- 37 -

МАТИЛЬДА НЕ ИЗ РОМАНА

Домработницы у нас в доме менялись. Это происходило по маминой вине. Как только появлялась очередная девушка, которую гнал из деревни голод, мать начинала объяснять ей, что в наше время в домработницах прозябать глупо, надо идти учиться; устраивала ее на рабфак и строго следила, чтобы она не пропускала занятия.

Хорошо помню Анюту — статную, чернобровую, сметливую. Поначалу она била посуду, икала и хихикала в рукав. Мама стала учить ее манерам, сама Анюта прилежно читала рабфаковские книжки, и через год ее было не узнать.

В это время матери пришлось уехать в Ленинград лечить заикание, а у отца врачи нашли нервное истощение и предложили лечь в местную водолечебницу, которая носила еще имя прежнего владельца—доктора Гордона.

По стечению этих обстоятельств можно судить, что жизнь моих родителей в тридцать втором году была насыщена, как сказали бы теперь, «отрицательными эмоциями».

Родители решились оставить меня на попечение Анюты.

 

- 38 -

Раз в неделю Анюта водила меня к отцу. В самой архитектуре водолечебницы Гордона была целительная красота. Тротуар перед зданием выложен не известняковыми, а мраморными плитами: прохожий невольно тут замедлял шаги. Глубоко в саду—флигель для живущих пациентов. Тишина там была необыкновенная. Каждая палата отделена тамбуром. Доктор Гордон знал свое дело. Инерция этого дела, как ни странно, продолжала существовать.

Больше всего меня поразил приход сестры-хозяйки с предложением на выбор меню обеда.

Отец казался непривычно вялым. Он объяснял это тоской по матери, но я детским инстинктом чувствовала, что не только в этом дело. Он вообще был другим.

На столе вместо обычного вороха газет и «взрослых» книг лежали «Дети капитана Гранта» и географические карты, по которым он сверял путешествие яхты лорда Гленарвана. Заметив мое удивление, отец тускло улыбнулся.

Слегка оживился он, видя, что мне доставляет удовольствие выбор блюд. А я преувеличивала это удовольствие, чтобы увидеть его похожим на прежнего.

Вскоре после обеда снова появилась дама в белом халате.

— Ну, деточка, тебе пора отдыхать. В постель, в постель!

Я собралась достойно возразить, что давно не отдыхаю днем, как вдруг с ужасом поняла, что это обращено к отцу.

Сестра-хозяйка была еще гордоновской экономкой, и так велика была ее способность держать бразды правления, что она не только удержала их в разбушевавшейся стихии революции, но и оставила за собой странную причуду говорить пациентам: «Ты, деточка...»

Отец послушно попрощался со мной.

Так случилось, что отвести меня впервые в школу пришлось Анюте.

В школьном дворе нас выстроили правильными шеренгами, и прежде всего заставили делать гимнастику. Привыкшая к уличной вольнице, я была как кролик загипнотизирована заключением в геометриче-

- 39 -

скую фигуру. И необходимостью повторять те же движения, что и все.

В руке у меня был новенький портфель. Учительница физкультуры, стоя лицом к строю, командовала:

— Руки в стороны—раз! Поворот налево—два! Выпрямиться—три! Поворот направо—че... тыре!

Все вокруг меня легко это проделывали, все успели в какой-то момент поставить портфель на землю. Я же в своем кроличьем гипнозе не успела и, стараясь не отстать в упражнениях от других, махала рукой с портфелем. Мне казалось, что это продолжается вечность, и он уже никогда не наступит, тот миг, в который я успею избавиться от портфеля. Вот сейчас! Но: — ...три—четы-ре!

Я видела себя со стороны, понимала всю нелепость своего положения, но была приговорена к портфелю неумолимым ритмом общих движений.

Неизвестно, сколько бы я так махала, если бы Анюта не сломала решительно строй на пути ко мне и не взяла из моих рук проклятый портфель.

До сих пор я испытываю к ней живую благодарность, к физкультуре—неистребимое отвращение, а к необходимости делать то же, что все,— страх.

Анюта перешла с рабфака на торговые курсы, которые стали занимать все ее время, и она, обливаясь слезами, покинула нас.

Сменившая ее Саша была смуглой, с большими серыми глазами и коротким носом. Она сильно отличалась от Анюты жеманностью манер, невесть откуда взявшейся. Вскоре выяснилось ее пристрастие к бульварным романам. Она бредила Альфредами и Матильдами, роняла тарелки по этому поводу и наотрез отказалась от идеи рабфака.

Дядя Валя развлекался, рассказывая ей всякие небылицы из светской жизни. Однажды он смутил ее душу повествованием о том, что гусары пили шампанское из атласных туфелек своих дам.

Саша, не успев закрыть восхищенный рот, скосила глаза на свою ногу сорокового размера в залатанном башмаке и стыдливо убрала ее под стол. Взгляд ее был так красноречив, что Валя разразился хохотом, мама затряслась в беззвучном смехе, а я поперхнулась чаем. Саша обиделась.

— Валентин, не дури!—сказала мать, совладав с

 

- 40 -

собой.—Саша, вы только представьте, как противно надевать мокрую туфлю.

Саша представила и успокоилась.

Однако вскоре тарелки стали сыпаться из ее рук катастрофически, а на глазах появлялись беспричинные слезы.

Надо сказать, что при всей демократичности матери аристократизм ее духа ставил между нею и работницами невидимую преграду. Поэтому Саша мрачнела молча.

Наконец мать спросила:

— Саша, в чем дело? Вас кто-нибудь обижает? Саша залилась слезами.

— Не-ет... Просто я больше не могу... не могу и все!

— Да что случилось?

— Сил моих нет глядеть... Ничего-то я до вас не видала... деревенщину одну... а теперь очень даже понимаю настоящую жизнь... и обращение.

— Так почему же — слезы?

Саша вытерла их, глубоко вздохнула;

— Александр Платонович как вас любят... Когда вы уезжали, они картину с вас по памяти срисовали, полностью во весь рост... Цветы все дарят и дарят... Я думала, такая любовь только в романах бывает...

Слезы снова потекли по ее щекам.

— Господи помилуй!—воскликнула мать.—Прямо водопровод.

— Ю-убку вам какую из Москвы привезли-и... Очень даже тяжело мне это видеть...

— В таком случае,—с живостью сказала мать,— нам надо расстаться. Я подыщу вам место, где у вас не будет причин так расстраиваться.

— Нет,—гордо сказала Саша.—Я сама. Только жизнь моя теперь кончена.

В этом мрачном убеждении она покинула дом.

И тогда появилась Матильда. Имя ее как будто выплыло из Сашиного романа, но она не походила совсем на тех Матильд.

Прежде чем рассказывать о ней, поселившей такую благодарность в семейной памяти, я расскажу о последнем визите Саши — года через два.

Она пришла разодетая в пух и прах, сопровождаемая пожилым серьезным человеком.

 

- 41 -

—Это мой муж—Степан Иваныч. Разрешите представить.

— Очень приятно,— сказала мать, пожимая им руки.—Поздравляю вас! Мотя, поставьте-ка чайник. Садитесь, пожалуйста.

Саша села по-светски чинно.

— Вообще-то я год как замужем. Только не приходила, пока вот туалет не сшила и комнату не обставила по вашему вкусу...

— По моему вкусу?

— Как вы говорили, чтоб меньше вещей было... зато вещи у меня побогаче будут. Трельяж я купила, потому как я—женщина и мне надо глядеть на себя со всех сторон. Степан Иваныч мне ни в чем не отказывают. Они часовых дел мастер, человек культурный и во мне полюбили культурность и обращение...

— Сашенька—мой идеал,—кашлянув, оповестил часовщик.

Я чуть не фыркнула, но меня остановил строгий взгляд матери.

—         И я очень благодарен вам, Вера Георгиевна, за Сашенькино воспитание,— торжественно продолжил он.

— Рада, что Саша встретила хорошего человека и устроила свою судьбу,—в тон ему ответила мать.— Берегите ее.

Саша удовлетворенно кивала, оттопырив мизинец над чашкой.

— И одеваться я научилась у Веры Георгиевны: оригинально.

— П-фуй!—подала голос Мотя от керосинки. Часовщик отвлекся разговором с Валей, и мать сказала быстрым шепотом:

— Такой шляпы вы не могли у меня видеть, Саша. Вы забыли, что я ношу мужские?

Саша поспешно сорвала шляпку. Она так и ушла, унося ее в руках. Прощание было церемонным.

— Приятно видеть счастливых людей!—с веселым облегчением сказала мать.

— Глупа как пробка!—отозвался Валентин.

— Глупые люди тоже имеют право на счастье.

— Но он такой старый! — сказала я.

— Ничего вы оба не понимаете. Во-первых, он не так стар. Во-вторых, он ее будет баловать, как ребен-

 

- 42 -

ка. А Саша из тех женщин, которым важнее, чтобы любили их. Она будет хорошей женой—готовить научилась, опрятна. Будет занята домом, шитьем нарядов. Поджидать мужа и читать романы.

— Если только читать!

— Только. В противном случае будет нарушено ее собственное представление о себе и та гармония, которую она обрела.

У нашей Матильды было длинное красное лицо, в ореоле мелких кудряшек, прямой нос и голубые глаза навыкате.

Она была немкой Поволжья. Семья ее подверглась раскулачиванию.

— Майн фатер был шестный шеловик, кулак— пфуй! Он работаль с пьять шасов утро. Унд майн брудер работаль, аллес! Сьемь брудер. Тшужой шеловик не работаль, только—свой. Три брудер вышель замуж другой деревень. Разный. И швестерн вышель замуж. Майн фатер, муттер унд тшетыре брат забраль и угналь Сибирь, нотшью. Их воз у подруг, майн фройнд. Утро Матильда пришель: фатер — найн, муттер — найн, брудер — ой-е-ей! Матильда сердился, кричаль: «Дурак! Все вы—дурак! Майн фатер—местный шеловик! Кулак — пфуй! Сам — кулак!» Потом Матильда плакаль, плакаль, плакаль...

Слезы катились из ее голубых глаз, вдоль римского носа, орошая фартук на расставленных коленях.

— И ушел город. Ты никто не говорил, майн медхен, што Матильда говорил? Гут. Хороший девошк. А то Мотья будет шлехт. Отшень шлехт...

Не знаю, как отцу удалось прописать к нам домработницу из раскулаченных.

Сначала очень трудно было понимать ее волапюк, но потом она научилась лучше говорить по-русски, а я узнала много немецких слов.

Постепенно, один за другим, стали объявляться у нас в доме ее братья из разных деревень и зять. Все они были добры молодцы, как на подбор—кровь с молоком. Все застенчивы и объяснялись больше ухмылками. Они чтили Мотю как старшую—ей было под тридцать—и приезжали советоваться. Сначала пугливо, по ночам, потом смелее.

Кухня наша превращалась в цыганский табор— молодцам стелили на полу, но галдеж стоял немец-

- 43 -

кий. Мотя, забыв о конспирации, свирепо кричала на своих братьев. Мать заподозрила, что причина ее крика—неумение дать дельный совет, и попробовала сама вникнуть в их нужды.

Вскоре Мотя была почтительно ими отстранена (покрикивала она уже чисто формально), а мать стала непосредственным поверенным молодцев. Им было трудно выговорить ее отчество, и звали они ее «тетья Вера», хотя была она ровесницей их сестры.

Отец слегка потешался над этой ее ролью, но иногда они вдвоем тихо обсуждали дела братьев, и по их лицам было ясно, что дела эти нешуточные.

Наверное, мать давала им хорошие советы, потому что они раз от разу веселели, становились увереннее и, наконец, стали приезжать открыто: братья из деревни навещают свою любимую сестру в городе — что тут особенного?

А вот с Мотей стало твориться неладное. Ее глаза были постоянно красны, ночами она тяжко вздыхала. Тарелки сыпались и у нее из рук, что при немецкой ее аккуратности было странно.

При расспросах лицо ее несчастно каменело, и она мотала головой.

Однажды она вернулась с базара в сопровождении милиционера и целой толпы. Выяснилось, что Мотя бросилась под трамвай и чудом уцелела.

Меня выставили на улицу, мать быстро объяснилась с провожатыми, и они ушли. Отцовское положение помогло избавить Мотю от допросов в милиции и вообще не привлекать к ней внимания.

Дома Мотя продолжала молчать и плакать. С нее не спускали глаз. Наконец мать сообразила под каким-то предлогом зайти с ней к хорошо знакомому врачу.

Доктор Шульц, бывая у нас в доме, пользовался особым расположением Моти, как ее соплеменник и «утшеный шеловик».

Шульц вышел к маме из кабинета:

— Она беременна.

Плачущая Матильда мотала головой:

— Их бин девушк, их бин девушк... Мать попыталась ей объяснить, что ничего постыдного в ее положении нет. В новом обществе, где унич-

 

- 44 -

тожены предрассудки, можно вырастить ребенка и без мужа, но Мотя закричала:

— Затшем не давай умираль? Мотья хотел! Мотья будет умираль все равно! Их бин девушк... о-о-о... Доктор Шульц предложил:

— Я могу положить ее к себе в клинику на операцию. Ни одна душа не узнает.

Мотя была ошеломлена, ничего подобного ей не приходило в голову.

Она продолжала повторять; «Их бин девушк», но рыдания затихли.

Постепенно матери удалось установить случившееся.

На одной площадке с нами жила семья, в которую приезжал гостить племянник—молодой рыбак. Этот парень однажды ночью пробрался к Моте, а она, парализованная стыдом и страхом, не смогла позвать на помощь. Потом он исчез—очевидно, уехал к себе домой.

На другое утро после визита к Шульцу в дверь постучали, и на пороге объявился виновник Мотиного «позора». В тесном парадном костюме, с цветами в руках, заливаясь румянцем, как красная девица, и хихикая, он попросил у мамы разрешения, чтобы Мотя вышла за него замуж.

Но Мотя, едва опомнясь от его появления, закричала;

— Вон! Уходить! Сейт-шас уходить! Швайн! Швайн!

Она снова впала в отчаяние. Мать вытолкала незадачливого жениха, Мотя отправилась в клинику.

Преданность была основой ее натуры, но по возвращении из клиники ее преданность матери и всей нашей семье не знала границ.

Я, разумеется, понятия тогда не имела обо всей этой драматичной подоплеке и только удивилась, что и на этот раз Мотя повела себя так непохоже на Сашиных Матильд. В ответ на предложение руки и сердца она почему-то стала кричать жениху: «Свинья!»