- 4 -

§ 1. Мы ждем решения Верховного Суда

 

Обращение адвоката к ученым; научность пересилила; кассационная жалоба; этап на Лубянку и обратно; мелочи тюремной жизни

 

Последнее слово Игоря Заславского - см. §18 гл.1 - подобно прожектору осветившее мою значимость как ученого посреди беспросветности моих политических заблуждений, фактически стало началом борьбы за мое освобождение. Схематически эту борьбу можно обозначить так: моего освобождения хотела и неуклонно - как танк - добивались моя мать (§16 далее); моего освобождения хотел бы и самого по себе и как демонстрации победы над правительством Эрнст Орловский и он неотступно - хотя и с меньшей энергией, но зато с большим знанием научного мира - действовал (§9); сам я, конечно, был вовсе не прочь выйти на свободу, но считал это немыслимым и не только не предпринимал шагов к освобождению, но своей позой по отношению к тюремно-лагерному начальству скорее затруднял его (§§13, 16); однако я ПРОДОЛЖАЛ НАУЧНУЮ ДЕЯТЕЛЬНОСТЬ (§§12, 14) и тем самым объективно облегчал борьбу за мое освобождение; привлеченные к проблеме "ученый в тюрьме" первыми двумя названными лицами ленинградские геометры вышли за узкий круг административно-невлиятельных ученых; массированное и широкое воздействие уже московских математиков и лингвистов побудило президента Академии наук М.В.Келдыша и редактора "Нового мира" А.Т.Твардовского, входивших тогда в ЦК КПСС, осуществить шаги в ЦК, в результате которых противодействие зав.отделом административных органов ЦК генерал-майора КГБ, члена ЦК Н.Р.Миронова было преодолено (§19), и я был освобожден. Тут я наметил только главные факторы и узлы, опустив все боковые ветви, "петли с обратной связью" и т.п.; ниже эти усложняющие обстоятельства проясняются.

Хотя борьба закончилась победой одной стороны - меня освободили, в ее ходе бывали промежуточные победы другой стороны. К таковым бесспорно следует отнести февральский суд 1958 года, где срок мне повысили с 6 до 10 лет. Едва не обернулось такой же победой противников освобождения новое дело Бориса Вайля (§10) и перемещение меня в тюрьму из лагеря (§14). Фабульно трудно указать, в чем именно сказались на протекании этой борьбы лагерные судьбы, скажем, моего отца или Иры Вербловской, самих лишенных свободы действий и удаленных от меня территориально. Но подобно тому, как во время ожесточенной драки один лишь вид знакомого лица в окне может помочь угадать опасность сзади или, наоборот, отвлечь внимание и подставить себя под губительный удар, так и они не были посторонними для борьбы и ее исхода.

Из самих "условий задачи" - описать борьбу за мое освобождение - видно, что "агенты" этой борьбы - ученые, мои родственники, судьи, прокуроры, члены ЦК - находились далеко от меня. Я общался с ними посредством писем, научных рукописей, заявлений, приговоров, в строгом смысле, поэтому жанр нынешней главы - не "воспоминания", а ИСТОРИЯ - история, написанная одним из ее участников по документам и подсвеченная собственными воспоминаниями. Единственный "агент" борьбы, с которым я постоянно общался - это мои научные замыслы. О них я могу писать непосредственно. Впрочем, чтобы не приписать себе в 1959 году тех идей, которые зародились у меня только в 1961 году, тоже приходится сверять, листая документы-рукописи. Надо признаться, что документов у меня сохранилось неожиданно много, хотя, к моему изумлению, от некоторых ключевых нет ни обрывка, ни следа.

 

- 5 -

Вся эта борьба протекала на фоне тюремно-лагерного быта. Но и лагеря и солагерников я буду рисовать только КАК ФОН, а не самих по себе. Тому есть несколько причин, некоторые из которых я назову, если допишу до гл.12. Желающие ознакомиться с тюремно-лагерной жизнью того времени отсылаются к книге Б.Вайля "Особо опасный", к "Памяти" §3, 5, к книге Шифрина "Четвертое измерение". Те, кто не может прочесть этих книг, приглашаются просмотреть кинофильм "Вокзал для двоих". У меня читатель не найдет ни портретов, ни даже исчислений лиц, с которыми мне довелось сталкиваться на этапах, на Воркуте, в Озерлаге. Те списки, которые присутствуют в §§9, 10, характеризуют Орловского и Вайля соответственно, а не лагеря. О некоторых из встреченных мною лиц я немного поведал в своих рецензиях в "Памяти" №№ 1, 3. Но вообще же о товарищах - или врагах - по заключению я буду здесь писать только в порядке редкого исключения. И прежде всего - в связи с тем, как их присутствие отражалось на названной борьбе за мое освобождение. Именно потому я не выкинул из этой главы параграфа про бериевцев. В этом отношении я сделал только два заметных исключения: я не мог заставить себя убрать строки о судьбе Симона Гогиберидзе, перед которым я преклоняюсь, хотя он никакого отношения к борьбе за освобождение не имел. И я счел невозможным умолчать про лагерные и нелагерные судьбы тех, кто был причастен к моему делу, хотя бы дальше они и не имели ко мне никакого отношения (§11).

Сейчас, осенью 1957 года, мы присутствуем у самого зарождения этой борьбы. Мой адвокат Райхман, устыдившись, что адвокат Шафир обскакал его, заполучив блестящий отзыв доктора наук Н.А.Шанина в пользу своего подзащитного Заславского, немедля направил официальные запросы о ценности исследований Р.И.Пименова член-корреспонденту А.Д.Александрову (7 сентября), председателю геометрического семинара ЛОМИ кандидату наук В.А.Залгаллеру (9 сентября), доценту Ю.Ф.Борисову - т.е. всем успевшим остепениться участникам "узкого семинара", о существовании которых Райхман узнал у Орловского; напомню, что Заславский взговорил о моих работах в четверг 5 сентября. Немедленно поступили благожелательные отзывы, впрочем, еще свидетельствующие о полном непонимании специфики момента (вот в письме-отзыве Шанина специфика понималась полностью!), составленные так, словно предназначены редакции математического журнала или Ученого совета математического факультета, тогда как читателями предстояло стать судьями и майорами-полковниками тюремно-лагерной администрации. Вот образцы:

 

"... Если говорить о формальных оценках, то вторая работа могла бы служить кандидатской диссертацией.

30 сентября 1957

.............. А.Д.Александров"

"... является высоко квалифицированным специалистом и, как математик, проявил в своей последней работе незаурядные способности, выполнив исследование, которое безусловно должно быть доведено им до опубликования.

1 октября 1957

....В.А.Залгаллер"

"... считаю, что известная мне работа Пименова по космометрии вполне могла бы служить кандидатской диссертацией.

 

- 6 -

Математические работы Пименова не оставляют сомнения в его больших математических способностях и наличии творческой инициативы, о которой свидетельствует полная самостоятельность в выборе тем и методов исследования.

12 октября 1957

...Ю.Борисов"

 

Самое главные в этих отзывах - это то обстоятельство, что они БЫЛИ ДАНЫ. Ведь и Александров и Залгаллер дружно и не кривя душою считали меня вредным антисоветчиком, и Александров широко высказывал свое убеждение, что Пименова ПОСАДИЛИ ПРАВИЛЬНО, что он еще в 1951 году требовал сослать Пименова на Колыму1. Он гордился тем, что выгонял меня из университета, гордился своей политической проницательностью. Залгаллер, будучи, с одной стороны, партийцем и, дыша в унисон с Александровым, был, с другой стороны, евреем и, узнав про мое выступление на обсуждении Дудинцева (§3 гл.1), осветившее с неожиданной для Залгаллера стороны причины моих с Данилычем политических расхождений, не присоединялся к безапелляционным публичным и приватным антипименовским осуждениям шефа, но и не собирался ставить под сомнение ни справедливость судебного приговора, ни правильность действий партии и правительства. Да и лично ко мне он относился резко отрицательно, если не сказать враждебно. Борисов же тоже был членом партии и ничего не предпринял бы против желания шефа. И вот эти трое коммунистов, воспринимая приговор как всецело правильный - разве что чересчур мягкий применительно к Пименову - помня обо всех выходках Пименова против них лично, тем не менее ставят свои подписи под отзывами, свидетельствующими высокую научную значимость геометрических работ Пименова! Отзывами, назначенными по замыслу исходатайствующего их адвоката на улучшение судьбы осужденного Пименова!

Я думаю, что одного этого поступка в их жизни в советской атмосфере достаточно, чтобы называть их порядочными людьми. В первую очередь это относится к Александрову: будучи ректором и членкором, он запросто мог бы "затерять" запрос из юридической консультации, мог протянуть с ответом годы, мог ответить - что было бы по букве истинно - что никакие опубликованные работ Пименова Р.И. ему неизвестны... Да мало ли что может сделать член обкома, ректор, когда его просят благожелательно отозваться о политическом вредном лице, которого к тому же он сам знает как политического врага! Но Александров при всей своей партийности был прежде всего УЧЕНЫМ, и его совесть ученого не позволяла ему лгать и уклоняться в трудной ситуации. Несколько позже, в 1961-1962 годы он совершил такой же по значимости поступок: в условиях, когда правильность и монопольность учения Лысенко была не просто признана, но подтверждена Хрущевым дополнительно на пленуме ЦК (см. §18), ректор Александров настоял, чтобы издательство Ленинградского университета опубликовало книгу профессора ЛГУ Лобашова, идущую вразрез с учением Лысенко. Посему, сколько бы мы все ни похохатывали

 


1 Мне говорили, будто в "Вестнике высшей школы" в 1957 год или в чем-то аналогичном была статья Александрова, в которой он как ректор упоминал меня как врага.

- 7 -

над позднейшими писаниями Александрова насчет науки и нравственности, какие бы там ни содержались благоглупости, якобы само по себе занятие наукой способствует росту нравственности, причем нравственность имманентно должна оказываться марксистской, - сам Александр Данилович имеет право так думать: он БЫЛ нравствен в науке. И на своем 70-летнем юбилее, куда неофициально съехалось около сотни его прямых и опосредованных учеников, он имел все основания поставить во вступительном докладе на первое место вопрос о порядочности и нравственности ученого как о главном критерии в геометрии. Он-то не погрешил против научных и нравственных критериев.

Кабы Верховный Суд РСФСР прислушался к этим отзывам, оглашенным Райхманом в заседании 7 декабря 1957 года и скинул бы мне пару годков, скорее всего, никакой дальнейшей активности в мою пользу в среде ученых не возникло бы. Сам бы я воспринял такой приговор как справедливый по сути. И в дальнейшем судьба моя сложилась бы примерно так же, как бытие Игоря Заславского: без ажиотажа вокруг его имени, без пребывания в столицах ни меня физически, ни моей фамилии. Ну, может быть, был бы я нынче членкором, который за рюмкой матюкается: "Чего они сделали с Сахаровым!", но который помалкивает всюду, где больше одного человека. Не написал бы ни этих мемуаров, ни чего другого в том же духе. Но силы, враждебные мне ("Наша задача - сломать вас морально и физически", - декларировал полк[овник] Бурдюк 22 апреля 1959 года в Озерлаге), были могучими, и на преодоление их ученым пришлось разбудить сопоставимые по энергии силы, дремавшие в рассеянии в научной среде.

Эта-то деятельность ученых и составила позже мне имя.

Но такое и не грезилось тогда, в сентябре 1957 года.

Я еще даже и не знал, отзовутся ли геометры на запросы защитника, когда на второй неделе сентября строчил свою кассационную жалобу. Текст ее позже произвел определенное впечатление на писателей Н.С.Тихонова и А.Т.Твардовского, поэтому - и по другим более близким мне причинам - осмелюсь воспроизвести его. Но вообще-то, как выразился главный редактор "Памяти" по аналогичному поводу, "с тех пор уже столько писали такого материалу, что никого это заинтересовать не может". Это же замечание сохраняет свою силу применительно к большинству параграфов сей главы, за исключением разве что §§12, 16-19. Но вот он текст:

 

"Кассационная жалоба

от Пименова Р.И.

Я считаю нужным просить Верховный Суд РСФСР пересмотреть приговор по следующим основаниям.

Мне вменяется в вину написание мною в 1954 статьи "Судьбы Русской Революции". Я не могу признать это обвинение справедливым. Как видно из дела, статья мною писалась в 1952-53 и только окончена весной 1954. Это были кульминационные годы культа личности и годы, когда борьба с его последствиями еще почти не наметилась. Как видно из дела, я прожил годы 1947-53 с открытыми глазами, и в них набилось много мусору, связанного с теми вопиющими несправедливостями, о которых сейчас знают все, но которые тогда прикрывались высоким именем коммунизма. Именно этим объясняются те резкости и ошибочные утверждения, которые попали в статью. Но вскоре - задолго до ареста - я сам убедился в неправильности и вредности некоторых своих прежних мнений и перечеркнул несколько страниц статьи, изъяв их из общего текста. В распоряжение суда попапи как раз только эти, разрозненные, перечеркнутые, хранившиеся среди

 

- 8 -

старого хлама, три странички, которых я никому не давал читать. Кроме того, попала фотокопия первых четырех страниц, где содержится только отрицательная характеристика капитализма и где речь идет о 1870 годах. Остального текста этой статьи, в которой было несколько десятков страниц, в деле нет. Поэтому я не могу признать этой статьи "антисоветской", а обвинение меня на основе тех мыслей, от которых я отказался, - обоснованным и справедливым. Прошу изъять этот эпизод.

Далее мне вменяется написание статьи "По поводу речи Хрущева", где я, будто бы, изложил свое враждебное отношение к КПСС, советскому государству и руководителям КПСС и Советского правительства. Это неверно. Никогда у меня не было и нет враждебного отношения к КПСС и советскому государству. И в статье я писал не о руководителях КПСС, а о тех верных соратниках и учениках Сталина, которые повинны в преступлениях и раздувании культа личности. Если бы верные соратники Станина: Молотов и Каганович - и ученик: Маленков - были бы разоблачены в мае 1956, у меня не было бы оснований писать свою статью. Сейчас я считаю ее просто излишней, ничего подобного писать бы не стал и прошу учесть, что некоторые поспешные и неудачно выраженные формулировки этой статьи объясняются тем обстоятельством, что в мае 1956 сама мысль о том, что кто-то, кроме Берии, повинен в извращениях культа личности, считалась антисоветской, хотя была правильной.

В абзацах 2 и 4 страницы 2 приговора содержится утверждение, будто я клеветал на КПСС. Это неверно. В моих статьях имеются порой неверные утверждения, возможно, что их даже больше, чем я вижу, - но нет ни одного клеветнического, т.е. заведомо для меня ложного высказывания. Утверждение, будто бы я клеветал, я считаю глубоко оскорбительным и неприемлемым для себя. Для меня всегда было самым главным - честно и объективно разобраться в явлениях окружающей жизни, без лжи, умолчаний и фальсификации. Об этом единодушно показали все свидетели (я сейчас помню показания Рохлина, Орловского, Кудрявцева) и я прошу устранить из приговора это слово "клевета".

Далее, в абзаце 6 той же страницы мои беседы по истории называются антисоветскими. Я вообще не понимаю, как можно излагать с "антисоветских позиций" биографию Желябова (повешен 04.04.1881), биографию Гапона (повешен 28.03.1906), биографию Каляева (повешен 09.05.1905), - а именно это происходило в квартире Вербловской, как видно из дела. Я, действительно, излагал вопросы истории с немарксистских позиций, т.е. полностью игнорируя классовую борьбу. Но это мое право, право человека беспартийного, соглашаться или не соглашаться с марксистской политэкономией, считать, что психологические факторы в большей степени определяют историю, нежели классовая борьба.

Более того, роль Гапона я излагал в соответствии с написанной мною статьей и пьесой. И то, и другое имеется в материалах дела, ни приговором, ни обвинительным заключением мне не инкриминировалось, некоторые официальные инстанции советовали мне направить мою статью о Гапоне в Музей Революции, не считая, видимо, ее не только антисоветской, но даже антимарксистской; и я не понимаю, почему устное повторение того же самого названо "изложением с антисоветских позиций". Даже если бы мои взгляды были не только немарксистскими, но были "антимарксистскими" - отсюда еще далеко до "антисоветских позиций" в освещении истории. Во всяком случае, я считаю несправедливым то, что мне вменяются в вину мои взгляды на историю, и необоснованным то, что они называются "антисоветскими". Прошу устранить этот эпизод из приговора.

 

- 9 -

Я не могу согласиться и с тем, что мою неоконченную рукопись, начинающуюся словами "что такое социализм?" которую я предполагал озаглавить "У истоков культа личности", приговор называет антисоветской. В ней речь идет о внутрипартийной борьбе в 1925-29, в результате которой и развился "культ личности Сталина". И если даже там и есть вредные с партийной точки зрения высказывания, там нет ничего, направленного против советской власти, против завоеваний Октября, ничего антисоветского и контрреволюционного.

Что касается моей нелегальной деятельности, то в этой части я признаю свои действия после 21.12.56 ошибочными, а приговор справедливым, за исключением одной неточности. В последнем абзаце стр.2 утверждается, будто я ПЫТАЛСЯ СОЗДАТЬ нелегальную группу. Это фактически неверно. Группа - если то, что было, можно так называть - возникла стихийно, в результате реакции на неправильные действия ленинградских властей, направивших на площадь Искусств милицейские части, чтобы помешать дискуссии о Пикассо. Насколько необоснованными были действия милиции, видно хотя бы из того, что никому из подсудимых не инкриминируется участие в событиях на пл.Искусств 21.12.56. а арестованная 22.12.56 Красовская была выпущена, т.к. следствие не нашло возможным предъявить ей обвинение. (Описание этих событий есть среди вещественных доказательств.) Как ответ на эти действия возникли намерения заняться нелегальщиной - возникли стихийно, сразу у многих лиц. Когда такие намерения выяснились - я взял на себя руководство. Но потом так же стихийно стремления к нелегальщине исчезли - и я не пытался помешать развалу группы в Библиотечном институте.

Сейчас я вижу, что был прав до 21.12.56, когда говорил, что за демократизацию нужно бороться только легальными средствами. Когда я ни от кого не скрывал и не конспирировал своих действий, а, напротив, посылал в официальные инстанции письма, в которых излагал свои, порой резко противоречащие установленным, взгляды (напр., по венгерскому вопросу). Моя нелегальная деятельность принесла только вред тому же самому делу расширения демократии, за которое я боролся, и дала возможность назвать меня, всегда и везде доказывавшего преимущества советского строя, преимущества социализма, - назвать антисоветским человеком. Но преступление совершено, и, как бы я теперь ни рассматривал свою прошлую деятельность, приговор в этой части справедлив.

Может быть, в кассационной жалобе неуместно писать о чувствах, но я не могу не сказать того, что забыл сказать в последнем слове. Есть какая-то нелепость в том, что я попал в тюрьму именно сейчас. Если бы я попал в тюрьму в 1947-1949, когда я возмущался ежовщиной - это было бы закономерно, но попасть в тюрьму, когда последствия 1937-38 исправлены, - нелепо и обидно. Я в 1952-1954 возмущался выселениями кавказских народов - а был арестован через месяц после того, как Верховный Совет принял решение возвратить эти народы на старые места. Я в 1954 кричал о необходимости децентрализации (и завоевывал себе на этом репутацию антисоветчика и антимарксиста) - а через неделю после моего ареста появилось детальное постановление о децентрализации. Я в 1947-1954 возмущался тем, что в угоду "Краткому курсу" история священной для меня Революции искажается, тем, что такие книги, как Джон Рид, запрещаются, - и это теперь исправлено. Нелепо именно сейчас оказаться в тюрьме. В декабре 1956 мне показалось, что возвратилась эпоха зажима и репрессий: я усмотрел это в шумной кампании против Дудинцева и в неиздании его книги; в действиях ленинградских органов госбезопасности против студентов - любителей Пикассо. Но я роковым образом ошибся: и эта книга издана, и не проведено (по моему делу) широких репрессий.

 

- 10 -

Все, или почти все, извращения, которые в течение прежних лет заставляли меня относиться к правительству с недоверием, устранены. Помню, что в 1951 я говорил: "В тот день, когда будет переиздана книга Джона Рида "10 дней", я стану самым лояльным человеком". Она издана в июле 1957. Но что могу я сказать сейчас, если я в марте арестован - и справедливо арестован - за нелегальную деятельность?

Нелепо пропадет и моя научная работа. Мне удалось доказать некоторые теоремы в геометрии, которые казались некоторым ученым небезынтересными. К сожалению, я не оформил своей работы в письменном виде, так как хотел предварительно проверить ее в широких научных дискуссиях. С этой целью я делал многочисленные доклады о своей работе. А сейчас все эти наброски обречены бесцельно погибнуть. И я еще раз чувствую нелепость того, что новые идеи могшие быть полезными науке, не появятся на свет или, по крайней мере, появятся со значительным опозданием - из-за моей ошибки в декабре 1956.

К этому сознанию нелепости моей преступной деятельности присоединяется горечь того, что мои действия бросили мрачный свет на мою жену Вербловскую и моего личного приятеля Заславского и привели их на скамью подсудимых.

Я прошу пересмотреть описательную часть приговора так, чтобы я почувствовал, что приговор в отношении меня до конца справедлив. Что же касается резолютивной части приговора, то, сознавая, что я своей нелегальной деятельностью совершил преступление, я не решаюсь просить ни о чем."

 

Написав и отправив заведенным порядком жалобы, мы устраивались ждать ответа на них и на прокурорский протест. Но уже в следующий понедельник, 16 сентября, вдруг приказывают: "С вещами!" Куда, зачем - не объясняют. Одно из неписанных в официальных, но главнейшее правило в жизни заключенного, более всего гнетущее его как личность, состоит в том что зеку никогда не говорят, ведут ли его в соседнюю камеру или на Дальний Восток. Держать в неведении его будущего - закон тюремного быта. Ну, выводят меня на шмон в те же клетки, что по прибытии. Затем во двор, где присоединяется Гена Зайцев, этапируемый после вступления приговора в законную силу. А затем - Ира Вербловская. Нас в боксах возят по городу. Заезжаем в "Кресты", берем там партию бытовиков. Конвой попался добрый, помнивший нас еще с дней суда. Двери боксов нам с Ирой открыли, мы сидим, держась за руки и в приоткрытую заднюю дверь воронка - поразительное добродушие - любуемся осенним солнечным Ленинградом. На одной из улиц, стоя под светофором, Ира даже углядела своего брата, приезжавшего в отпуск, в штатском (но на суд своей сестры не пришедшего, свидания с ней не просившего), стоявшего на углу. Он нас, конечно, не приметил, а она окликать не рискнула, дабы не сердить конвоя. Но мне показала, я тоже поглядел.

Привозят на Московский вокзал. Не туда, где мы привыкли садиться вольными, а примерно на полкилометра отступя по путям. Ведут с овчарками к особняком стоящему вагону.

— Шаг в сторону будет рассматриваться как побег, и конвой открывает огонь без предупреждения.

Идем человек двадцать, попарно, по приказу взявшись за руки (дабы руки были на виду, заняты и не шарили, чего не след). Мы с Ирой. Неуклюже помогаю ей вскарабкаться на какую-то высокую платформу, мой наспех повязанный узел с вещами рассыпается, путается. Вот и вагон. На вид - купейный. На деле - "Столыпин". Описывать? Излишне!

 

- 11 -

Хотя тут нас с Ирой разлучили, но вагонный конвой запросто разрешал обмениваться записками и переговариваться, пока начальник-лейтенант спал, а он спал или делал вид, что спит, почти всю дорогу до Савеловского вокзала. В одной из записок она прислала стихи:

"На оконном стекле - решетка.

За решеткой - желтеющий лес.

Лишь порою хвойная щетка

Промелькнет на фоне небес.

 

Вместо двери в купе - решетка.

Вместо окон - глухая стена.

В коридоре тяжелой походкой

Расхаживает старшина.

 

В этих клетках-купе едут люди

С искалеченною судьбой.

Много крови, гадости, мути

Везут они за собой.

 

Я одна, ибо женщины редки,

Политических - вовсе нет.

Рядом ты. Наши клетки - соседки,

Я лицо твое вижу в стекле.

 

Слов любви не хочу повторять:

Над своею судьбой я не властна.

Но хочу тебя снова, как прежде, обнять.

Испытанья прошли не напрасно,

 

И рельсы на шпалах мне шепчут

Про странную долю мою.

И в этот сентябрьский вечер

Верю, надеюсь, люблю."

Мы переговаривались, шутили, не думая, ни куда, ни зачем нас везут. Радость встречи затмевала все. Захлебываясь, с волнением, Ира пересказывала мне судьбы других узников внутренней тюрьмы, с кем она познакомилась перестукиванием - переговариваясь через унитаз. Ее слова частично дополнял Гена Зайцев, с которым она прежде уже была заочно знакома тем же перестукиванием. Это знакомство имело продолжение: они встречались, оба освободившись, в мае 1963 года, когда Гена, поселившийся в Донбассе, обзавелся уже двумя детьми и в отпуск приезжал в Ленинград. Особенно пронзала Иру тогда судьба некоего Владимира Фрийде. Эмигрант или невозвращенец, он в 1956 году, поверив в либерализацию, решил то ли вернуться на Родину, то ли побывать туристом с паспортом ФРГ. Получив надлежащие визы и заверения в советском посольстве, поплыл теплоходом, увидел берега Ленинграда и на

 

- 12 -

трапе был арестован2. Ему вменили измену Родине, шпионаж и еще что-то. Он выл - не в переносном, а в буквальном значении слова - в камере от отчаяния. Не понимал, зачем и кому это нужно. А Ира, еще увеличивая[...], сопереживала ему. Год же спустя, хлебнув лагерей, она писала мне по получении известия, что Фрийде врезали 25 лет:

— Фрийде получил многовато. Но почему-то меня это не трогает. Очерствела.

Да, имеется предел способности человека сочувствовать чужому горю. За некоторым порогом страдания уже перестаешь воспринимать... Но тогда она симпатизировала активно всем политическим (бытовиков, как видно из ее стихов, она уже тогда выделяла как чужих). Поведала она мне про Гену Дмитриева и Сережу Пирогова, с которым и в известном смысле была знакома еще на истфаке. Сопоставляла свои ежегодные поездки в Москву: в 1953 году на похороны Сталина; в 1954 году с хлопотами в министерстве, дабы ее распределили вместо Карелии в Якутию; в 1955 году в то же министерство с хлопотами по увольнению; в 1956 году "сопровождала мужа в научную командировку"; теперь вот в 1957 году "сопровождаю мужа в тюремную командировку". Гадала, когда еще и как поедет в Москву.

Где-то по пути к нам подсадили пару свежеосужденных мужичков из Новгорода. Они пересказали газетные новости - им в тюрьме регулярно давали газеты, которых мы были категорически лишены. Жаловались они, что "посадили ни за что". После мне почти не попадался человек в лагере, который бы не плакался, что сидит, мол, ни за что. Трудно разобраться, сколько в этом защитной реакции, сколько искренней веры в несправедливость. Но разговор с лицами на такой позиции получается с трудом, не получилось его и на этот раз.

Поздним вечером везли нас по послефестивальной Москве - еще не были содраны праздничные афиши, какие-то флажки. Двери снова были полуоткрыты и после духоты "Столыпина" приятно дышалось ночной свежестью. Возили долго, выгружая по одному, по два. Вот в воронке остались мы с Ирой вдвоем, но в разных боксах. Узнавая улицы, увидели, что подвозят к Лубянке. Там разлучили. Прошмонали. Прием показался грубее, нежели в ленинградской тюрьме. И в то же время подчеркнуто формально законнее: например, квитанции на отобранное принесли тотчас же, а не парой дней спустя. Но лица были каменные. Общее впечатление о меньшей человечности окрепло, когда я вошел в камеру (одиночку тож). Площадью она вдвое меньше, чем в Ленинграде: строили нынешнюю внутреннюю тюрьму КГБ на Лубянке в 1935 году, а петербургскую - в 1875 году. Много ниже. В окнах были не простые стекла, а слюда с частой проволочной сеткой ("гофрированные стекла"), так что сквозь них никогда нельзя было увидеть голубизны неба, что удавалось видеть в Большом доме поверх щита-намордника, если стать впритык к подоконнику3. Взамен открывавшейся вверх фрамуги была форточка на уровне пола. Следовательно - по законам физики - воздух никогда не вентилировался выше уровня пола. Батарея помещалась не под окном, а у

 


2 Боюсь, что я или Ира поднапутали, и в образе Фрийде для меня слились судьбы двух разных заключенных внутренней тюрьмы: Владимир Фриде-Куликович и лейтенант Антонов. См.список в §9 и воспоминания Бориса Вайля.

3 Сейчас в Ленинграде убрали намордники и заменили обычные стекла такими же гофрированными. Молва приписывает сию перемену космонавтке Терешковой-Николаевой, а насчет ее мотивов - убрать ли бесчеловечно выглядящие жестяные намордники или же лишить заключенных и последней полоски неба - мнения в молве расходятся. К слову, намордники в Ленинграде были сняты с окон к 1956 году, их повесили наново в 1957 году, вешали буквально у нас на глазах. Ср. §6 и задумайся над ролью Миронова, см. §19-20.

- 13 -

противоположной стенки, от чего зимой должен создаваться устойчивый перепад температур. И - самое главное неудобство - не было ни водопроводного крана, ни раковины, ни унитаза. Была параша, а на оправку водили два раза в сутки. Женщин держали на отдельном этаже, где надзирателями были только женщины.

Мы договорились, дабы разузнать, для чего нас привезли, сразу по приезде подать начальнику тюрьмы заявления с просьбой разрешить нам с Ирой свидания друг с другом. И авось? Попытка - не пытка, спрос - не беда. Подполковник вызвал меня и разъяснил, что это не в его власти, ибо мы числимся за Ленгорсудом, который и компетентен давать - не давать свидания. Что мы скоро вернемся в Ленинград и там сможем получить желаемое свидание. Что мы вернемся, как только дадим показания на процессе моего отца Щербакова И.Г., по делу которого в качестве свидетелей нас и привезли.

Про суд над моим отцом я рассказываю в §7. Приговор был вынесен 25 сентября, после чего мне дали свидание с ним. Кажется, дали свидание и ему с Ирой. А затем нас очень быстро повезли назад. На обратном пути конвой был недобрым, и мы с Ирой почти не имели возможности общаться. Конечно, в Ленинграде нам с ней никакого свидания не дали. Эта поездка, помимо того, что внесла элемент разнообразия в тюремную жизнь - мне предстояло проторчать еще семь месяцев в одиночке - явилась хорошей репетицией предстоящих мне этапов. Я передал матери просьбу насчет рюкзака-мешка-сумок, и она пошила мне великолепные тары для тюремных дорог, передала их в тюрьму.

Для нее мой увоз был тяжелым ударом, едва не сшибившим ее с ног. Дня два-три после нашего этапирования в Москву она явилась с обычной передачей мне в тюрьму. Старшина Шевченко, ведавший передачами (тогда их принимали не с Литейного, а с Воинова), бросил в окошечко:

— Не значится. Выбыл.

— Как? Куда?! Ведь еще же кассация!!

— Не знаю. Не положено. Нет такого.

Она тут же свалилась с приступом. Отдышавшись и навоображавшись самого худшего, побрела к адвокату. Райхман тоже всполошился, кинулся наводить справки, и ему довольно скоро удалось установить, что меня и Вербловскую увезли на процесс Щербакова. Он успокоил мать. Вот хотя бы на случай таких инцидентов следует не отказываться от защитника, будь то даже такая бездарная и трусливая адвокатесса, как Чекунова, защитница Щербакова. Мать, установив, что я в Москве, не смогла там со мной связаться: ее московские сестры Женя и Вероника побаивались прикосновения к судебно-тюремным инстанциям и не стали бы носить мне на Лубянку передач. Идея же контакта с новой женой отца, Марусей Лесновой, не могла бы вместиться в душу моей матери. Впрочем, постепенно и это осуществилось само собой, но на привыкание ушло несколько лет.

Вскоре у меня состоялось свидание с адвокатом. Иосиф Израилевич показал мне отзывы, пришедшие от Александрова, Борисова и Залгаллера, и поделился надеждами на впечатление, которое они произведут в Верховном Суде РСФСР при кассационном рассмотрении. Я тоже питал такие надежды. Не очень веря в это сам, он все же попытался внушить мне веру, в предстоящую к сорокалетию амнистию, но когда я фыркнул, настаивать не настаивал. По его совету и исходя из того, что Данилыч без просьб с моей стороны дал благожелательный отзыв о моих работах, я сочинил, написал и отправил через тюремную администрацию ему письмо:

 

- 14 -

своего рода завещание с перечислением всех моих сочинений, имевших отношение к геометрии, включая написанное еще курсе на четвертом эссе "Об ошибках, лежащих в основаниях геометрии". Сейчас я не включаю в перечень своих математических работ это произведение, хотя оно сохранилось. Письмо было довольно сухое, просить я его ни о чем не просил. Ставил в известность, что всеми моими математическими рукописями будет ведать Орловский. Не знаю, получил ли он письмо: ответа не было, а после освобождения я позабыл поинтересоваться.

Написал я в прокуратуру жалобу на недозволенные приемы следствия:

 

"В нарушение статей 166 и 181 (ныне ст. 170) УПК, обязывающих следователя принимать меры к сохранению в тайне обстоятельств личной жизни обвиняемого и других лиц, привлекаемых к следствию, капитан Правдин рассказал Вербловской и другим лицам о каких-то якобы имевших место обстоятельствах моей личной жизни; мне он же рассказывал то-то о якобы имевших место фактах личной жизни таких-то свидетелей; Вайлю ст. лейт. Кривошеий рассказывал то-то про свидетелей Кудрову и Гальперина. Прошу привлечь к ответственности и принять меры к неповторению подобных случаев в следотделе УКГБ по ЛО..."

 

Ответа не получил. Следователи любят ссорить лиц, привлекаемых к следствию; причины см. в §15, где о подборе кадров. Например, Орловский мне писал позже, что следователи ему

 

"намекали, будто ты смотрел на меня как на "дешевого батрака", а другим, оказывается, говорили, что-де этот грязный тип Орловский кормился вокруг деятельности Пименова."

 

Ну, а разговоры на постельные темы помогают ссорить, снижать уважение, дегероизировать. Но даже если отвлечься оттого, что они умышленно нарушают зачастую сию статью УПК или просто любят почесать язык на скабрезные темы (вроде Туркина), в законе имеется неувязка, затрудняющая исполнение этой статьи. Ведь обвиняемый должен быть ознакомлен СО ВСЕМИ материалами дела. Поэтому, в частности, я должен был читать акт психиатрического освидетельствования И.Д.Заславского, а форма акта такова, что из него я - и Ира, и любой другой - узнаю, что до ареста он половой жизнью не жил. Ограничить же мое знакомство с этим актом следователи права не имеют. Таким же образом я познакомился со многими обстоятельствами интимной жизни моей матери, про часть которых упомянул в конце §1 гл.З.

Но все описанное не занимало щедро предоставляемого тюрьмою времени. Я был один и вежливо, но непреклонно отстранял то и дело возобновлявшиеся предложения сначала Правдина и Рогова, а потом Луканкина дать мне сокамерника. Игорь - как математик - тоже предпочитал одиночество.

"Чтоб мудро жизнь прожить, знать надобно немало.

Два важных правила ты выслушай сначала:

Ты лучше голодай, чем что попало ешь,

И лучше будь один, чем вместе с кем попало."

 

- 15 -

Причин, почему начальство считалось с моим желанием, я не понимаю. То ли времена были еще такие либеральные? То ли они боялись моего красноречия и пугались, что я распропагандирую сокамерника? Вайль и Данилов все время имели сокамерников. Один такой компаньон развлекался: положит, бывало, спящему Борису жгут из ваты между пальцев ноги, подожжет и взрывается хохотом, когда тот внезапно проснется от ожога и метнется к ноге. Тоже занятие от скуки, ничем не хуже других занятий... Ира же пребывала в вынужденном одиночестве: женщин больше не было. Для нее оно было особенно мучительно. Ведь она и повыдала-то все, что знала и о чем смутно догадывалась, только из потребности разговаривать. РАЗГОВАРИВАТЬ. Все равно с кем, все равно о чем, не взвешивая последствий, но разговаривать!

— Меня целых двенадцать дней не вызывали на допрос, - с ужасом произнесла она мне на "очной ставке" в июне. А теперь поползут не двенадцать, а сто двадцать дней, за которые ее никуда вызывать не будут, в течение которых ей не с кем не то, что поговорить, но даже парой фраз переброситься.

"День сегодня бесконечно долог,

Слово "время" потеряло смысл.

Жжет сознанье тысячью иголок

Все одна навязчивая мысль..."

 

"Час я мою чистый стол,

Два - такой же чистый пол.

Тряпка рассыпается,

Уборка кончается."

И она кидалась перестукиваться, переговариваться, переписываться, убеждать надзирателей... С одним она установила особо хорошие отношения: он даже пускал ее ко мне в постель. Но нам от любезности этой было не совсем по себе, визиты эти прекратились скорее по нашей стыдливости. Всего во внутренней тюрьме Ира провела 380 суток.

Я тоже немного перестукивался. Но в сотню раз менее интенсивно, нежели она. Говоря точнее, я иногда отвечал на вызывающий камеру стук, но сам его никогда не затевал. Голиков обучил меня морзянке и поведал подробности про свою группу. Пустынцев прибавил кое-какие детали. Я относился к ним с интересом и в то же время настороженно, памятуя, что по рассказам во время суда Бориса, их подельник Трофимов, мол, каялся и уговаривал каяться его, Бориса. Логика была распространенная: все, мол, пропало, так надо выкручиваться ценой подешевле. Как это позже прозрачно сформулировал Михаил Мейлах: "Этот процесс не принципиальный, а конкретный. Поэтому нечего разворачивать принципы". Борис не то, чтобы поддавшись Трофимову, уговаривал меня в свою очередь каяться (как я не совсем удачно выразился в письме Орловскому позже), но зондировал в этом направлении: есть, дескать, и такое мнение, тоже человека с высшим образованием... Как я понимаю, эти "следственные" настроения минули к дате суда над той группой, и держались они в суде прилично. Но я-то в камере не знал, как они держались на процессе, я помнил то, что мне рассказывал Борис Вайль! С Голиковым наладился было содержательный спор о Моммзене, но оборвался из-за перевода меня в другую камеру. На прогулочном дворике Тельников перебросил записочку:

 

- 16 -

"Дорогой товарищ! Встретимся после освобождения у Сфинксов по таким-то дням недели таких-то месяцев. Опознаем друг друга так-то. Не прекратим борьбу никогда! Записку съешь!!"

 

Этот было уже попозже, ибо хорошо помню, что жрал записку во время второго суда, ознакомив с ее содержанием всех своих подельников, С Тельниковым же повидался много позже, и не у Сфинксов на Университетской набережной, а в Москве, когда во второй половине шестидесятых годов в один из моих приездов в Москву он разыскал меня через общих знакомых4.

И этих занятий было мало, чтобы заполнить время. Часть его уходила на математику, которой я занялся с апреля. Но новые идеи не рождались, сверх родившихся в апреле. А разработка старых упиралась не только в нехватку специальной литературы и в отсутствие аудитории, по реакции которой я понимал бы, ЧТО нуждается в доработке, а что - тривиально. Даже письменных принадлежностей не дозволяли. Палочкой-выручалочкой для моей психики оказалась классическая литература плюс моя привычка учить наизусть длинные тексты. Я учил Гомера, А.К.Толстого, Пастернака, "Илиаду", "Портрет", "Спекторского", "Лейтенанта Шмидта", "Девятьсот пятый год". Первых двух я всегда любил, а Пастернака открыла для меня Ира. Она настойчиво месяца два повторяла в записках, чтобы я взял в библиотеке его почитать. Я упирался, помня, как он мне в юности не нравился. Но она перемогла. Я выписал в очередной раз в десять дней - пленился музыкой - стал учить наизусть. Подчеркну, что это происходило за год до скандала с Пастернаком, так что на ее и на мой выбор влияли только ПОЭТИЧЕСКИЕ соображения. Прочел я всего Дюма по-французски, перечитал по-английски всего Шекспира и почти всего Скотта. Не могу вспомнить, из какого это романа Скотта стихи:

"For he who builds his faith upon

The Holy Text of pikes and gun

Device all controversies by infaillible artillery

And prove his doctrine orthodox

By apostolic blows and knocks,

Которые я тогда переводил вот так:

"Кто в основание веры кладет

Насилие, ненависть да эшафот,

Избавится от всех противоречий

Залпом непогрешимой картечи.

Что учение его передовое –

Докажет путем мордобоя."

 


4Очень хорошее изложение дела Трофимова - Тельникова в "Памяти" §5 испорчено определенными "деликатными" умолчаниями. Например, не сказано, что отец у В.И.Тельникова - генерал госбезопасности (это он говорил мне лично в 1969 году), хотя упомянуто, что его отец - очень влиятельное лицо, так что автор, похоже, знает. Не сказано, что Петров в сентябре 1960 года публично, через "Ленинградскую правду", покаялся в своем "нехорошем, антисоветском прошлом" и был принят в КПСС. См. список в §9. [Имеется в виду фрагмент статьи Рождественского С.Р. (псевдоним Иоффе В.В.) Материалы к истории самодеятельных политических объединений в СССР после 1945 г. /"Память", исторический сборник, вып.5. Paris, 1982. Сс.249-261. (- Изд.)]

- 17 -

Над Шиллером по-немецки я преимущественно спал, даже в тюрьме он скучен, еще скучнее, чем "Клим Самгин". Впрочем, его "Валленштейн" - исключение, он затронул какие-то чувства во мне. Еще в тот же период я "написал" в первый раз свои мемуары - в стихах от своих легендарных "предков" из трагедии "Борис Годунов" до того момента, как

"И в одиночке вот уж двести суток Как не гаснет свет."

Раз в месяц майор Луканкин вызывал меня и давал при нем прочитывать приходившие на мое имя письма. Мать старалась поддерживать во мне бодрость. Эрнст с августа 1957 по апрель 1958 года прислал мне 22 письма и открытки. Он пересказывал газеты и пользовался каждым праздником (вплоть до "дня шахтера" и ему подобных) как предлогом для послания. Только одно из его писем не дошло до меня, скорее всего потому, что он в нем формулировал доводы в пользу подачи кассационной жалобы, т.е. "затрагивал дело", что в принципе запрещено. Бывало, я даже беседовал с Луканкиным по содержанию писем Орловского. Так - собственно, хронологически это позже, но неважно - Эрнст написал мне, что в "Ленинградской правде" опубликована статья генерал-лейтенанта Миронова о ленинградском УКГБ. Я спрашиваю Луканкина:

— А что, разве Миронова повысили в чине?

— Нет, тут Орловский ошибается. Николай Романович по-прежнему генерал-майор.

К концу года стали приходить письма от отца с обратным адресом "Мордовская АССР. Зубово-Полянский р-н. Сосновка ЖХ 385/7-1-12".

Так вот и плелась уже вроде бы устоявшаяся жизнь на пятом этаже внутренней тюрьмы. Ибо тогда в этом шестиэтажном здании (которое фальшивыми окнами с улицы Каляева замаскировано под трехэтажное) был заселен один только пятый этаж. Это позже первый этаж КГБ передало в аренду ОБХСС.