На нашем сайте мы используем cookie для сбора информации технического характера и обрабатываем IP-адрес вашего местоположения. Продолжая использовать этот сайт, вы даете согласие на использование файлов cookies. Здесь вы можете узнать, как мы используем эти данные.
Я согласен
Святые старики с Украины ::: Хейфец М.Р. - Украинские силуэты ::: Хейфец Михаил Рувимович ::: Воспоминания о ГУЛАГе :: База данных :: Авторы и тексты

Хейфец Михаил Рувимович

Авторы воспоминаний о ГУЛАГе
на сайт Сахаровского центра
[на главную] [список] [неопубликованные] [поиск]

Настоящий материал (информация) произведен и (или) распространен иностранным агентом Сахаровский центр либо касается деятельности иностранного агента Сахаровский центр

 
 Хейфец М. Р. Избранное : в 3 т. / Харьков. правозащит. группа. - Харьков : Фолио, 2000. - (Новая историко-мемуарная серия)., Т. 3 : Украинские силуэты; Военнопленный секретарь. - 296 с. : 12 л. ил.

 << Предыдущий блок     Следующий блок >>
 
- 124 -

СВЯТЫЕ СТАРИКИ С УКРАИНЫ

Многие главы этой книги я начинаю с Зоряна Попадюка, моего первого «поводыря» по украинскому Сопротивлению. О «святых стариках» я тоже впервые услыхал от него (на 17-а их тогда не дер­жали).

—...Мой подельник, Яромир Микитко, — очень славный хло­пец, но его Под; следствием придавили. Через отца действовали. Отец — советский начальник. Дали им свидание, отец начал просить: что ты, Ярко, со мной' делаешь, всю жизнь семьи разрушил, пожалей нас... Следователям Ярко не покорялся, а отца послушал: покаялся на суде: «Я не сам, это меня'Попадюк сбил»... Так жалко мне его было, сердце заболело. Привозят меня этапом на Потьму, вхожу в камеру, а там в это время Ярко сидит. Как они промахнулись! Я об­нял его, обрадовались мы, будто ничего на суде не было. Потом меня отправили на 19-ю зону, а его сюда на 17-ю. Здесь его Чорновил встретил, на ноги поставил. Потом нас поменяли зонами, меня сюда, его — на 19-ю. Теперь я за Ярко спокоен: там он с нашими святыми стариками встретится. Рядом с ними любой человек становится луч­ше. По 25 лет сидят, это помыслить такой срок трудно, и, на моих глазах было, закончил один из них 25-й год, отвальная, старики плачут, расставаясь, а он их всех успокаивает: Панове, не крушите сердца, я еще к вам вернусь, вы меня здесь дождетесь... А как они акции проводят! Есть там Иван Мирон, так он в голодовки не толь­ко не ест, даже не пьет — и по трое суток, по неделе так! Только мо­литву читает. Разве рядом с таким может кто из молодых быть сла­бым? Когда подошло полсрока, гебисты вызвали Ярко: «Подавай прошение о помиловании, мы поддержим». А он бросил им в ящик заявление: «Отказываюсь просить помилования, нет за мной другой вины, кроме любви к своей родине, Украине».

Так впервые узнал я про старых бандеровцев, и Зорян подсказал вырвавшимся от сердца словом название этой главки.

Конечно, эти люди и по возрасту, и по происхождению, и по образованию были самыми далекими от меня в среде украинцев (са­мыми близкими стали так называемые «молодые»). И глава о бандеровцах по первоначальному замыслу книги предполагалась в фина­ле. Но советская власть даже из-за кордона умеет ломать мои планы. На днях, вынув из конверта бюллетень «Вести из СССР», прочитал

 

- 125 -

строчки, четыре машинописных строки; «Осенью 1980 года аресто­ван и теперь осужден по уголовному обвинению бывший политзаклю­ченный Петр Степанович Саранчук, уже отбывший 20 лет...» — и меня будто ударили по глазам. Два дня ходил, как в горячке, и теперь ничего Другого писать не в состоянии, пока не прокричу про Са­ранчука.

В этом номере «Вестей из СССР» много других, горьких для ме­ня сообщений: арестованы по второму заходу друзья-армяне, члены Национальной Объединенной партии Армении Азат Аршакян и Ашот Навасардян; обыскан товарищ по 17-а Евгений Пашнин; в тюремную больницу поместили соседа по 19-й зоне литовца Гимбутаса, отсидевшего 32 года — с ним я не раз пил чай в Мордовии, он освободился после меня и вот снова сел... Но ничто из этих известий о близких людях не подействовало так сильно, как короткое сообщение про арест Саранчука.

Я чувствую себя виноватым перед ним. В ссылке получил от не­го письмо, где Петр Степанович рассказывал: его вызывали в Нико­лаевское облУКГБ и грозили посадить снова. Он же не хотел больше воевать с этой обесчеловеченной машиной, хотел прожить остав­шиеся годы подальше от нее. 20 лет отсидел уже в два первых захода, и не хотел третьего срока. Помогите, пан Михаил, пришлите вызов, — просил он меня, — не забудьте лагерной дружбы. И к пану Эду­арду Кузнецову сходите в Тель-Авиве, он должен меня помнить, три года в одной камере сидели, лагерную пайку и кружку чаю делили, он, наверное, этого не забыл... Приехав в марте 1980 года в Изра­иль, я начал хлопотать о вызове для друга. Оказалось, однако, что по законам этого государства вызов можно посылать только родст­венникам. Нельзя сказать что положение выглядело безнадежным: как в любой юридической ситуации, и в израильской есть свои ходы и обходы, чтобы обогнуть препоны местной юриспруденции, найти лазейку — Господи, для знающего человека в любом законодатель­ном неводе найдется дыра! Тому долго учили в Советском Союзе, и кажется выучили! Но дыры и лазейки необходимо знать и уметь пользоваться правилами игры, я же был новичком. Обратился в украино-еврейские общественные организации, и к Кузнецову писал и ездил и с Пэнсоном обсуждал, но никто мне не смог помочь дель­ным советом, и... я отложил дело с вызовом на «потом». Вот обжи­вусь,  найду каналы — сделаю дело.

Но КГБ не дает нам возможности ждать. Видимо, решив, что дру­зья забыли Саранчука и «шума не будет», ему. как и обещали, со­орудили новое дело, К прежним двадцати отсиженным годам доба­вили новые пять с половиной, причем самого тяжелого, что могли дать. — уголовного особорежимного лагеря.

Саранчук так описывал в письме ко мне свою последнюю беседу с гебистом:

 

- 126 -

—      Почему вы хотели уехать с Украины? — спросил «начальник».

—Потому что не хочу сидеть снова.

— А за что вы собираетесь сидеть снова?

—За то я получу новый срок, — объяснял ему Петро Степано­вич, — что уже раньше сидел. Уж настолько-то я вашу контору знаю. По второму заходу вы посадили только за то, что сидел по первому, ив. третий раз посадите за то, что сидел по второму.

... Познакомился я с ним, кажется, в конце 1977 года, когда его за полгода до окончания второго, восьмилетнего каторжного срока, перевели к нам на 19-ю зону.

Фамилия его была известна мне раньше: сионист из нашего ла­геря, зубной врач Михаил Коренблит встречал Саранчука на боль­нице и характеризовал так: «Из людей на спецу — самый приятный и, кажется, самый порядочный в личных отношениях». Потому, ко­гда он появился на зоне, я сразу обратил на Саранчука внимание.

Был он внешне незаметным: щуплый, маленький (думаю, что вечное недоедание в Норильском каторжном лагере обрезало когда-то рост несовершеннолетнего юноши). Черные глаза на узком и ум­ном лице, и выражение странное: вроде бы немолодое лицо, лет Пет­ру Степановичу тогда было под пятьдесят, и в то же время живое, бодрое; вроде бы и невеселое — с чего в лагере веселиться на два­дцатом году заключения, в то же время какое-то... неунывающее, что ли? Грустно-усмехающееся, вот какое, — как у шекспировских шутов! Грусть, просвечивающая сквозь почти профессиональную усмешку, улыбка при взгляде на нормальную человеческую траге­дию—вот выражение лица нового клиента 19-й зоны.

Он обо мне, видимо, тоже слышал и потому сразу дал — дня яс­ности отношений — прочитать свой приговор. Про это произведе­ние советского правосудия Николай Данилович Руденко впоследст­вии выразился так: «Много я читал судебных документов, но такой откровенно наглой бумажонки не видывал». Пожалуй, только при­говоры церковникам (где иногда за пожелание открыть монастырь давали по 25 лет, я сам такое читал) могли по бесстыдству сравнить­ся с этим произведением советской юстиции. Главным эпизодом об­винения служила фраза Саранчука, сказанная кому-то из знакомых, жаловавшемуся на бытовые неурядицы: «В независимой Украине жилось бы лучше». Остальные эпизоды обвинения строились по та­кой же схеме. Например, главным вещественным доказательством преступления Саранчука послужила зашифрованная заметка о... численном составе украинского флота в годы гражданской войны. Не знаю, какой величины был этот флот и насколько грозную опас­ность он представлял для Советской России (возможно, такую же, Как флот республики Анчурия в романе О.Генри «Короли и капус­та»), но за то, что этой сверхсекретной информацией Саранчук по­делился с кем-то из знакомых, советский суд отвесил ему по сово­купности эпизодов восемь лет лагерей особого режима!

 

- 127 -

Возможно, у западного читателя такие сведения вызовут недо­верие и, следовательно, подозрение в моей предубежденности к КГБ. Поэтому остановлюсь подробнее на мотивировке, заставившей ук­раинских гебистов определить ему такой громадный срок за столь ничтожные даже с их точки зрения деяния.

За 25 лет до своего второго ареста, в первые послевоенные годы, еще несовершеннолетний Саранчук руководил молодежной «ситкой» ОУН у себя в селе. Видимо, руководил неплохо, потому что после разгрома УПА, когда старые кадры ушли на Запад или в могилы, или в Сибирь, его сделали руководителем взрослой «ситки», хотя был он несовершеннолетним. Правда, эту должность он исполнял совсем недолго, был схвачен, избит и посажен. Четверть века спустя геби'""л, поднимая то,, старое дело, вздыхали;

— Конечно, не смогли тогда дело, как требуется, размотать. Времени не хватило, опыта настоящего не было — спешка, понятно, война была. На скорую руку наши товарищи работали.

Это мне Саранчук рассказал сам, впрочем, с согласной улыбкой. Да, неплохо, видимо, работал в подполье юноша. Из рассказов о том времени запомнилось мне, как проходили мимо села регулярные части УПА и строились на утреннюю молитву (он Читал мне ее наи­зусть), и пели гимн украинский:

— .. .Ничего лучше этого, пан Михаил, не видел я в своей жизни. Батальоны УПА были разбиты в бою, и снова подполье, про­вал, побег из родного села, рывки из укрытия в укрытие, и, наконец, напоролся на засаду. Допросы, как водилось тогда, с избиением, и трибунал, учитывая несовершеннолетие, гуманно выдал первый саранчуковский приговор — 15 лет каторжных работ («Каторга» — это при Сталине придумали такой разряд лагерей). Насчет гуманно­сти — почти не шутка: взрослым бандеровцам давали стандарт—25 лет,, а несовершеннолетним, «руководствуясь социалистической гу­манностью», всего 15.

На этапе в зону подростка впервые вербовал опер в стукачи, но тот не просто вывернулся, а еще успел вызнать у лейтенанта, как именно опер собирается держать связь со своими «работничками». Рассказывал мне про это весело, с ухмылочкой, а я подумал: ой ли, Петр Степанович, забыли тебе товарищи «проникновение в методи­ку оперативной работы»! Небось записали в дело, и бродит за тобой невидимая пометка, отравляя жизнь год за годом. На каторге он пытался бежать, был пойман за день до намеченного ухода, и опять повезло: доказательств не нашли, только подозрения («Зачем кар­та?»), и начальник не захотел оформлять дела— хлопот много, на­вара никакого. Саранчук становится участником лагерного подполья и одним из верных волонтеров руководителя норильских повстанцев — Данины Шумука (с ним он через 17 лет снова встретится на Мордов­ском «спецу»). Вскоре после восстания в Норильске начались знаме-

 

- 128 -

нитые хрущевские амнистии, но Саранчука не амнистировали за не­хорошее его поведение: только сократили срок с 15 до 12, видно, по новым законам либеральной эпохи несовершеннолетним полагалось давать не более двенадцати лет. Отбыл он их полностью и на волю вышел, на так называемую волю, с поражением в правах, т. е. с за­претом жить на родине — Западной Украине. Тогда, разлученный с семьей и земляками, он поселился в Николаеве. Устроился художни­ком на завод: у крестьянского сына обнаружились способности к живописи. Школы, конечно не было никакой (только норильская), но вкус и интуиция безусловно имелись, — я видел в зоне его пас­хальные рисунки, очень недурно. КГБ не спускал с него глаз: быв­ший бандеровец считался законной добычей оперов и следователей, единицей в счет выполнения плана, когда спустят очередное задание по особо опасным госпреступлениям.

Понять их логику, когда они решили его взять по ничтожному обвинению в 1970 г. и посадить на 8 лет. Теперь может любой чело­век, даже западный детантник. Объектом преследований был явный и, как выяснилось из отдельных отрывочных фраз, совершенно не­раскаянный украинский националист. Если он провел 12 лет в ка­торжных лагерях и после этого смел в частных разговорах говорить, что «при независимой Украине было бы лучше» — следовательно, он — неизлечимый источник социальной заразы для окружающих.

По-своему, кстати, они правы — это я признаю. Он никогда не станет их, т. е. советским человеком, никогда не сломится, а зачем такого держать на воле, среди советских людей — только вводить их в соблазн! Гебисты ощущали себя хирургами общества, которые безжалостно отсекают зараженный сегмент легкого от здоровой ткани, чтобы приостановить распространение националистического вируса через кровь. В этом они по-своему люди и за что его жестоко и последовательно преследуют — знают и для себя донимают со­вершенно ясно. А какие эпизоды удастся инкриминировать: состав украинского флота в 1918 году или высказывание по поводу того, что «нынешнее поколение советских людей будет жить при комму­низме» — это дело техники, которое занимает низовых специалистов.

Кроме того — но тут я высказываю чисто субъективную точку зрения, основанную на моем знании ГБ, но отнюдь недостоверную — он их особенно Оскорблял тем, что был простым крестьянским сыном и работал на заводе. К интеллигентам они внутренне более снисходительны, ибо у интеллигента мотивы крамолы какие-то по­нятные для них. Ну, Чорновил, например, тот, конечно, хочет в ми­нистры, хотя и отрицает («положено отрицать») — мотив вполне уважительный в глазах любого Головченко или Федорчука; Руденко, тот перед молодой бабой выпендривается, — это нам, чеки­стам, тоже Понятно, у самих бывало; Стус, ну, у этого завихрение в мозгах от книжек, перечитал парень, бывает, вон он какие мудрено­сти листает, от этого всякие болезни случиться могут. Но Саранчук

 

- 129 -

— чего он лезет? При бандеровцах хоть понятно — была мобилиза­ция, не пойдешь в УПА — расстреляют, всякий пойдет, это понятно и по-человечески даже как-то простительно. Но мечтать о самостоя­тельности Украины в наше время — кто ты такой? У тебя что, высшее образование? Тебя в министры все равно не возьмут — это же  ясно! Тебе платят за это? Нет? Так куда ты лезешь? Их оскопленным душам зачастую (не всегда, но большей частью) действительно не­понятны высокие движения Духа, и они пытаются найти доступные их убого-мещанскому разуму объяснения... Для таких, как Саран­чук, готово всегда одно — озлобленность. «Не может простить нака­зания», — так это формулируется. По-моему, они не лгут и, правда, верят, что причины скрыты в личной обиде: такие у них Души. А по­скольку простить их — это они сами так думают — не с чего, и если найдется тот, который простит, так он в их же глазах будет дурач­ком не от мира сего, подлежащим изоляции уже за другое преступ­ление: за психически нездоровую веру в Бога — то, следовательно, у них остается, как они считают, единственный выход: изъять, изоли­ровать «озлобленного» из общества и тем как бы уменьшить в об­ществе количество «зла». Даже смотрится благородно, когда они сами себя оценивают на внутренних игрищах-сборищах!

Семь с половиной лет они пытались его сломить по второму За­ходу зверскими условиями «спеца»— лагеря особого режима. Чело­век-кремешок не поддался. И за полгода до конца восьмилетнего срока гебисты решили попробовать новый метод,—«мягкость», перевели к нам, на строгий: такие операции иногда проделываются. Сам Петр Степанович, однако, объяснял мне свой перевод со «спеца» на стро­гий не игрой в «гебушную гуманность», а оперативными соображе­ниями. «Много стало уходить бумажек со спеца. У пана Эдика [Куз­нецова — М. X.} недавно ушла вторая книга (о существовании «Мордовского марафона» Эдуарда Кузнецова я узнал именно таким образом). Много у них хлопот с довитой (он именно так, мягко про­износил «пошта», запомнилось), и почему-то на меня положили гла­зок. Решили изолировать сюда, подальше, от пана Эдика, от Дани­лы»... Были у ГБ реальные основания подозревать его в организации зэковской «пошты» или дернули его, на всякий случай, без основа­ний, — не знаю, он мне, естественно, этого не сказал, а я, разумеется, не спрашивал. По моим наблюдениям он был прекрасным конспира­тором, точным, аккуратным, техничным, но мне его помощи не по­требовалось: работал надежный канал через Бориса Пэнсона. Конечно, не случайно они его теперь, по третьему заходу, отправили в бытовую зону — побоялись, держать такого специалиста конспи­рации снова на спецу.

Человек он был по характеру добрый и очень компанейский, что называется — отличный товарищ. Тем удивительнее нам каза­лась его пылкая неприязнь, почти ненависть Валентину Морозу,

 

- 130 -

бывшему коллеге по спецу. Он буквально шипел и слюной брызгал, едва упоминал имя «Валентин». Кое-что он рассказал мне про свои отношения с Морозом, но пока я не имею права изложить это на бумаге: Саранчук все еще в советском лагере. Скажу коротко: его потрясло вождистское высокомерие «харизматического лидера», ос­корбило безразличие и безответственность к судьбе и усилиям «ма­ленького человека» со стороны «политического мэтра». Сказалась, ко­нечно, и старая привязанность к Даниле Шумуку, Другу и лидеру еще с бандеровских времен и норильского восстания, страстному не­навистнику Мороза.

В Саранчуке, крестьянском сыне, жило высокое чувство собст­венного достоинства, которое он никому не позволял унижать, ни зэкам, какие бы диссидентские погоны они себе ни рисовали, ни ад­министрации, какой бы мундир она ни напялила. Вот характерная мелочь: едва прибыл в нашу зону, затеял свару с начальством из-за шапки. Режимник отобрал у него старую шапку — на спецу носили какие-то особые, которые на строгом «не положены», так Саранчук «плешь переел» начальнику, а заставил его выдать себе новую шап­ку. Ни в какой мелочи не позволил над собой измываться — знал се­бе цену. За 10 лет лагерей приобрел эрудицию, какую на воле немногие из интеллигентов имели, и в любой компании политлагерного «верха» был равным. Я понял это на научных семинарах, организо­ванных на 19-м Сергеем Солдатовым. Каждый политзэк сделал док­лад по интересующей его теме: Осипов — по истории Самиздата и диссидентства 60-х годов, Равиньш — о настроениях в среде совре­менной молодежи, я — о революции 1905-1907 гг., а сам Сергей обозрел дореволюционный путь «рыцаря ВЧК» Феликса Дзержинского, и помню, с каким ехидством отозвался пан Саранчук о разуме судеб­ных властей царской России, выносивших приговоры «якобинцу большевизма». Помню его вопрос в разгаре какого-то историческо­го спора с Артемом Юскевичем: «Пожалуйста, пан Артэм, в каких именно войнах Великое Княжество Литовское завоевало Украину? Я до сих пор не мог ни у кого услышать ясного ответа на этот вопрос». Однажды мы с ним заговорили о Польше, я поделился открытием, что, оказывается, города польского Поморья и впрямь на протяже­нии веков были вассалами польских королей, а собственностью Прусского королевства стали сравнительно недавно, значит, поляки на самом деле имеют на них историческое право, а не только право победителей во Второй мировой войне. Петр Степанович тихо, но твердо возразил: «Сюзереном-то был польский король, это правда, но города эти были немецкими, и жили там немцы, и это тоже прав­да». Сколько лет прошло, а запомнилось! Большинство политиков в зоне восхищались Польшей (я в их числе) — события 1956, 68, 70-х годов были у всех на памяти. Только Петр Степанович относился к полякам с недоверчивой иронией: «Если бы у них хватило ума не брать подарков от Сталина, — как-то заметил он, — я бы в них по­-

 

- 131 -

верил. А сейчас... Нельзя подписать контракт с дьяволом, а потом сказать — я передумал. Как чехи заплатили в 68-м году по контрак­ту февраля 48 года — сами его подписывали, никто не мог заста­вить, так и поляки будут платить за свою жадность». Я вспоминаю об этом вовсе не для того, чтобы соглашаться с Саранчуком, — но только показываю, изображаю, почему Петр Степанович, крестьян­ский сын, выглядел равноправным участником интеллигентских сборищ, и никому из нас в голову не могла придти мысль, что он _ «не того круга». Если Мороз на спецу этого не понял, легко объяс­нимы конфликты между обоими украинцами.

Свой третий срок, который ему вломят, раз он уже два раза си­дел, Саранчук провидел наперед» поэтому не хотел возвращаться на Украину из зоны: «В России, может быть, схоронюсь от них». Перед освобождением существует «обряд»: каждого зэка вызывает админи­страция и спрашивает, где он хочет поселиться на воле. Вызвали Саранчука, и он назвал Тарусу, городок в Подмосковье — 101-й ки­лометр от Москвы, «диссидентскую столицу», как шутили в лагере. Друзья на зоне обещали через жен и знакомых помочь с устройством в незнакомом городе.

Вскоре я ушел на ссылку (на моей отвальной он посидел за сто­лом и, хотя третий день держал голодовку, согласился выпить не­сладкого чаю, ибо чай разрешен голодовочным уставом) и, едва приехав в Казахстан, стал разыскивать Петра Степановича. Напи­сал на адрес его брата в Николаеве, который заранее выучил наи­зусть, и неожиданно получил из этого причерноморского города от­вет от самого пана Саранчука. «Наша голодовка тогда кончилась вшивеньким компромиссом, — ответил он на вопрос моего письма. — На другой день после Вашего отъезда пришел отрядник и уступил нам с Сергеем Ивановичем по всем мелочам (Чего они тогда требо­вали вдвоем с Солдатовым — ей-богу, не помню — М. X.). А еще че­рез месяц взяли меня на этап и увезли в Николаевский следизолятор, держали здесь ДО самого конца срока без допросов и сразу по осво­бождении. еще в тюрьме, объявили административный надзор». Это означало, что выезд за пределы города, тем более Украины, был для него запрещен.

Западные читатели, наверное, недоумевают: ну зачем гебисты заставляли жить на Украине украинского националиста, где он, действительно, мог теоретически представлять социально опасную точку когда он сам просился в Подмосковье, где его взгляды ничем не угрожали господствующему режиму. А это так просто объяснить. КГБ — организация, паразитирующая на теле общества: в лучшем случае она просто питается кровью общества, как клопы, в худшем — переносит общественную заразу, как вши. Чем здоровей общест­венный организм, тем сильнее он сопротивляется паразиту. Специ­фика колонии паразитов состоит поэтому не в том, чтобы блюсти

 

- 132 -

интересы государства или даже его элитной прослойки, якобы хозя­ев, но защищать свои собственные, кровопийные возможности. Тут можно напомнить недоверчивым скептикам про истребление комму­нистической или нацистской элиты подчиненными карательными инстанциями, но в данном тексте проще сослаться на дело Саран­чука. Человек устал от тридцатипятилетнего единоборства, он про­сится в Россию — то есть фактически показывает: я выхожу из игры. А его везут на Украину. Зачем? Социальной, общественной, советско-государственной логики здесь не найти никакому юристу, а, ме­жду тем... В Николаеве у него знакомые. Если Саранчук распустит язык, «начнет антисоветскую агитацию», по терминологии уголов­ного кодекса, можно соорудить групповое дело. А за такое дело, глядишь, не один офицер получит лишнюю звездочку на погоны. В Николаевском облуправлении, наверняка, мало дел — «упускать» Саранчука оно никак не хотело. Есть и более простые соображения. Можно выбить ставку или, по крайней мере, уберечь от сокращения штатные единицы в облуправлении, необходимые для наблюдения за «опаснейшим рецидивистом» Саранчуком. Как же такого отпус­кать с Украины — никак невозможно! Все это выглядит шуткой, но, поверьте, я заслужил право на такие, вполне продуманные рассуж­дения собственным житейским опытом. Мое собственное дело тяну­лось четыре месяца, а реально было закончено за сорок дней. Зани­мался им практически один следователь (на подхвате был второй — следовательно, реально «полтора» человека), а по штату числилось их пять штук: двоих я вообще ни разу не видел и следов их присутст­вия в документах дела не обнаружил, а еще один, молодой парнишка употреблялся на то, чтобы сидеть в кабинете со мной, пока единст­венный настоящий следователь выходил в туалет или отлучался по другой причине. У начальника УКГБ, как в любом заведении, где штаты чрезмерно раздуты, возникает труднейшая задача: приду­мать для сотрудников хоть какое-то задание, чтобы не бездельнича­ли в рабочие часы. Рассматривая Саранчука в таком «разрезе», по­нимаешь, что это был неоценимый алмаз в делах Николаевского облУКГБ. Передавать его российским коллегам, которым он почти без надобности, которые не в силах оценить, сколько служебных возможностей скрыто за этой скромной фигурой, они вовсе не желали.

Кроме того, по моим наблюдениям, они почти сразу задумали организовать против него эффектную провокацию.

Что-то об этом рассказывал мне Петр Степанович еще в зоне. Насколько я понял, в годы войны в районе, прилегавшем к его селу, был уничтожен советский парашютный десант — видимо, бандеровцами: Саранчук говорил неясно, возможно, и сам подробно­стей не знал. И, по сведениям Петра Степановича, в недрах КГБ дозревала идея: сделать из него едва ли не организатора гибели со­ветских парашютистов. Перспектива, конечно, рисовалась красивая:

 

- 133 -

спустя 35 лет нашли виновника нераскрытого дела; почти как в ро­манах Агаты Кристи, ему — высшую меру наказания, николаевским Эркюлям Пуаро — коллективную награду. Прямо ощущаю, как та­кая идея ароматно пахла в кабинете начальника. Беда заключалась, конечно, не в тогдашнем несовершеннолетии Саранчука (знаем мы этих бандеровских мальчишек!), а в том, что совсем не находилось Л- свидетелей, а их уже искали и допрашивали, и Саранчук узнал об этом еще в зоне, и был заведомо уверен: поищут — найдут, ищущий в СССР лжесвидетелей обрящет. Насчет умения поваров с голубыми кантами стряпать традиционные блюда он не сомневался.

В письме в Казахстан он сообщал: «Пан Михаил, вызывают в милицию и угрожают новой посадкой, я написал заявление протеста в ГБ против инспирированного запугивания» (к письму были при­ложены копии его заявлений, их потом отобрали у меня при обыске, , когда возвращался из ссылки), а кончалось оно так: «Пан Михаил,  они снова начали то дело, о котором, помните, рассказывал в зоне: уже прошли допросы в моем родном селе».

Разумеется, нашу переписку перлюстрировали, и письмо вместе с копиями его заявлений передали мне, чтобы по моей ответной ре­акции словить дополнительную информацию. Из этого я сделал вывод, что новые допросы не дали им никакой информации по делу.

Значил, могут уже начать фальсификацию. Эту игру следует сорвать. Прежде всего, я писал Саранчуку ответ в подчеркнуто почтительном тоне. Пусть знают, что Петр Степанович не малый человек в диссидентской среде, его уважают и без общественной поддержки не оставят. Кстати, он и на самом деле пользовался всеобщей (кроме

Валентина Мороза любовью и уважением. Во-вторых, посоветовал ему не надевать при общении с ними привычную маску простолюдина, мужика, заводского плотника (он устроился плотником на тот же завод, где до ареста работал художником). Когда-то такая маска, действительно, спасала — когда украинских оппозиционных интеллигентов расстреливали за социальное положение, а у мужиков имелись шансы отделаться сроком или меньшей репрессией. Но в наше время, да еще в случае Саранчука, эта маска вносила лишь дополнительный элемент раздражения гебистов против Петра Степановича. Г Как бы он ни играл роль, а житейский ум, ирония, эрудиция, накопленная за лагерные десятилетия, конечно, постоянно прорывались, и потому его умственное превосходство над служителями «правосудия»  тем сильнее их раздражало, чем чаще он, ерничая, напоминал, что «человек простой, необразованный и стихами не разговариваю».

Представляю, как они бесились, читая его преехиднейшие заявления: думаю, уже лет сорок в Николаевское облуправление таких заявлений не решались подавать. Солженицынский Иван Денисович справедливо заметил: «Что в лагере хорошо — свободы от пуза!» В зоне мы, а вместе со всеми и Саранчук, привыкли писать в адрес на-

 

- 134 -

чальства все, что думали, — и оно привыкло к этому тоже: волокло в карцер, и расчет закончен. Но на воле гебисты должны были вос­принимать привычное лагерное поведение, как игры тигров в зоопарке! Саранчук казался им, несомненно, человеком в высшей степени дерзким, даже наглым (а он был обычным — как все политзэки).

Объяснив эту ситуацию — не столько для него, сколько, конеч­но, для наших «промежуточных» читателей — я выразил в письме уверенность: если их не дразнить, они фальшивку по «военному» де­лу поднимать не будут. Нет смысла с таким трудом изготовлять лжесвидетельства против человека, не вызывающего у них особой ненависти. В чем была моя идея. Они узнают, что их сфабрикован­ные конструкции заранее известны обвиняемому и его друзьям, зна­чит, фальшивка заранее получит огласку, а огласки они не перено­сят. Профессионально не допустимо, чтобы проект операции был заранее известен выслеживаемому объекту! На том и строился мой расчет. Я предполагал, что после моего письма к Саранчуку начальство вызовет «исполнителей» на «ковер» в кабинет, устроит «раздолбон» и в завершение отменит старые «задумки»: «Подготовить план новой операции». А намеченная жертва пока что получит передышку.

Кажется, в случае Саранчука это сработало. Судя по его ответ­ному посланию, пружина ослабла, ему даже позволили съездить в село на родину, на Западную Украину... Но совсем оставить его в покое они не хотели, да, по правде сказать, и не могли.

Он, уже приученный в лагере к духовной свободе, не переставал их раздражать. Я представлял, с каким чувством они читали в его письмах ко мне: «Люди встретили меня очень хорошо после зоны. Знакомые обнимали, плакали, даже те, кто на следствии вели себя плоховато. Но я промолчал, не стал старое поминать. Бог, думаю, нас рассудит, а я простил!» Или: «На заводе, кто помнит, все раду­ются. Некоторые приветствовали: «Салют марксисту!» Да что же это такое!! Возвращается в город особо опасный государственный преступник, рецидивист-антисоветчик, и в рабочей среде его назы­вают — как? — «марксистом», т. е. так, как их научили в советских школах именовать героев-подпольщиков, борцов за рабочее дело!

А когда он появился в родном селе, то отпраздновать прибытие земляка пришли люди из всех окрестных местечек! Конечно, оперотдел не оставил эту «наглую провокацию бандеровцев» без ответа — к их дому подъехал пьяный активист на мотоцикле (трезвый, конеч­но, постеснялся бы, не тот активист нынче пошел, что в былые вре­мена) и стал орать, что всех бандеровцев вешать надо! Саранчук по­нял намек своих опекунов и попрощался с отцом, уехал в Николаев Некоторое утешение в этом нашли, и кто-то, видимо, получил бла­годарность по службе к очередному празднику, но снести такую де­

 

- 135 -

монстрацию любой казенной душе невозможно! Снова заработали оперы. А тут еще новые письма в мой адрес — о странной смерти наше­го общего друга пана Кончаковского на 18-й день после освобожде­ния из зоны. «Это ж надо такому удивительному делу произойти, — в своем улыбчивом стиле сообщал горькую весть Саранчук, — со­вершенно здоровый человек, 27 лет в зоне ничем не болел и ни на что не жаловался, да и на войне был здоров, а стоило выйти на волю — и через 13 дней заболел, а еще через пять дней умер! Нет, пан Ми­хаил, живыми они нас на украинской земле постараются не оста­вить» Разумеется, и он, и наши непрошеные читатели догадыва­лись, что я постараюсь сделать сообщение о таинственной смерти Кончакивского известным общественности, но расправу со мной проектировало другое управление (это — сюжет особый, к украин­ским делам не имеющий отношения), а вот Саранчук, «информатор Хейфеца», проходил по их местным спискам. «Вызывали в ГБ, пре­дупредили — прекратите переписку с Казахстаном». И в конце — просьба о помощи: «Меня они живым не оставят. Пан Михаил, если возможно, помогите с вызовом. И пану Эдику напомните: неужели забыл он нашу лагерную дружбу».

Судя по тому, что его письмо дошло до меня, а впоследствии аналогичное послание пришло в Израиль к Эдуарду Кузнецову, у него были шансы получить разрешение на "выезд. Но мы не успели...

На моей книжной полке, всегда перед глазами, стоит подарок друга, Петра Степановича: «Украино-российский словарь». Когда-то титул украшала надпись: «На память, чтоб легче переводились стихи Миколы Руденко и Василя Стуса». Но теперь этой страницы нет: советская таможня не пропустила через границу даже подпись Саранчука.

И только изредка доходит до меня в Израиль «глухой привет» из советского ГУЛАГа от старого Друга.

*  *  *

Бюллетень «Вести из СССР» напомнил еще про одного из ла­зерных друзей и старейших узников ГУЛАГа:

«В Яремче, Иваново-франковской области, скончался бывший политзаключенный Владимир Антонович Казновский».

Познакомил меня с ним на 17-а лидер «Украинского Националь­ного Фронта» Дмитро Квецко. Едва ли не каждый вечер уходил он от молодых друзей постоять возле крылечка лагерной амбулатории, на которое в эти часы выползал высокий, с седым пухом на голове, сгорбленный и все же громадный на вид старец, словно скелет с че­репом, обтянутым желтоватой кожей. Это был Владимир Антонович Казновский.

 

- 136 -

 

От Василя Овсиенко уже потом, узнал, что Владимир Антоно­вич осужден за сотрудничество с гитлеровской полицией. Это меня сильно удивило: очень уж он был не похож на полицая по своей пси­хологии.

Знаю, что это лирическое отступление покажется посторонним людям пристрастным, да и я сам, наверно, не побывай в зоне, не на­блюдай все собственными глазами, решил бы, что автор излишне «социологизирует» свои наблюдения — выводит психологию даже не из социального происхождения, как марксисты, а из формулиро­вок обвинительного заключения. Но, Боже мой, какая психологиче­ская пропасть разделяла украинцев, крестьян, бывших соседей и, может быть, приятелей — пропасть, отделявшая бывших бандеровцев от бывших работников гитлеровской администрации. Экс-каратели и экс-старосты иногда были вовсе не плохими от природы людьми, и добрыми иногда — но они все, почти без исключения, казались мне морально сломленными, причем не зоной или войной, а еще раньше, почти изначально. Они казались нормальными советскими людьми, то есть слугами власти,, любой власти — что гитлеровской, что со­ветской, что польской, что, если появится, своей украинской. Часто это были просто человекообразные автоматы, роботы, запрограм­мированные на исполнение любого приказания — недаром среди самых кровавых гитлеровских убийц можно было обнаружить лю­дей, которые после войны — до ареста — числились советскими ак­тивистами и орденоносцами. Не буду притворяться, я иногда жалел их — хотя отлично понимал, сколько людей от них пострадало, скольких они убили (и среди них — моих земляков) — убили людей, мизинца которых не стоили. Честное слово, иногда казалось, что вины у них не больше, чем у овчарок, которые лаяли на заключен­ных концлагерей, — не больше они понимали, чем эти овчарки, и что, если посадить овчарку на 25 лет в тюрьму, какой в этом смысл?

Бандеровцы выглядели совсем по-иному. И они убивали, и, на­верняка, невинных тоже (война — Дело жуткое и жестокое), и моих земляков — это я понимал. Но видно было, что. Поднимая на Чело­века оружие, они знали— зачем это делают, и осознавали грехов­ность своего деяния. Убивали во имя родины, Но понимали при этом, что все-таки поднимают руку на Сосуд Божий, на Человека, и совершают грех, и должны платить за грех. Вот два параллельных микро-рассказа, чтобы читатель понял, какую психологическую разницу я уловил в этих двух типах украинцев.

Старик Колодка, бракер в нашем цеху, малограмотный или во­все неграмотный, отбывавший 18-й год из 25-и, жаловался на ска-

 

- 137 -

мейке возле штаба: «Пришли немцы, дали винтовку. Сказали — стреляй. Ну, я взял, а куда денешься...».

Роман Семенюк, бандеровский разведчик из Сокаля, отбывавший те же 25 лет: «Я так казав маты: я пидняв зброю на людыну, мене за це можуть вбиты и це будет справедливо. Я знаю, на що иду —я христианин; маты»

Совсем по-другому бандеровцы и бывшие полицаи относились к вопросам чести. Утомлю читателей еще одним эпизодом, скорее за­бавным, но по-своему очень характерным для лагерных нравов. Од­нажды, когда в качестве авторитета в каком-то споре Василь Овси­енко упомянул Кончаковского, Ушаков (младомарксист из Ленин­града) вдруг высказался: «Кончакивский? Такой толстый старик? В кочегарке работает? На 19-м? Он же стукач, Мне Юскевич расска­зывал, его разоблачили». Стоило понаблюдать тогда истерику Ов­сиенко, я едва увел его за руки с места спора, опасаясь драки. Но вот всех нас перевели на 19-й, встречаю и знакомлюсь с Кончакивским: «Мне много хорошего о вас рассказывали Попадюк и Овсиенко». — «Но ведь вам рассказывали обо мне не только хорошее», — возра­жает Кончакивский с улыбкой и... устраивает в тот же вечер нечто вроде суда над Ушаковым, куда меня пригласил в качестве свидете­ля. «Какие у вас были основания называть пана Кончакивского сту­качом? Почти сразу выяснилось, что «вышла помилка», по выра­жению одного из судей, Романа Семенюка: Ушаков спутал Кончакивского с другим украинцем, полицаем Антоновичем: тот тоже работал^ кочегарке, был таким же плотным и круглолицым... И как только выяснилось, что честь бандеровца безупречна, что Ушаков, знавший обоих издали, просто спутал фамилии; всё разо­шлись успокоенные. Будто вопрос о репутации Антоновича вообще не мог никого из украинцев заинтересовать? Он же полицай... Мо­жет, и стучит, ну, и что? Об этом даже говорить не интересно.

И вот теперь, после этого долгого лирического отступления, — представьте, как я удивился, узнав, что старик Казновский, человек гордый, честный и смелый, осужден как полицай, а не как бандеровец.

— У нас полицаи разные были, — объяснял мне историческую ситуацию Зорян Попадюк, — Немецких подстилок достаточно на­биралось, таких, как Кузьмийчук или Коломиец*. Но были люди в полиции, которые поступили туда по заданию ОУН. Требовалось оружие. Они пошли в полицию, заняли посты, забрали массу оружия и потом этим же оружием так поджарили тех же немцев и советы. Казновский служил» полиции по заданию ОУН.

Признаюсь, что знакомство с Владимиром Антоновичем я под­держивал небескорыстно. Живая история Украины и ее народа меня всегда интересовала, а, общаясь со стариком, типичным представи-

 

 


* Лагерные «активисты», подручные Зиненко.

- 138 -

телем коренного слоя населения, можно улавливать необычайно ин­тересные подробности, каких не найдешь ни в какой книге.

Например, только в беседах с Владимиром Антоновичем я сумел осознать, до какого патологического уровня национального униже­ния довели колонизаторы прошлое поколение украинцев. Человек беспредельно самолюбивый, убежденный националист, старик тем не менее отказывался поверить, что я, чужак, могу на самом деле уважать народ, историю, культуру Украины. А когда после долгих сомнений уверился, то сказал фразу, которая врезалась в память на годы:

— Да, украинцы, правда, не простой народ. Среди нас знамени­тые люди были. Один даже служил судьёй в Вене.

Судья в Вене... Легендарная личность, высший предел знамени­тости и образования!

Это неумение ценить себя и своих, соединенное с беспредельной преданностью своему народу и близким, запомнилось как характер­ная черта Владимира Антоновича. Вот еще пример, уже личный:

старик любил повторять: «Я человек простой, малограмотный, ку­пец, скотом торговал в Бучаче» — и не кокетничал, на самом деле считал себя простым человеком. Но, попав в зону уже не молодым человеком (было ему, видимо, тогда за пятьдесят — к моменту на­шей встречи уже миновало семьдесят, он сидел двадцать второй год), он успел выучить здесь «по слуху» — пять языков! На моих глазах говорил с литовцами по-литовски, с молдаванами —по-румынски, с эстами — по-эстонски, по-русски разговаривал легко и спокойно. Я был, признаюсь, потрясен — может быть, потому, что сам не мот выучить активно ни одного. А старик посмеивался и, видно было, что серьезного значения своему умению не придает: «А что еще в зо­не делать? Языки учить».

Здоровье его было ужасным, и тем сильнее поражало мужество и неукротимость духа. Раз в день ему приходилось добираться до туа­лета на улице, метров за 25, и эти 25 метров он всегда шел, по край­ней мере, четверть часа. Казалось, каждый вздох давался ему с тру­дом — свист разносился вокруг по зоне, и каждый шаг он отмеривал, именно отмеривал одно движение за другим — они выглядели, как на замедленной съемке.

И вот, сидя на крылечке, спокойно отрезал:

— В этом году я умру!

Впервые я услышал такое от человека, и поразило меня, что ска­зал это без всякого страха или сожаления, вообще без какого-то чув­ства — не хотелось, как полагается, ни успокаивать, ни разубеж­дать. У меня выскочило только:

— Я никогда вас не забуду, Владимир Антонович. И тут он вдруг заволновался.

 

- 139 -

— Правда? Правда, не забудете, пан Михаил?

— Никогда.

— Тогда у меня к вам просьба. Когда умру, не пожалейте лимита на письмо. Напишите моей сестре Голованивской Наталье Антоновне в Яремчу, на улицу Галана, сорок. Запомнили?

— Всегда буду помнить. (Я и до сих пор помню этот адрес, выучил в зоне наизусть).

— Последите, щоб мои вещи ей переслали. А теперь хольте отсюда, а то вон ваш Пономаренко вже идетъ.

(Пономаренко из полицаев был моим персональным стукачом. Беседуя, старик никогда не забывал со своей вышки следить за окре­стностями и, замечая опекуна, отсылал — беспокоился за меня).

О деле никогда ничего не рассказывал, но иногда всплывали в рассказе клочки прошлого.

— Когда советы пришли, они в нашем Бучаче забрали сто пять­десят человек. Всех, у кого освита* была. В нашей семье двух моих старших братьев забрали. Говорите, я высокий? Они были выше меня, сильнее меня. Никто из наших не вернулся в Бучач, и мои братья померли в  Горьком — есть такой город. Там, в тюрьме.

Широко известны украинские трагедии 18-20 гг., 32-33 гг., 37-38 гг., но тогда впервые я стал узнавать масштабы бойни 40-41 гг. Уже по­том, на 19-й зоне, национал-демократ Кузьма Дасив, осужденный во Львове на 10 лет (7+3 ссылки) за «изготовление и распростране­ние» листовок национального содержания, поделился сведениями, взятыми из официальной советской статистики. Где-то он нашел цифры, характеризующие численность населения Украины по пере­писи 1939 г. в современных границах, и в другом месте — числен­ность украинцев на июнь 1941 года. Оказалось, что в 41 году на территории Украины проживало почти на миллион двести тысяч че­ловек меньше, чем в 1939! А ведь был еще и естественный прирост населения за эти два года! Где-то среди миллионов украинцев, ис­чезнувших за 2 года значились, в официальной статистике, и родные братья Казновского.

—Потому я и не мог жить иначе, чем я жил... Гордости в старике было даже больше нормы:

— Я всегда говорил Дмитру (Квецко — М. X.): зачем пишешь им заявления? Они — псы, а разве псам заявления пишут. Сиди тихо и смотри сверху.

«Молодым», т. е. диссидентам, старался помочь, чем мог, — этим он тоже принципиально отличался от большинства полицаев. Хотя что он мог? А все же пробовал. Совал мне куски сэкономлен­ного белого, больничного хлеба — потом перестал, когда на зону

 


* Образование

- 140 -

прибыл Василь Овсиенко, стал Василя подкармливать. Особенно за­помнилось, как помогал Сергею Солдатову, когда тот прибыл в зону.

Уже упоминал, что зэк, только что прибывший в зону, первое время после этапа, когда, особенно голодно и трудно, сидит без де­нег. Заработка еще нет, а деньги с тюремного счета еще неприбыли.

Узнав об этом, старик спросил меня:

—Солдатов—хороший человек?

—Очень хороший.

— Я ему куплю продуктов в ларьке. (Старик не съедал даже лагерного пайка и обычно не выкупал «дополнительную пайку» в магазинчике).

— Спасибо, пан Казновский. Он вам переведет долг.

— Денег его мне не надо... — подумав. — Если будет отдавать, пусть после моей смерти сестре перешлет. Ей нужнее.

Однажды, вернувшись с работы в жилзону, я не нашел там Вла­димира Антоновича. Видно, администрация решила, что пришло его время умирать и перевела в больницу управления, в зону на станции Барашево, в ту палату, где держали умирающих. Через друзей, от­бывавших на «больничку», я всегда узнавал про его здоровье, про­сил их помогать ему. Много тогда повозился на «больничке» с Казновским Василь Стус — обмывал его, горшки из-под больного выносил, а тот, почуяв любовную заботу земляка, по-стариковски капризничал: «Конечно, со мной можно не считаться, я человек про­стой, неученый, бучачский купец...» — Василь с удивительно точной интонацией изображал воркотню Казновского, когда прибыл обратно в зону.

Однажды приехал с больнички Артем Юскевич и привез сооб­щение: у Казновского нашлись сыновья. В Штатах. Как рассказал Артем, во время «великого переселения украинцев» на Запад его же­на дала детям свою фамилию. Они выросли, думая, что их отец по­гиб во время войны (может, и жена так думала?). Мальчики вырос­ли, получили образование в Штатах и только после смерти матери, разбирая семейные бумаги, узнали фамилию отца — Казновский. И один из них вспомнил, что в каком-то зарубежном украинском изда­нии в перечне фамилий украинских политзаключенных в Мордовии он видел эту фамилию.

Стали выяснять, проверять — да, всё верно, отец! Подали прошение на свидание. Так я и не успел узнать, получили или нет: свидание с за­граничным родственником в зоне — вещь в Союзе чрезвычайная, но не невозможная. Может, и увиделись... Артем рассказывал так:

— Ото, как старик сразу окреп! О смерти перестал вовсе гово­рить. Ходит твердо, держится прямо. Даже дышать ровнее стал. «Должен дожить до встречи с сыновьями. Должен их увидеть». На­чальство пригляделось, поняло, что умирать он не собирается и тур­нуло его с больницы в зону (Казновского отправили тогда на зону 3/5).

 

 

- 141 -

Вскоре я окончил срок, и больше сведений о нем не получал. И рот недавно из бюллетеня «Вести из СССР» узнал: все-таки дожил до конца срока упорный старик, все-таки доехал до Украины и умер  под родным кровом.

Неужели увидел, напоследок сыновей?*

*  *  *

На этих страницах я часто упоминал старейшину украинского .поколений бандеровцев — Николая Кончаковского. Был он кряжи­стым, как дуб, богатырем, и любимцем всех зэков, пользовался осо­бым почтением у администрации: даже они, «ассимилированные ук­раинцы» не могли не почувствовать величия его души, даже оперы относились к нему, как к старшему...

«Как Моисей, сорок лет шел он к себе на родину», — написал мне после его смерти Петр Саранчук. Сначала пана Николая забра­ли в польскую армию Рыдз-Смиглы; после ее разгрома в 1939 году он вернулся на Украину и вступил в подпольные военные формиро­вания ОУН. Всю войну боролся с немецкими оккупантами, а потом с советскими эмгебистами: Кончакивский служил в Службе Безпеки УПА. Когда войска УПА ушли прорывом на Запад через Чехосло­вакию, Кончакивский остался с частями Шухевича на Украине и дрался до конца: его схватили только в 1951 году. Трибунал приго­ворил его к смерти.

— .. .привели меня с товарищем в камеру, а там нар нету, стоят гробы. Ну, я лег в гроб и заснул. И жил там, в этом гробу несколько суток. Потом вдруг вызывают меня. Кто? Адвокат. Какой адвокат? Оказалось, какой-то одноногий еврей... Я его не знаю, кто его по­слал — тоже не знаю, а он просит у меня позволения написать об­жалование, Ну, пиши — мне что от того. Потом вдруг меня выводят из камеры, думал, расстреливать ведут, а они отвели в обычную клетку  приговор отменили. Видно, тот адвокат подействовал...

(Я слущал его и думал, что даже многолетний опыт не приучил честного человека понимать гебистское пошлое комедиантство — и с приговором, которого не было, и с адвокатом, который, конечно, играл роль: если узник не впал в отчаяние, не стал молить пощады у Палачей и выдавать своих, то игра в казнь провалилась, и тогда по­дослали адвоката, который якобы добился отмени смертной казни. Такую же мизансцену с гробами гебисты спустя 17 лет испробуют на Другом украинце, инженере из Англии Николае Шарыгине).

— ...а в камере меня на лучшее место зэки уложили, говорят:

Вин с того свита пришов...

 

 


* По нашим сведениям, гебисты не допустили сыновей на свидание к умирающему отцу.

Ред

- 142 -

— А как трудно было в амнистию, пан Михаил. Ведь тысячи наших уходили, а мне впереди двадцать лет сидеть. И знаю: только отрекись Я от Украины — на свободу, к своим пойду. Нет, не думал отрекаться, но как тяжело было, сказать не можно.

Гебистов раздражала непокорность Кончакивского. Только этим я могу объяснить его второй процесс — в лагере.

Его судили тогда за спекуляцию чаем (в те годы чай в зоне был запрещен, а разрешен кофе. Сейчас — наоборот).

По словам пана Николая, чай в зону, действительно, доставляли нелегально, но не ему, а двум бытовикам, работавшим с ним в бри­гаде; доставлял его «вольняшка», который, попавшись, дал показа­ния на Кончакивского. Кто ему подсказал такой вариант?

— А как доказательства? Сам-то чай они у кого нашли?

— Чаю не нашли. Это, пан Михаил, и было их главным доказа­тельством. Якщо чаю нема, значить, сумел вже продати, значить, спекулянт. За спекуляцию добавили мне срок до 27 рокив.

Иногда, к слову, вдруг вспоминал маленькие эпизоды: как плю­нул в физиономию вольняшке-лжесвидетелю на допросе; как упрек­нул своего прокурора: «Вы же знаете, что невиновный я, что ж вы делаете» — а прокурор был земляк, не выдержал укора старика и взревел в ответ: «А что я можу! Мне приказали». Когда Конча­кивского повезли после приговора на профилактику в Саранский следизолятор и начали там гебисты по обыкновению разговаривать о своем «гуманизме», он процитировал им признание прокурора. Вернулся в зону, а того уже нету... «Нету этой сволочи», — как вы­разился кто-то из начальства.

Когда я уходил с зоны, Кончаковскому оставалось сидеть еще полгода из его 27-и лет. С сомнением ждал он новой жизни «на во­ле». Где-то в марте 78-го года приехала к нам «делегация общест­венности» — своеобразный вид гебистской инспектуры, и Кончакивский так пересказал мне свою беседу с украинским гебистом-майором:

—Куда, спрашивает, после освобождения собираетесь?

— Только не на Украину, отвечаю. Почему?

— А потому что на Украине ваши меня через окошко пулей достанут.

— Что ты, отвечает, Николай, мы сейчас так не делаем...  И, помолчав, добавил:

— Как жить на воле, пан Михаил? В зоне я человек свободный, а там, может, кто ругаться начнет: «бандеровец» или что... Как дер­жаться? И тут нет воли, и там ее нет, и неизвестно, где украинцу свободнее жить — в лагере или на Украине.

Я успокаивал его, что молодые украинцы гордятся такими, как он, — ему не верилось... Смеялся, шутил, а воли боялся. Забыл ее.

 

- 143 -

Недаром боялся: уже на 13-й день после освобождения таинственно заболел этот железный кочегар 19-й зоны, а на 18-й день после 27-летнего заключения схоронили его на кладбище его предков.

* * *

За месяц до моего этапа на ссылку кончился на зоне 25-й год заключения Константина Скрипчука. Осталось впереди еще четыре. Не заметить его в бригаде с первого взгляда невозможно — так он величаво красив и статен, словно с картины сошел. В юности  хлопчика из глухого буковинского села взяли сразу в гвардию румынского короля — за рост, красу и смелость. А во время войны он ушел в УПА, воевал пулеметчиком, «Лихой был боец в отряде», — рассказывал мне Саранчук. После ухода УПА на Запад вернулся в село, работал на земле, женился, родилось трое детей (четвертая, дочка, родилась вскоре после его ареста). В 53-м году его схватили. Получил он обычные для взрослого бандеровца 25 лет. Когда насту­пила амнистия, его ждали дома — ведь был он рядовым, нисколько не примечательным бойцом Сопротивления — не вожаком, не офи­цером. Но амнистионные власти решили, что слишком мало он от­сидел, всего три года после ареста, и оставили его в зоне. Возможно, власти уже знали, что он «принял веру», вступил в общину Свидете­лей Иеговы — и это именно послужило причиной оставления приго­вора в силе. Во всяком случае, почти все «подельники» вернулись домой, из тех, кто дожил до амнистии, — а Скрипчука этапировали и да тп-птя добывать медную руду на Джезказганских рудниках.

Потом пришло письмо: жена просила разрешения выйти вто­рично замуж. «Я дал разрешение, — рассказывал он мне, — где ж ей ждать такой сумасшедший срок — 25 лет» — но когда был у нас этот разговор, губы его дрожали от живой боли и обиды (а ведь прошло с того письма 20 лет). Община Свидетелей Иеговы стала его семьёй, его братьями, его друзьями — на два десятилетия вперед.

В 1958 году в газетах появилось маленькое сообщение: «ЦК КПСС принял постановление о борьбе с религией». Другие поста­новления могли не выполняться, особенно если они связаны с вопро­сами экономики, но постановления о «борьбе» с чем-то выполняют­ся аппаратом эффективно и с размахом: бороться — дело простое и привычное. Запылали подожженные деревянные церкви эпохи сред­них веков в Карелии, переоборудовались в овощехранилища камен­ные храмы средней полосы — упоминаю только то, что мне, как се­верянину» лично известно. А КГБ накинулся на верующих, особенно в лагерях: когда-нибудь дела и приговоры этих лет будут опублико­ваны и потрясут грядущие поколения не меньше, чем «романы» и «оперы» 20-30-х годов. (Сам читал, как верующему, предложившему

 

- 144 -

создать монастырь «истинно православной церкви» и кормившему братьев по вере овощами со своего огорода, дали за эти два эпизода 25 лет лагерей, которые он до конца отбыл — на моих глазах. По­вторяю, сам читал, иначе бы не поверил). В тюрьмах и лагерях опе­ративникам удобнее всего хватать преступников: нет затруднений с добыванием оперданных (стукачи постоянно доносили: молятся, мол, враги народа; просто и с обысками, и с арестами, обыск в тюрьме проводится в любое время без какой бы то ни было санкции, а объ­екты наблюдения сидят в камерах). Иеговистов в зоне, где сидел Скрипчук, обыскали; нашли, если судить по приговору, переписан­ные от руки главы из Евангелия — стопроцентный криминал, а также богословские статьи из журнала «Сторожевая башня», изда­ваемого заграницей, тоже переписанные от руки, — и предали их су­ду. Полагалось им до пяти лет, Скрипчуку дали гуманно — к два­дцати пяти годам добавили только четыре, итого 29 лет! Сейчас, когда я пишу эти строки, идет 29-й год его заключения.

Мало того: поскольку приняв веру, он был осужден вторично в своей жизни, суд признал Скрипчука особо опасным государствен­ным рецидивистом. Его перевели из обычного лагеря на «спец», где он провел 12 лет. Между обычным лагерем и лагерем особого режи­ма (для рецидивистов и помилованных смертников), т.е. «спецом», огромная разница: в два раза меньше свиданий и писем, в полтора раза хуже питание, арестованные сидят взаперти в камерах — и все это на долгие годы (я не слышал, чтоб кто-то получил на «спецу» срок меньше, чем на семь лет. Скрипчук, как упоминалось, отсидел там 12 и был переведен отбывать остальное в нашу 19-ю зону «за хорошее поведение», в виде милости).

С воли писала ему только младшая дочь — та самая, которая родилась через три или четыре месяца после его ареста: отец не ви­дел ее даже грудным младенцем. Сейчас она врач, замужем, писала Константину Максимовичу: «Отец, жду тебя» — когда кончились его 25 лет. Но дождется ли отца? Ведь особый режим высосал даже его железное здоровье: концлагерные медики признавали Скрипчука инвалидом II группы — это дает право время от времени съездить на «больничку», подлечить почки, но в лагере он в мое время работал на одной из самых тяжелых работ — кочегаром в жилзоне, где нет и той малой механизации, что существует на производстве.

Его пребывание в заключении было противозаконным даже по советским законам. В 1976 году Советский Союз ратифицировал Международный Пакт о гражданских правах: мы прочли этот текст в советских юридических изданиях. Сразу обратили внимание: со­гласно статье 15 нового Пакта, если подсудимый был осужден на основании какого-то закона, а впоследствии законодательными ор-

 

- 145 -

ганами этой страны принимается закон, предусматривающий более мягкую меру наказания за такое же правонарушение, то мера наказания преступнику меняется согласно новому закону. В примечании ; к тексту Пакта было указано, что с момента ратификации он становится законом на территории Союза ССР, Мы немедленно отправились к начальству и одновременно послали заявления в прокуратуру: наши товарищи Кончакивский, Скрипчук, Семенюк, Гимбутас, Паулайтис и другие сидят двадцатипятилетние сроки,, но с 1958 года, со­гласно новому закону, в СССР нет сроков заключения выше 15 лет. А 15 лет они уже отбыли. Следовательно, они подлежат немедлен­ному освобождению!

Пришел ответ. Очень простой. Будет распоряжение сверху — освободим. Не будет — будут сидеть! Законы? Нам не нужны зако­ны, а «нормативные акты». Что это такое -— до сих пор не знаю. А двадцатипятилетники сидят. И среди них 29-й год сидит Константин Максимович Скрипчук — за Украину и за веру.

*  *  *

Еще один образ выполз из закоулков памяти, когда начал вспо­минать старых бандеровцев: Михаил Жураховский из Закарпатья.

Невысокий, стройный, сухощавый старичок, подтянуто, даже щеголевато по лагерным меркам одетый, с узким лицом и маленьки­ми усиками (украинцам их разрешали носить —«согласно нацио­нальным обычаям»), он ходил по территории, всегда опираясь на палочку, такую же, как он, тоненькую, прямую и строгую. Сидел он долго: помимо советских 25-и лет, еще провел во время войны, ка­жется, два года в венгерском концлагере для пленных украинцев.

— ...Куда мягче было, — вспоминал венгров. — Время тяжелое, голодное, а вот сам режим был у мадьяр человечней. Посылки не ог­раничивали. Передачи не ограничивали. Родственников запускали прямо в зону, и имей свидания сколько хочешь...

Держался он незаметно, а запомнился именно из-за свиданий. Показал мне однажды письмо от дочери. Рассказал тут же, что его семье объявило начальство (если память не обманывает, некий чин из прокуратуры УССР), что их муж и отец обманывает их: давно он окончил срок, освободился, живет где-то в Сибири с новой семьей. «Он пишет вам из лагеря? Всё обман. Вот почитайте закон: давно и срока такого нет — 25 лет! Сейчас самое большее — 15 сидят. Мо­жет, посылки выманивает?»...

Семья поверила. Да и как не поверить, когда сообщает офици­альный человек в солидном кабинете, сидя под портретами Ленина и Дзержинского.

 

- 146 -

Прекратились письма, перестали идти посылки. Пан Михаил не слишком удивился: многие ли сумеют прождать мужа и отца чет­верть века? Вот и его родные, видимо, устали ждать.

Но в том году, когда мы кончали срок, кто-то из освободивших­ся зэков по его просьбе зашел к нему домой, и семья узнала: жив отец, сидит отец до сих пор, на 19-й зоне, в Мордовии.

Получил он письмо от дочери: едет она на свидание к отцу. Вот это письмо он мне и показал.

Потом я видел его на выходе из барака для свиданий.

— Как дела? Один сын у меня в коммунистах. Пьет. По улицам и дворам, как свинья, валяется. Другой сын сказал ему: батьке-то как в очи посмотришь, как вернется? Уехал из дому. Совсем с Ук­раины уехал. В Прибалтику кудай-тось. Дочку на свидание ко мне не отпускали с работы. Попросила отпуск, да и сказала им по моло­дости, что до батька едет. Ей на заводе сразу дают путевку в дом от­дыха. Сначала в Крым. Да мне, говорит, путевки не надо, я к батьке хочу. Может, спрашивают, еще куда поедешь? Не хочу, отвечает. Молодая еще, не понимает, с кем дело имеет. Сразу отказ: не можем дать отпуска, потому как интересы производства нынче не дозволя­ют. Что делать? Пошла она к мастеру. Поплакала, про меня расска­зала. Он башкой повертел и говорит: помочь с отпуском не могу, не я решаю. А сделаем так: поезжай-ка ты в командировку. В Россию, в ту сторону. Только придется повертеться. Если в срок командировки успеешь еще заехать к отцу — меня это не касается, лишь бы дело было исполнено. Она успела. Шустрая девочка.

Как меня со свидания выпускали, стали ей все запрещать, что для батьки приготовила. Она ж сердце к подаркам своим приложи­ла, а ей все «не положено» да «не положено». Говорю ей: «Смотри, дочка, да запоминай. Все запоминай».

Остался в памяти и другой эпизод, связанный с Жураховским, характерный вообще для гордого поведения «святых стариков» в зо­не. В главе о Чорноволе я упомянул нашего замполита, старшего лейтенанта Кильгишова: до своего назначения в замполиты он ра­ботал отрядным начальником, и однажды — хотя человек был со­всем невредный — почему-то придрался к Жураховскому, из-за ка­кой-то мелочи.

— Говорю ему, — рассказывал старик, — зачем вы ко мне при­дираетесь, гражданин отрядный? Это сегодня вы мой начальник, а завтра вас, может, посадят в такую же зону, и будете такой же зэк, а, может, смертник. Да кто это меня посадит? — спрашивает. Совет­ская власть, говорю, гражданин начальник. Вы же свою власть знае­те. Сегодня вы ей верно служите, а завтра она решит: что-то много лет Кильгишов среди политиков крутится, много, наверное, стал

 

- 147 -

знать, слишком много. А уберу-ка я этого Кильгишова подальше, куда-нибудь за проволоку — мне спокойнее будет... Ничего мне отрядник не ответил, только взялся обеими руками за голову да и про­стоял возле моей койки минут пять — никого не видел вокруг, ниче­го не слышал. Ушел — и все. Больше не пристает.

Поставьте рядом с этим разговором пунктуальную аккурат­ность Жураховского во всем, что касалось работы, добросовестность у станка и дисциплинированность на дежурствах — и станет понятнее тот колорит внешней подтянутости и внутренней независимости, который четверть века придавали мордовскому «Дубравлагу» укра­инские старики.

Жураховский освободился незадолго до моего ухода на ссылку, И я еще успел увидеть присланную Кончакивскому его фотографию из родного села: одет он был в национальный костюм гуцула.

 

 

 
 
 << Предыдущий блок     Следующий блок >>
 
Компьютерная база данных "Воспоминания о ГУЛАГе и их авторы" составлена Сахаровским центром.
Тел.: (495) 623 4115;; e-mail: secretary@sakharov-center.ru
Политика конфиденциальности


 
Государство обязывает нас называться иностранными агентами, но мы уверены, что наша работа по сохранению и развитию наследия академика А.Д.Сахарова ведется на благо нашей страны. Поддержать работу «Сахаровского центра» вы можете здесь.

 

https://www.sakharov-center.ru/asfcd/auth/?t=page&num=9955

На нашем сайте мы используем cookie для сбора информации технического характера и обрабатываем IP-адрес вашего местоположения. Продолжая использовать этот сайт, вы даете согласие на использование файлов cookies. Здесь вы можете узнать, как мы используем эти данные.
Я согласен