- 344 -

ДОЧЕРИ СВЕТА

 

Неопалимая Купина —

В чем народная вина?

Н. Клюев. «Погорельщина».

 

Мне часто хочется прийти в нашу — такую розовую, такую красивую — церковь в Телеграфном переулке и помолиться за них. А может быть, пора и панихиду отслужить? Ведь видела я их последний раз лет двадцать тому назад, и были они тогда уже не молоды. И многие из них, наверное, за эти годы пришли крутыми своими тропками к стопам своего Господа. Я подхожу к кануну, в любое время дня и года трепетным рождественским пирогом переливающемуся в левом приделе Меньшиковской уютной и ухоженной церкви, беру из стопки аккуратно нарезанных чет-

 

- 345 -

вертушек листок бумаги и поднимаю обгрызенный карандаш на веревочке. Тепло, пахнет яблоками и воском, из начищенных окладов спокойно и понимающе смотрят отнюдь не закопченные лики святых. Красивый священник плавными движениями, вздымая волны черного маркизета, благословляет склоненные головы верующих, поздравляет с Христовым воскресением — сегодня суббота, — смотрит ласковыми загадочными восточными глазами Отец Нифон из Дамаска. Старушки прихожанки, ровесницы, наверное, моих тайшетских подруг, шаркая, тянутся прикладываться к кресту, целуют батюшке смуглую руку, надламывают просфору, аккуратно распределяют мелочь: «на хор», «на ремонт храма», «на новую ризу»... Я опускаю карандаш на стол. Нет, нельзя их здесь поминать. Ведь они не принимали все это—кануны, обедни, маркизет... Ведь они жизнь положили, чтобы не отступать от своего пре дания, и поминать их по-чужому — не значит ли это их, столько вынесших за свою истину, обидеть еще раз? Нет, лучше я просто помолюсь за них, просто вспомню их словами, которые так же широки, как и объятия рук, раскинутых по краям креста, их — вместят.

Под изумительнейшую «Херувимскую» (как же земны и прозрачны их песни по сравнению с нашим древним преданием!) я шепчу, вспоминая их обветренные деревенские лица: «Блаженны

 

- 346 -

нищие духом, ибо их есть царствие небесное...». Да, это подходит, если расшифровать это темное место как «блаженны не взыскующие много мудрости». Куда там. И невежественны, и упрямы, и фанатичны. «Блаженны кроткие...» Нет, это не про них — умеют отстоять свое мнение, и за словом в карман не полезут, и агрессивны в спорах, и сопротивляться — умеют. «Блаженны алчущие и жаждущие правды...» Нет, тоже не про них. У них—чувство превосходства, они уже «в правде», воистину сектантское высокомерие, даже у лучших: «Я-то спасусь, а вот ты...» «Блаженны миротворцы...» Нет, и эти слова не идут у меня с языка. Они жаждут возмездия, в их наивной эсхатологии расправам над гонителями уделено слишком много места. Так неужели же на горе не нашлось для них доброго слова, для них, принесших в жертву женское свое предназначение, оставивших детей и клетушки с ухоженными поросятами и годами мыкающих горе по лагерям? Нет. есть для них слова. Вот они:

«Блаженны вы, когда будут поносить вас и гнать и злословить на Меня. Радуйтесь и веселитесь, ибо велика ваша награда в небесах».

Да, темные, равнодушные к «светским» знаниям, сварливые, вздорные порой, такие приземленные, такие, на мой взгляд, «бездуховные» — и все-таки не отрекшиеся. Ни от Бога своего, ни от предания, каким бы неглубоким оно нам ни казалось. И был каждой из них

 

- 347 -

дарован свой звездный час, когда, искушал ее сатана — спокойной старостью, «садком вишневым коло хатки...» Вот как нашу дневальную барака, худую высокую старуху Стасю с вечно больными зубами и вечными валенками на ногах... Было же договорено со следователем, что осудит она свое религиозное прошлое, выступит публично на открытом суде, где соберется вся общественность города Станислава, ныне Ивано-Франковска, и из области приедут ведущие атеисты, и по радио будут транслировать этот показательный процесс, и возьмет ее на поруки коллектив детского сада, где работала она (а как они все умели работать!) нянечкой и плакали по ней ребятишки. И ведь два срока были уже позади — ну, те, правда, при культе. И ждала ее дочка, то же самое проделавшая и живущая уже который год без своей «истины» спокойно, и внуки любимые. И радио приехало, и из Львова телевидение, но заплакала Стася и сказала (это при прямой-то передаче!) в последнем слове: «Не, не можу, не можу. Е Бо, и е дьявол, и е их слуги, и гореть вам в геенне огненной, отродья антихристовы». Много ли это? Много, наверное, для нашего времени.

 

 

Здесь так поздно светает, что непонятно, утро или вечер.

С трудом открываю глаза, которые еще слепит от вчерашнего перехода по сибирскому

 

- 348 -

снегу. И таким же куском этой сверкающей зимы кажутся мне и чистенький платочек-хусточка,— и румяные, до блеска отмытые щеки, и приветливые голубые глазки сидящей рядом на нарах женщины. Она улыбнулась и заговорила. вернее, запела высоким-высоким голосом — господи, почему у украинских деревенских женщин такие голоса-колокольчики, от которых в ушах звенит, а когда их несколько соберется да еще слов не понимаешь—ну птички присели у лужицы поплескаться...

— Яка дитына маленька, яка поганенька, яка зэлененька,— ласково пела эта ну прямо гоголевская хохлушечка — ей бы венок да ленты, а она в телогрейке и чудовищных рукавицах.

— А вы за что сюда попали?— спрашиваю я.

— Та за Бога.

Но от меня так легко уже не отделаться. Чем ближе подъезжали мы к Тайшету, где находился наш будущий «политический» лагерь, тем чаще на просьбу что-нибудь почитать дежурный совал в кормушку вместе с «Как закалялась сталь» и трепаные брошюрки с пауками, черными крестами и наганами на обложках: «Под сенью черного креста», «Кого охраняет Башня Стражи», «ЦРУ и «воинство Христово» и тому подобное. На воле я таких не видывала—ясно было, что мы приближаемся к местам, где эти брошюрки — необходимое орудие политработы. Я их прочитала. И теперь могла выяснить убеж

 

- 349 -

дения собеседника более точно.

— А в бессмертие души вы верите? Тося (так звали хохлушечку) вздохнула и сказала просто:

— За це сижу.

— А в воскресение мертвых?

— А як же ж!

— И в вечную жизнь на новой земле?

— И в новом Израиле все будем!

— Итак, Тося была пятидесятницей.

— А какой у вас срок?

— Десять рокив.

Ох эти десять рокив, щедрой рукой рассыпаемые нашей властью на головы Тосям и Параням за их бессмертные души! Сколько раз слышала я в ответ: «Десять рокив, та за Бога».

Тося (в лагере она работала возчицей) и отвезла нас на санях в зону. И новым продолжением скрипящего снега и праздничной голубизны неба было барачное убранство—горы накрахмаленных подушек, подсиненных простынь, добела оттертого деревянного стола, веселых вышивок на рушничках «Бог есть любовь» по-украински, по-немецки.

Пятидесятниц в лагере было немного. Они все умещались в кружок вокруг самой вымытой, самой вышитой, самой белоснежно-подсиненной постели своей негласной руководительницы — красивой Вали, бывшей трактористки. Румяные

 

- 350 -

щеки Вали и ее всегда звенящий в бараке смех, умение отбрить и как-то властно приласкать, ее жизнелюбие долго вводили меня в заблуждение, и я не могла понять, почему эта цветущая женщина остается все время в бараке, не ходит на работу, а ей, словно пчелиной матке, несут эти беленькие рабочие пчелки и вышитые рубашки, и масло из посылок и жужжат около нее, вернее, тонюсенько щебечут до самого отбоя. Но у Вали не было ног. Уже здесь, в Сибири, она попала под сенокосилку. А из больницы—нет. не домой, «сактировать» такого врага народа кто позволит?— обратно в лагерь и вместе с лагерем по этапам, вот уже шестой год так, а срок — «десять рокив» и "статья актировке не подлежит". Но не унывает. Охи мои и возмущения прерывает, у них на все ведь готов ответ: «Значит, велика моя мера у Господа». И читает — из их поэтической хрестоматии:

 

Тебе на долю выпал лишь арест,

А ты твердишь, что крест тебе достался лютый.

Л если бы тебе голгофский выпал крест

И чаша с горькою цикутой?

 

Когда в бараке нет немок-бригадирш, латышских полицаек, деятельниц КВЧ, они поют свои песнопения, иногда очень красивые. Мелодически они напоминают старинные романсы, а словарь — странен и современен. Тут и «сломанные струны гитары», и «знамя

 

- 351 -

истины», и «горнило страданья». Кажется, это самодеятельные переводы с английского — секта ведь американского происхождения, и в ее поэзии как-то преломился образный строй песен спиричуэлс. А вот их лучшая певица, Наташа К., со станции Оловянная Восточно-Сибирской железной дороги. На этих страницах, полустанках, поселках Восточной Сибири еще хранились островочки «веры отцов»; обычно это несколько семей, окруженные стеной вражды в основном пришлого, завербованного, всегда пьяного рабочего люда. Скрывались, таились, старались и детей воспитывать в своей вере... Но не скроешься нынче, не те времена! Наташа работала приемщицей в фотографии. а ее муж, он же брат по вере,—заведующим этой же фотографией. Была лаборатория, где не только проявляли пленки,— тушили спет, по условному стуку впускали своих, пели, обсуждали наступление Нового Израиля и... Накатывало ли на них? Пророчествовали ли? «Ходили в слове», как хлысты? Глядя на Наташу, я готова была в это поверить: она была, конечно, нездорова, одутловата, бледна даже летом, а глаза—черные, всегда блестящие, такие странные на русском курносом лице. Когда она запевала, она бледнела еще больше, а глаза начинали светиться в темноте — становилось жутковато, наивные слова песен искупались напряжением, страстью, самозабвением поющих:

 

- 352 -

Гаснет ли пламя в борьбе испытанья,

Труден ли станет тернистый твой путь —

Выше и выше держи свое знамя,

Стойким всегда ты за истину будь.

Встретишь ли ненависть сердца жестокого,

Будет ли зависть следить за тобой...—

 

в этом месте такая мучительная пауза, звук такой высоты, бедные пчелки закатывают глаза — и как вздох облегчения:

 

Бог не оставит тебя, одинокого,

Если к нему ты прибегнешь с мольбой.

Если ты будешь доволен судьбою,

Счастье польется широкой рекой.

Все же молись, дверь закрыв за собою,

Бог неотступно следит за тобой.

Если ты верен, молись за остывших,

Знай, что, когда ты счастливей других —

Близких, далеких, о Боге забывших,—

Встань на колени, молись и о них.

 

Тайшетская метель метит белыми крестами пристанище последних страдалиц за веру нашего века, сквозь чисто промытые окна видны «ангелы в небе снежном», на тумбочке около Вали на вышитом рушнике — яйца, белый хлеб, квас, все простое, но аппетитное. Угощают сердечно, ласково. Меня привлекает их уют, милые простые лица, но не только — у них уважение к тайне, притаившаяся мистическая одаренность, они все-таки в гостях на земле, они лишены рационализма и прагматизма сестер по

 

- 353 -

гонениям — более земных, уверенных в себе свидетельниц Иеговы, которых в бараке большинство. Да и по-человечески они ярче, с ними интереснее — проблемы их гораздо больше в области нравственной, чем у поборниц теории «электрических колец» и Армагеддона как результат термоядерной реакции урана.

С Наташей мы приятельствовали — она была полугородская и как-то ближе мне, да и не такая сноровистая в работе, как сельские жительницы, и не развивала у меня комплексов. Мы часто философствовали с ней на грядках, сидя на теплых кучах свекольной ботвы, не обращая внимания на далеко ушедших вперед ловких пололок. Мы не спешили. Во многих вопросах мы совпадали. Но потом, увы, она да и остальные сестры отвернулись от меня. Причиной, как ни смешно, послужило искусство кино.

Фильмы в основном показывали историко-революционные, строго следили за оставшимися в бараке, приходилось чуть ли не зубную боль изображать, чтобы не смотреть лишний раз шедевр мирового киноискусства «Броненосец «Потемкин». Верующие в кино не ходили твердо. Но когда привезли по спецнаряду фильм «Тучи над Борском» (о пятидесятниках), экран установили прямо в нашем бараке, хочешь не хочешь — смотри. Я была знакома с создателями фильма. Мои друзья участвовали в обсуждении сценария. Мне казалось, что фильм

 

- 354 -

тактичный, что, насколько возможно в подцензурных условиях, он выявляет привлекательность религии, особенно в ее гонимых, еретических формах. Там исполнялись подлинные гимны пятидесятников, не скрывалась их своеобразная сила и красота, да и сам сюжет — приход в секту обиженной в миру девушки — был трогательно и, насколько возможно, правдиво изображен. Это был типичный фильм периода «оттепели», когда для человека, понимающего все привходящие условия, за сказанным вставал и второй, недосказанный авторами план. Конечно, так бы фильм не прошел — в конце его пятидесятники пытаются девушку распять, ее спасают, она покидает секту. Но ведь ясно, что это — для цензуры! Одним словом, я уговорила Наташу не отворачиваться, как остальные сестры, а посмотреть, и фильм защищала. Она была возмущена. Она ничего не знала про «оттепель», про подцензурные условия, не понимала, что все-таки что-то «либеральное» в фильм протащили. Она твердила только одно: «Значит, ты думаешь, что у нас распинают людей? Если ты так думаешь, зачем ты к нам приходишь? Тут все ложь!»

Я перестала к ним приходить. Конечно, они не сравняли меня с бригадиршей Лайс и, когда я была в бараке, пели и щебетали по-прежнему. Но Наташа уже не заливалась надтреснутым колокольчиком на грядках со свекольной ботвой, а старалась не отставать в прополке. А у

 

- 355 -

меня в голове укоризной моей ущербности все время звучала их самая «непримиримая» песня:

 

Я не хочу полуправды,

Жалких, слепых объяснений,

Я не хочу полутайных

В сердце погасших стремлений.

Я не хочу полуверы,

Я не хочу полуцели,

Пусть разбиваются струны—

Лишь бы недаром звенели.

 

Я не хочу полужизни,

Жалкой, бесцельной, послушной,

Я не хочу полусмерти,

Тяжкой, несмелой и душной...

 

И припев:

 

Если любить—то навеки,

Если принять — то всецело,

Так, чтобы пламенем ярким

Сердце победно горело!

 

Сугробы намного выше головы, а над головой «в холодной яме января надмирно высадятся» непривычные созвездья. Тропка плотно утоптана от барака к цеху, идти даже безветренно, так высока стена снега. Иду на «блатную работенку» в инвалидную бригаду, на слюду.

В цехе, небольшой выбеленной комнате, тепло, потрескивает под ножами расщепляемая

 

- 356 -

слюда, воркует репродуктор: «На внеочередном заседании Совета Безопасности обсуждался проект резолюции, внесенный...» Тихий шелест проносится по склонившимся над работой белым, аккуратно повязанным головкам, каждая, вздыхая, шепчет про себя: «Блажен муж, не идущий на совет нечестивых...» Это свидетельницы Иеговы. Три их главных врага, три чудовища Апокалипсиса — «Религия, Политика и Коммерция». Они ненавидят папу римского, ООН, президентов, председателей райисполкомов, ну и, конечно, Маммону. Они—за всемирное теократическое государство. В лагере их большинство. Ночами (смены ночные), заваленные сугробами, на краю света, они обсуждают, прорабатывают различные пункты своего учения, укрепляясь в вере и разбирая все более явные признаки конца мира. Кроме меня, есть еще одна чужая — субботница Фрося, презираемая ими за «темноту». Идет что-то вроде семинара. В сущности, они закоренелые материалистки, никаких тайн, чудес, пророчеств для них не существует, это все — невежество. Библию знают хорошо, вся она у них разобрана по полочкам на «10 правил». Апокалипсис объяснен «научно»: первая печать— это комета, вторая — электрические кольца, последняя—атомная бомба. И наконец Армагеддон—третья мировая война, где спасутся лишь те, кто в «истине», то есть одни. Удивительно, как такая бездуховная вера,

 

- 357 -

лишенная, в сущности, Бога, может и укреплять и вдохновлять на подвиг. А ведь Гитлер преследовал их почти как евреев (они антигосударственны, за что и большевики их гонят), и гноил по лагерям, и топил на баржах (есть такой страшный рассказ об их «святом корабле»), Вот Марийка Т., наш бригадир, пережившая Бухенвальд; вот сморщенная, по годам еще не старая немка Женя Ш.—она спаслась из Треблинки. И пели там, и гибли в камерах газовых, но не отрекались. А потом, уже после войны,— по советским лагерям за то же самое. Заглушая радио, тихо поют:

 

Ликует верный наш народ,

Настал уж юбилейный год...

 

Это — год Армагеддона.

И потом — уже совсем весело:

 

Уже я слышу — Страшный суд

Над грешною землей,

И праведников души

Он уносит за собой!

……………………

Наш царь уж к нам пришел!

 

Доклад Парани Т. из деревни Хмельницкой области (щеки — печеные яблоки, а всегда смеется, хотя ни одного зуба) подходит к концу. Сегодня обсуждали «Правило второе»—«Жертва Авраама и возможность искупления». Начинается свободный обмен мнениями.

 

- 358 -

— Параню, Параню, я тоби спитаю...— подхватывает молоденькая круглоголовая Марийка из молдавского села бывшей Бессарабии.— Сказано в пятой главе послания, что поняли ангелы, когда Господь послал их свидетельствовать, что дочери человеческие прекрасны, и вошли к ним... Як же це? Вони ж были ангелы...

— Ох, Марийка, яка ты тэмна... Вони вже ж смате-рилизовались.

Параня знает много ученых слов. Она сидит третий срок—первый при немцах, второй в сорок восьмом году, когда прочищали Западную Украину, а поскольку была она в Германии ( пусть даже в Бухенвальде!) да брат мужа — бендеровец, мужу — расстрел, ей — двадцать пять лет. В пятьдесят шестом, однако, реабилитировали, но в пятьдесят седьмом пришло ей в голову на деревенском базаре проповедовать Армагеддон — и вот новый срок, десятка. Параня человек бывалый, находчивый, за долгую лагерную жизнь она потерлась среди самых разных людей — может и по-немецки отбрить (хотя не любит этот язык) и по-румынски. За словом в карман не полезет.

— А почему вы Хрущева не признаете?— ехидно вмешивается «темная» Фрося.— Он же тоже миротворец.

Параня, не оборачиваясь:

— Вин синспирирован сатаною. Вся земная власть от сатаны. А папа римский — сам живой сатана.

 

- 359 -

Спрашиваю и я:

— А что станет с нами после смерти? Параня взглядывает на меня поверх круглых смешных очков.

— Ничего.

— Как ничего? А душа?

— Как душа? Жизнь — это же кровь. Вытекает кровь — умрешь.

Фрося не выдерживает:

— Вы что малой голову дурите? Воскреснем, когда Господь сподобит.

— Не воскреснем, а сматерилизуемся. После нигилизации.

— Что? Что?— возмущается Фрося.— Сама ты коллективизация, темнота немецкая, неуч нерусский.

Последние известия кончились. Теперь передают «Онегина». Читает Виктор Балашов. Любознательная Марийка интересуется шепотом судьбой Пушкина. Я начинаю рассказывать, мямлю что-то про дуэль, про Дантеса, про дуэльные правила. Параня решительно перебивает меня:

— Ну, в общем, он только ружье поднял, как тот, другой, выстрелил.

— Кто другой-то?

— Да Крылов.

Незаметно и неизбежно беседа переходит на столь любимые всеми хозяйственные темы. Ух, сколько рецептов мамалыг и настоек, особенно

 

- 360 -

же — засаливания «огирков»! И тут снова властно выделяется Параня — она решительно настаивает, что по-настоящему рассол надо сливать три раза. От абсурдности происходящего меня начинает поташнивать, потихоньку щиплю себя, чтобы прийти в чувство. На каком я свете? Может, уже после Армагеддона? Когда Параня солила свои огирки в последний раз? Да и вообще—успела ли она их засолить хоть раз в жизни? Спала ли она хоть раз на своей постели, под своим одеялом, про которое она так здорово рассказывает, как его лучше сметать? И так толково, любовно, с таким знанием дела! Какой добротный человеческий материал—уживчивый, работящий, сноровистый, основательный во всем, порядочный, честнейший... Потеряешь в зоне шпильку или платок носовой — найдут, постирают и положат на нары (никогда не скажут кто, чтобы не думала, что заискивают). Кажется, Толстой сказал, что, чтобы вырастить такой цветок, как настоящий крестьянин, нужно не одно столетие и культурный грунт многих поколений... А вот передо мной перемолотые в бессмысленной лагерной мясорубке последние «грунтовые» всходы. Они и через тридцать лет лагерей еще помнят, что коноплю надо сеять раньше льна. Золотые руки. Последние золотые руки.

На другой день слюду не привозят, и мы идем расчищать снег. У нас с моей напарницей Настуней, также свидетельницей, на двоих одна

 

- 361 -

деревянная лопата. Мы не спешим, несмотря на окрики бригадирши — они никогда не бывают из верующих, всегда либо «лесные сестры; как наша грубая, но добродушная литовка Аницета, либо из полицаек. Аницету мы не боимся. Настуня из Днепропетровска, ей лет сорок, щуплая, как мальчик или старичок, лицо длинное, старообразное, жидкий пучок на макушке. Но сидит все на ней ладно — жилет из портянок подогнан, теплые шапочки из них же, набор рукавичек для разных работ — она бывшая портниха. (Вопрос службы для них, внегосударственных, очень важен — возможно, он в Бруклине, где их центр, и решается. Знаю, что портнихами, нянечками, в каких-то домашних артелях они работали.) Но сколько времени могла Настуня быть портнихой? У нее тоже третий срок, если считать первым трудовой лагерь в Германии, куда угнали их немцы. Там и «пришла к истине». Выжила, хотя давали им по две миски жидкого шпината в день. Там у нее был и «роман»—на той же фабрике работали пленные французы.

— У нас было по одному черному платью,— рассказывает Настуня.— Поэтому я каждый день меняла прически — еще ведь не в истине была, суетилась. И если, когда нас проводили по двору, Жером не успевал подбежать к окну, ему другие передавали, как я сегодня причесана.

Освободили их американцы. Среди них было два негра-«брата». Пели они с ними

 

- 362 -

«Юбилейный год» и праздновали вместе Пасху, единственный у них, кажется, праздник. И, вернувшись в Днепропетровск, получила Настуня десять лет за «измену родине», была на Колыме, па лесоповале. И нормы были страшные, но успевала! Бог не оставил, и выжила. И освободили ее по комиссии пятьдесят шестого года, ей оставался год. И освобождавший ее полковник, как рассказывает Настуня, полистал ее дело, голову опустил и покраснел. А потом уже и вызывать для собеседования перестали, просто по репродуктору в зоне передавали — освобождаются с такой-то по такую-то букву, и так каждый день. Из всего колымского многотысячного Настуниного «подразделения» остались неосвобожденными всего четырнадцать человек. И среди них наша нынешняя председательница совета коллектива.

Но прожила она с мамой в Днепропетровске только год. Снова Господь послал испытание. Собирались с сестрами и пели, толковали, начались хрущевские гонения на верующих, и снова десять лет. «За принадлежность к изуверской секте». Тайно от сестер Настя учит французский. Они вообще к новой жизни готовятся - очень по-деловому. Во-первых, Армагеддон вот-вот, уже есть математически точные признаки — и сумма цифр года, поделенная на что-то, дает то, что нужно, и затмения, и Генеральная Ассамблея ООН, и имя

 

- 363 -

нынешнего папы. И особенно исступленная нынешняя миролюбивая пропаганда, которая есть маска Антихриста. Во-вторых, «там» ты будешь тем же, что и здесь. Как же без ремесла, без знаний? Пропадешь. Настуня не верит, как Наташа, что Господь позаботится обо всем, и найдет па нее сверху дух, и поймет она братьев своих из Нью-Орлеана, не уча английский. Нет, Настуня хочет наверняка после Армагеддона понять своего Жерома. Поистине на Бога надейся...

Свернувшись клубочком, лежит она па нарах с маленьким словариком, шевелит губами. Сердце щемит, глядя на нее. Кто ответит за то, что лучшими днями ее жизни остались дни на немецкой фабрике, когда она меняла прически и радовалась, что это кто-то замечает? А ведь она с ее терпением, добросовестностью, ловкостью могла бы быть хорошим врачом, учительницей, духовной настоятельницей. Но она довольна своей судьбой. Бывало и хуже. Она спокойно спит па вышитой наволочке, не голодна, во сне видит своего Жерома. Она — в истине.

 

 

Не стало кружевницы Прони,

С колюшек ускакали кони...

Н. Клюев. "Погорельщина"

 

Умирает румяная Валя. Нет, это не загар деревенский расцветал на ее щеках, а жар

 

- 364 -

лихорадки, который она долго скрывала,— не хотела в больницу, хотела умереть со своими. Не только ноги перебила ей проклятая сенокосилка — что-то внутри отбила, и уже в прошлом году было ей видение Богородицы, поцеловала ее и сказала: «Приду в Успение». Одно Успение прошло, и целый год звучали Валины песни в бараке, но в эту осень вот уже три дня она не приходила в себя.

Ухаживают за ней белые пчелки, несут правдами и неправдами добытые молоко, масло, мед. Но она толь-до квас пьет, который настаивают они на печке из черных корок, а потом охлаждают в специально вырытых в земле скрыницах. Валя бредит, говорит что-то непонятное. Приходит надзирательница — надо забрать ее в санчасть, а завтра, может быть, будет машина, отвезут на больничный пункт. «Господь не допустит»,— уверенно говорит Валя. Ее собирают, укутывают, несут на досках—она очень тяжелая, располневшая от многолетнего лежания. Белым хлыстовским кораблем зияет ее опустевшая кровать, островок, вокруг которого кипела столько лет жизнь маленькой пятидесятной общины — ее кружки и хусточки, молитвы, рукоделье... Пчелки остаются дежурить в санчасти. Но Господь не попустил — и рано утром пришедшая со смены заключенная фельдшерица шепнула мне, что ночью Валя умерла. Я выхожу во двор. Осеннее

 

- 365 -

сырое утро, еще не было подъема. «Грызет лесной иконостас октябрь — поджарая волчица...» Листьями и лиственничной хвоей заметено все вокруг. А вот, у крыльца санчасти, белеет осиротевший кружок. Лица у них сухие, спокойные, торжественные...

Вечером, возвращаясь с работы, у вахты видим двух приезжих — старуху и мальчика лет двенадцати, они испуганно всматриваются в темную приближающуюся колонну. Это мать и сын Вали. Как успели они приехать из-под Георгиевска, кто сообщил им? Уж конечно не начальство. У Вали есть и муж, но он ее подельник, отсиживает спой срок на Вихоревке—каменный карьер неподалеку от нашей зоны. Его-то не допустят с ней прос-

 

- 366 -

титься. Выносят Валин гроб — он обит белым, белый корабль хлыстовский. Сколотили его мужчины с соседнего лагпункта, братья, и обили белой бязью, из которой шьют на фабрике солдатское белье. И уплывает он в разверстые лагерные ворота, уходит за осенний расписной иконостас, все меньше, меньше, уже не белым, но синим пером Алконоста. Поют вслед сестры самую свою экстатическую песню, которую слышала только раз, на Валиных проводах:

 

Ниже склонись в мольбе,

Ближе Господь к тебе,

Выше твоя колыбель—

Ближе Господь к тебе.

 

А поминали Валю не блинами и не кутьей. Не успели закрыться за ней ворота — в зоне объявилось ЧП. Забегали красномордые надзиратели, подъехал на «газике» из «района» начальник отдела, засел в КВЧ, вызывают пчелок, а потом и свидетельниц, а потом и монашек. Ну, те сами не идут, их несут за руки и за ноги. Оказалось — впопыхах, когда уносили ночью Валю в санчасть, не убрали сестры ее вещей, и пришедшая уже после смерти ее наутро надзирательница нашла "в ее матраце не только переписанные гимны, но и — о ужас! — Библию американского издания. И началось!

Совещались, допытывались, приезжали уже и из «области» — бесшеие, короткопалые, в

 

- 367 -

толстых шинелях (переход на зимнюю форму одежды уже объявлен). И постановили — в воскресенье произвести повальный шмон под названием инвентаризация. Всех обитателей с пожитками выгнать в зону, а в зоне все перерыть, перетрясти матрацы, подушки, перещупать нары, тумбочки, столы. И впускать в зону только после тщательного личного обыска.

Сонные, злые, толпимся со своими жалкими котомками на обочине дороги за запреткой. Овчарки разлеглись, перекрывают дорогу к лесу. Конвоиры тоже злые — это сверхиаряд, а они хотели в воскресенье в футбол погонять. Лагерная верхушка—бригадирши, нарядчицы дымят без передышки, матерят «богомолок», из-за которых пропало воскресенье, заваривают в американских термосах швейцарский кофе (Красный Крест). Присели на сырое бревно Валины сестры — спокойные, привычные к инвентаризациям, вяжут, времени не теряют. Последними выгоняют монашек, некоторые— Христовы воительницы, православные Патриарха Тихона — идут сами. Они давно не были на улице — в черном, прогнившем и провонявшем своем бараке, куда и надзиратели-то редко заглядывают, проводят они дни и ночи, не выходя ни в столовую, ни в баню, лишь ночью — некоторые — крадутся в уборную. Их белые отекшие лица стекленеют на морозном легком воздухе. Они толпятся черной стайкой, с черными узелками, пересчитывают их, крестятся

 

- 368 -

на небо, на лес. Вот они, мои православные сестры, за которых могу я свободно помолиться на Меньшиковской церкви вместе с архимандритом Нифоном. Хранительницы русского предания. Теперь начинается самое страшное; есть в этом черном бараке и монашенки высшего пострига, которые не могут повиноваться Антихристу. Это их—спеленатых черных куколок— привозили на подводах и за руки и за ноги, раскачав, бросали на муравьиные кучи, чтобы работали, а они так и лежали до конца смены, и муравьи почти не касались их высохших желтых косточек. Это было когда-то, при культе. Сейчас же я вижу, как раз в месяц их на таких же подводах отвозят в баню, заносят в предбанник, где они и лежат черными мумиями, пока другие моются. На тех же подводах и везут обратно в зону. И на этапы и на поверки сами они не выходят. Не выходят и на инвентаризацию. Солдаты складывают их — они легкие, перышки — вповалку у запретки. Высохшие их личики кажутся мертвыми. Так и лежат, не шевелясь, как Антихрист положил.

Прекрасное обезнадеживает. Безнадежно прекрасна русская осень с тоской запрокинутых осиновых листочков, этим сизым дымком, сиреневатым паром от стволов и земли. Это не пальмы юга. От этой красоты хочется плакать. Успение. Положение во гроб. Вот лежат они, спеленатые черными пеленами, мои сестры, под

 

- 369 -

сиротливым и каким-то детски простодушным небом. Темнеет фиолетовое нутро леса. «Видение Лица богомазы берут то с хвойных потемок, где теплится трут... Успение — с перышек горлиц в дупле, когда молотьба и покой на селе...»

Прошло время обеда. Охрана разожгла костер, нас тоже ласкает его тепло. Искры падают на лоснящуюся шерсть овчарок. Проходит еще час. По красным раздраженным липам надзирателей понимаем, что ничего не нашли. В открытые ворота видны приземистые силуэты снующих около бараков: выбрасывают матрацы, подушки. Работы-то потом будет! Кого-то осенила мысль воспользоваться минным щупом. Как черти с кочергами бродят они по зоне, отыскивая «слово Божье». Черноглазая монашка Надя, с которой мы вместе ехали из Тайшета, недавняя ташкентская комсомолочка, обращается ко мне:

— Видела? Они же все в перчатках! Знаешь почему? У них вместо рук копыта! И у Хрущева тоже! Он ведь перчаток никогда не снимает.

Становится веселее. Действительно, раз минным щупом разыскивают, гонят, травят—что? Да Библию, «слово Божье»! Раз бегут, как черти от ладана — и впрямь похожи на чертей!— так, значит, не может не быть, что гонят они. Они ведь — материалисты. Не

 

- 370 -

Господь ли смотрит с этого неба на действо пещное и на гонимых за имя свое? И вдруг — как молния пробежала! Нашли, нашли щупом железную банку, зарытую около бани, несут, открывают — вытряхивают оттуда книги, журналы, брошюры... «Башня Стражи». Значит, попались свидетельницы Иеговы.

Злость, отчаяние, тоска, досада охватывают меня. Подхожу к беззубой Паране, спокойно сидящей в кружке своих и дожевывающей какую-то горбушку. Ведь теперь ее начнут таскать! Ведь четвертый срок могут намотать!

— Что же это?— говорю я ей злобно.— Бог ваш так плохо о вас заботится? Или мало тебе трех сроков?

Параня спокойно отряхивает с колен белые крошки, как-то благостно и даже самодовольно вздыхает.

— С начала сотворения мира так было. Сыны века хитрее сыновей света.

Дурные чувства оставляют меня. Приходит какое-то новое, неожиданное, странно гармонирующее с простодушным небом. Я прислушиваюсь к нему, пробую и так и сяк, как бы разминая затёкшие от долгой неподвижности ноги,— нет, вроде все в порядке, всё действует. Что же это, как теплая вода, смывает с меня раздражение и досаду, ненависть и злобную тоску? Почему вдруг стало легко и даже весело? Во всю ширь красноперого лесного горизонта

 

- 371 -

обступает и омывает меня недоумение. Почему, почему все это? Зачем?

Мы живы, пока удивляемся. Значит, жива. И, торжествуя победу, я развязываю тесемки рюкзака перед усталой надзирательницей. Подошла и моя очередь.

 

Тайшет—Москва. 1962-1982