном цейтноте — хотел кончить книгу, пока почивало на лаврах кольцо наблюдателей. Опекун в промзоне заболел и уехал на «больничку». Другой, обслуживавший меня в жилой секции, лениво дожидался пока уйдет на «волю» мой сосед по койке, Федя Дронь — колхозный бригадир, добивавший в те дни конец 15-летнего срока за членство в «Украинском рабоче-крестьянском союзе». Мой стукач хотел занять его удобное лежачее место (рядом со мной) и потом с приятностью приступить к продолжению стукаческой работы. А я воспользовался паузой в службе оперативного надзора, собрал подготовленные материалы и начал делать книгу. Но все-таки не успел — последние страницы приходилось дописывать под перекрестным наблюдением обоих стукачей...

Наконец, настал последний вечер. Завтра утром отдам Боре Пэнсону рукопись в «маску» — для переправки через «забор». Я вынул текст из тайника и после отбоя, в темноте, нащупал бушлат, лежавший поверх тонкого одеяла и запихнул в боковой карман всю пачку исписанных листов. Впервые «Место и время» было собрано в одном месте! В сущности, работа сделана — даже плата за переправку уже подготовлена...

Ночью внезапно проснулся (бывает нередко — едим-то, в основном, жидкость). Бреду в туалет, а на дворе — буран, с мелким,

 

- 108 -

крутящимся, щиплющим снегом. Как танк, прошибаю тропку к лагерному «белому домику»... И на «торчке» соображаю: «Сейчас единственная возможность прочитать то, что написал. Сколько времени тут сижу — никто не узнает, хоть до утра сиди, даже если ночью кто сюда зайдет, так бумага у меня в руках — в «гигиенических целях». Пойму, наконец, получилась книга или нет...»

Сказано — сделано. Достаю рукопись из кармана, складываю листочки по порядку — и обалдеваю. Последних четырех страниц не хватает. Еще раз пересмотрел — нету.

Подсознательно все время ожидал чего-то в этом роде. Уж больно благополучно шло писание до сих пор. Не могло оно продолжаться бесконечно — чувствовал некий подвох судьбы осторожным еврейским носом. Обидно только, что срыв произошел в самом конце, когда столько трудов уже положено...

Вышел на двор — поискать пропажу. Но жуткий ветер, направляемый системой лагерных заборов, устремлялся по этой «аэродинамической трубе» прямо на запретку, за проволоку... Чертовщина! Когда терпением, расчетом, опытом удалось, наконец, нечто стоящее сделать в зоне — на помощь и без того «превосходящим силам противника» пришел Его Величество Случай!

Отчетливо помню — не нервничал. Терять для зэка — вообще дело привычное. Надо теперь подумать, как терять поменьше. Утром никому из посвященных в «дело», включая Пэнсона, не сказал ни слова. Опасался нервных, преждевременных предосторожностей. Ощущал происходящее, как гонки с ГБ наперегонки: кто выкрутится быстрее — или они найдут и обезвредят меня, или я восстановлю рукопись, и Боря отправит нашу посылку, а там — будь что будет...

Нормальные предосторожности отброшены: главное теперь — выиграть время. Заскочил вечером следующего дня в читалку и за общим столом (!) восстановил утраченные страницы. Опекун мог сообщить оперу: «Хейфец что-то пишет» — и ввалились бы надзиратели проверять... Плевать! Миша Коренблит, не подозревая, чем я в тот момент был занят, острил из-за соседнего стола: «Вы только поглядите, Азат, какой он серьезный, какой сегодня вдохновенный взор... Прямо писатель, ну, прямо автор!» Помню, дико мешало мне писать это ироническое зудение над ухом...

На второе утро — последняя операция: нужно протащить «Место и время» в промзону, где рукопись укутают в «маску». И тогда — с моей стороны все сделано. Но при проходе из жилой в рабочую зону нам положен ежедневный обыск: не эпизод, красочно описанный Солженицыным в «Одном дне Ивана Денисовича», а занудливая, замечаемая меньше, чем ежедневная чистка зубов, процедура. Но сегодня...

В колонне рядом со мной дневальный нашего цеха — Алексей Свиридович Степанюк. Крестьянин, потом рядовой боец Украинской повстанческой армии, выносливый, живучий мужик. Но 23 отбытых в зонах года высосали его здоровье: уже два раза 68-летнего

 

- 109 -

деда разбивал инсульт, он почти лишился памяти... «Диду, пронесите это», — тихо сую ему пакет (старика по лени контролеры не обыскивают). «Що воно такэ?» — «Надо, диду». Взял в горсть, пощупал — а-а-а, ерунда, бумага, — кряхтя, засунул .поглубже в штаны и, ковыляя парализованной ногой, опершись на суковатую палку, потащился мимо надзирателей, в упор его не замечавших...

Помню: гляжу ему вслед и, кажется, впервые замечаю, какой киношный вид в воротах промзоны во время утреннего шмона: кремовый туман вокруг грязных цехов, вьющаяся дорога с ухабами и подмерзшими лужами — и по ней цепочкой, смывая очертания в тумане, уходят черные, сгорбленные, ковыляющие фигуры... Возвращая мне пакет по ту сторону забора, дед спросил: «На що вона, ця папирка? Автомат треба!» — и, кажется, сразу забыл о том случае.

В цеху я быстро добавил к рукописи последний штрих — сопроводительное письмецо к посылке. Только собрался идти к Пэнсону, совсем уже успокоился, явно обхожу ГБ по времени, вдруг бац! — является в цех посыльный из штаба: «Хейфеца и Матешвили в дирекцию» — «Кто зовет?» — «Кум» (оперативник). Уйти от посыльного я не сумел, как-то заметушился и поплелся следом за ним по заводской территории.

Понимал, что потерянные листки вряд ли нашли, иначе за мной явился бы в цех не «воронок», а конвой. Но мало ли что на уме у опера: вдруг он проводит запланированный контрольный обыск, а у меня в кармане как раз письмецо, где упомянуты некоторые фамилии. .. У входа в дирекцию оторвался-таки от посыльного, нагнувшись, ткнул свой листок в сугроб. Захожу. Красавец-лейтенант Воробьев встречает с недоумением, почти испугом: «А вы-то сюда зачем?» — «Явился по вашему вызову...» — «Я вас не вызывал! Что вы, что вы...» (Вроде: «Как могли на меня ТАКОЕ подумать!» Только потом я сообразил, что вызывал он на явку стукачей, а «воронок», видимо, перепутал «тяжелые» нерусские фамилии — Топурия и Хейфец).

Выхожу, наклоняюсь к сугробу, роюсь — а моего письма в снегу нету! Порылся, сколько мог, чтоб не вызвать подозрений, и ушел пустым. Вот нелепость за нелепостью... Об этом последнем случае все-таки рассказал Боре Пэнсону: при воображаемой опасности наш художник способен нафантазировать страсти, но когда риск оказывается реален — деловит и четок. «Пойду, поищу», — ответил. «Начальство постоянно ходит». — «Скажу, что велено убрать снег возле Дирекции» (никто проверять, есть ли такой приказ, не будет). Я дожидался его в инструменталке и вдруг вижу в окно, как вдоль забора, с деревянными лопатами на плечах, движется цепочка солдат... Значит, запретку чистят солдаты?

Через час вернулся Боря с моим письмом: «Его отнесло ветром в сторону, открытым лежало на поребрике». А я-то искал листок в снегу...

 

- 110 -

Итак, все, что можно, сделано. Занялся привычной работой (в тот раз подавал доски на фуганок и принимал заготовки с реймус-станка, складывал на тележку и отвозил фрезеровщикам). Успел у Бори узнать, что рукопись благополучно «укутана», причем на глазах у старшего опера, капитана Якубенко: как крыса из сна гоголевского городничего, пришел он к Пэнсону в самый момент «конспирации рукописи», понюхал носом и ушел... А перед концом рабочего дня Якубенко явился в цех уже вторично — с тремя надзирателями. С конвоем.

В цеховой курилке меня раздели донага, обшмонали по телу, осмотрели шкафчик со спецодеждой — на глазах у возбужденных вольняшек и зэков-старичков... Проницательно вперясь очами мне в лицо, Якубенко, модулируя каждый слог, цитировал: «Ми-ха-ил Ко-рен-блит сказал: «Если я уви-жу не-го-дяя, который кра-дет на-род-ные изра-ильские день-ги, само-лич-но пристрелю!» Страница со-рок де-вять. Узнаете, Михаил Рувимович?» — «Вторые сутки вас жду, гражданин начальник». Повели меня в жилзону по-тюремному: «руки в положении за спину». По дороге встретили Солдатова с Пэнсоном, изумленно воззрившихся на мой эскорт. «Миша шествовал отрешенно, как Христос на Голгофу», — позже Сергей вспоминал почему-то с довольным смешком! В секции меня дожидался гебист, старший лейтенант Александр Александрович Мартынов. Был он нервен, взволнован необычайно. Обыскали мою тумбочку и кровать, перевернув ее кверху ножками. Забавно, что продырявили продукты, но не заглянули в... бумаги, лежавшие немного в стороне от «личного места». Потом увели на обыск в обе каптерки — отрядную и общелагерную. Спросили: «Где вещи?», и я указал правильно (нечего там было прятать), а ведь мог указать на чужие — обыскали бы чужие. Это я относительно качества их работы — ГБ у нас работает, как все остальное... Добыча их была мизерной: копия стихов из цикла «Палимпсесты» Василя Стуса и копия обвинительного заключения Владимира Осипова. Мартынов («Очкарик», «Ухо-горло-нос» — прозвище, данное, видимо, за гебистскую привычку начинать беседу «докторским» вопросом: «Как здоровье?», и вознаграждать за информационные услуги, отправляя стукачей «на больничку») просил: «Михаил Рувимович, когда именно вы потеряли рукопись — ответьте только на этот вопрос, дайте мне материал для размышлений!» Далее допрос длился уже в штабе зоны с использованием любимого гебистского метода «паразитирования на нашей порядочности» (определение Василя Стуса): «М.Р., если вы добровольно не выдадите рукопись, мы мобилизуем двести человек и обыщем в зоне каждую щель. Не недооценивайте наших возможностей! Но тогда обнаружат не только ваши бумаги, но многое другое, спрятанное на зоне. Вашими товарищами спрятанное! Вы подведете массу людей. Это с Вашей стороны неблагородно». Я фыркнул, но не могу не признать: на новичков прием действует неплохо. Потом «Очкарик» пус-

 

- 111 -

тил в ход смешные приемчики: на какое-то время исчезнув (видимо, побеседовав с информаторами), впорхнул обратно и удовлетворенно крикнул на ходу: «Ну, М.Р., все! Мы нашли человека, прятавшего ваши бумажки, сейчас его приведут. Вот он — идет!» Чуть склонив голову набок, прислушался: «Овсиенко ведут!» Я не выдержал, улыбнулся: он даже туфлями под столом прихлопнул в азарте, чтоб убедительнее изобразить шаги Василя за стеной. Мартынов среагировал мгновенно: «То есть я оговорился, хотел сказать: Стуса ведут». Ну как тут удержаться от ухмылки?

— Посылку Кравцова проверили? — спросил у опера.

— Так точно, проверили, ничего в ней нет.

— Ну, так что ж , М.Р., поможете нам?

—Нет. Пауза.

— В таком случае — идите.

Тут настала уже моя очередь изумляться.

— Куда идти?!

— Как куда? В зону, — с удовлетворением от явной моей растерянности приказал Мартынов.

Я просто обалдел. По моим прикидкам, никак он меня не должен был отправлять обратно в зону. Ведь если рукопись там спрятана, как предполагают гебисты, я могу ее дописать, могу отправить... Или дам указания сообщникам, как с ней поступить. Меня по идее должны были сразу этапировать с этой зоны в другую! Непонятно...

На дворе подходят земляки. Мишель Коренблит так описывал беседу с «Очкариком»: «Хейфец, он кричит, написал сионистскую книгу... Ах, негодяй, отвечаю, как не стыдно подводить вас, Александр Александрович! Вы, перебивает, Михаил Семенович, должны нам помочь ее найти, иначе я защемлю Хейфецу мошонку дверьми и вывеону ее няетчнанку». Я, помши, кайфовал: так вот о чем мечтает господин в импортном галстуке, в красивой оправе очков, с великолепным английским прононсом...

Оставшись в одиночестве, начинаю считать варианты — со стороны ГБ, естественно. Почему отпустили в зону? Рассчитывают на успех слежки? Вряд ли: если куда-то нужно сходить, что-то сделать, я всегда могу попросить сделать это Солдатова, Стуса, Овсиенко, кого-то другого из надежных ребят... Но если у них есть на зоне агент, которого они считают способным раздобыть нужную информацию?

К тому времени я подозревал в двойной игре зэка, находившегося в центре всех наших конспиративных дел. Оговорю сразу: я до сих пор не верю, что он честно им служил: человек был слишком умен и слишком расчетлив. Но, признаюсь, я ждал, что кто-то — видимо, он — подойдет и задаст неприличный на зоне вопрос: «Где рукопись?» И однажды ночью он таки подошел ко мне и — задал вопрос... Взволнованно, доверительно, шепотом я поделился информацией, что рукопись сжег в кочегарке, у Азата Аршакяна…

 

- 112 -

Через три дня вместе с Азатом, Солдатовым (предполагаемым «хозяином канала») и Лысенко, потенциальным информатором (см. о нем примечание в конце главки) меня увезли этапом в Саранск — «на профилактику». По дороге я шепнул (таясь, на всякий случай, от Виталия Лысенко) Азатику: «Будут спрашивать, сжигал я что-то у тебя в кочегарке — подтверждай».

Моя роль в Саранске требовала на этот раз «контакта» с дознавателями. Потому в первый же вечер в тюрьме я написал Мартынову заявление и попросил в ГБ для себя диетпитания, дополнения к пайку из оперфондов плюс новогоднее свидание с соседями по камере (Солдатовым и Аршакяном). Наглый расчет строился на эксплуатации гебистского предрассудка относительно евреев как людей корыстных, которые ради брюха, тем паче богатства, дадут любые показания — только поприжми и потом купи! Откуда у гебистов сей стереотип, не знаю, но нам, зэкам, их заблуждение оказывалось выгодным чрезвычайно.

Мартынов дал все просимое, кроме свидания с Азатом (разумеется!), разрешил внеочередную посылку из дому, обещал встречу с женой — и приступил к следствию.

* * *

По правде говоря, это вступление, рожденное вне плана задуманной книги, уже силой обстоятельств разрослось свыше любых мыслимых для пролога пределов. Потому подробную историю «саранского дознания» сберегу для иного сочинения. А если коротко — то я упорствовал, а Мартынов меня «изобличал». Будто случайно открывал ящик стола и задумчиво вертел в руках наручники; или обращал мое внимание на магнитофон, стоявший в углу кабинета (видимо, бывают подследственные, что боятся допроса под магнитофон?); рисовал на бумаге цифры «190-1» — номер статьи закона, грозившей мне новым сроком. И предупреждал, мол, «если вы будете молчать, М-Р., то ничего не получите с Саранска» (ловушка для еврейского корыстолюбца!). И вдруг, под конец допроса, он спросил:

«А, может, рукопись улетучилась с дымом?» Я сидел невозмутимый, но с легким, правдоподобным налетом озабоченности. Он сразу отправил меня в камеру. В камере говорю Виталию Лысенко: «Да, много знает Мартьюов...»

Интересно, что Виталий на меня обиделся! Зная меня как зэка, он не сомневался, что я не буду откровенничать в камере о конспиративных делах. Подозревал, значит, что подсовываю ему «дезу». По совести, вариант с «наседкой»-соседом я напрочь не отвергал — все бывает! — Виталий не диссидент, а шпион и не обязан по тюремному уставу быть с нами, политиками, честным.. Но работал я тогда роль в расчете не на «наседку», а на неизбежного «клопа в стене»...

 

- 113 -

Через несколько дней Мартьюов и сидевший «на контроле реакций» лейтенант Лысенков вызвали меня в самый «критический момент» — накануне приезда жены, накануне внеочередной продуктовой передачи. Поначалу я держался гоголем, но когда Мартынов напрямую упомянул о кочегарке, то, конечно, я сгорбился, я уронил, сломленный, голову на руки... Мартынов напирал, Лысенков упрекал: «Интеллигентный человек, а как неприятно на вас сейчас глядеть». Гебисты гордятся силой, могуществом своей конторы, и легче всего «купить» их, изобразив «сломленность» перед силой. На такую байку они, люди обычно очень недоверчивые, покупаются просто. Короче, Мартынов (на допрос он явился в новеньком мундире капитана КГБ вместо обычного цивильного костюма. Неужели очередное звание пожаловали за предотвращение выхода в свет «Места и времени»? Это было бы слишком забавно), так вот Мартынов заставил меня — в обмен на свидание с женой — написать целую поэму в прозе, с художественным описанием того, что именно я чувствовал, подходя к топке в кочегарке у Азата, и как я понял, что надо признаваться, потому что органы все и всегда все равно знают... И т. д.

Насмешливый тон в моем описании Сан-Саныча — проявление обычного веселого характера, а не свидетельство глупости или недальновидности нового капитана госбезопасности. По-своему Мартынов был весьма неглуп! На одной из последующих встреч, например, предложил: «Михаил Рувимович, раз уж возник контакт в одном деле, может, удастся установить в другом? Вам известно: я заинтересован в спокойствии на зоне. Не знаю никого, кто бы так разбирался в характерах людей на девятнадцатой зоне, как вы. Помогайте мне чисто психологическими советами, как предотвратить конфликты администрации с заключенными — а никакой оперативной информации мне от вас не нужно». Отдаю должное — то была самая тонкая, самая интеллигентная вербовка, с которой я сталкивался в заключении, — а уж сколько раз меня вербовали... Но ум в Мартынове я признаю не за форму предложения, а за то, что когда я ответил: «Александр Александрович, мне давать вам какую бы то ни было информацию так же невозможно, как вам давать информацию мне» — он мгновенно понял, совсем не обиделся и — больше никогда не предлагал вербоваться. Надо знать настырную назойливость его коллег в сем вопросе, чтоб положительно оценить смекалку пана капитана!

Вот другие любопытные разговоры в кабинете следователя. «Хотите, чтоб вам сняли ссылку?» — «Естественно. Я нормальный человек и хочу выйти на волю побыстрее». - «Вам остается сидеть в зоне год. Обещайте, что не будете принимать участия в акциях, и я ручаюсь, что через год вам снимут ссылку». — «В День политзэка все равно буду голодовать». — «Хорошо. Один день — тридцатого октября — отголодуете, и это должно быть все. Вы согласны?» — «Согласен.» Признаюсь, я поверил ему. Казалось, что в год Белград-

 

- 114 -

ского совещания и 60-летия Октября Кремль получил удобный шанс избавиться, не потеряв лица, от бремени политзаключенных, от сложностей, связанных с нашей публикой! Не под унижающим влиянием тлетворного Запада, а просто в великий праздник, на радостях мы, Софья Власъевна, проводим микро-амнистию. Короче, не думал, что меня освободят (не за что), но предполагал, что к 60-летию Октября могут срезать ссылку «политикам» — и Мартынов, как у них принято, пытается продать мне то, что они уже решили отдать...

Но в начале февраля 1977 г. ворвался он в камеру, взволнованный до неприличия, тряся «Литературной газетой». «Прочитайте статью Сан-Саныча Петрова-Агатова», — и бадминтонным воланом выпорхнул обратно в коридор. Я тут же пробежал вонючий текст бывшего зэка с нашей зоны, донос на новых «обвиняемых» — Александра Гинзбурга и Юрия Орлова, руководителей тогдашних правозащитных групп. Признаюсь — не понял, что они уже арестованы, настолько неубедительно, на уровне вшивых сплетен были написаны показания (что передо мной именно показания, а не статья

— в этом ни один зэк не усомнился бы). Более того, я сочинил фантастическую версию, мол, Петров-Агатов не сумел собрать для них добротный обвинительный материал и потому-то его информацию они решили использовать хоть в газетной пачкотне. Стыдно сегодня признаться, но меня охватила... жалость к автору. «Господи Боже, — думалось мне, — что ж ты с собой, человек, сделал? Как жить после этого будешь? С детьми говорить?» Дурак, конечно, я бью, но хорошо помню: чувствовал именно это.

Через полчаса Мартынов вновь явился в камеру. «Ну как?»

(Зная теперь гебистов получше, понимаю: он надеялся, а вдруг меня пример Петрова-Агатова вдохновит.) — «Хоть вы-то его теперь не бросайте. Ведь, кроме вас, ему некуда пойти». Я не иронизировал: только с годами понял, что для обычных ренегатов еврейский Иуда Искариот, повесившийся после предательства, — просто недостижимый идеал добродетели.

* * *

...В конце февраля этапировали всех из Саранска обратно в зону. Четверка снова встретилась в вагонзаке. Радости-то сколько! Азат мудро заметил: «А ведь в карцере вагонном сидим — даже не замечаем этого».

Азата допрашивали по поводу сожжения мной рукописи «Места и времени», и умница избрал куда более тонкую и убедительную тактику, чем придуманная мной... Он на допросах отрицал, что видел, как я сжег рукопись. Но отрицал... не убежденно! Дознавателям ясно было: врет мерзавец' Покрывает Хейфица! Такой вариант ка-

 

- 115 -

зался Мартынову более убедительным, чем любая иная версия. «Наконец, спрашивает: а можно в этой топке книгу сжечь? Да там, отвечаю, целого быка зажарить можно».

Сложней оказалась ситуация у Солдатова. Незадолго до обратного этапа он узнал, что посажен в зону на пять лет по обвинению в хулиганстве его сын. Сергей был уверен, что обвинение подстроено — для воздействия на него и одновременно, чтоб скомпрометировать «отца хулигана». В Саранске ему предложили подписать отказ от политической деятельности в обмен на немедленное освобождение сына и еще на свободу с полсрока для него самого; «Предложили полторы свободы», — шутил Сергей. Мы много говорили об этой сорвавшейся сделке. Но о разговорах в дороге тоже расскажу как-нибудь потом.

Когда перед Потьмой Азата отделили от нас (он уже шел на освобождение), я передал на волю предупреждение о стукаче, с которым делился в зоне информацией насчет мнимого «сожжения рукописи». Азат отреагировал осторожно: «Передам, что есть и такое мнение». Очень мне хотелось с тем человеком побеседовать в зоне откровенно: ведь в числе интервьюируемых на зоне не оказалось ни одного сломленного, сдавшегося объекта — а писательски такой был интересный сюжет! Но когда я прибыл в зону, тот зэк был освобожден — кажется, за два года до окончания срока?

С Потьмы до зоны мы ехали странным «кольцевым маршрутом»: сначала до конца ветки (до «больнички»), оттуда, загрузившись «выздоровевшими» зэками, обратно — по своим лагерям. Сидим тихо, болтаем, вдруг на весь вагон звонкий голос: «Контрики в вагоне есть?» Откликаюсь: «Есть». — «Кто такой?» — «Хейфец, Солдатов, Лысенко». «С какой зоны?» — «С девятнадцатой.» — «Я со спеца.» — «Как у вас Кузнецов?» — «На больничке.» — «Как Федоров?» — «На больничке.» — «Как Мурженко?» — «А это я и есть». Так «голосами» познакомился я с Аликом Мурженко, одним из героев «самолетного дела» 1970 г., подельником Бори Пэнсона. От него узнали о новых арестах — Орлова и Гинзбурга, Руденко и Тихого. Сергей определил: «Значит, никого под юбилей амнистировать не собираются».

И вот, обысканный, вхожу в свою зону. Первым встречаю милого Борю Пэнсона, «хозяина канала». Он вычислил, что приеду именно в тот день (что значит семилетний зэковский опыт!) и попросил положенный отгул, чтоб меня встретить. Расцеловались — хоть взрослые мужики, и повел меня Борис угощаться дивным салом (простите, правоверные евреи, но после этапа нет лучшей поправки, чем сало, в зимнюю мордовскую стужу!). Угощал не жалея! «Я, — отмахивался он от моих ужимок, — люблю, чтоб все, что есть, лежало на столе. Пусть завтрашний день сам о себе заботится». В завершение налил мне чашечку совершенно запрещенного на зоне какао. Миллионер!

 

- 116 -

* * *

От Бори я узнал, что посылка с «Местом и временем» за «забором». На очереди, значит, писание задуманных продолжений: сначала эта вот часть, «Русское поле», потом предполагалась книга «Верен Британии» — биография-интервью Николая Будулака-Шарыгина, британского инженера, отбывшего 6 лет во Владимирской крытке за «измену Родине» (несовершеннолетним был угнан в Германию немцами, а оттуда уехал к приемным родителям в Великобританию — вот и изменник!) и добивавшего оставшиеся четыре года срока в нашей зоне.

.. .«Русское поле, русское поле-е-е» — целый день лагерное радио транслирует шлягер сезона! Мне хотелось изобразить, как это «поле» смотрится в границах колючей проволоки и спиралей Бруно. Эту часть я думал составить из биографий-интервью трех типичных русских полигзэков — демократа, «патриота»-националиста и «бытовичка». Сам я взял лишь два интервью — у Сергея Солдатова и Владимира Осипова, третью же новеллу, литературно лучшую, на мой личный вкус, делал Боря Пэнсон (не знаю, удастся ли мне ее восстановить).

Получился этакий документальный триптих — о двух главных направлениях «диссидентствующих» россиян, а рядом автопортрет человека, воплотившего своей судьбой безъязыкую массу низового люда, что двигает на борьбу этих Солдатовых и Осиповых.

«Русское поле» писалось в спешке: на 21 апреля (1977 г.) была назначена Стодневная политическая забастовка. Мы требовали ввести в силу Статус политзаключеннного в СССР. Необходимо было завершить рукопись за полтора месяца — потом начнут отрывать в карцера. И я окончил ее утром 21 апреля 1977 г.

Через три дня Мартынов устроил общелагерный «шмон»: обыскивали даже военных стариков-стукачей. У всех «политиков» отобрали бумаги на просмотр. Как сейчас вижу низкую фигуру гебиста, вприпрыжку шагающего в элегантном костюмчике к нашей секционной каптерке, а сзади маршируют увальни-надзиратели в зеленых, пыльных, пропахших гнилостью мундирах.

Мартынов искал вот это — «Русское поле»!

Незадолго до обыска он переиграл меня. Жену мою пустили на свидание не в положенный (и ожидаемый мною) срок, а на два дня позже. Я продолжал в эти дни работать над рукописью, не понимая, когда же меня позовут на вахту и позовут ли вообще... И вот вырос в цеху надзиратель и сразу ведет на вахту, а у меня при себе листок, над которым я как раз работал: окончание интервью с Солдатовым. Куда его деть? Оторваться от мента к тайнику? Но я боялся, что за мной именно сейчас могут следить... И — сыграл «в наглую»: зная, что на свидании обыскивают только нижнюю одежду, в которой проходишь к родственнику, сунул листок во внутренний карман одежды верхней (бушлата). Бушлат мы оставляли в раздевалке на вахте — кто ж догадается его посмотреть, отдельно от зэка-то... Но Мар-

 

- 117 -

тынов — бдил! И перед свиданием мне сменили не только робу, но и нижнее белье — полностью, а оставленный в зоне бушлат был обыскан — и листок мой пропал! Так что капитан точно знал, что именно ищет. ...Когда обыск кончился, Мартынов отвел меня в сторону:

«Зачем обманули меня, Михаил Рувимович? Почему нарушили слово, данное в Саранске не только мне, но и вашей жене? Обещали не участвовать в политических акциях, а сами встали на Статус?» — «Но ведь я обещал не бесплатно, а в обмен на снятие ссылки. Комитет передумал снимать ссылку — я свободен от нашей с вами договоренности».

Признаюсь, думал спровоцировать его на обычный комитетский «стандарт», мол, хотели мы вас, М.Р., отпустить досрочно, но своим дурным поведением вы сами все испортили... Но Мартынов поразил: видимо, был в ярости, что не мог обхитрить (не раз я замечал, что «Мартыновы» любых рангов более всего злятся, когда не удается нас обмануть. Видимо, искусство обмана —некая компенсация за убожество положения, и когда выясняется, что простаки-интеллигенты даже в искусстве обмана не уступают — вот тут у начальников разыгрывается злоба).

— Кто обещал вам снять ссылку?!

— Вы, Александр Александрович.

— Неправда. У нас есть магнитофонная запись разговора с вами, там нет ни слова о снятии ссылки.

— Отлично. Значит, там нет ни слова о моем отказе от акций в зоне...

Мартынов понял, что попался. Ну, пошли в ход угрозы. Неинтересно...

После обыска время покатилось быстро: мы отстояли на Статусе сто суток, а посылка с «Русским полем» в это время странствовала за «забором». Богатая собралась посылка: помимо текста «Русского поля», имелись многие документальные приложения (приговоры главных персонажей, материалы по Статусной акции, армянские материалы и многое-многое другое). К началу августа наша забастовка кончилась. По числу статусных карцеров чемпионом стал «младомарксист» Герман Ушаков — 80 суток из ста возможных. 2-3 места — по 78 суток — разделили Чорновил и я. Из зоны Солдатова увезли в Таллинн, Осипова — на больничку. И как раз в это время к Боре поступило сообщение: посылка с «Русским полем» пропала где-то по дороге!

Где? — не могли установить. Через слишком многие руки она шла...

* * *

Ситуация сейчас такая. Может быть, на днях «дырка в заборе зоны» закроется. Вот почему выхода у меня нет — ждать нельзя. И я по

 

- 118 -

памяти восстанавливаю интервью. Понимаю, что тот вариант, который вы будете читать, хуже оригинала: исчезли документальные вставки и приложения, исчезли краски и оттенки зафиксированных -подлинных рассказов зэков. Но я не могу дожидаться возвращения на зону Солда-това и Осипова... Надеюсь, читатели простят хотя бы некоторые из авторских огрехов, прочитав это вступление-объяснение-извинение.

Примечание о В. Лысенко

Историю капитан-лейтенанта В. Лысенко я восстановил по крупицам вырывавшихся у него слов. Приговора Виталию на руки не выдали, да еще пригрозили: «Будете болтать о деле, сошлем в Сибирь». Он и помалкивал.

До ареста Лысенко служил штурманом на каком-то судне военно-морской разведки. Карьера складывалась благополучно: Виталий трудолюбив, неглуп, окончил Высшее морское училище и Институт военных переводчиков, незадолго до ареста рекомендован в адъютанты к командующему Балтфлотом.

Был у него друг, капитан-лейтенант Владимир Константиновский (однажды у Виталия вырвалось: «Если бы вы знали, где он служил!»). Однажды Владимир (и, как я понял, еще кто-то) поделился с Виталием особым замыслом — вступить в связь с иностранной разведкой и продать ей сведения, которыми он располагал. Виталий отказался. А примерно через полгода узнал, что Константиновского арестовали... На допросах тот признал, что Виталий не принял его предложение немного пошпионить. Виталия сразу задержали. Разумеется, с его стороны единственно правильной тактикой явилось бы тотальное отрицание всего (разговор с Константиновским шел с глазу на глаз. «Не знаю, почему Константиновский решил меня оклеветать» — и кончен бал!). Но адмирал, начальник контрразведки, вдобавок свой, украинец, дал честное слово офицера и коммуниста: в случае чистосердечного признания он, Лысенко, не будет привлечен к суду. Виталий сказал правду — и тут же был заключен в тюрьму по обвинению в недоносительстве (срок — до трех лет). Под следствием просидел в тюрьме два года, и, как я теперь понимаю, при закрытии дела следователям жалко было оформить его после такой оперативно-следственной работы всего лишь на год, остававшийся по статье. Пошли в ход нормальные уловки, смертельно опасные для обвиняемого, лишенного всякой профессиональной юридической поддержки. «Хорошо, — говорили следователи, — вы отказались собирать разведданные... А Константиновский не боялся, что вы донесете?» — «Да, боялся...» — «Ну?» — «Я ему ответил: что ты говоришь, я ж тебе друг!» После чего статью «недоносительство» сменили на «заранее обещанное укрывательство» (до пяти лет). «А вы не пытались его отговорить?» — «Пытался. Рассказал, как какой-то шифровальщик из штаба флота бросил в дипломатическую машину записку с предложением о сотрудничестве, а в машине на самом-то

 

- 119 -

деле сидели чекисты. Вот и ты, сказал, точно так же погоришь, дурень!» Статью «укрывательство» поменяли на «пособничество»: «Вы г помогли ему советом, как не надо действовать», — разъяснили гебисты Виталию. Константиновский попросил Виталия позаботиться о его жене и детях в случае ареста — это тоже служило эпизодом обвинения: «Обещав помогать семье, вы стали пособником врага». Однажды Константиновский попросил купить фотобумагу. «Вы могли понять, почему он не хочет сам покупать ее?» — «Мог», — признал Виталий. В итоге как пособник изменнику Родине он был осужден на 8 лет.

Его жена, знавшая, что он виновен лишь в недоносительстве на друга, услыхав про приговор (на суд ее, естественно не пустили, на свидании не позволяли сказать о деле ни одного слова), сочла себя смертельно оскорбленной: муж занимался такими делами, «решал судьбу всей семьи», а ей ничего не сказал! И бросила мужа. Одновременно лишила и родительских прав: так я впервые узнал, что развод и лишение отцовства заключенного производятся в СССР заочно и не требуют согласия супруга... Виталию сообщили о том, что он больше не муж и не отец, когда все было кончено...

Тогда в Саранске следователи, между делом, выясняли у Виталия причины его поведения: «Что вами двигало? Чего не хватало?» Он уклончиво отвечал: «Вы специалисты, вы и должны объяснить мне, почему все это произошло». Кажется, что ключом к психологической разгадке этого дела могут послужить слова, оброненные Виталием после прибытия в зону: «Они допытывались: что толкнуло на измену Родине? Мы, не сговариваясь, решили отвечать: корыстные побуждения — лишь бы не пришили антисоветские взгляды. Но вообще-то я влип в это дело по дружбе, но такого объяснения следователь не запишет...»

Конечно, я знаю об этом деле односторонне — только с его слов, да и вразброс, вкратце. Но есть обстоятельство, которое в моих глазах сильно свидетельствует в пользу правдивости Виталия; его срок. Получить на два года «меньше наименьшего» (наказание по 64-й статье начинается от 10 лет и выше), будучи кадровым офицером разведки — значит, сами гебисты считали Виталия весьма слабо замешанным в дело. Кто не понаслышке знает, как рассматриваются дела по 64-й статье, тем паче в военных трибуналах, тот поймет меня.

А Виталий, действительно, способен на редкость сильно привязываться к другу, который почему-либо вызывал его восхищение.