- 98 -

Я — ГЛАВНЫЙ ВРАЧ

Шел третий год войны. Питание было ужасным. Смертность возросла необычайно, особенно на нашем лагпункте. Умирали от авитаминоза, алиментарной дистрофии. Медработники старались, как могли: варили суп из крапивы, зимой из сосновых игл. Летом сотни людей отправляли собирать грибы. Но все это мало помогало. Вскрытие трупов показывало полное отсутствие слизистой оболочки кишок. Она атрофировалась и уже не могла восстановиться. Такая массовая смертность смутила даже московское начальство — ведь заключенные должны были работать!

 

- 99 -

Внезапно на Ветлосян прибыл лично начальник санитарного управления ГУЛАГа Лойдин, чин с тремя ромбами в петлицах. Увидев его, начальник санотдела лагеря доктор Кравец потеряла дар речи.

После осмотра пятого корпуса больницы Ветлосяна, где лежали умирающие, Лойдин собрал совещание медицинских работников — вольных и заключенных. Не скрывая раздражения, всю вину за высокую смертность большой начальник возложил на лагерных врачей, обвинил их во вредительстве, грозил тяжкими карами. Никто, конечно, не рискнул ему возразить. Лойдин требовал объяснений, но все молчали.

И тогда я прервал гнетущую паузу: "Я объясню причину смертности!". Произнес я эти слова твердо и уверенно, но в горле стоял ком от волнения. "Кто вы, доложите по форме", — резко бросает Лойдин. Повторяю привычное за пять лет: "Каминский Яков Иосифович, 1897 года рождения, статья КРТД, срок 8 лет, начало срока 32 июля 1937 года...". А затем — горячий и решительный монолог: "Гражданин начальник, вы совершенно не правы! Вы не знаете сути дела... Вы не видели людей, которых привозят в больницу, они поступают в состоянии крайнего истощения, без сознания... Причина высокой смертности в том, что заключенные питаются очень плохо. Они истощаются и от этого погибают. А вы говорите, что мы не лечим... Если вы хотите посмотреть, как мы лечим, приглашаю вас сейчас в свое отделение. Там мы применяем все, что доступно сегодня, для лечения туберкулезных больных. А в этом корпусе вы ведь видели обреченных...". Сзади меня уже дергали: "Хватит! Садись!". Но я закусил удила и говорил еще долго. Сказал, что нужно, по моему мнению, изменить, чтобы люди в лагере не погибали.

Лойдин внимательно слушал, не перебивал. Ушел молча, не прощаясь.

Все обсуждали, чем обернется для меня эта выходка. Но все оставалось на своих местах. На следующий день начальник санотдела лагеря была снята с должности... А в один прекрасный день меня вызвал замначальника лагеря и объявил, что я назначен главным врачом больницы. Я долго отказывался; уговаривал он меня целую неделю. Ситуация, прямо скажем, неординарная: никто не слышал, чтобы зэка назначали главным врачом... Согласился я с условием, что будут выполнены мои требования в отношении порядка и режима.

 

- 100 -

Надо сказать, почти все они были выполнены. Убрали даже жену начальника тюрьмы Кашкетина, которая работала у меня акушеркой и тащила все, что попадало под руку, вплоть до эмалированных тазов. Никто не решался сказать ей хоть слово. (Вообще приходится признать, что и в то трудное военное время вольнонаемные воровали почти как сейчас...).

В 1943 году было объявлено о моем досрочном освобождении благодаря честному и добросовестному труду. Однако на деле до конца войны ничего не изменилось.

Тем не менее, я серьезно занялся благоустройством своей больницы. К лету я запланировал разбить у каждого корпуса цветочную клумбу. Среди скудной ухтинской природы что-то должно было радовать глаз — это немаловажный лечебный фактор. Было заказано свыше 100 тысяч цветочных ростков. Между двумя корпусами раскинулось огромное разноцветное поле. Специальная комиссия определяла победителей в этом "конкурсе". Самая красивая клумба оказалась у нашей старшей сестры — бывшего метрдотеля ресторана "Метрополь", осужденной на 10 лет по подозрению в шпионаже.

Ежегодно в каждом отделении устраивалась новогодняя елка.

Я добился перевода к себе профессора Степуна и организовал биохимическую лабораторию, что позволило делать разнообразные сложные анализы.

В это время у нас появился Евгений Степанович Шаблиовский — филолог, шевченковед, член-корреспондент Академии наук УССР и будущий лауреат Ленинской премии. Обвиненный в контрреволюционной деятельности, он отсидел все свои 10 лет. Я его пригрел сначала в качестве лекпома, заведующего отделением для выздоравливающих, а потом обучил прозекторскому делу. Надо сказать, учился он очень старательно, проявлял недюжинный интерес к этой специальности, далекой, казалось бы, от мира его увлечений. Он обладал редкой способностью "проявлять" людей, добиваться от них максимума усилий и таланта.

Но и здесь не обошлось без "доброжелателей". На меня пошли доносы, что я укрываю среди инвалидов симулянтов. В 1944 году прибыла большая комиссия из ГУЛАГа.

В числе инвалидов была больная Иоффе, жена одного из первых наших послов, впоследствии расстрелянного. Интеллигентная, хорошо образованная женщина привлекла мое внима-

 

- 101 -

ние. Когда ее хотели отправить на общие работы, я слегка покривил душой и сказал, что у нее есть признаки туберкулезного поражения коленного сустава. Все-таки через некоторое время ее заключили в тюрьму, где она провела 10 лет. Меня же неоднократно допрашивали о наших отношениях.

Среди заключенных помню летчика Владимира Шеделя, который был пилотом у одного из больших авиационных чинов, летал с ним в Берлин на консультации и с началом войны сел в тюрьму за свою фамилию. Выпустили его из тюрьмы через 10 лет, умирающего, и положили к нам с пеллагрой, дистрофией, диареей, дерматитом, диспепсией, — в общем, с целым букетом. Я вылечил его картофельной шелухой. Для этого пришлось прибегнуть к дипломатической хитрости. Картошки в лагере не было. Зато была жена начальника пожарной команды, которая от скуки посещала всех врачей, жалуясь на всевозможные хвори. Встречаю я ее и говорю: "Здравствуйте, Анна Ивановна! Как ваша левая коленка?" — "Болит, ох, болит!" — "Ну зачем же мучиться, пойдемте проведем сеанс физиотерапии". После сеанса Анна Ивановна чувствует себя лучше. Пользуясь, случаем, выпрашиваю у нее одну большую картофелину. Потом она приносила еще... Картофельный отвар (лучше из шелухи) — это было все, что мог удержать измученный желудок больного. Он выжил, потом женился на заключенной и остался нашим другом.

Пожалуй, самыми тяжелыми в ту пору были мысли о семье. Перед самой войной жене разрешили свидание со мной, но вместо этого ей пришлось эвакуироваться в Тюмень вместе с сестрой, моей матерью и моей сестрой. Работу нашла только жена. Они буквально голодали. Весь свой заработок — 60 рублей — я отсылал им.

Помню такой случай. В моем отделении лежал один из воров в законе. Я им занимался очень активно, всегда объяснял суть предстоящей процедуры. Очень тяжело больной, он охотно соглашался на все. Раз в два-три месяца нам показывали кино — какое-никакое, но событие. В кино у меня и вытащили кошелек с целой получкой, выданной в этот день. Конечно, я не смог скрыть огорчения, и все узнали об этом.

В тот же вечер мой вор в законе исчез (на что, по джентльменскому соглашению со мной, больные не имели права); через два часа, однако, он вернулся и лег, ему стало хуже. За это полагался перевод в другое отделение — большее и с худшим

 

- 102 -

качеством лечения. Но после утреннего обхода меня ждала делегация воров. Оказывается, исчезавший провел с ними соответствующую работу. Глава делегации проникновенно заявил: "Доктор! Мы пришли извиниться. Мы выяснили, кто украл ваш кошелек. Это новый, молодой вор, он не знает наших порядков. Больше он никогда не будет воровать у медиков. Вот кошелек, проверьте...". В кошельке вместо 60 рублей оказалось 85. Я пытался отказаться от излишка, но пришлось уступить и употребить 25 рублей на общее дело.

Хочу упомянуть еще одну светлую сторону нашего быта: с 1940 по 1953 год в Ухтпечлаге действовал театр, в котором играло немало столичных звезд — дирижер Большого театра В. Каплун-Владимирский, кинорежиссер К. Эгерт (он был руководителем театра и восстановил по памяти музыку и текст восьми оперетт), солист ансамбля Красной Армии В. Глизов, певица из Москвы, первая Кармен на советской сцене С. Геликонская, виолончелист Б. Крейн, солисты балета А. Тодорина (из Одессы), Л. Конюшко, Б. Андриевский. Ставили в основном оперетты — "Сильву", "Марицу", "Веселую вдову", "Жрицу огня". Передвижной этот театр посещал все лагпункты, и всегда я старался покормить актеров получше: хотя они и не выходили на общие работы, но сидели на той же пайке.

Хорошо запечатлелось в памяти знакомство с Остапом Вишней. Когда я думаю о Павле Михайловиче, сразу вспоминаю душевное тепло, которое охватывало при встречах с ним.

Впервые я узнал об Остапе Вишне при необычных обстоятельствах. Было это еще летом 1937 года в камере спецкорпуса одесской тюрьмы. Я и мои товарищи по камере, не чувствуя за собой никакой вины, были убеждены, что произошла ошибка и совсем скоро мы окажемся на воле... К каждому вновь прибывшему мы относились настороженно.

Однажды среди нас появился только что арестованный председатель сельсовета.

— Вы за что сюда попали? — встретили мы его, как всех.

— Да за Остапа Вишню...

— Как это за Остапа Вишню?

— А кто-то донес, что я читал его вещи.

— Ну и что?

— Сделали у меня обыск и нашли книжку Остапа Вишни.

— А что, там было что-то контрреволюционное?

 

- 103 -

— Да нет. Только, говорят, его арестовали как врага народа. А я, выходит, стою за него, раз книжку храню...

Признаться, в те годы я полностью был поглощен своей научной работой и украинскую литературу знал мало. Тем не менее имя Остапа Вишни слышал, и не раз. И вот узнал, что он — политический преступник. Ну конечно, иначе бы не посадили молодого сельского коммуниста только за хранение книжки Остапа Вишни...

Прошло пять лет. В центральной больнице Ветлосяна кроме лечения и консультаций я принимал участие в комиссиях, которые определяли состояние здоровья и трудоспособность заключенных. И вот в конце 1942-го на наш лагпункт прибыл Павел Михайлович Губенко.

На медкомиссии перед нами стоял человек среднего роста, худой, сутулый. Щеки ввалились, лицо землистое. Светлые глаза полны печали. Весь его облик говорил о терпеливо переносимых страданиях.

Мы выяснили, что у больного застарелая язва желудка, и сейчас, вследствие больших физических нагрузок, началось очередное обострение. Необходимо стационарное лечение.

Просматривая дело Губенко, мы узнали, что он писатель, владеет специальностью фельдшера, а осужден по пресловутой 58-й статье, причем по всем ее пунктам. Так называемый нарядчик, сопровождавший больного, сказал: "Это ж Остап Вишня!" — и посоветовал быть с ним бдительным: ведь Губенко на особом счету, им интересуется оперуполномоченный.

Я сразу вспомнил председателя сельсовета, пострадавшего из-за книги Остапа Вишни. Так это он, тот самый преступник! Теперь меня ждало личное знакомство с ним.

В медкомиссии участвовал мой заместитель и друг доктор Лев Григорьевич Соколовский. Он заинтересовался Остапом Вишней, и я поручил ему следить за лечением и вообще уделять этому пациенту внимание. Лев Григорьевич откликнулся с большой готовностью. Он перевел больного в свое психиатрическое отделение и подружился с ним.

Лагерная больница — это место, где быстро проявлялись основные качества человека. Возможно, этому способствовала болезни и тот упадок душевных сил, который наблюдался у большинства больных зэков. Одним словом, легко было распознать человека слабовольного, сломленного, слюнтяя — и, наоборот,

 

- 104 -

волевого, сдержанного и стойкого. Один, например, ненавидит всех и вся, злобится, со всеми скандалит, за мелкую выгоду готов продать товарища по несчастью. А рядом — другой, в тех же условиях не утративший человеческого достоинства и веры в лучшие дни. Хорошие люди выделялись, их быстро распознавали и сотрудники больницы, и соседи по палате.

Павел Михайлович недолго пробыл в больнице. Но и за эти несколько недель завоевал всеобщее расположение. Простота, сердечность, сочувствие к чужому горю, готовность помочь, умение подбодрить, отыскав нужное слово — все это выделяло его среди других.

Когда острые боли утихли, Павел Михайлович попросил, чтобы ему назначили амбулаторное лечение — другим, мол, койки нужнее. Мы выписали его и устроили дежурным фельдшером в местную амбулаторию. Здесь он и жил, отгородившись занавеской. Покоя не имел ни днем, ни ночью.

Медицинских познаний у Павла Михайловича было маловато. Он перестал быть фельдшером еще, кажется, в 1918 году. Но в условиях амбулатории острый ум и зоркий глаз компенсировали недостаток специальных знаний. Он безошибочно определял того, кто болен по-настоящему, кому необходимо лечение или отдых от работы.

Его постоянным советчиком был справочник фельдшера, с которым он не расставался. В сомнительных случаях советовался с врачами, настойчиво добивался госпитализации больного.

Хотя в амбулатории работали еще несколько фельдшеров, более опытных, чем Павел Михайлович, люди стремились попасть именно к нему. Ему доверяли больше. От него выходили улыбаясь.

Вспоминаю такой эпизод. Для амбулаторных больных, которые нуждались в дополнительном питании или диете, мы выписывали молоко — по стакану в день. Такой паек получал и Павел Михайлович. Как-то на приеме у него побывал больной, которому молоко было нужно позарез. Озабоченный, пришел к нам.

— Павел Михайлович, — сказали мы, — вы же знаете, что у нас нет ни единого пайка, все распределено; через неделю пересменка, тогда, может, что-нибудь придумаем.

— Но этому человеку надо сейчас! — настаивал Губенко.

— Нельзя же снять с кого-то...

 

- 105 -

— Отдам свой паек. Я уже подкормился.

— Что вы! Поглядите на себя в зеркало!

Павел Михайлович стоял на своем. Так и отдали его молоко другому больному.

Как-то захожу в амбулаторию. Сидит Павел Михайлович, принимает больных, а сам согнулся, одной рукой за живот держится. Под халатом грелка.

— Вот видите! — сказал я не без укоризны.

— Ничего страшного! Все в порядке, — с извиняющимся видом стал оправдываться Павел Михайлович. — Я ведь на месте сижу... есть где душу отогреть...

Мне часто приходилось заставать его в этой позе. Несмотря на боль, он добросовестнейшим образом выполнял свои обязанности.

Некоторых заключенных — инвалидов и непригодных для работы — выпускали на свободу досрочно. На такого инвалида комиссия составляла специальный акт, который затем рассматривал суд. Павел Михайлович обычно был секретарем комиссии. Как тщательно выполнял он эту работу! Написанные им акты можно было не проверять — он сознавал, что за каждым стоит человек, его ближайшее будущее, быть может, жизнь. Поэтому громадная ответственность ложится на медиков и секретаря комиссии.

По вечерам мы часто беседовали, вспоминали прошлое и представляли день завтрашний. В маленькой докторской "кабинке", где помещались две кровати, мы слушали тихую неторопливую речь Остапа Вишни, пересыпанную украинскими остротами. Часто усмехались, хотя было не до смеха. Что и говорить, грустные мысли брали верх.

— Отбросьте думы и заботы, — сказал я как-то, — побудьте чуть-чуть Остапом Вишней...

— Нет уже Остапа Вишни, — прозвучал ответ, — в клюкву переродился... Ну да на этих северных болотах и кислая клюква, небось, хороша. Витаминов в ней много...

И правда, сердечный юмор, которым пропитаны сочинения Остапа Вишни, — разве это не витамины, вызывающие улыбку и прогоняющие печаль?

...Холодным ветреным днем северной весны 1943 года разнесся слух: Остапа Вишню вызвали на этап. Трудно было в это поверить — ведь больных на этап не брали, было такое правило.

 

- 106 -

Я быстро сбегал в амбулаторию и выяснил, что Павлу Михайловичу действительно приказали "собрать вещи". Он стоял растерянный. Это, правда, не первый этап в его лагерных буднях, но всякий раз мучает вопрос: куда отправляют и зачем? На него не могли ответить ни нарядчик, ни комендант, пришедшие за Павлом Михайловичем. Тогда мы обратились к главврачу Анастасий Степановне, вольнонаемной, женщине чуткой и сердечной, с просьбой позаботиться о больном. Она согласилась и пошла к начальнику. Вернулась растерянная и опечаленная. "Ничего нельзя сделать, — сообщила. — Строгое распоряжение из Москвы...".

Через несколько минут мы уже прощались с Павлом Михайловичем. Посчастливится ли когда-нибудь встретиться — никто не знал. Говорить, как в таких случаях водится, что все будет хорошо, не хотелось. Он ощутил бы фальшь, которую не выносил...

В этот же день Павла Михайловича доставили в местную тюрьму-изолятор и заказали для него в швейной мастерской новое обмундирование. Значит, этап далекий; видно, в центр. Больше ничего мы не дознались.

Лишь полгода спустя, когда в печати появилась "Зенитка" Остапа Вишни, я с радостью узнал, что он на свободе...

В Ветлосяне я познакомился и с литовцем Болеславом Мотуза-Матузявичюсом. Он прибыл в лагерь до меня, уже успел поработать на лесоповале и там повредить себе позвоночник. Как-то даже не верилось, глядя на отлично сложенную мускулистую фигуру молодого Болеслава, что он уже полуинвалид и пригоден только для легкой сидячей работы. Но рентгеновский снимок — это документ. Он показывал, что у Болеслава компрессионный перелом одного поясничного позвонка.

А получилось это так. В тот день Болеслав вместе с двумя товарищами по лагерю должен был выносить стволы больших срубленных деревьев на машину — для отправки на склад. Несли ствол на плече. Один из напарников споткнулся, и груз лег почти полностью на Болеслава. Он согнулся, упал. Его привезли ко мне в рентгенкабинет; последовала госпитализация, и Болеслав выбыл из числа лесорубов. Ему был назначен только легкий труд. Слово медиков в лагере значило немало. Узнав, что Болеслав — художник, лагерное начальство включило его в состав КВЧ — культурно-воспитательной части. Там он получил возможность работать по специальности — писал вывески и таблицы, портреты высоких начальников. Он набрасывал эскизы

 

- 107 -

своих будущих картин. Мечтал перенести на полотно не только красоту северной природы в любое время года, но и чувства, владевшие нашими душами, — тоску, одиночество, безысходность...

Когда Болеслав закончил несколько картин, мы устроили в физиотерапевтическом кабинете выставку его работ. Центральное Место занимал триптих, а вокруг были развешаны другие картины и этюды.

Мы пригласили заключенных на эту необыкновенную выставку — выставку художника-лагерника. Разумеется, начальство ни о чем не знало; наш "начальник по режиму" наверняка запретил бы выставку...

На пришедших встреча с настоящим искусством произвела огромное впечатление. Условия лагерной жизни, конечно, могут согнуть, унизить человека, истощить его физически, но не способны окончательно убить живую мысль и чувство. Поэтому такую радость вызвала выставка — свидетельство несломленности человеческого духа.

Полвека прошло с той поры. Сорок пять лет я хранил две картины с выставки, подаренные мне Болеславом. Эти картины украшали комнату и напоминали мне о годах, когда я был лишен самого ценного для человека — свободы, о встрече с художником, сумевшим остаться самим собой даже в тех нечеловеческих условиях. Как это трудно, знает лишь тот, кто на себе испытал вкус лагерной жизни.

Четыре года назад, тщательно упаковав картины, я отправил их в Литву, где Болеслав Мотуза-Матузявичюс, ныне заслуженный работник искусств, устраивал свою выставку. Мы договорились, что после выставки он приедет в Одессу и привезет мне эти картины. Однако судьба распорядилась иначе: внезапная кончина оборвала жизнь Болеслава. Наша встреча не состоялась, и картины ко мне не вернулись...