- 106 -

§ 8. Ира Вербловская в лагере

 

Надежда на счастье; мариинские лагеря; Маградзе, Машкова, Санагина; переписка; Озерлаг и бунт на женском лагпункте; в Дубравлаге; Пастернак, Ивинская и Емельянова; освобождение; ее роль в моей судьбе

 

Перепетии судьбы Иры, вплоть до настроений, в те годы входили в мою судьбу и в мои переживания неотъемлемой составной моей частью. Однако именно поэтому баллада о Вербловской должна была бы помещаться в той самой главе "Эрос, любовь, секс", написать кою я все еще не умею. Как же поступить? Придется скользить по поверхности, опираясь на торчащие углы подлинной истории и совсем минуя те, что утоплены вовнутрь. Придется. Набросаю эдакую "выпуклую оболочку" лагерной судьбы Вербловской.

В тот же день 12 апреля, когда нам с ней дали свидание, когда я ее напутствовал: "Жить ожиданием - обкрадывать себя", - ее этапировали, тоже не говоря куда. В Свердловске на пересылке ее подзадержали, там ее догнал Борис Вайль, оттуда они "вместе" поехали восточнее. В Новосибирске их мгновенно переадресовали дальше и, разлучив в Мариинске, задержали ее на пересылке на 11 дней, сносясь, в какой лагерь определить. Влюблена она была в меня сильно, и уже на той же пересылке сочинила первое законное письмо мне, не зная еще даже, где я, в какой части света. Вообще она писала мне много и часто - за полтора года пребывания ее в мариинских лагерях от нее до меня дошло 80 писем, примерно по одному в неделю, а ведь было много и недошедших, бывали и бандероли. Хотя с перепиской между заключенными поддерживались обременительные строгости, но у меня в личном деле она была обозначена как жена, так что ее письма ко мне в основном доходили. Правда, бывали полосы, когда на моем спецу вдруг вводили "порядок": вручать письма только первого числа каждого месяца. Именно вручать, про отправление речь особая, с отправкой писем все время худшало. Поэтому порой мне давали сразу пять-шесть писем от нее. Сплошь да рядом позже отправленное письмо приходило намного раньше отправленного. Иногда два-три месяца валялось не врученное. Поначалу такие "воспитательные меры" доводили ее до истерики, до отчаяния, до сердечных приступов. Но так как в лагере ни истерика, ни отчаяние, ни сердечный приступ "не прохонже", то постепенно душа грубела и покрывалась все более крепкой кожей. "Привычка свыше нам дана, замена счастию она."

На счастье она надеялась очень сильно, и почти в каждом письме уговаривала меня, что счастье нам обязательно будет, что мы созданы друг для друга и т.п. Но совершить какой-нибудь сомнительный шаг по пути к счастью, например, к собственному освобождению, она не только не совершала, не только не могла сделать, а даже отпрыгивала в противоположную сторону, когда ей предлагали сделать такой шаг или когда ей казалось, будто предлагают. Оно, конечно, тупость тамошних лагерных гебистов - "оперуполномоченных" или "кумов" - трудно даже выразить. Один из них додумался до того, что предлагал этой гордой женщине, безумно влюбленной в мужа, согласиться на роль стукачки при собственном муже: тогда ее, дескать, досрочно освободят, а его расконвоируют. Впрочем, тороплюсь. Это произошло уже в бытность ее в Озерлаге.

 

- 107 -

В Мариинских лагерях ее сначала кинули на сельхозработы в Суслове, 217/7-2. Месяца не прошло, как она заболела, и ее перевели на больницу в Мариинск36. Там-то рентген и установил у нее следы недавнего туберкулезного процесса, что крайне перепугало родственников, веривших в наследственность от ее матери, умершей от туберкулеза. Подлечив ее от экссудативного плеврита, ее признали годной без ограничений к любому труду. Вернули на Суслове. Весь летний сезон они работали без выходных, от зари до зари, только дожди давали отоспаться. Иногда ее как грамотную переводили на другую работу, вроде нормировщицы, учетчицы, но товарки сразу начинали шипеть, что вот, мол, жиды повсюду устраиваются получше - антисемитизм в женских лагерях похлеще, чем в мужских, а в лагерях он вообще погуще, нежели на воле. Ира не выдерживала выпадов по этой линии, заводилась, срывалась, долго не удерживалась. Чуть ли не по этой причине угодила она в марте 1959 года в карцер на неделю: подралась.

Да что там "антисемитизм"! Из примерно семи сотен зека там сотни две были свидетели Иеговы, две - бандеровки (оуновки). Ну, шпана из бытовичек несчитанная (см. конец §6). Ну, десяток-другой молодежи "венгерского призыва". Заправляли же всем на лагпункте человек пятнадцать "эсесовок", как их прозвали там. Это были бабы-полицаи, служившие карательницами при немцах, имевшие большой лагерный стаж и необходимую же лагерную перспективу - лет по 25. Так как и верующие и бандеровки относились к разряду идеалисток (идея "Бог" или "самостийность), а блатные из-за близорукости мышления ни на что серьезное претендовать не могли, то власть умело прибрали к своим рукам искушенные материалистки, которые и к немцам-то рванули ради материальных благ, и к другой власти готовы были ползти за тем же благами. Надзорсостав был из мужчин, им не хотелось вникать во внутренние дела баб - был бы внешний порядок на зоне да план на рабочей зоне - и все было передоверено "активисткам". Эти "эсесовки" "чуть ли не с плетью", как выражаются рассказчицы, поддерживали порядок и свою власть на зоне. Ненависть "эсесовок" к еврейкам смыкалась с глубоко вкоренившейся у украинок неприязнью к еврейкам.

Вербловская вообще плохо сходилась с лагерным окружением, непрестанно жаловалась в письмах на среду. Вот от 3 октября 1958 года:

 

"Вообще, ужасно хочется отдохнуть от людей. Я от них устала больше, чем от лагеря, чем от работы. ... Вокруг кишит такой мелкотой, которую не следовало бы замечать, но она дает себя чувствовать на каждом шагу."

 

А ведь еще полгода не истекло, как она томилась в одиночке и тянулась к людям сквозь стены! Почти как у меня, у нее в первые недели украли шерстяную кофту. Она тут же метнулась к администрации, требовала и добилась розысков, кофту нашли уже распущенной на шерсть, последовала омерзительная и многонедельная процедура доказывания, что шерсть от той кофты, воровки цедили:

— Мы тебя сделаем бедной на всю жизнь! - но на такие угрозы, как и вообще на всякие угрозы, Вербловская отвечала бесстрашным пренебрежением. К слову, конечно, ничего не сделали укравшие, и не могли бы сделать: власть блатных все-таки поувяла сравнительно с

 


36 Примечание для знатоков языка. Когда я пишу: "Перевели в больницу", - я выражаюсь по-вольному, по-академическому. Когда я пишу: "Перевели на больницу", - я выражаюсь по-лагерному. А почему я перехожу с вольного языка на лагерный или на какой иной, оставляю в качестве домашнего заданию литературоведу XXV века.

- 108 -

солженицынскими временами. Но инцидент сей не улучшил ее положения в бараке.

Среди ОУН-УПА попадались не только анекдотически темные бабы, "знавшие", что "Шевченку преследовали за то, что он не захотел вступить в коммунисты". Там была и Екатерина Зарицкая, жена М.М.Сороки, вполне ему под стать. Очень культурная, величественная обликом, даже когда обречена ходить в юбке, пошитой из мешка из-под цемента, она обладала безмерно широким сердцем, и ее доброта и отзывчивость не знали границ. Но Вербловская не заметила Зарицкой, а сама Зарицкая не сочла нужным обратить внимания на Иру.

Ира сходилась и "влюблялась", а затем ссорилась и на год "переставала замечать" прежнюю подругу. Так у нее было с одной литовкой, как-то причастной к правительству независимой Литвы. С ленинградкой, которую позже "раскусила". Со львовянкой Юлей. С грузинкой Нателлой Маградзе, с которой сошлась, поссорилась на полтора года, а потом подружилась "на всю жизнь". В лето 1959 года она сблизилась с Валентиной Семеновной Санагиной, которая могла порассказать о Пастернаке, проклинаемое имя которого не сходило тогда со страниц газет. А вскоре она сошлась с Валей (Валентиной Ефимовной) Машковой. И эта четверка вскоре почти всегда стала проводить все свободное время вместе.

Все четверо сидели по 58-10-11, точнее, Машкову судили по эквиваленту, действовавшему в 1959-1960, см. §6. Санагина еще перед войной была осуждена вместе с бывшей сотрудницей Луначарского Анной Барковой, поэтессой, и со своим мужем. Муж шел как "агент НТС". В ту пору "Национально-трудовой союз", недавно выделившийся из РОВС (Российский общевойсковой союз") Врангеля - Кутепова, был опереточной организацией. По сю сторону границы Ягода - Ежов - Берия выбивали из арестованных признания, якобы они суть агенты НТС. В статьях о чекистах, берегущих наши границы, хвастались, сколько энтеэсовских диверсантов разоблачили и покарали, а кучка пройдох-эмигрантов собирала вырезки из советских газет и публиковали обзоры их как реляции о подвигах героев-энтеэсовцах по ту сторону железного занавеса, в Зоорландии, выражаясь по-набоковски. Апогея сие вранье достигло в 1950 году, когда посредством вырезки из советской газеты, в которой лялякалось, якобы С.М.Кирова убила злодейская рука, посланная НТС (конкретно - из Белграда), эти проходимцы добились, что ассигнования на радиостанцию "Свобода" от американского сената передали в их распоряжение. Ведь "американцы - народ деловой". Им нужны "доказательства эффективности". Где же сыщешь лучшее ДОКАЗАТЕЛЬСТВО, нежели "признания самих советских газет"?! Ну, ко времени появления Вербловской Баркова освободилась, Санагина сидела по второму лагерному сроку, муж ее уже помер в лагере же. Всех троих спустя несколько лет реабилитировали, Баркова кажется, даже публиковала мемуары о Луначарском37. По возрасту Валентина Семеновна годилась в матери Ире.

Моложе Иры - 1940 года рождения - была тезка Санагиной Валя Машкова, урожденная Цехмистер. Приехав с Северного Кавказа в Москву и поступив на физфак, Валя через пятикурсника-химика Петропавловского познакомилась с Юрой Машковым и быстрехонько оказалась участницей нелегальной типографии. У них уже был шрифт и программа журнала, когда в ноябре 1958 года их взяли. Петропавловского признали невменяемым, Надя Бацуло раскаялась и получила 2 года, Вадим Попов раскаялся и

 


37 По словам Санагиной, Баркова осталась старой девой, что противоречит репутации Луначарского.

- 109 -

получил 3 года, а трое непокаявшихся и произнесших громовые обличительные речи на суде - Нодар Григорашвили, Юрий Машков и Валя Цехмистер - получили тогдашний максимум по 7 лет. Первый доказывал преимущество анархо-синдикализма, второй - что марксизм противоречит естественной природе человека, а третья - что у нас в стране, дескать, государственный капитализм.

Нателла Маградзе, уроженка Тбилиси38, была полной ровесницей Иры, родились в один день. Впрочем, из другой по устремлениям семьи. У Иры брат служил с душой в армии и не тянулся к духовному поприщу. У Вали брат был уголовник, а сестра - замужем за милиционером, так что и Валя, и Ира в каком-то смысле не находили себе в семье духовного отклика. У Нателлы же сестра была писательницей, и сама Нателла тянулась к труду литератора. История ареста Маградзе аналогична истории ареста Машковой39 с той разницей, что она не демонстрировала непреклонности на суде, получила "всего" четыре года в свои восемнадцать девчоночьих лет. Во внесудебном порядке пьесы ее сестры были сняты с репертуара, что оказалось для ее чувствительной тонко организованной натуры непереносимым ударом - в несколько лет ее сестра сошла с ума и умерла. Кажется, это случилось в 1962 году, вскоре после ее поездки в Ленинград, во время которой она встречалась с только что освободившейся Вербловской. У сестер было такое сильное пристрастие к драматургии, что под влиянием Нателлы Ира в лагере начала было сочинять пьесу "о вятичах", хотя ни до ни после не тяготела к театру. Замысел был о расколе у большевиков в 1910 году, о склоках отзовистов и большевиков, на дальше одной сцены - и то утерянной - драма не продвинулась.

Осенью 1959 года мариинские женские политические лагеря ликвидировали, их перевели в состав Озерлага, и Вербловская с 28 ноября оказалась почти рядом со мной: на станции Невельской40, 401/14. Вспыхнула безумная надежда - вдруг дадут свидание друг с другом: в принципе мужу и жене в пределах одного лагерного управления разрешались личные свидания. Но, во-первых, я в Вихоревке находился на спецу, т.е. формально ШТРАФНОМ подразделении, а во-вторых, в юридическом браке мы все же не состояли, и тут одной лишь записи с моих слов в моем личном деле было недостаточно. В ту пору около нас обоих потерлись гебисты, причем мне мой Макаров рекомендовался приехавшим из Москвы, поигрывая на струнке "свидания" в том числе. Но, как всегда в подобных ситуациях, Ира шарахнулась в противоположную сторону, дабы не совершить сомнительного шага. Более того, с их слов - о, эта доверчивость к словам профессиональных лжецов - она вообразила, будто бы я готов что-то сделать по их указке, отречься от чего-то, заложить кого-то, не знаю уж подробностей. И тут же произвела мне выволочку в письмах - эзоповски, но доходчиво - что, мол, ТАКОГО она мне никогда не простит. И от подачи заявления о свидании наотрез отказалась сама. Через неделю-другую, прочухавшись, она сама не понимала, как ей такое взбрело

 


38 Там же сидела и другая Нателла из Тбилиси, за демонстрацию в защиту имени Сталина. Но это была шпана-уголовница, и Ира с нею не общалась.

39 Я именую ее Машковой, под этой фамилией она общеизвестна, но вышла она замуж за Ю.Машкова только в 1965 года и до того была Цехмистер.

40 Вот расположение упоминаемых здесь и в §§10, 12, 13 станций на ветке Тайшет – Братск (ныне - часть БАМа): Тайшет - Невельская (вторая) - Чуна (четвертая) - Вихоревка (седьмая) - Анзёба (восьмая) - Братск (девятая). Завещаю в XXV веке издать с соответствующими, современными событиям картами. И, конечно, фотографиями-портретами участников, начиная с Хрущева.

- 110 -

в голову, и угрызалась несколько месяцев. У меня нет моих писем к ней, и я не помню, как я отреагировал на столь несусветное поношение.

Как вообще относился я к ней тогда? По-видимому, любил, ибо мне было больно от ее страданий. За дальнейшими подробностями, равно как и за экспликацией интенционала и экстенционала термина "любить" отсылаю к ненаписанной главе "Э.Л.С." Пожалуй, я облегчал ей жизнь тем фактом, что существует человек, которому можно выложить свою душу, настроения, даже глупости.

Ее собственные родичи писали ей мало, неаккуратно - во всяком случае так она жаловалась мне. Первые месяцы много тепла уделяла ей тетка, увы, вскоре умершая. Брат фактически не писал, ни пока служил в армии, ни когда был демобилизован по громадному сокращению армии в конце 1959 года. Отец ее отнюдь не был к ней безразличен, пару раз загорался "кардинально" ей помочь, но на регулярную переписку был неспособен, да и посылки слал спорадически, то две в неделю, то ни одной за полгода с лишним. Первый раз он рванулся вызволять ее, едва она попала в лагерную больницу, в мае-июне 1958 года. Он сразу подал прошение о ее помиловании. Так как такие ходатайства не рассматриваются без заявления от осужденного, Вербловской предложили самой написать. Она, гордо сознавая себя невиновной и осужденной ни за что, начертала отчетливо:

 

"Прошу рассмотреть мое дело по существу и помиловать меня. Я осуждена на 5 лет... Как на следствии и на суде, так и теперь признать себя виновной в какой-либо умышленной антисоветской деятельности я не могу. Поэтому считаю, что осуждена неосновательно. Находясь уже год и 5 месяцев в заключении, я чувствую себя также советским человеком, каким была всегда. Прошу мое заявление удовлетворить. 26/VIII-58".

 

Разумеется, сразу отказали, ибо помиловать можно только того, кто признал себя виновным. Единственным последствием таких ее фраз было то, что "кумы" стали предлагать ей ДОКАЗАТЬ, что она "такой же советский человек". Она заводилась на такие предложения, лагерная характеристика утяжелялась, зачеты ей не шли. Второй раз Савелий Григорьевич кинулся высвобождать свою дочь тоже после ее болезни, летом 1960 года. Тогда он самолично отправился в Верховный Суд хлопотать. Там удивились, почему это ее не освободили по 2/3, истекшим как раз в июле 1960 года. Всех, мол, освобождают по 2/3, - заверили его. Он тут же написал требование администрации Озерлага освободить его больную дочь согласно указанию Верховного Суда. Вербловскую вызвали, предложили опять-таки написать самостоятельное заявление на сей предмет и со вкусом по всей форме шмякнули обоих отказом, ссылаясь на действительно имевшиеся у нее нарушения и взыскания, а также на отсутствие зачетов.

В промежутке между названными двумя кардинальными акциями отец изредка посылал ей деньги, еще реже писал, да и не выражал при этом сочувствия или понимания, а ругал дочь, которая столько невзгод причинила больному старику-отцу. Жаловался и жаловался на свое здоровье. Жаловался на расходы, которые он вынужден нести из-за нее. Вот из письма Орловского от 13.12.58:

 

"... затем он заявил, что не сможет пустить меня в (Ирину) комнату раньше, чем через неделю (как потом выяснилось, он вел в это время лихорадочные переговоры с Диной (Креневой) о том, чтобы та отделила твои книги от Ирэниных с

 

- 111 -

тем, чтобы он мог Ирэнины книги сразу же загнать, возместив тем самым стоимость апельсинов, которые он ей носил в тюрьму, несмотря на то, что он прекрасно знал, что ее воля совсем иная)".

 

Речь идет о попытках Орловского действовать в соответствии с моей и Вербловской доверенностями, помянутыми в §5; "воля" относится к ним, а не к апельсинам. А вот и сама Ира вздыхает в письме мне:

 

"Шафир вытянул у отца тысячу рублей".

 

Дело в том, что Арнович вообразил, будто бы различие в судьбах Вербловской и Заславского вызвано наличием у Игоря столь блестящего адвоката (тогда как Шафир блестящ только потому, что никогда не берется за проигрышные дела). Он отобрал дело у Кугель, передал его Шафиру. К слову, моя мать тоже наняла Райхмана для Вербловской, а Ира по-прежнему считала своей защитницей Кугель. Как уж сии три адвоката управлялись между собой, но примерно с год у Вербловской было три защитника. С нулевым исходом. Да и насчет трат: ну кому нынче придет в голову сказать насчет адвоката, которому пришлось уплатить по такому делу сто рублей, будто он "вытянул" из клиента "целых" сто рублей?..

Из ее знакомых больше всего писал ей Юра Кроль, и его письма ей помогали жить. Наладилась регулярная переписка с моей матерью, Ира очень к ней привязалась и как-то признавалась: "Юрка, восхищающийся твоей матерью, прав". Про их отношения см. §16. Но все же главным каналом для излияний оставался я. И ее экстравертная натура изливалась. Вот от 4 февраля 1960 года:

 

"Сегодня два года, как мы последний раз встретились на Фонтанке. Помню переполненное помещение и знакомые и незнакомые глаза, пожирающие нас. Помню, ты стоя взял меня за руку, и так, держась за руки, мы и простояли с тобой весь текст. Помню, ты шепнул мне: "Смотри на меня!",- а я смотрела в зал, и ты сказал: "Да, верно, ты пытаешься вобрать в себя, надышаться", - и сам устремился глазами в зал".

 

От 21 июня 1961 года:

 

"... косовицу... люблю, когда высокая трава падает под моей косой, мне кажется, что я исполин и от взмаха моей руки падают деревья (так думают потревоженные гусеницы и муравьи, и я в это время думаю по-ихнему). А когда разрушаю гнездо, всегда почему-то вспоминаю наших гостей 25 марта: Р-раз - нет гнезда. Р-раз - и голо кругом. А иногда мне кажется, что я выпалываю баобабы, и это страшно важно. Так я кошу, пока не устаю. А когда уже жду отдыха и кошу ничего не думая".

 

Примерно такие же оды слагала она своей езде на лошади - какое-то время она работала возчиком. Вот от 26 марта 1960 года:

 

"На днях что-то разразмышлялась в связи с трехлетием. Перепишу тебе все, что записала тогда. "Человек более или менее устойчивый от тяжелых ударов не ломается, не сгибается, а зачастую делается сильнее. Сравнение опошлено, но верно: сталь закаляется. Но вот ржавчина быта, мелочей разъедает эту сталь и от нее уберечься значительно труднее. Она въедлива, умеет глубоко проникнуть и, как ни страшно, не допустить ее в душу тяжелее, чем собраться внутренними силами, и

 

- 112 -

выстоять после серьезного удара. Собственный арест и первые, самые трудные дни заключения стоили мне меньше нервов, чем нелепая ссора накануне твоего ареста из-за обоюдного нежелания вынести на кухню посуду. Не следует из этого делать вывод, что я хоть на одну минуту смотрела на свой арест легкомысленно. Нисколько. Смотреть с перспективы веков и тысячелетий на свою судьбу с ее превратностями можно, но с какой перспективы смотреть на бесчисленные досадные повседневные мелочи?!" А здесь они еще въедливее."

 

Видимо, то обстоятельство, что она способна была помнить пререкания насчет вынесения посуды, помнить дальше следующего утра, действительно утяжеляли ее жизнь. Мне до этого письма казалось, будто бы я хорошо сохранил в памяти вечер воскресенья накануне ареста, я его даже в тюремной поэме описывал: была Виля, гадали, разговаривали о религии, марксизме, можно ли называть марксизм разновидностью религии. А вот ведь оказывается, когда Виля ушла, то мы еще бранились, кому за ней чашки убрать?.. Так сильно бранились, что Ира сопоставляет надрывность перебранки с трагедией ареста - и на переругивания ушло ее нервов БОЛЬШЕ, чем на арестные переживания?! Но вот я не помню, корова напрочь языком слизнула, никакой посуды, никакого взаимного неудовольствия! Напротив, я помню нежность ночью... И даже ее письмо не помогло мне припомнить никакого облачка между нами в тот вечер - кроме той тучи, о какой я писал в §11 гл.1: гадание на картах сулило что-то зловещее, от чего мы оба содрогнулись, пряча страх в насмешливость. Не знаю, все ли женщины таковы, но смахивает, что да. Им тяжелее живется, несчастным.

Думается, что именно из-за своей озабоченности "ржавчиной быта" Ира и болела чаще. Вот я, даже провалившись в трескучий мороз в прорубь - мы запасались водой в виде кусков льда на весь лагерь, - с трудом вытащенный и просидевший потом в ожидании опять-таки открытого грузовика на берегу (бегать-то для сугреву не позволил конвой!), я даже не затемпературил. И когда осколком камня в карьере мне пропороло руку -никакой болезни из этого не воспоследовало. Ну, правда, от потери крови -пока доплелся через рабочую зону до вахты, а потом пока разыскали фельдшера с бинтом - я потерял сознание. Но приведенный нашатырем в чувство, я уже НЕ БОЛЕЛ, хотя не преминул попользоваться случаем получить освобождение от работы - правая же рука, гражданин начальничек - на несколько дней. А Вербловская все время температурила, дышала с трудом, по телу множились нарывы, стреляла непонятная боль, фиброматоз груди мерещился раком. Редкое письмо без описания хворей. И не только письма мне. Раздраженная ее жалобами, врач на зоне кидала ей совет: "Надо жить половой жизнью, все пройдет". А вот из письма Орловского от 23.04.1960:

 

"Иван Гаврилович и другие мордовцы забросали меня паническими письмами про состояние здоровья Ирэны. Но продукты, насколько мне известно, она получает регулярно. Я ей написал, чтобы она сообщила, что ей нужно, и я немедленно пошлю. А посылать посылки, чтоб они возвращались, нет никакого смысла. Очень неприятно, что она больна, но хуже еще то, что она старается убедить себя в том, что она чуть не умирает и в разных других страшных вещах: что ей запретят переписку с тобой и т.п., отпадает одно основание для паники, она тут же выдумывает другое. И это началось не сейчас. Еще летом мать приехала от нее в страшной панике. Никаких

 

- 113 -

оснований для паники она указать не могла, просто Ирэна заразила ее своим настроением. И что с этим делать, прямо не знаю."

Но не только кажущиеся, а и всамделишние болезни набрасывались на нее: летом 1960 года по лагпункт Невельской гуляла эпидемия рожи, так Ира не только подхватила ее на правую ногу, но попадала в больницу с рожей даже дважды.

Когда она не болела, она занималась самокопанием. Вот ее письмо от 9 апреля 1960 года:

 

"Да, конечно, ты прав. Надо судить о людях (человеке) по лучшим поступкам. Но я по своей наивности, видимо, не предполагала такого количества весьма неприглядных моментов в жизни так наз. "порядочных людей." Короче, идеализировала. Почему легко было впасть в другую крайность. И вот, получив твое письмо, я сделала, как ты пишешь - попробовала припомнить свои срывы, даже не срывы, а случаи, когда я была не на высоте. Получилось, признаюсь честно, картина дрянная. Ну, а т.к. дрянью меня даже враги не считают (кроме, разве что, Сержа Вернадского), то таким образом я убедилась в твоей правоте, - что судить по худшим поступкам нельзя."

 

Вот 8 ноября 1960 года она приводит мнение Нателлы о ней:

 

"За эти полтора-два года ты очень сильно изменилась. Повзрослела - это слово плохо применимо в нашем возрасте, перешла в зрелость. Тогда ты была какая-то во все влюбленная, с удивительной свежестью восприятия. Сейчас - совсем другая. Ты как-то очень поумнела, стала иначе смотреть на мир".

 

Вот про обволакивающий ее антисемитизм ("черные волосы") от 01.04.60:

 

"Я вспоминаю твою фразу, что ты старше меня на год и на 42 дня сумасшедшего дома. А на сколько я старше тебя? - На гриву черных волос!"

 

И все время она так или иначе соотносит себя со мной; вот от 11.04.61:

 

"Вчера мы здесь отмечали день рождения одной и как-то невольно вдались в детские воспоминания. Рассказывали немного о своем детстве - с 7 до 13-14 лет. Все присутствовавшие - публика холостая. И вдруг как-то я почувствовала, что даже детскими воспоминаниями я вдвое богаче их - у меня есть свои воспоминания и твои рассказы о твоем детстве. Пусть не так уж и много ты рассказывал о нем, но даже те немногие факты дали мне возможность прожить самой его.

Представь себе как забавно! Я рассказывала, как в 11 лет я жила самостоятельно с братом, а про себя думала ("вспоминала"): "Представьте себе, ведь когда я делала то-то и то-то, Револьт за тысячи км от меня ходил на лыжах в сопках, учился в таком-то классе, занимался тем-то и тем-то", как будто МОЕ даже столь далекое прошлое - это наш совместный опыт."

 

Грызла она меня и еще больше себя за аборт декабря 1956 года. А порой вскидывалась из-за неудачных формулировок моих писем:

 

- 114 -

"О себе писать нечего. Вернее, слишком много. Нечего во внешнем плане. А на душе слишком много накопилось. Только тебе это не нужно все. Ты полон и счастлив своими успехами. И "возиться" с моими "душевными состояниями" тебе некогда; да и не к чему "баловать". Само образуется. Не так ли? Это, пожалуй, самый здоровый подход." (09.09.1960)

 

Вот от 3 ноября 1960 года:

 

"Вот сижу, Волчик, и думаю глупости. Вот тебя освободили как-нибудь на днях. Вот ты по пути домой заехал ко мне. Уехал. И мне радостно и вместе с тем горько. А ты будешь ждать меня оставшиеся почти полтора года?

Как видишь, в голову лезут только глупости."

 

Глупости-то глупостями, но прежде ей не мерещилось, что я проеду на запад мимо Невельской, а в те дни мне уже было предопределено ехать - не заезжая к ней - аж во Владимирскую крытку. Я и проехал 5 декабря. Плохо все-таки умеем мы обрабатывать наши предчувствия и вроде бы "глупые видения"... Только еще два ее письма после этого успели дойти ко мне в Вихоревку - и я ответить не успел - а потом она стала слать их - после двухмесячного замешательства, стоившего ей многих нервов - на Владимир.

Впрочем, нервы потрепались у нее в те зимние месяцы не только из-за отсутствия писем от меня. На женском лагпункте стряслось небывалое ЧП, в результате которого их "четверка" до тла распалась. Первое "выпадение" было приятным: Санагина освободилась. Как бы "взамен ей", знавшей Пастернака довольно поверхностно и десятилетия назад, на лагпункт прибыла последняя жена Пастернака, Ивинская, и ее дочь Ира Емельянова. Формально они были посажены за валютные операции, сопряженные с получением гонорара за "Доктора Живаго". Посажены сразу же после смерти Бориса Леонидовича41. Позже, в §18 я вернусь к ним. Ира познакомилась с ними в первые же дни, но теснее сблизилась с Ирой Емельяновой потом, уже в Мордовии.

В это время кончился срок у одной польки по имени Зося. Ее и арестовали в Польше, и в Польше же у нее оставался муж и другие родственники. А тут при освобождении ей выдают советский паспорт и указывают гражданство СССР. Она в крик: не буду освобождаться с такими документами! Я полька! Давайте польский паспорт! Ну, администрация Озерлага и прав таких не имеет, это дело Москвы, но Озерлаг своевременно не известил о таком казусе, а теперь поздно. Обойдется, двести миллионов живут с советским паспортом и не рыпаются. Гнать ее за зону. Если не хочет документов брать, так без документов.

Администрация в Озерлаге была кондовая, со сталинских времен сохранившаяся. Начальник Озерлага полковник Евстигнеев еще с Андреем Небольсиным служил. Майор Эттлин - что одно время у нас на Вихоревке подвизался в подчинении капитана Комракова - даже в воспоминания Дьякова попал как лютый произвольщик. Вот случай покурьезнее. Следователь Курешов работал в уголовном сыске до революции. После революции - стал в советском угро. Пришли в Краснодон немцы - стал служить в уголовном отделе тамошней полиции. Когда Олег Кошевой с

 


41 Другую такую деликатность в выжидании ареста я знаю в случае с П.И.Якиром - его не брали, пока не умерла его мать, уже отсидевшая за своего мужа неповинно лет семнадцать...

- 115 -

товарищами попались на разграблении грузовика с сигаретами, дело это, зачисленное под рубрику воровства, досталось ему. Но после его рапорта, что это, дескать, подростковое хулиганство, у него дело изъяли. Когда наши выбили немцев, Курешов смылся и через небольшой срок проявился - кем бы вы думали? - начальником одного из лагпунктов в Озерлаге! Надлежащие бумаги о работе в органах сумел сберечь. Лишь в 1952 году его арестовали. С ним встречался Володя Переверов, которому тот жаловался:

— Я сижу только за то, что дал показания, как видел собственными глазами, что Олег Кошевой уезжал в Германию, как с ним прощалась его мать и рядом стоял тот эсесовский начальник, с которым она тогда жила.

Многие помнили, как он был начальником лагпункта. При такой администрации немудрено, что "эсесовки" продолжали на женском лагпункте заправлять по-прежнему, а администрация не утруждала себя хлопотами по репатриации польки Зоей. Так вот, выталкивают Зосю на волю, а она вцепилась в спинки коек-вагонов и вопит дурным голосом:

— Не пойду!

Бабы в бараке тоже в крик:

— Не дадим!

Надзиратели шарахнулись прочь. Эсесовки дернулись было заступиться за администрацию - и тогда началось. Зона объявила голодовку с двумя требованиями: выдать Зосе польские документы и убрать с бригадиров и с других "придурочных" постов эсесовок. Голодовка проходила в перемежающей лихорадке: иеговисты то присоединялись, то отмежевывались. У них ведь своя забота: ждать конца света, а перед тем пострадать посильнее от неправедной власти... Понаехало начальства - сам Евстигнеев, его замполит полковник Курилин, зам. по режиму полковник Кочетков. Уйма гебистов, озабоченных выяснением "подстрекателей". Вся эта публика "беседовала" в том числе с Вербловской, причем Евстигнеев топал на нее ногами и поносил меня. Ну, а с Валей и Нателлой и не беседовали даже. Они обе вместе с бандеровкой Галей Голояд объявили сухую голодовку и держали ее, даже когда зона стихла. Поэтому их изолировали в карцер, прямо оттуда потащили "на суд", который заменил им лагерь - тюрьмой. И в феврале 1961 года этих троих повезли вслед за мною. С Валей у меня были некоторые контакты в тюрьме, а с Нателлой - не могу припомнить. Ира неоднократно возвращалась к переживанию того, что с Валей и Нателлой ей не удалось проститься: прихожу в барак - вещи Вали брошены под мою койку, а ее самой нет... Сама Ира отделалась карцером.

Опять о телепатии. Как раз в это время у меня возникли сильные перебои в переписке с Ирой, и ничего рассказанного я не знал. Но тем не менее ощущал - как никогда остро - что у нее там какая-то беда. И поэтому в моем письме от 20 марта 1961 года среди обсуждения математических поручений Эрнсту в связи с его перепиской с профессором Б.А.Розенфельдом вдруг прорывается истерический вскрик:

 

"Из указанной им библиографии меня интересует терминология. Надо бы взять терминологический словарь и посмотреть, каким терминам соответствуют мои. Особенно меня смущают "постулированная прямая", "одноименные прямые". Со статьей Соммервилла я знаком лишь но пересказам в книгах Кагана и Розенфельда, А нужна ли она мне? Откуда я знаю, что мне нужно! Мне нужно только знать, что с Ирой не происходит никакой беды..."

 

- 116 -

Это - уникальный случай в моей переписке. Больше такой несвязности - исключая ситуации, когда несвязность выполняла эзоповские функции - в ней не попадается. Есть все-таки неосознаваемые нами средства передачи психических воздействий, есть!

Эсесовок поснимали, Зосю повезли в Москву, а оттуда прямиком в Польшу. Евстигнееву врезали по шапке, а всех политических из Озерлага вывезли в Мордовию. Говоря осторожнее, кажется, этот перевод был предрешен до истории с голодовкой, но есть основания полагать, что голодовка ускорила. И, опосредованно, та же голодовка способствовала моему освобождению через два с половиной года: на меня была омерзительная лагерная характеристика, но выдавшее характеристику начальство было опорочено в глазах московского начальства, так что при определенном предрасположении можно было закрыть глаза на отрицательность. Кажется, с середины 1963 года Евстигнеева все же сделали начальником Дубравлага.

Женщин везли иначе, чем меня. Меня - обычным Столыпиным -везли месяц с пересылками Новосибирск - Свердловск - Киров -Владимир. К слову, благодаря Ире я ехал во Владимир шикарно. Дело в том, что этот этап в крытку готовился загодя, и от них заранее скомплектовали партию неисправимых верующих, что в ожидании этапа в тюрьму пригнали к нам на спец и разместили в старом корпусе. Когда они прибыли, то сразу передали мне со ссылкой на Иру какую-то жратву. Я еще галантничал, не желал обирать женщин, объедать их. У меня до сих сохранилась записка, в которой они сердито отругивают меня за невзятие, усматривая в этом обиду Ире. Да, так вот, повезли-то нас в одном Столыпине. И оказалось, что с Вихоревки в крытку везут единственного мужчину - меня. И около 30 человек женщин. И все женщины обо мне слышали. И непременно хорошее. Не только от Иры. Словом, никогда так обо мне не заботились, как в это путешествие.

Но возвращаюсь к женскому этапу. Их перевозили теплушками - просторно, даже в окно можно глазеть, безо всяких пересылок по маршруту: Тайшет - Омск - Курган - Челябинск - Златоуст - Уфа - Куйбышев - Сызрань - Рузаевка - Потьма. Меньше чем за шесть суток, и уже 21 апреля их водворили на 385/17-А. Буковка "А" означает "литерный", т.е. более строгий режим. В апреле же из Озерлага этапировали и всех мужчин, причем взамен спеца в Анзёбе рядом с женским строгим в Мордовии расположили мужской, впрочем, не камерного, а барачного типа. И у Иры закрутился новый период лагерной жизни: мужчин можно было видеть через запретку, а при удаче даже перекинуться запиской или окликнуть. После стольких лет изоляции. Она была очарована Карлом Фрусиным, влюблялась в Сашу Гидони и его стихи, покорялась безукоризненным аристократом Юрой Меклером. Впрочем, влюбленности эти покамест цвели без ущерба для ее любовных излияний мне в письмах. Ставить в пример мне Фрусина она пустилась только тогда, когда освободилась, а я еще сидел. Да и как бы это эмоциональная женщина не влюбилась бы хоть на минутку в автора стихов о любимом Ленинграде:

"Пляски снежинок, гирлянды огней

Город вечерний - картинки и сказки.

Тихая площадь, фигурка на ней

Вся в ожидании счастья и ласки..." (Гидони)

 

- 117 -

Или с Юрой Меклером. Началось с того, что он передал ей книгу Юнга "Ярче тысячи солнц". Но быстро-быстро, считая мое прошлое своей собственностью, Ира со свойственной ей экспансивностью делится с Меклером моими отношениями с Юрием Этиным - Меклер был с тем знаком. Думая меня порадовать, она докладывает мне, что "Юра М. так же относится к Этину, как ты," - а я хватаюсь за голову, какие у нее представления о доверительности.

Как это нередко бывает в лагерях, перевод на более строгий режим реально отозвался заметным улучшением в быту, настроении, так что осенью 1961 года Ира писала, что изо всех лагерных лет лето в Мордовии было для нее настоящими "просперити". 10 июля у нее сутки провела на свидании моя мать, "возвращаясь" из Владимира с получасового свидания со мной. Собственные родственники Вербловской ни разу во все годы заточения к Ире на свидания не ездили: ни отец - всего лет на шесть старше моей матери, - ни брат-близнец. Для моей матери добираться проселочными дорогами без регулярного транспорта - при ее бронхиальной астме - было пыткой, но Ире так хотелось свидания, она так о нем мечтала, такие письма слала... А когда освободилась, то доброго слова о моей матери в письмах не сказала, упреки и несогласия. А после 1963 - так словно и не существовало на свете Ларисы Михайловны.

С обычными нервотрепками дождалась Вербловская своего освобождения строго по концу срока - в среду 28 марта 1962 года. Уже месяца за четыре с лишком ее стали теребить: куда, мол, намерены поселиться по освобождении? Она просила в Ленинград. Отказали. Выпросила месяц подумать. Надумала - в Лугу. К слову, тогда до Луги еще не ходила электричка. За 48 часов до освобождения забрали у нее все вещи на проверку, тщательнейшим образом все прошмонали, разрезая даже швы на рюкзаке, бушлате и т.п. Кажется, отобрали кучу записок, что она везла от подруг на волю.

 

"На воле пока обнаружила следующее: ходить приятно. Кушать - нет. Пошла в Потьме в столовую и из всех блюд выбрала рассольник и пшенную кашу. И то сознание, что она лучше сварена, чем та, что ела до сих пор, было мне неприятно."

 

- писала она мне в 6 утра 29 марта с вокзала. Аналогичное же произошло, когда три дня спустя В.В.Иванов в Москве повел ее в ресторан - она заказала только стакан кефира. И хотя недели через две моя мать с Илларием Яковлевичем водили ее в "Север" и она с удовольствием объедалась лакомствами, это отношение к еде изживалось у нее медленно; рецидивы давали знать позднее, когда она лежала в ленинградской больнице:

 

"... к передачам отношусь так же, как там к посылкам - ем понемногу, не очень раздавая, не оставляя на столе куски масла или сахара, как другие. Мне это просто кажется кощунством.".

 

Сразу же из Потьмы, минимально промедля в Москве, она примчалась ко мне во Владимир. Нам дали получасовое свидание. Она еще побеседовала с замполитом майором Хачикяном. Потом направилась в Ленинград.

Завершая эту пунктирную повесть о пребывании Иры Вербловской в лагере - повесть, которую она могла бы сама написать лучше, но написать которую она все же не написала, так что я просто вынужден делать это за нее - вернусь к тому, какое место занимала она в моей душе. Конечно, не

 

- 118 -

ее ошибки и вздорные порой требования: "Пиши на имя XXII съезда жалобу!" - что она повторит потом в письмах моей матери и Эрнсту - определяли тогда это место. Оно определялось ее верой в меня, в мои силы.

 

"Иногда, когда я как можно более реально стараюсь представить твои условия - постоянное полуголодное состояние и др. - мне делается страшно и я мечусь, теряю себя, не зная, как могу еще я смеяться, радоваться чему-то, думать о чем-то пустом, когда ты там, голодный, взаперти.

И вместе с тем, как для маленького ребенка его мать всегда самая красивая, так для меня ты - самый сильный, самый умный, самый самый. И это поддерживает во мне веру, что ты выдержишь и мы будем вместе." (26.11.61)

"Волчик, но ты будь силен, родной мой; будь крепок. Ведь даже в этих условиях ты поддерживаешь меня, ты мой маяк. А маяк не может тускнуть." (06.12.61)

"... знаешь, когда я думаю о подробностях твоего быта, я ужасаюсь. Но где-то внутри бьется глубокая вера в тебя и в твои силы, что ты пройдешь через все это как Фрези Грант из "Бегущей по волнам" Грина по воде - не замочив ног, не повредившись. Если это чудо, значит, я верю в чудо." (24.12.61)

 

Чтобы мужчина - особенно творческий мужчина, истеричный как всякий поэт - мог держаться, не ломаться, не опускаться, необходимо, чтобы в него верили так. По такой вере и впрямь обретешь крылья или пройдешь по воде как по суху... Она дала мне эту веру.