Зюзенко Нина Георгиевна

(урожд. Ломова-Оппокова)

«Начнем, пожалуй…» Воспоминания

«Начнем, пожалуй…» Воспоминания

Зюзенко (урожд. Ломова-Оппокова), Н. Г. «Начнем, пожалуй…» Воспоминания / Зюзенко (урожд. Ломова-Оппокова) Нина Георгиевна; – Текст : непосредственный.

На 22-м съезде КПСС было сказано так: «В июне 1937 г. один из работников Госплана СССР направил письмо Сталину, в котором указал, что член бюро комиссии Советского Контроля Ломов-Оппоков Георгий Ипполитович имел дружеские отношения с Рыковым и Бухариным». Сталин наложил резолюцию: «Молотову. Как быть?» Молотов написал ниже: «Я за арест этой сволочи Ломова. В. Молотов». Через несколько дней Ломов был арестован, обвинен в принадлежности к правооппортунистической организации, жестоко пытан, расстрелян.

Не смогла посмотреть его дела даже на одну треть. После пыток «они» фотографировали. Дошла до фотографии, где ему выбили или выкололи глаз, и стало плохо. Больше смотреть не смогла…

Родился отец в 1888 году в Саратове, в дворянской семье. Дедушка был управляющим саратовским банком. Занимал эту должность более 30 лет, пока его не «попросили» оставить ее из-за революционной деятельности сыновей. В семье была свобода мысли, слова, действий и глубокое уважение друг к другу.

Дедушка догадывался, что у него в доме происходят нелегальные собрания, но не вмешивался и не запрещал.

* * *

Кто такой Ломов? Член партии с 1903 г. Был членом семерки Военно-Революционного Комитета. Руководил восстанием в Москве, вошел в состав первого правительства наркомом юстиции. (Но не работал в этой должности). Избирался членом ЦК ВКП(б) на 6-м, 7-м, 14-м, 15-м, 16-м съездах партии.

В 13 лет Ломов вхож в марксистские кружки. Учась в старших классах гимназии, был избран членом саратовского комитета РСДРП, и в это же время в царской охранке появляются первые упоминания о нем. Потом он партийный организатор в Петербурге на Николаевской ж. д., член московского и иваново-вознесенского комитетов партии. В 1906-1910-х годах учится на экономическом отделении юридического факультета Петербургского университета.

В 1910 г. арестован и сослан в Архангельскую ссылку, где вступил в общество по изучению Севера и участвовал в 2-х экспедициях.

В царской охранке появилась запись: «Вернулся из архангельской ссылки старый московский подпольщик Ломов». В то время Ломову было 25 лет.

В 1916 г. его ссылают под Иркутск в село Качуг. Там было более ста политических. Работали в основном грузчиками на Лене. Во главе большевистской группы ссыльных были Станислав Коссиор, Ломов, Стуков и др. Им удалось объединить там всю большевистскую ссылку. Многие из ссыльных стали крупными деятелями Октября. Ольминский писал, что в 1916-1917 гг. журналы «Пролетарская революция» и «Голос печатного труда» наполнялись, главным образом, статьями не московских, а иркутских корреспондентов.

Февральская революция освободила политических. Вернувшегося из ссылки Ломова, по предложению Ленина, включают в комиссию по подготовке Апрельской конференции, работавшей под руководством Ленина.

Драматическая веха в революционной жизни Ломова – Брестский мир.

Ломов – один из лидеров левых коммунистов. Бухарин, Бубнов, Ломов, Урицкий и др. голосовали против заключения мира, считая его позорным. Но при Ленине ошибка не становилась пожизненным клеймом.

В Петрограде уже проходило становление молодого государства Советов, а в Москве, на пленуме Моссовета, избирают Военно-революционный комитет для руководства восстанием. Ломов в Петрограде. Его избирают заочно. И он со 2-го съезда Советов примчался в Москву с ленинскими директивами и сразу окунулся в работу. События Октября он описал в брошюре «В дни бури и натиска».

После победы, под руководством Ломова, проходит национализация банков, промышленности. Он руководитель Ревкома, зам. председателя Моссовета. Он вручает мандаты Собинову и Сумбатову-Южину, назначенным директорами Большого и Малого театров. В дальнейшем он работал зам. председателя ВСНХ, зам. председателя Госплана СССР. И там и там ведал топливом всей страны. Был председателем Донугля, председателем Нефтесиндиката.

* * *

У нас сохранился альбом снимков Севера. Папа очень полюбил Север и с неослабным интересом следил за его развитием.

В 1913 г. папа возвращается в Москву и сразу активно включается в революционную работу.

Недавно в архивных материалах ЦАНХ встретила документы: письма папы в ВЧК с поста зам. председателя ВСНХ, в которых он хлопочет об освобождении из-под ареста специалистов, арестованных в основном за то, что они из буржуазной среды. Писем не менее девятнадцати.

Им написано много статей и брошюр по экономике страны. И, как ни странно сочетание, но и рецензии на спектакли МХАТа и Третьей студии МХАТа, теперь театра им. Вахтангова, с которым у родителей была большая дружба до конца жизни.

Помню папу высокого, стройного, всегда по-спортивному подтянутого, с темными глубокими глазами, иногда искрящимися юмором.

Ставшее почти воспоминанием (вероятно, оттого что родители образно несколько раз рассказывали): они, взяв меня, отдыхали летом в Суук-су (теперь «Артеке»). Одновременно на этой же даче отдыхал Зиновьев со своим окружением. Мне было 3 года. Я была единственным ребенком там, всеми ласкаема и балуема. Папа меня брал купаться на мужской пляж и, плавая (он великолепно плавал часами), сажал меня на спину, и я с ним «доплывала» на скалы Ай-далары. Как-то во время обеда я спросила папу (а голосок у меня был звонкий, как у большинства детей): «Папа, а почему Зиновьев так на бабу похож?» Установилась мертвая тишина. Папа, вместо того чтобы остановить неразумного ребенка, спросил: «А почему, доченька?» И доченька задумчиво изрекла: «У него волоса длинные, голос тонкий и живот болтается». Отдыхающие стали ронять вилки, ложки, а стол Зиновьева сразу опустел. Потом было объявлено, что девочек любого возраста на мужской пляж не пускать. Никто к этому не отнесся серьезно и меня по-прежнему папа и «зам. папы» брали на пляж. И однажды, когда папа плавал без «груза», а я играла в камушки у забора, разделяющего женский и мужской пляжи, Зиновьев подошел и перебросил меня через забор. Я как-то неудачно упала, и у меня появилось искривление позвоночника. Зиновьев после этого почти сразу уехал. А меня водили на лечебную гимнастику. Все исправилось. Занятия мне очень понравились, и потом, до самого ареста, занималась художественной (тогда называли ритмической) гимнастикой у Н.Г. Александровой при консерватории и у Л.Н. Алексеевой в школе пластики, ритмики и акробатики. Это были одни из любимейших часов моей жизни.

Мама до рождения брата работала учительницей литературы. Она собрала дома великолепную библиотеку, которой пользовались не только мы, но и все наши сверстники, и взрослые друзья семьи.

С родителями было всегда просто, тепло и легко и нам, и друзьям всех возрастов. Не помню случая, чтобы они повысили на кого-нибудь голос. К людям, независимо от занимаемого ими положения, они относились одинаково просто с доверием и уважением, ценя в них честность и отзывчивость.

Папа обладал даром заражать своим настроением окружающих. Он удивительно умел, несмотря на занятость, находить время для нас детей и наших товарищей, которых он всех близко знал. Папа организовал выпуск домашней стенной газеты под названием «Чушь» и все время был ее незаметным руководителем. В ней находили применение своим «талантам» не только мы, детвора-подростки, но и многие наши взрослые друзья: кинооператор Яня Толчан, профессор-геолог Ал. Ал. Гапеев, Цицилия Львовна Мансурова и И.М. Толчанов – вахтанговцы, О.Ю. Шмидт, даже В.И. Качалов к юбилею нашей газеты поместил милые стихи. Основные разделы газеты были: сатиры и юмора, географический, отдел «искусство» и «кому что снится». Большое место было отведено критике наших поступков. Уж если кто провинится, тому «крепко доставалось». Делалось это обязательно с юмором и не обидно, так что сам провинившийся зачастую искренне смеялся над собой и сожалел о случившемся.

Летом, почти каждый выходной день, папа собирал ватагу наших сверстников вместе с нами, мама снабжала нас провизией, и мы отправлялись в поход. Маршрут чаще проходил по какому-нибудь ручью и речушке к ее истоку, собирали камни с отпечатками на них, «чертовы пальцы». На обратном пути купались и, счастливые, с полевыми цветами, возвращались домой.

Несколько лет подряд мы снимали часть одной и той же дачи, и папа разбил там большой цветник и небольшой огород. Приезжал он с работы поздно вечером, но почти всегда, хоть немного, возился в саду, и мы были его активными помощниками.

Когда я или братишка совершали какой-нибудь поступок, не вызывавший у родителей радости, то, как правило, после обеда, когда вся семья была в сборе и обычно был кто-нибудь из друзей брата, двоюродной сестры (дочери папиного саратовского брата, она училась в институте и жила с нами) или моих, то по озорным искоркам в папиных глазах и по взметнувшейся вверх левой лохматой брови мы уже чувствовали, что наступил час расплаты. Папа начинал с подкупающим тактом юмористический рассказ о своем знакомом, совершившим удивительно похожий на наш поступок. Рассказ вызывал веселье: каждый старался внести свою лепту остроумия и легкой издевки в адрес неизвестного неудачника, и только истинному виновнику было не сладко. Лекарство было волшебным.

…Помню удивительный серебристый мамин смех. За мою долгую жизнь такого смеха никогда не слышала.

…Вспоминаются философские высказывания 3-летнего братишки: впервые увидев море, он, пораженный, замолчал на несколько часов. Получив комнату в доме отдыха в Форосе, мы шумно размещались, а Юра, заложив ручонки за спину, ходил взад и вперед по комнате. Потом остановился и изрек: «Какая большая лужа! А в луже щепка, на щепке тряпка». (Вдали просматривалось парусное судно). И еще. Первый раз взяли его в какой-то праздник посмотреть ход демонстрации. Он был очень оживлен. И вдруг на Манежной площади из репродуктора раздался голос диктора. Юра смолк до конца прогулки. Придя домой, долго молчал, потом произнес: «Мама, там палка, на палке дырка и дырка гаравит (говорит)!»

Запомнилось, когда к папе приходили товарищи по работе, у них часто бывали горячие споры, но никогда не было ссор и обид – дружба от этого не страдала.

Хорошо помню вечера взрослых под Новый год и в канун некоторых праздников, чаще подсмотренные в дверную щель. Не было никакой натянутости, было необыкновенно тепло, радостно, несмотря на то, что собирались совершенно разные люди. Царили юмор и шутка. Очень разнообразен круг друзей и знакомых, часто заходивших неожиданно, но встречаемых с искренней радостью. Бывали друзья по работе, спорту (папа очень любил теннис) – дорогой Константин Иосифович Масс, в трагические годы заменивший братишке отца. Часто встречались семьями с Ломинадзе, Аниевыми, Вышеславцевыми, Барцевыми, Саакянц, Варюшей – приемной дочерью папы и мамы, Борисовыми. Из мира науки часто бывали геолог профессор Гапеев, братья Вавиловы, Цванцигер, Губкин, Кржижановский, Красин. Из мира театра и музыки: вахтанговцы – Толчанов с женой Елизаветой Владимировной Ляуданской – друзья маминого детства, Борис Васильевич Щукин – обаятельный, скоромный, застенчивый, очень эрудированный человек, как и большой друг семьи Ю. Юровский – чудесный пианист, Цицилия Львовна Мансурова. Дмитрий Николаевич Журавлев, Василий Куза, Захава. Их разговоры были очень живыми, интересными и далеко не только об искусстве. Очень часто бывали друзья пианисты Владимир Архангельский и Софроницкий, их тепло называли Володей и Вовочкой. Один из них часто неожиданно садился за рояль и часами играл, забыв об окружающих. Как я любила эти часы! Часто бывала Ирма Яунзем, Мейерхольд. Иногда у нас был слышен чудесный голос Василия Ивановича Качалова. Нередко приходил и поэт Луговской. Он был очень большой, по-приятному шумный, остроумный, любил петь и русские народные песни и даже воинственно пиратские. У него был сочный бас, и пел очень выразительно. Часто бывал с семьей Ампилогов, дружба с ним тянулась с жизни нашей на Урале. Бывал иногда Мигай – обладатель чудесного баритона – солист ГАБТа. Бывала чета Леваневских (летчик).

Все эти встречи были очень теплыми, интересными и приносили и друзьям, и родителям глубокое удовлетворение. У нас долгое время сохранялись книги Станиславского с сердечными, дружескими надписями папе и маме, но во время моего изгнания, а Юриной армейской жизни – они исчезли. Сохранился чудесный портрет Василия Ивановича Качалова, подаренный мне в день рождения в 1936 г., последний при папе с мамой. Под портретом было посвящение: «Сейчас узнал от Валентины Федоровны, что у Нины рожденья день. Шлю ей привет. И говорят, у ней с утра подарков целая гора. Но не букеты, не конфеты, а сплошь актерские портреты. Не знаю, правда или нет, но шлю я ей и своей портрет». Родители очень любили классическую музыку, иногда брали и меня на концерты. Дома любимыми композиторами были: Вагнер, Римский-Корсаков, Бизе, Шопен, Лист, Сен-Санс, Верди. Из опер любимыми были «Кармен», «Аида», «Хованщина», «Снегурочка». Любили и балет, и искусство артистов балета – Асафа Мессерера, М. Семеновой, О. Лепешинской, Суламифь Мессерер. Папа старался не пропускать театральных премьер, особенно в Вахтанговском театре, горячо их разбирал, часто подбирая очень меткие выражения. После премьер у нас дома были горячие разговоры, хорошие споры папы с Борисов Васильевичем Щукиным, Толчановым И.М., Куза В., Мансуровой Ц.Л.

Иосиф Моисеевич Толчанов в своих воспоминаниях писал: «У Г.И. Ломова, помимо большой ответственной работы в возглавляемых им учреждениях, круг интересов был очень широк и многообразен: он любил живопись, музыку, театр. Он был другом нашего театра (в то время 3-й студии МХАТа) и посещал все наши спектакли. Он был строгим и вдумчивым критиком. Разбор спектакля, им сделанный, всегда был меток, точен и являлся интересным материалов для актера в дальнейшей работе над ролью».

Очень благодарна родителям за то, что они ввели нас в мир самого прекрасного – музыки, книг, живописи, природы.

До середины восьмого класса училась в 10-й школе (потом ставшей 110-й), где директором был Иван Кузьмич Новиков – великолепный педагог и, что не менее важно, человек с большой буквы. Он помогал многим ученикам в черные дни 1930-х – 1940-х годов. Были великолепные педагоги. По-настоящему замечательным был учитель литературы Иван Иванович Зеленцов. До чего интересны были его уроки! Он преподавал в этой школе, когда она еще была Флеровской гимназией. Чудесный педагог был Борис Михайлович Вайнштейн – учитель химии. По этому предмету успехи у меня были очень скромные, но, когда я перешла в другую школу с одной сменой (к вечеру у меня почему-то повышалась температура, и врачи настояли на этом переходе) и профессор Кирюшкин, который вел там химию, в первый день моего прихода в новую школу учинил мне «химический допрос», он пришел в восторг от моего ответа, «закатил» мне пятерку, которая перекочевывала из четверти в четверть без проверки моих знаний, до конца моей школьной жизни.

Очень хорошим педагогом была Вера Акимовна Гусева, преподававшая математику.

Как-то со мной и папой произошел такой казус. На дом было задано сочинение на свободную тему (училась в 7-м классе). Мне нездоровилось, и я обратилась к папе с мольбой описать какой-нибудь случай из его богатой событиями жизни. И он не устоял: написал небольшое сочинение, очень интересное, и я, не думая, переписала его. Ходила счастливая, уверенная, что сочинение потрясет любимого учителя Ивана Ивановича Зеленцова. И каково же было мое удивление и восторг папы, когда за слишком умно-взрослый слог папе была поставлена тройка.

Очень тяжело пережила переход в другую школу и не порывала дружбы с Лилей Аниевой, Колей Фатовым, которые много позже писали мне в лагерь (не пионерский). Сохраняла дружбу и с педагогами Верой Акимовной и Иваном Ивановичем.

Школа № 32, в которую меня перевели, была опытно-показательной. По количеству учеников в ней было в четыре раза меньше их, чем в 110-й школе. Учителя, в основном, были авторами учебников, по которым мы занимались. И, вероятно, мы были вроде подопытных кроликов, на которых учебники испытывали. По педагогическому составу не уступала 110-й школе, но Ивана Ивановича не было.

Чудесный педагог и обаятельный человек был профессор Перышкин Александр Васильевич – физик. Он очень редко ставил двойки девочкам. Помню, я как-то не выучила урок, но была вызвана «к доске» и тупо молчала. После урока Александр Васильевич увел меня в лабораторию, быстро обнаружил, с какого материала началось мое незнание, все объяснил, проверил как я поняла и отпустил… с четверкой. Хорошими педагогами были математик профессор Березанская Е. С. и анатом Михельсон Роберт Мартынович. Березанская, входя в класс, еще не видя, кто присутствует, почти всегда произносила: «Ломова, Сергеев – к доске». Тогда я ее люто не любила, но математику знала. Мальчики в 32-й школе были по складу характера в большинстве детьми, в то время как в 110-й они были серьезнее, вдумчивее, взрослее. В класс меня привел Том Сергеев, с которым в детстве мы были знакомы. Поставил посреди класса спиной к столу (вероятно, чтобы не упала), «отрекомендовал», и все по очереди подходили знакомиться. Не «встал»» только один стол, за которым сидели Тамара Мануильская, Таня Смилга и Тамара Медведева. А через несколько дней именно с ними и подружилась на всю школьную жизнь, а с Томочкой Мануильской и Таней мы по сей день друзья. Сначала нас объединяла, в основном, любовь к музыке, искусству, а потом прибавилась и общность отношения ко всему происходящему.

Помню, в период папиной работы в Харькове, мы (семья) приезжали туда на лето. Папа жил в квартире, где было 2 входа-выхода. Один, как обычно, на лестничную клетку, другой – в коридор служебного помещения, где работал папа. К папе было приставлено 2 телохранителя, которые в самые неожиданные моменты вырастали между нами. Это страшно угнетало даже нас, детей. Папе избавиться от их сопровождения было почти невозможно. Теперь у меня не вызывает сомнения, что все охранники были приставлены меньше всего с целью охраны.

В тот же период жили летом в Померках под Харьковым в доме отдыха (папа оттуда каждый день утром уезжал на работу до вечера). Одновременно там жили Станислав Коссиор, Постышев, Орджоникидзе. Помню, как несколько раз ночью, в нижнем белье, Серго Орджоникидзе пробирался на цыпочках к папе через террасу, чтобы поговорить без свидетелей. Как-то весной 1937 г. папа со мной бродил по арбатским переулкам. Впереди шли 2 женщины, взволнованно говорившие о бесчисленных арестах. Среди арестованных они назвали папу. Мы молча переглянулись. Папа обнял меня за плечи, и мы так же молча продолжали наш путь. В эти же дни, бродя по тем же переулкам, мы встретили папиного товарища – Краскина. Оба были обрадованы и удивлены, что еще свободно двигаются. Краскин спросил: «Может быть, остановится?» Папа ответил: «Нет. Беременная обязательно должна родить».

И самый страшный день в моей жизни: 25 июня 1937 года. Утром приехал к нам на дачу в чудесной машине неизвестный гражданин и сказал, что папу срочно вызывают на заседание, и он прислан за ним. Все мы трое (братишка был в пионерском лагере) сразу поняли, что это значит, но внешне держались спокойно, вероятно, чтобы не огорчать друг друга. Мама с папой ушли в комнату, я с гражданином осталась на террасе, где был накрыт стол для завтрака. Через несколько минут родители вернулись и даже сели за стол, но завтракал только приехавший гражданин; по-моему, ему тоже было не по себе. Уходя, папа взял мою голову, долго-долго смотрел на меня и сказал: «Чтобы про меня не говорили, верь, что ни перед людьми, ни перед партией я ни в чем не виноват». Эти глаза забыть невозможно… Мама несколько суток пролежала пластом, сразу страшно постарела. Потом уехала в Москву: все пыталась хлопотать о папе. Я продолжала жить на даче. 17 июля 1937 г. арестовали маму. За мной в тот же день приехал шофер машины, закрепленной за папой, и друг нашей семьи, домработница – Мария Васильевна Гасилина. Оба очень любили папу. После ареста папы и мамы обыска не было. В Москве 3 комнаты были опечатаны, проходная была оставлена нам. Мне было 17 лет, Юре – 12 с половиной. Несколько месяцев мы с братишкой жили под этими бесчисленными печатями. Потом пришел целый отряд – 5 человек; производили тщательную опись всех вещей, вплоть до носовых платков. Наши носильные вещи далеко не все отдали. Меня оставили без зимнего пальто. Нам же было все равно, хотелось только, чтобы все эти люди ушли скорее. Задерживали их книги. С тщательной описью книг сотрудники НКВД провозились несколько дней, потом навалом грузили их на грузовик. Мне разрешили сначала оставить 300 книг, потом убавили до 250, а кончилось двумястами. У нас был пятитомник Шекспира в издании Брокгауза, но мне его не давали. Четыре тома я «украла» и перенесли к подруге, пятый не успела. Приехал какой-то высший чин, заметил исчезновение 4-х томов, страшно разгневался, требовал возврата книг, угрожал, но я устояла. В классе об аресте родителей, а арестованы они были у многих ребят, почти не говорили, только были периодически вызовы к комсоргу, требовавшему отречения от репрессированных. Думаю, что ему не удалось добиться ничего.

Братишку хотели забрать в детский дом. Пришли за ним, когда его не было дома. Несколько дней его прятали знакомые, пока Виктор Ипполитович Оппоков, наш дядя, не съездил со мной в «опекунский совет». Дядя был так растерян и рассеян, что опекуном Юры оформили меня и посоветовали взять попечительно над дядей. В это время очень окрепла наша дружба с Мишей Опоковым, старшим сыном дяди. Очень он нежен был к нам. Из-за дружбы с нами его исключили из комсомола, отказалась от него невеста. Но узнала об этом много позже, после его гибели на войне.

Почти в начале учебы в 10-м классе вдруг пришло требование из Наркомпроса: детей репрессированных родителей, где из семьи учились 2-3 ребенка в нашей школе, перевести в другие школы. Танюша Смилга с сестрой попали в школу в районе ул. Горького. Нас с Юрой направили в школу у Дорогомиловской заставы. Пошла посмотреть школу и пришла в ужас: ребята вовсю курят, в туалете мальчиков – бутылки из-под водки. Наш директор – добряк Сикачев Николай Яковлевич, был в командировке и «операцию» спешили проделать без него. Пошла к директору моей первой школы – Новикову Ивану Кузьмичу. Просила хоть Юру взять к себе. Он успокоил, сказал, что возьмет нас обоих. А дня через 2 домой к нам пришел Николай Яковлевич Сикачев и сказал, что нас отстоял и все остается по-прежнему.

В этом же году начались вызовы в районное отделение милиции, но в комнату сотрудника МГБ – Либина. Внешне очень любезный, довольно красивый молодой человек, выразил сочувствие, сказал, что верит «в мою советскую сущность», но я должна доказать, насколько патриотка. Требовал, чтобы я познакомилась с большим кругом ребят, оставшихся без родителей, и сообщала в органы их «антисоветские высказывания и планы». Я ответила, что провокатором не была и ни за что не буду. Уверена, что любой из нас, если столкнется с какими-нибудь антисоветскими деяниями, сам придет к ним и расскажет. С меня взяли подписку о неразглашения «тайного разговора» и отпустили. А я тут же пошла к нашему другу Масс Константину Осиповичу… и все ему рассказала.

Эти вызовы продолжались до самого ареста: сначала к Либину, потом к более высоким чинам: успех был один и тот же.

Жили мы в кооперативном доме по Спасопесковскому переулку. Ребячий коллектив у нас был довольно дружный. У некоторых ребят тоже арестовали родителей, но совсем без опеки взрослых остались Борис Бояр с сестренкой, Юра Чечулин. Борис, уходя в школу, запирал 4-летнюю сестренку в комнате, оставив ей бутерброд и горшок. Мы, девочки, разыскали их родных в Ленинграде, и те взяли Свету к себе. Как-то само собой получилось, что мы объединили свои «капиталы», ребята ходили за овощами, помогали готовить, и какой-то период мы и питались и уроки делали вместе, несмотря на то, что учились в разных классах. У нас еще пока стоял рояль, и часто приходили подружки Тома Мануильская, Таня Смилга, Тамара Медведева. Томочка прекрасно играла на рояле, Тамара неплохо пела – голос у нее был поставлен от природы. Это и послужило поводом при аресте выставить обвинение в «организации» и «присудить» на первых порах мне роль «организатора».

Материально мне с Юрой помогали Константин Осипович Масс, Александр Александрович Гапеев, иногда дядя Витя и Толчанов. И участь в 10-м классе, я не работала. Позже устроилась у нас в доме в домоуправлении, но Масик и Гапеев все равно помогали.

Как-то ночью меня разбудили световые зайчики, гуляющие по моему одеялу. Стало как-то не очень уютно. Увидела напротив в доме на лестничной клетке фигуру, как будто с руками, поднятыми к вискам. На следующую ночь все повторилось. Стало страшно. Опять бессонная ночь. В школу пришла «полупьяная». Игорь Кован поинтересовался, не больна ли я. Рассказала ему. И вечером к нам пришли Игорь, Юра Дыбец и Борис Комиссаров – одноклассники. В комнате свет не зажигали. Устроили ужин в коридоре. Юра был радостно возбужден. В одиннадцать Юру «усыпили», а ребята устроились кто на рояле около окна, кто на креслах. В 12 ночи начали слегка издеваться надо мной, потом, как ни крепились, все задремали. Около часа проснулась от зайчиков. Разбудила ребят. Они сразу понеслись в дом напротив, и я увидела, как фигура человека бросилась вверх по лестнице. Наверху были помещения какой-то военизированной организации. Такое впечатление, что этот человек там скрылся. На другой день меня вызвали в домоуправление и какой-то незнакомец, взяв расписку о неразглашении разговора, просил меня не волноваться, объяснив, что снимали совсем другой «объект», а зайчики – случайная недоработка. Среди года в запечатанные комнаты вселили работника МГБ. Нас перевели в изолированную комнату – папин кабинет. Но новый жилец хотел остаться единоличным хозяином квартиры и намеревался нас переселить в бараки под Москву. Помогло вмешательство поселенного тоже в нашем доме другого сотрудника МГБ (иногда среди них встречались сердечные люди), который связался с домоуправлением и выхлопотал нам 11-метровую комнату в нашем же доме. Он же помог выхлопотать сумму, внесенную папой за кооперативную квартиру, и порекомендовал положить ее в сберкассу, а книжку не хранить дома. Он был провидец…

В мой последний школьный год Юра ухитрился заболеть корью. Я была на карантинном положении, в школу меня не пустили. За Юрой помогала ухаживать Елизавета Владимировна Ляуданская, иногда выпроваживавшая меня побродить по Москве. В одну из таких прогулок отправилась по любимому маршруту: переулками к Большому театру. Уже на подходе к нему встретила приятельницу, которая имела право входа в правительственную ложу, как член семьи. В эту ложу «встарь» ходила и наша семья. В этот день днем был просмотр нового балета, и приятельница пригласили меня пойти с ней. Я сказала, что лишена права входа в эту ложу. Она стала уговаривать. Мы подошли к подъезду. Вышел комендант ложи т. Кузьмин. Нас он узнал и сказал, что Кира может провести свою подружку. Если смотреть на сцену, то ложа слева от сцены и от зрительного зала была затянута занавесью красного бархата. Я села под самой занавесью. и даже если бы кто-нибудь вошел в ложу, мог меня не заметить. Среди действия неожиданно вошли Сталин, Ворошилов и кто-то еще. В этой ложе существовало негласное правило: как только появлялись «самые высокие» гости, в перерыве в зале перед ложей накрывалась скатерть-«самобранка» и устраивался чай. На этот раз произошло тоже самое. Я забилась в самый уголок и просила Киру, если вспомнят про меня, как-нибудь отговориться, сказать, что по какой-нибудь причине мне нельзя есть. Киру прислали за мной. Я отказалась. Тогда на пороге ложи вырос Сталин: «Почему девочка не хочет идти пить чай?» Девочка произнесла что-то невразумительное. Сталин пристально на меня посмотрел и сказал: «Девочка пойдет пить чай». И девочка, против своей воли, пошла. Придя домой, застала у нас Тому Медведеву. Рассказала ей о встрече и добавила: «Если бы это был Ленин, вероятно, бросилась бы к нему, спросила бы о самом наболевшем, и он объяснил бы. А тут язык к гортани примерзает… и никакого доверия». Тома имела несчастье вспомнить об этом во время допроса, отсюда легко выкроили «антисоветскую агитацию».

В то время, когда Юре было лет шесть, у нас занималась ритмикой группка из 15 ребятишек его возраста. Стена между столовой и спальней раздвигалась и получалась комната метров 30. Занятия были 2 раза в неделю. Вела занятия Антонина Николаевна Закопская – красивая, статная и очень приветливая женщина. В группке была и маленькая Светлана Сталина, тогда Аллилуева. Почти аккуратно через раз ее приводили то няня, то Надежда Сергеевна Аллилуева. Надежда Сергеевна была светлая, прекрасная. Няня – очень теплая и уютная. Светлана очень любила эти занятия. Была грациозна, как котенок, очень музыкальна. Многие ребятишки приходили пораньше, и я им читала Братьев Гримм, Сетон-Томпсона, Киплинга. В те времена Надежда Сергеевна приглашала нас на дни рождения Светы и Василия, устраивала интересные игры. На чай обычно появлялся и Сталин. За год до смерти Надежды Сергеевны, после ухода Сталина от ребят, случайно оказалась у двери. Сталин вызвал Надежду Сергеевну и отрывисто сказал: «Чтобы этих пащат Ломовых больше у нас не было».

После окончания школы пробовала поступить в горный институт. Готовились к экзаменам с девочками своеобразно: забрав учебники, ехали в парк ЦСКА, где проходили теннисные соревнования. Кажется, больше смотрели игры, чем занимались, но целые дни были на свежем воздухе. Юра летом был у знакомых на даче. Экзамены сдала, но в последнем списке себя не обнаружила. В деканате холодно сказали, что «детям врагов народа» высшее образование совсем необязательно. У Тани Смилги приблизительно тоже самое произошло с попыткой поступить в ГИТИС, а затем ВГИК. Но был объявлен дополнительный прием в Третий институт иностранных языков. Таня и я были приняты на французское отделение.

В конце 1937 года встретила Людмилу Николаевну Алексееву, у которой до того занималась гимнастикой. Так как денег для оплаты занятий не было, я прекратила, с болью в сердце, их посещать. Людмила Николаевна сразу сняла финансовый вопрос, сказав, что ей будет очень приятно, если я вернусь в ее «школу». От радости я иногда стала заниматься не только в своей группе, но и в старшей «артистической». В конце 1937 г. перестали принимать денежные передачи папе. В практике своих бесконечных хождений по тюрьмам, справочным, непринятие передач говорило о том, что следствие кончено. На Кузнецком мосту сказали о судьбе папы: «10 лет без права переписки». О том, как это расшифровывается узнала только в 1956 г., чуть позже перестали принимать передачи маме. После многочисленных походов в справочные и несколькочасовые стояния в очередях, узнала, что маме «дали» 8 лет лагерей. В 1938 г. зимой мы получили открыточку, адрес на которой был подписан маминой рукой. Текста не было. По штампу выяснили, что отправлена она из Томска. Мама выкинула ее через решетку окна при отходе поезда от станции. … Сердечные люди всегда были и есть.

У нас в институте началась экзаменационная сессия, а я 9 июня 1939 г. была очень вежливо приглашена в гости в семью незнакомого крупного босса МГБ. Отказаться от приглашения было не разрешено. Квартира была где-то на Мещанских. Встретили как родного человека. Хозяин высокий, статный, красивый брюнет с неглупым лицом. Хозяйка невысокая, стройная блондинка. Был кто-то из детей. Провели в огромную столовую, усадили за стол, установленный вкусными яствами. Вели какой-то легкий непринужденный разговор. Потом хозяин пригласил в кабинет. Сразу стал холодно-вежливым. И опять тоже предложение – быть стукачом-провокатором, только выраженное в другой форме. Я наотрез отказалась. В ответ услышали: «Очень скоро Вам придется пожалеть об этом».

Это «скоро» наступило 11 июня 1939 г. На рассвете пришли за мной двое в штатском и двое в форме. Вторые сразу занялись обыском, очень тщательным, вплоть до того, что рубили постамент под шкафом. Книги тщательно трясли. Один из штатских вынул из нагрудного кармана пачечку бумажек, полистал их, отвернулся, и, выбрав одну из них, вложил в книгу. Как потом выяснилось, это была записка Л.Б. Троцкого, будто бы ко мне, с инструкциями. Мне ее не показали, но в акте она фигурировала, как и в первых допросах. Мне было 19 лет. Первое, что я подумала, когда везли на Лубянку, что удастся узнать, через что прошли папа с мамой. Потом стало страшно жаль братишку. Когда меня вывели, наступило полное окаменение, которое длилось несколько дней. Легковая машина стояла не около нашего дома по Спасопесковскому пер., а в Вахтанговском переулке. Привезли на Лубянку во Внутреннюю тюрьму. Начались процедуры: фотографирование в фас и профиль, отпечатки пальцев, раздевание догола и унизительный обыск, обрезание с одежды пуговиц, поясов, отбирание заколок и пр. После этого ритуала поместили в одиночку, где продержали дней пятнадцать. Наступило какое-то полушоковое состояние: все видела, слышала, понимала, но не отвечала. С собой не взяла ничего, кроме последнего подарка папы – первых туфель на каблучке английском. Когда меня вызывали к следователю, брала с собой туфли, и, когда мне предлагали сесть, туфли ставила у его письменного прибора. Все, что говорилось, слушала молча. Когда отпускали – молча забирала свои туфли. В тюрьме, сразу после предъявления мне тягчайших и нелепейших обвинений, поняла, что все это не роковая ошибка, и ждать, что правда восторжествует – нечего. Все идет по жестко составленному плану на полную изоляцию не только неугодных людей, но и их семей. В общей камере вернулся дар речи. В 1939 г. уже такого перенаселения в камерах, как в 1937-1938 годах, когда на нарах можно было поворачиваться только по команде, не было. За те полгода, что пробыла на Лубянке, в камере больше 8 человек на 13-14 кв. метров не помещали. Свет в камере не выключался ни ночью, ни днем. Окно завешано «карманом» железным, т. ч. только, если подойдешь к окну вплотную, увидишь кусочек неба. Спать можно было, только держа руки поверх одеяла. Два раза в сутки выводили в туалет на очень короткое время. Смены белья у нас не было, так что по очереди спешили что-то выстирать, а платье все полгода активно работало без стирки. Раз в сутки заходил на несколько секунд фельдшер. Не помню, чтобы он одаривал чем-нибудь кроме угля, ваты и, в крайних случаях, аспирина. Запомнила несколько соседок по камере, Татьяна Павловна (фамилии не помню) – красивая украинка типа Цесарской. Она принимала участие в Октябрьских событиях, боготворила Ленина, не могла понять, что происходит, и верила, что разберутся и уж ее-то обязательно освободят и по всем статьям восстановят. Заставляла учить ее адрес с искренним обещанием во всем помочь мне. Ее били, но все-таки она приходила всегда самостоятельно.

Костер-Гаевская – очень миловидная, наивная и незащищенная молодая женщина. Она не так давно вышла замуж на сотрудника английского посольства, прожила с ним какое-то время в Лондоне и недавно приехала в Москву. Она была племянницей Немировича-Данченко, и у меня такое впечатление, что через 3 месяца ее «сиденья» он сумел ее вызволить из заточения. На ее место привезли Леночку Воробьеву – балерину ГАБТа. Привезли ее прямо со спектакля в белой тунике. Вся вина ее состояла в том, что два года назад, на каком-то торжественном комсомольском вечере, она была приглашена на танец Косаревым. Швец-Вертинская с уменьшительным именем – Тиля. Родная сестренка Вертинского, актриса ленинградского драматического театра. Она скрашивала нам тюремное время – очень неплохо исполняла весь репертуар Вертинского. После тюрьмы какое-то время мы с ней были на одном лагпункте Темняковского лагеря. Срок ей «определили» 8 лет за «шпионаж» и еще что-то. Куприянова – врач-психиатр. Рассказывала о многих случаях из своей врачебной практики. Ее особенно дотошно о симптомах болезней и их течении расспрашивала Коста, работавшая в посольстве. Обвинения ей выставили тяжелые, и она готова была «сыграть» сумасшествие. Удалось ли ей это – не знаю. Женя Малова – молодая милая женщина. Была она радисткой в штабе Блюхера. У нас была месяца полтора, потом ее перевели, и она попала в камеру с моей мамой. А через год, совсем древней старушкой, сморщенной, очень хромой (ее, после избиения, в бессознательном состоянии бросили в холодный карцер. Нога ее уперлась в ледяную стену. Сколько пробыла в карцере, Женя не знала. Начался туберкулез кости – в результате одна нога стала намного короче другой) ее привезли в ТемЛаг, и мы опять соединились. Далеко не сразу она рассказала о страшной судьбе моей мамы. Но об этом потом. Юренева, знакомая мамы по свободной жизни. Муж ее был полпредом в Японии. Ее, как и маму, как жен маршалов, как жен наиболее ответственных работников, привезли из лагерей в 1939 г., будто бы на «пересмотр дела». От допросов-пыток ей не давали передохнуть. Приносили с допросов всю окровавленную, спина – рубленое мясо. Придя в себя, она умоляла, «чтобы или ее или меня перевели в другую камеру, чтобы девочка не видела этого ужаса». В своих воспоминаниях Анна Михайловна Ларина-Бухарина о моей маме писала: «…Наталия Григорьевна прибыла в Томский лагерь так же, как и я, со сроком «8 лет заключения как член семьи «изменника родины», затем тоже вновь была арестована в лагере и направлена в Бутырскую тюрьму, там мы опять встретились. Она обвинялась по одному делу с женой бывшего председателя Совнаркома РСФСР С.И. Сырцова в намерении террористического покушения на Сталина. Во время следствия Наталия Григорьевна была жестоко избиваема. Били по ребрам, я видела ее спину всю в ранах и синяках».

Женя Лгалова много позже рассказывала мне, как мамой – хрупкой, маленькой – четыре бугая играли в футбол до потери ею сознания. Отливали водой, и ее следователь Сериков говорил: «Как я рад, голубушка, что Вы очнулись», – и все повторялось. «Следствие» велось с начала 1939 г. до середины 1941 года – более двух лет. Мама ничего не подписала ни на других, ни на себя. А Ася Сырцова, не выдержав пыток, подписала и на себя, и на маму. Это ее не спасло: она была расстреляна.

Теперь обо мне. Допросы были с редким пропуском, еженощно, правда, днем тоже вызывали. В отделе кроме старшего следователя – начальника отдела Лебинсона – все ребята были до тридцатилетнего возраста. Моим следователем был Михаил Голофеев. Глаза у него были недобрые серые, но по отношению ко мне он жесток не был. Как-то, при ночном допросе, он зажал ногами мои колени; стало жутковато. Инстинктивно делала вид, что ничего не замечаю. Разумом чувствовала, что он не причинит мне зла. Когда вели по длинным тюремных коридорам и коридорам следовательского корпуса, устланным дорожками, «охраняемые», как правило, шли между двух мощных сопровождающих. Из них первый все время постукивал ключом по пряжке ремня, на случай если идет встречное трио, и тогда одного из заключенных «всовывали» в шкаф, расположенный на повороте коридора. Как-то мой ведущий конвоир задумался, и мы наскочили на встречное трио. Арестованный воскликнул «Боже! Уже детей арестовывают!», – меня сразу сунули носом в угол, где стояла щетка. Я нечаянно наступила на нее и она (палка) ощутимо стукнула по лбу плотно закрывающего меня конвоира. Всю дорогу до кабинета следователя и время пребывания у него я еле сдерживалась от смеха, несмотря на далеко невеселое положение.

Меня не били, но проводили психологические атаки. Напускали какого-то полусумасшедшего типа, который начинал орать чудовищные вещи, брызгая слюной о том, что со мною будет, «если я не скажу…», – и бить вокруг меня нагайкой. Вероятно, от страха, у меня была неожиданная для него и для людей, находящихся за дверью, реакция: начала хихикать и не могла остановиться. Этого крикуна уволокли за дверь. Подобный сеанс повторили через месяц с таким же результатом.

Как-то ночью, среди множества стонов, несшихся из следственного корпуса, я узнала мамин голос, потом крики. Мне стало плохо. Как только очнулась, меня вызвали к следователю и спросили, чем вызван мой припадок. Я рассказала. Меня пытались уверить, что это невозможно, что мамы нет в Москве. А ночью повторилось тоже: и сразу, как услышала голос мамы, и закричала, дверь камеры открылась и вошел Голофеев и еще кто-то. В ту же ночь, как узнала позже, маму перевели в другую тюрьму.

Во время одного ночного допроса неожиданно вошел заместитель Берия – Кобулов. Ему показалось, что следователь слишком доброжелателен ко мне. Буркнув: «Не пойму, кто здесь следователь, кто подследственный», – он вышел. На следующий день, вернее ночь, меня уже вызывали к другому следователю, в другой следственный отдел. Там отношение было гораздо суровее. Заставляли стоять по несколько часов, один раз в кандалах, орали страшные угрозы… Без содрогания не могу вспомнить, как следователь делал вид, что хочет выколоть мне глаза. Но всему приходит конец. Наступил день приговора. Привели в комнатку без окон метров пяти. Стоял столик и табурет. Принесли наши «дела»: мое, Тани Смилги-Полуян, Наташи Крестинской, Лены Рухимович, Тамары Медведевой – все мы в школе учились в одном классе, и нам пытались «пришить» статью «антисоветская организация». В обвинительном заключении уже у всех стояла статья полегче: № 58, параграф 10 – антисоветская агитация. Арестовали нас по доносам: меня по доносу соседки Шаталовой В.: будто бы часто у нас собиралась молодежь. На Таню написал молодой человек, родители его тоже были репрессированы, который согласился быть провокатором-стукачом. Убеждена, что наш арест был запланирован, и если не доносы – нашли бы другую причину для ареста. Была я самой маленькой и хрупкой из девочек, да еще в локонах. Вошли трое мужчин. Лицо одного запомнилось – умное, интеллигентное. Зачитали приговор: 3 года трудовых исправительных лагерей – потом поражение в правах, и проживание в областных и районных городах запрещено. Тане такой же приговор, девочкам – ссылка в Среднюю Азию – Наташе и Тамаре по 3 года, Лене – 5 лет.

Я молчала. Один из «судей» погладил меня по голове и сказал, что 3 года быстро пройдут, а потом будет легче. Осмелев, спросила: «А Таню увижу?» Они все дружно закивали головами и сказали, что мы будем вместе. У меня сразу как гора с плеч свалилась.

В пересыльную камеру в Бутырках везли на «черном вороне» – машине, перегороженной на кабинки, в которых можно только стоять. Привезли в Бутырскую тюрьму. Пока у меня шло «переследствие», девочки уже были объединены и жили в пересылке в этой тюрьме. Моя «задержка» их удивляла.

Передо мной открыли двери пересыльной камеры. Знала, как было скученно в камерах в 1937-1938 года, но, вероятно, пока сам не увидишь – по-настоящему не представишь. Камера была похожа на большой, узкий спортивный зал. Нары были сплошные в 3 или 4 ряда. Правда, можно было поворачиваться без команды: ночью лежали не так плотно, как год назад. Людей было, как мурашей в муравейнике, и показалось, что преобладающий цвет серый. Как оказалось, был пожар, кажется во Владимирской тюрьме, и заключенных в серых халатах привезли сюда. Почти всем им заменили приговора: вместо тюремного заключения дали исправительные лагеря.

Кто-то из девочек крикнул: «Ура! Нинка прибыла!» Увидела, как Наташа из сидячего положения мгновенно нырнула вниз головой под нары и тут же оказалась в очках. Сразу стало тепло от встречи с девочками. Они получили денежные передачи, и им разрешили что-то купить в «ларьке», не еденное нами полгода (сливочное масло, сахарный песок). Был устроен пир. Из впечатлений тех дней – встреча с Михайловой – женой Буденного, певицей ГАБТа. Обвинения этой женщине, только женщине, дали страшные. Запомнила мать с молодой красивой беременной дочерью. Они не отходили друг от друга, страшно боясь, что их разлучат. Так и случилось. Как страшно закричала Лариса! И потеряла сознание. От нее зверски отрывали мать…

Что меня поразило, так это бутырская баня: все выложено камнем, колонны, скамейки каменные, небольшие бассейны с фонтанчиками – показалось, что попала в сказку.

Перед этапом родным разрешили передать нам вещи. Братишка лежал в это время в больнице, а дядя, по рассеянности, перепутал назначенное число. Девочки одарили меня бельем, чулками, даже кофточкой. На дворе уже был декабрь. К вагонам подвезли на знакомом уже черном вороне. Произошло знакомство со столыпинским вагоном, оказавшемся купированным, но там, где положено быть двери – решетка и марширующий вдоль нее конвоир. С нами в купе попали две дамы. Сосновская – красивая, очень пожилая дама, бывшая актриса Малого театра. Она ухитрилась получить третий срок. С собой она возила высокую картонную коробку, наполненную … шляпками героинь исполненных ею ролей. Вторая дама с нами не контактировала, держалась надменно и недоступно. До ареста она работала в дипломатическом корпусе. Рядом в купе везли киевскую профессуру. Когда нас по парам выводили в туалет, обитатели других купе были поражены нашим юным видом, говорили, под окрик конвоя «молчать!» – добрые слова. Соседи по купе перед отъездом из Киева получили продуктовые передачи, так что несколько раз уговаривали конвоиров передать девочкам угощение. До Темняковских лагерей в Мордовии вместо суток нас везли более недели. Кормили только соленой рыбой с пайкой хлеба. Когда, наконец, Таню, меня и двух дам выгрузили в каком-то пустынном месте, первое, что я сделала, – поскользнувшись, растеряла всех рыб, выданных на паек не одного дня.

Из строений в поле зрения был небольшой домик, скорее сарайчик, на две половины с широкими сенями. В одной половине жил «комендант», в другой было 2 изолятора с двухэтажными нарами: мужской, в данный момент пустовавший, и женский, куда поместили нас. На следующий день комендант Таню и меня милостиво вызволил из изолятора и разрешил произвести уборку в мужском изоляторе, сенях и даже у себя. Загонять в чулан не спешил, больше того, разрешил надеть почти новую телогрейку и побродить около домика. Дня через два за нами и нашими делами прибыло начальство и патруль и нас повезли на 1-й лагпункт. На чем везли, совсем выпало из памяти. Помню очень светлую и чистенькую проходную, где нас от конвоя «приняла» красавица Даша Ланина в светлом тулупчике. Она, еще девчонкой, принимала участие в октябрьских событиях. Здесь она, как почти все население лагпункта, была носителем статьи «член семьи врага народа», но должность у нее была ответственная и непосредственно связанная с вольнонаемным начальством. И, надо сказать, с ней очень считались. Нас опять поместили в изолятор на несколько дней, на предмет нераспространения какой-нибудь инфекции. На второй или третий день Таню и меня послали поработать с ребятишками: на пункте был небольшой барак с огороженной территорией, где содержались ребятишки, родившиеся в тюрьме и лагерях. Несколько позже детский «лагпункт» ликвидировали. Часть детей разрешили взять родным матерей, других передали в детский дом. Потом, как бы спохватившись, нас изъяли от детворы и поставили… «официантками» в столовой. Помню, как было трудно первое время не пролить содержимое мисок. У Тани, одетой в лыжный костюмчик, общение с подносом проходило более ловко. Наступил день, когда нас переселили в барак и «поставили» на работу. Таню – учеником механика, меня – ручницей на конвейер. Здесь было швейное производство. Шили гимнастерки, солдатское белье, шинели – все для фронта. Первый лагпункт был электрифицирован, машины работали на электроэнергии. Зона была хорошо освещена, были проложены деревянные настилы – тротуары. Как положено, вокруг зоны в 2 ряда колючая проволока, на углах и в середине проволоки – вышка с вооруженной охраной. Меня поразило количество красивых и очень красивых лиц. Такое впечатление, что на этот пункт специально отбирали красивых женщин. Начальник лагпункта – Шапошников – был очень неплохой человек. Запомнила старосту нашего барака Магду Гвахария. Ольгу Мороз, обладательницу очень теплого и приятного голоса. В жизни – певицу, здесь – электрика, Нину Лежава – молоденькую красивую грузинку. Прожила с мужем 3 дня – «получила» 3 года лагерей. Тая Шутенко – маленькая, быстрая, с лукавыми глазками, композитор, прекрасно играющая на баяне весь классический репертуар. Танюша, Тая и я простаивали в мороз в свободные минуты под репродуктором (до войны радио не отключали). Помню девушек КаВеЖединок – холеные, хорошенькие, хорошо одетые, очень женственные. На первом лагпункте пробыла немногим больше месяца. Пришел небольшой этап со 2-го и 3-го лагпунктов, а с первого несколько человек, в том числе и меня, отправили на 2-ой лагпункт. Перед отъездом Люся Лейбль-Серебрякова, приехавшая со 2-го лагпункта, очень красивая молодая женщина, заочно знакомила с обитателями моего будущего обиталища и рекомендовала познакомиться с Ревеккой Хвесиной.

Этот лагпункт по сравнению с 1-м выглядел темным, грязным, грустным! Контингент был с той же статьей, но более пожилой, в основном, приниженный. Здесь на швейном производстве царили копоть и керосин. Машины были ножные. Работала без выходных, в 2 смены по 12 часов. Выполняя норму, человек получал пайку в 400 гр. хлеба, за 125% – 600 гр., за 150% – 800 гр., за 200%, а выше – 1 кг, а иногда даже серый хлеб. Это было основное питание. Самое пожилое население, а были лет шестидесяти и старше, работали в вышивальном цехе, где командовала Хвесина, в прошлом инициатор движения жен ИТР. Держалась она на расстоянии от простых смертных. Вышивали крестом украинские мужские рубашки, гладью скатерти, дорожки. Когда не было материала, переключали на вязание носок и варежек. Работали в бараках у окошек, сидя на нарах, и в маленьком барачке – домике, отданным под вышивальный цех и обиталище Хвесиной, единственной из заключенных, жившей не в общем бараке. Надо мной Ревека Израилевна сразу взяла опеку. Несмотря на мой возраст, посадила меня на вышивку среди старушек и отпускала в барак только на ночь и в столовую. Меня всегда притягивали люди умные, скромные и сердечные, вероятно, поэтому, несмотря на наличие первого качества и сердечное отношение ко мне, но не к «подчиненным», мне довольно скоро стало душно в обществе Р.И., захотелось «на волю». Хотя в бараке была мало, но к людям присматривалась, и многие были мне очень симпатичны. Кончилось тем, что я взбунтовалась, и меня перевели на производство, не так как намеревалось начальство – в закройный цех, а как потребовала Хвесина – мотористкой на конвейер, причем к начальнику смены, кажется, Лаврентьевой, молодой энергичной женщине из рабочей среды, ненавидевшей интеллигенцию и выходцев из ее среды, считая, что ее горькая судьба от них пострадала. Месяц, прожитый под ее неусыпным руководством, вспоминаю как каторгу. Подружилась с командой механиков – большинство инженеры. В их механической семье отогревалась. Веру Александровну Петрову очень полюбила и бесконечно уважала за ее необыкновенную любовь к людям, до самоотречения, за светлый ум, остроумие, и, чрезмерную даже, скромность. У нее в блокадном Ленинграде осталась мать, трое детей и больная сестра, и она сумела скрыть свои страдания и беспокойство за родных, а на переживания окружающих живо и с тактом тут же откликалась, умела утешить, отвлечь. Она прекрасно читала своим низким хорошо поставленным от природы голосом. Книг не было первые годы, но Вера столько знала наизусть! Вплоть до «Войны и мира» Толстого. Придя со смены, вместо того чтобы отдохнуть, она устраивалась в середине прохода между двухэтажными нарами (в бараке жило не менее 200 человек) и читала для тех, кто вышивал и вязал, да и многие с швейного производства слушали вместо сна. С Верочкой и Анечкой Иткиной – старшим механиком – моя дружба не прерывалась до их последних дней. Очень тепло вспоминаю молоденькую и очень рано ушедшую из жизни Леночку Гурскую, Машу Ошерович – белозубую красавицу – обе из той же семьи механиков.

Анна Юльевна Иткина не только по званию была старшей, но и по возрасту: ей было за сорок. Всегда переполненная юмором, шуткой. Мы с ней габаритами были самыми маленькими, а бутсы, выданные нам, были 45 размера, притом, что размер Анечкиной ноги был 33-34-й, а мой 35-й. Нас все время размер бутс сваливал с деревянных тротуаров. В дождливую погоду утонувший бутс вместе с Анечкой или мной вытаскивался с посторонней помощью. Из-под начала Лаврентьевой механики помогли мне прейти в смену, работавшую под начальством Таси Папитошвили – чудесного человека, в прошлом большого музыканта, родственницы талантливейшего режиссера Товстоногова. Тася и здесь, урывая время от сна и отдыха, организовала оркестр народных инструментов, надо сказать, очень неплохо звучавший. Даже я там подвизалась, играя на балалайке. Помню, раза два-три оркестр вывозили на другие лагпункты развлекать начальство. Тася П. с Верой Петровой были главными исполнителями мужских ролей в пьесках, ставившихся очень неплохой актрисой Киевского драматического театра. Сейчас диву даешься, как после столькочасовой тяжелой работы находились силы для самодеятельности. Вероятно, помогало глушить мысли о страшной войне, о судьбе родных и своей. Был у нас очень неплохой хор, руководимый обаятельной певицей народной артисткой Грузинской ССР Софой Габашидзе.

Как-то из-за отсутствия материала многих перевели на ручную работу (без работы никогда не оставляли) метать петли. Здесь подружилась на всю жизнь с Зинаидой Александровной Чичинадзе – необыкновенно сердечным, скромным и теплым человеком. Ее муж – энергетик, им построена одна из первых электростанций в Грузии на Риони, Рионгэс. Тепло помню ее лагерных подружек: хорошенькую армяночку Токуш, фамилию забыла, окончившую киевскую консерваторию, пианистку, и добродушную Асю Мамиконян. Очень приятная была у меня соседка по нарам молоденькая русская красавица Муся Михеева, работавшая резаком в закройной. Наша механическая команда очень дружна была с сапожниками Ниной Фадеевой и Аней Рабинович. Нина попала в лагерь как жена «врага народа», но мужа ее освободили и оправдали в 1940-1941 гг., и он 2 года хлопотал о ее освобождении.

Мы иногда собирались у сапожников в их крошечной мастерской, и грустили, и балагурили, и устраивали нехитрые чаи. Помню нашу чудесную танцевальную пару молоденьких Валю Винтилову и Талю Зенченко. Они хорошо станцевались и обе были очень музыкальны. Уборщицей в цехах была певица Светланова. В ее репертуаре в прошлом, да и теперь, в основном, были старинные романсы и цыганские песни. Но она дала зарок: перед лагерным начальством не выступать, за что и попала в уборщицы. За вторичный отказ ее послали убирать лагерные туалеты. Светланова всегда была подтянута, чистенькая, аккуратная, красивая, державшаяся с неподражаемым достоинством. Вид у нее был самой обаятельной горничной из фешенебельной гостиницы. Помню Маро Григорашвили и Тамару Овьян. Первая – порывистая, горячая, вторая – спокойная, мягкая. Но как они танцевали лезгинку! Маро всегда вела мужскую партию, но и Тамара бывала в этой же роли.

Начальником лагпункта был Устинов, высокий, с глупыми, на выкате глазами и соответствующим им умом. В 1941 году мама, будучи в Ухта-Печерских лагерях, послала запрос о Юре – братишке. Фамилия и инициалы у нас с мамой были одинаковые, и ответ ухитрились прислать в Темлаг. Причем он гласил, что ваш сын, такой-то, находится под моей опекой. Устинов вызвал меня. Ничего не говоря об извещении, начал допрашивать, что я сделала с ребенком. Я ничего не могла понять и за свою бестолковость попала в неотапливаемый карцер – сарай с солидными щелями. Вера Петрова, Тася Папиташвили и Анечка с помощью УРЧ и КВЧ еле-еле через несколько часов отбили меня. Устинов, по-моему, так ничего и не понял. В это же время, приблизительно, приехала комиссия из Москвы. Ходили по цехам. Обнаружили меня за ножной машиной и неожиданно учинили лагерному начальству скандал: оказывается, девушек использовать на этой работе запрещено. Посему меня в тот же час перевели в закройный цех. В закройном цехе народ был более молодой и была совсем другая обстановка – более дружественная и спокойная, чем в швейном цеху. Поставили меня настильщицей. Настилы были длиной 10-12, а то и больше метров. Один «стоял на ноже», второй укладывал листы материала при ровной кромке, очень быстро двигаясь. Настильщиков было 3 пары. В паре со мной была Короля Кузьминская: хорошенькая, но суровая, не очень добрая, честолюбивая молодая женщина. Если кто-нибудь нас обгонял, ее лицо становилось сосредоточено злым и поведение тоже. Через неделю нашей «парной» работы мы прочно заняли первое место и не только на нашем лагпункте, но и среди всех лагерных швейных производств. Короля просветлела. Хоть было и очень трудно, но я тоже не огорчалась. Мне, по лагерному закону, как носителю собственного обвинения, разрешалось писать одно письмо в 3 месяца. А при выполнении нормы на 150 и выше процентов разрешалось, как и членам семьи, в месяц одно письмо. А с Королей мы шли на 200-250 % все время. Там я и заработала порок сердца. Письмо я писала построчно: для Юры, для мамы, для бабушки, Масиков, Владимира Александровича Архангельского, для Лили Аниевой и Коли Фатова (одноклассников по 110-й школе), Ал. Ал. Гапеева, Модестовых, – в общем, всем, кто писал мне в лагерь. Помню, когда, работая зимой в закройной при разбитых окнах, отморозила руки, а одна из резаков, работая ножом с железной ручкой примерзла ладонью к ней (еле освободили ее от ножа). Лиля и Модестова Анна Петровна прислали по баночке гусиного сала. А ведь была война, голод… Спасибо! Гусь спас наши руки.

Не помню, какой срок проработала с Королей, но привезли этап полек, в основном жен польских военных, расстрелянных в Катыни. Среди них была и четырнадцатилетняя Лодди – дочь польского генерала, обаятельная девчушка. Все они были молоды, энергичны, держались абсолютно свободно, перед начальством – с чувством гордого достоинства. Это было абсолютно не похоже на наше подавленное и придавленное состояние. Куда бы их ни поставили работать – все у них горело в руках. Я подружилась с Марийкой Шейко, потрясшей не только меня своими змеиными косами, длина которых, несмотря на выложенную восьмерку на затылке, доходила до пола. Косы были необыкновенно живые. Когда она причесывалась, я заворожено замирала. Марийку поставили к нам в закройную, и меня дали ей в пару. Характер у нее был очень доброжелательный и озорной. Так приятно было с ней работать! К тому же, когда я уставала бегать, она отдавала мне нож (что другие не делали) и становилась на кромку. Темняковская многотиражка теперь в каждом номере вспоминала Марийку и меня с выполнением нормы на 300 процентов. Бедная Короля! Как Марийка портила ей настроение.

Все польки были убеждены, что их продержат недолго: подадут за ними международные вагоны и отправят домой. Правда не очень скоро, но все так и произошло. Марийка со своей самой близкой подружкой Агнессой вместо Варшавы поехали в Саратов к моей бабушке и двум дядям – папиным братьям – Николаю Ипполитовичу и Евгению Ипполитовичу Опоковым рассказать о моем житье. Родным девочки очень понравились. Марийка и Агнесса писали мне довольно долго, даже прислали 3 посылки, которые, как и все посылки, получаемые Верой и всей механической семьей, уничтожались всем нашим братством коллективно.

С 1-го лагпункта привезли Ольгу Мороз и Женю Ужанскую на предмет строительства у нас электростанции. На 1-м лагпункте, в прошлом недалеком, они участвовали в монтаже электростанции и работали там электриками, хотя в жизни Оля была на радио в Киеве певицей с теплым меццо-сопрано, а Женя – директором школы. Ольга – беленькая, мягкая, очень милая, Женя – жгучая брюнетка с очень красивым, строгим лицом и властным характером. Мы с ней довольно долго и после лагерей дружили, но очень она подавляла своею властностью, и я взбрыкнулась. Запомнила наш интеллектуальной «центр», хотя, на мой взгляд, наш рабочий цех в этом вопросе не уступал им. Они работали чертежниками-намельщиками и держались как привилегированная каста. А вообще были молоды, хороши собой и одевались как в прошлой жизни. Это Дуся Воробьева, Лиза Княжинская и Ира Долидзе. Бывали периоды простоев, но отдыха нам не давали. Придумывали самые нелепые работы: то связывали отходы производства закройного цеха – кромку – и скатывали в клубки-бабины в человеческий рост; то заставляли их переносить с одного места в другое, потом обратно, и так весь 12-часовой рабочий день. В последнее лагерное лето, по инициативе Зиночки Чичинадзе, организовали производство ягодных соков для посылки их на фронт. Зиночку расконвоировали и работала она за зоной (вероятно, боясь, чтобы кто-нибудь из нас зеков не глотнул живительного сока). Я попала в бригаду по сбору ягод, но, к моему великому огорчению, на четвертый день этого сказочного общения с природой меня схватила жестокая малярия. Так дико трясло! Несмотря на телогрейки всей бригады, согреться не смогла, и, вместо грибов и ягод, отправили на телеге меня в стационар. До конца срока бредила лесом, богатым ягодами и грибами.

Наступил день освобождения от проволочного заграждения и Устинова. Лагпункты были «связаны» веткой железной дороги, по которой бегала-ползала допотопная «чугунка».

36-й пункт был главным административным центром Темлага. Вокруг административного центра на небольшом расстоянии было несколько лагпунктов. При одном из них была «Вахта Освобождения» – небольшой домик с тремя комнатками. В двух – двухэтажные нары, одна комната коменданта. Почти одновременно привезли Татьянку. Комендант – сухощавый, высокий, с приятным лицом, с серьезными грустными глазами, в военной форме без знаков отличия, лет 35-ти, поздоровался, показал нам наше обиталище. Поговорил с нами очень односложно; снял кое-какие анкетные данные, и предоставил нас самим себе. Вечером пригласил в свои апартаменты. Был очень приветлив. Оказалось, что он знал моего папу. Последнее время до ареста Блюхера работал в его штабе, знал и радистку Женю Лгалову, с которой я была сокамерницей на Лубянке. Сам тоже был арестован, прошел многие тюрьмы, вероятно, не без пыток. По приговору получил 10 лет Колымских лагерей. Этап туда направлялся необыкновенным маршрутом, и дядю Сашу (к концу вечера мы уже величали его так), несколько суток бывшего в бессознательном состоянии, сбросили в Потьме, и он попал в Темняковские лагеря, в больницу на 36-м пункте в Барашево. Поправлялся он долго и трудно. Его судьба заинтересовала кого-то из высшего начальства, и он был оставлен при управлении работать, как бы, консультантом. В обществе дяди Саши мы провели более недели. Т.к. из Темлага не отпускали, то дядя Саша решил нам дать отдохнуть. Паспортов нам не выдали, а дали направление на работу вольнонаемными. Таня попала на «свой» первый лагпункт, тем же механиком, только жилье уже было не в черте зоны. Так как я была очень худенькой, дядя Саша направил меня на подкомандировку пятого сельскохозяйственного лагпункта, на молочную ферму, учетчиком. Сопровождающий (уже не стрелок) вез не только меня, а и несколько человек на 5-й лагпункт, которых сдал с документами на вахте. А со мной по чудесной лесной дороге прошел 3 или 5 км и, кроме направления на работу, до начальника подкомандировки Молодченко других документов обо мне не довез. Посему меня поместили в общежитие – большой дом из 4-х комнат и кухни. Две комнаты метров по 40 были общежитиями женщин и мужчин, 2 проходные – столовой и буфетной. Контингент женщин в основном был воровки, проститутки и спекулянтки. У мужчин был более интересный состав: взломщики сейфов, крупные воры, даже с мокрыми делами за плечами. Старшим по общежитию был очень красивый, сероглазый, огромный брюнет с чудесной улыбкой, очень немногословный. Все ему беспрекословно подчинялись. Рядом был небольшой домик, где жили зоотехник, вскоре ставшая моим большим другом – Анна Ивановна Кочетова, ветеринары – очень немолодая женщина и Сеня Ковалев, немногим старше меня. Сеня в день последних экзаменов в Краснодаре в ветеринарном техникуме ухитрился на лежащей перед ним газете с портретом Калинина пририсовать сему мужу крылышки. И за возведение Калинина в ангельский сан получил 5 лет лагерей. Практику проходил на нашей молочной ферме.

Коровы у нас были смешанные из разных хозяйств, которых успели угнать до занятия земель немцами. Среди них были и больные бруцеллезом. Но распознать, кто из коров болен, кто нет, за некоторым исключением, было почти невозможно. Учетчиком в другом стаде была Нина Милявская – небольшая, ладно скроенная, румяная (о таких говорят – кровь с молоком), с большими насмешливо-наглыми немного на выкате глазами. Нина, из обеспеченной семьи крупного военного, всегда была коноводом среди ребятишек и позже – среди студенческой молодежи института физкультуры, который успешно закончила. С детства увлекалась детективами и рвалась в тот мир. Кончилось тем, что бросила маленькую дочурку, семью и стала атаманом какой-то банды. Когда мы познакомились, это была уже не первая ее «посадка». Судьба нас сводила три раза. Нина провела со мной «инструктаж» по работе и по «жизни». Особенно советовала не выделять добрым отношением никого из лиц мужского пола, иначе 90 процентов гарантии, что меня проиграют в карты. Пока была на молочной ферме, свято следовала ее рекомендации. Все мужское население, да, пожалуй, и женское относилось ко мне дружески и слегка настороженно, пока не поняли, что я такое. Когда поняли, то все мужчины стали держаться по отношению ко мне покровительственно. Приходя с работы, всегда обнаруживала в тумбочки молоко, мед, иногда и свежие огурцы. В кухне-столовой поваром работала тетя Варя лет шестидесяти и Филя, бывший пароходный кок. Обоих привела в лагерь махинация с продуктами. Оба решили меня откормить. Филя каждый день вручал мне целую буханку черного хлеба, и, как ни странно, первые дней 10 я с ней справлялась, потом перешла на норму. А тетя Варя варила великолепные украинские борщи и щи на сыворотке, благо в хозяйстве была и молочарка, где готовили творог, масло и сметану. После лагерного голода, попав на молоко и тети Варины борщи, я «выросла» вдвое. Большую часть суток женщины проводили в обществе коров. Дойка была 3 раза в сутки. Каждая доярка выдаивала вручную 25-30 коров, потом убирали и коровники, и загоны, а я на волах отвозила бидоны на молочарку. И продолжительность путешествия по красивейшей дороге зависела целиком от настроения волов. Если им не хочется передвигать ноги, они могут встать, могут и прилечь отдохнуть, и подремать, и просто взирать на окружающую красоту, и вдыхать ароматы леса. А ты прыгай вокруг них, уговаривай… Кто-то мне сказал, что они уважают мат. В один из таких трагических простоев я зажмурилась, набрала воздух и выпалила очередь без конца слышанных и, видимо, хорошо усвоенных слов. Волы переглянулись… и пошли, и тут же раздались аплодисменты: приехала комиссия из центра. Позже кто-то шепнул, что если волам слегка крутануть хвосты, то они перестанут упрямиться. Попробовала: они минут на 20 пришли раньше меня на молочарку. Иногда прибегала к этому средству, пока мне здорово не попало.

Как-то, придя с работы, обнаружила, что мой рюкзак – единственное мое вещехранилище – пуст. В довольно подавленном состоянии вышла в пустую столовую. Филя выглянул в раздаточное окно, я ему не понравилась, и он мигом вырос передо мной. Рассказала о беде. Он тут же нырнул в мужскую комнату и вернулся со старшим. Разгневался красавец страшно. Приказал мне идти в мужскую комнату… к противоположной стене и ждать. Через минут 10 вернулся и сказав, что больше меня никто не посмеет обидеть, повелел идти проверить, все ли вернулось. Пропала только одна кофточка из крученого шелка – видимо, ее успели в селе Вендрее поменять на что-нибудь.

В стаде был красавец бык необыкновенных размеров. Много видела стад коров, много быков, но никто не был похож на нашего Бизона. Стоял он в 20-метровом загоне на цепи. Очень гордо-надменный. И становился совсем как преданная ручная собачка, когда приходили старушка латышка Илзе – его поилица-кормилица, и врачевательница. Такая у них была трогательная дружба! Как-то старушка заболела, и быку с помощью ухвата передали пищу. Первый раз он даже поел, на второй – бросился на ухват с диким ревом, а на третий – сорвался с цепи, сломал свои врата, чуть меня с моим столом не раздавил, пробил дверь в коровник, снес изгородь в загоне и вырвался на деревенский простор. Летел к дому Илзе, как будто не раз там был, все круша на своем пути. Начальник молочной фермы, крупный мордвин, героически бросился наперерез быку, пытаясь схватить его за кольцо в носу. Бык, как пушинку, поднял его на рога и забросил на крышу кузницы, затем разрушив ее. Разрушалось все до тех пор, пока вдали не появилась тройка: Илзе и ведущие ее под руки. Бизон замер, сразу присмирел и, пригнувшись, затрусил к Илзе.

Таврировали коров. Я, Сеня и Нина ловили и загоняли по одной корове в загон, а тут приехали на дрожках молодые офицеры управления к нам на прогулку. Они пытались заговаривать и заигрывать с нами, коровы помогали от них увертываться. Несколько раз двое из них позже появлялись на молочной ферме – я тут же через кухню сбегала к Анне Ивановне. Вечером как-то двое наших мужчин предупредили, что меня ночью хотят похитить. Об этом узнала и очень хорошенькая девушка из нашего общежития. На ее теле не было свободного места от татуировки. На мое счастье, ей был очень симпатичен этот похититель, и она предложила поменяться постелями. Я согласилась. Ночью с неярким фонариком вошли двое. Светлане засунули кляп, скрутили в простыню и унесли. Пропадала она недели две. Вернулась довольно жизнерадостной.

Говорят, запретный плод всегда сладок. Довольно скоро после этого события ночью мне был всунут кляп и моментально, я не успела ни охнуть, ни вздохнуть, как была туго запелената в простыни, связана, вынесена и положена на сиденье пролетки. Видимо у похитителя была немалая практика в этих «проказах», так ловко и бесшумно у него все получилось. Выручили меня российские дороги и ранний рассвет. Когда подъехали к сельскохозяйственному лагпункту, за вахту уже выводили рабочих. Мы проезжали от них метрах в двухстах. Пролетка здорово подскочила на рытвине, меня стряхнуло на ее пол. Старалась всячески извиваться, насколько было возможно в связанном состоянии, чтобы вывалиться, и на очередном ухабе меня выбросило. Шагах в ста оказался сын Хачинского, начальника сельскохозяйственного лагпункта. Хачинские привели меня в христианский вид, отпоили какими-то каплями, искренне старались успокоить. Обещали, что на этого офицера будет заведено уголовное дело и он будет отстранен от работы. У нас он действительно больше не появлялся и, по слухам, его отправили служить-проказить в северные лагеря. После этого события наш угрюмый, замкнутый, весь в себе Молодченко – начальник – стал приветлив. Этот человек был очень одинок, и над ним явно тяготел какой-то рок. По-моему, он был более несчастен в этом потьминском мире, чем мы. Много раз он подавал заявления с просьбой послать его в действующую армию, и, наконец, его заявление удовлетворили. Он простился с нами почти радостно, и после этого мы о нем ничего не слышали. Дядя Саша с «вахты освобождения» тоже ушел на фронт и вскоре погиб.

К нам прислали очень неприятного начальника подкомандировки на место Молодченко. С ним приехала семья – жена и семеро ребятишек. Он был страшный бабник и не давал прохода всем женщинам. Я тоже не была обойдена его приставаниями: очень они усложняли существование. В один из вечеров стадо не пришло на дойку. Нас всех отправили на поиски. Несколько человек поехали на лошадях. Мне тоже подвели лошадь. Сколько не уверяла, что никогда с этим животным, при всей моей симпатии к нему, в столь близком контакте не была, водрузили меня на самую пожилую и спокойную. Она не дура, сразу поняла, с кем имеет дело: сначала взвилась куда-то ввысь, потом понеслась вперед и вдруг круто остановилась, резко нагнула голову, и я съехала по ее шее в преисподнюю. Оказалось – силосную яму, которую только начали заполнять. С трудом, но меня извлекли из нее, а лошадь хитро посматривала. Отправилась пешком по болотистым лесам. Ноги изрезала травой вроде осоки. Коров обнаружили в глубине леса. На следующий день все плохо себя чувствовали, а у меня сильно подскочила температура, и ноги покрылись нарывами. Сеня отвез меня в Барашево, где-то около 36-го пункта. Принимавший врач спихнул меня на венерологический пункт. Доставили туда. Сесть или прислониться к стенке боялась. Казалось, что в воздухе летает зараза. Принял меня врач из киевской профессуры. Посмотрел на мои ноги и… обложил многоэтажным матом того, кто направил меня к ним. У меня оказался вульгарный пиодермит, но в тяжелой форме. Пролежала около месяца. С молочной фермы навещали меня Анна Ивановна, Сеня, Филя и даже старшой. За это время у Анны Ивановны кончился срок, и ее назначили старшим зоотехником Темняковских лагерей. Дали ей крохотный домик на 36-м пункте. Она взяла к себе двух своих сынишек, живших 5 лет у родственников. На молочной ферме начальник за время моей болезни разогнал почти всех моих заступников, и, по совету Сени и Анны Ивановны, с участием врачей больницы, мне помогли получить направление на 3-й лагпункт на швейное производство.

Тот лагпункт отстоял от молочной фермы километра на четыре. Заехала на молочную ферму только за рюкзаком. Он слегка облегчился: исчезли комбинации, белье. Как мне сказал сынишка начальника, их выудила Нина Милявская и перекрасила с помощью акрихина и стрептоцида. Нины не было. Решила шум не поднимать. Общежитие 3-го лагпункта очень уютно стояло на опушке леса, не было двухэтажных нар. Но для зимы оно не было приспособлено, и скоро должны были перебраться в расположенный рядом с зоной скучный барак с 2-этажными нарами. Пока же мы наслаждались соседством леса и иногда даже ныряли в него до или после работы. Очень много там было голубики, меньше черники, много дикой смородины, яблок. Направили меня чертежником-намельщиком в закройный цех. От рождения я была левшой и у совсем маленькой карандаш всегда перекладывали из левой в правую ручку. Но пользоваться иголкой, ножом, ножницами получается только с помощью левой руки. И здесь, в намелке, я оказалась в привилегированном положении. Намелки для раскроя широкие, и намельщикам приходилось танцевать вокруг стола, а моя левая справлялась, на удивление, не хуже правой, и мне не приходилось так часто перебегать с оной стороны стола на другую. На этом лагпункте отношения с окружающими были внешне хорошие, но прохладные, может быть, потому, что я уже числилась не членом их армии зэков, а была полузэком. Недели через 2 после моего поселения на 3-м лагпункте прибежал сынишка начальника молочной фермы и сообщил, что Нинка выстирала свое (мое) белье и вывесила его близ общежития. После недолгого раздумья и скорее из озорства я отправилась с пацаном воровать свое белье. Операция прошла успешно. Вскоре произошло радостное событие: после окончания срока приехала Зиночка Чичинадзе и Токуша к нам, на душе стало тепло, появился родной человек. Как-то, вернувшись с работы, увидела, вернее ничего не увидела кроме дыма и огня на месте нашего общежития. Вещи успели вытащить, благо у всех скарба было мал-мала. Я вспомнила про свои бутсы 45 размера, стоявшие на печке. Подумала не без злорадства, что наконец-то от них избавлюсь. Когда пожар потушили, от общежития остались печи, и на одной из них… стояли мои «ботиночки». Дня два весь лагпункт издевался надо мной и моей обувью. Но мне эти дни принесли пользу: сапожник-зэк Костя сотворил мне сказочные бурочки, на которые и в Москве бы заглядывались.

Мы осваивали новое зимнее общежитие. И вдруг прибыли человек 20 бытовичек, и среди них Нина Милявская. Я немножко сробела. Нинка рассмеялась и бросилась меня обнимать, целовать… хвалить за похищение. Пробыли они с нами с неделю, потом их куда-то переправили. В бытность на 2-м лагпункте запомнила и Фелю, – Фелицию Абовну Вайскоп. Когда-то мы жили не только в одном доме на ул. Грановского 5, но и на одной площадке. Ее два сынишки тогда казались маленькими: Яша на 1,5 года моложе меня, Фред на 3-4. Когда мне было 13 лет, мы переехали в кооперативный дом и не виделись до встречи с Фелей в лагере. Яшу и Фреда Збиневич арестовали, когда им было по 15 лет. Им повезло в том, что они попали в среду интеллигентных людей, интеллектуалов, которые «образовали» их и старались сделать себе подобными. Последнее время моего пребывания на 2-м лагпункте Феля долго не получала писем и очень волновалась. Потом у нее родилась уверенность, что мальчики в Темлаге, и она умоляла поискать их. Спрашивала всех, но пока бесполезно. Около нашего лагпункта был ДОК – деревообделочный комбинат – то же лагерь. Зачем-то туда послали меня, и я не только узнала о мальчиках, но и столкнулась с Яшей. У них вот-вот кончался срок, и мы договорились, что они попытаются получить направление на работу сюда же. Что и произошло. Им дали небольшой сарайчик. Они сами его утеплили, сложили печку. Ребята были высокие, статные, красивые, но совершенно разные во всем. В нашем общежитии были и молодые женщины, «отсидевшие» 5 лет, очень изголодавшиеся по мужскому обществу интересному. Как они охотились за мальчиками! Фред их одаривал слегка вниманием, Яша отшучивался. Незадолго до этого нам, «зазонным», стали давать выходные дни. И я как-то поехала к Татьянке и, как молодая сваха, расхваливала ей Фреда. А вернувшись, взялась за Фреда. Приехала и Танюша к нам, и они с «первого взгляда» влюбились друг в друга. Мы стали «копить» выходные – то Таня к нам приезжала дня на два, то Фред уезжал к ней. У Фреда был очень неплохой голос и когда у нас выпадал часок, бродя по лесу, Фред пел, а мы с Яшей собирали дары природы, в чем Фред помочь не мог из-за плохого зрения.

«Отсидевших» по бытовым статьям стали посылать на фронт. У кого же были политические статьи не очень страшные, тех, после просьб и заявлений, тоже начали отправлять в… штрафные роты. Наши мальчики получили разрешение. Первым проводили Яшу. Фреда отпустили несколько позже. На дорогу и тому и другому Зиночка испекла пирожки из щавеля и картофельных очистков. И как же это было вкусно тогда! И как ей была благодарна! Ребята довольно часто писали. Яша был ранен и после госпиталя попал уже не в штрафники. Фред- из-за плохого зрения был при штабе у Рокоссовского. После войны взял подданство польское и жил в Варшаве. Позже стал доктором исторических наук. У Яши служба была гораздо тяжелее, с несколькими ранениями, но судьба пощадила его.

Для вольнонаемного состава существовал и клуб. Заведующей в нем была Нелли Чичинадзе – племянница Зиночки. Все свое детство в летне-весенне-осенние периоды она провела у Зиночки в горной чудесной деревне Чолеви. Здесь же, кроме вежливых поклонов и быстрого удаления от Зиночки, знакомство их не проявлялось ни в чем. Жила Нелли в комнате при клубе. У нее была царственная фигура, немного на выкате глаза. Многие считала ее красавицей; мне ее лицо было неприятно.

После отъезда Яши с Фредом в лес ходили с Зиночкой. Добрели как-то до лесничества. Очень красивое местечко оно занимало. Стояло 3 дома, на расстоянии – добротные сараи, коровники. Мы решили купить молока. К нам вышла молодая женщина с интеллигентным лицом и, увидев друг друга, Зиночка и она в первый момент остолбенели, пораженные неожиданной встречей. Имени ее не помню, но она с мужем были близкими друзьями сыновей Зиночки, да и с ее родителями Зиночка была в хороших отношениях. Мы обрели домашнюю уютную пристань в редкие свободные часы. В лесничестве была великолепная библиотека, пианино. Хозяин был профессором института, потом, по политическим мотивам, удалился от мирской жизни из цивилизованного мира.

Встретили там Верочку Максимову, москвичку, тоже из друзей Зиночкиных сыновей. Она работала переводчицей на лагпункте пленных венгров. Как-то гуляя до работы по лесу, собирая голубику, дошла до глубокого оврага, за ним была незаезженная дорога. Услышала шум колес и замерла. Подъехали 3 телеги, с верхом наполненные голыми трупами, которые вываливали в овраг. Эта картина и сейчас передо мной. Больше в ту часть леса старалась не попадать.

Потрясло меня и лицо, и весь облик заключенного, вероятно, очень крупного немецкого военного начальника, которого везли на телеге закованным, а он выглядел очень надменным, властным и независимым. Редко выразительное и умное лицо. Перед телегой ехало человек восемь верховым, не меньше сзади, и по бокам четверо.

Зиночка начала покашливать нехорошо, потом приступы усилились и участились. Погода была мерзкая, и дойти до лесничества было почти невозможно, и с Токушей решили занять у Нелли Чичинадзе для Зиночки немного масла и яичек, тем более, что на окне Нелли было не только это выставлено. Нам было холодно отказано. Выручил начальник лагеря Гурьянов, дав безвозмездно больше просимого. После этого к Нелли у меня твердо родилось чувство презрительной неприязни. Токуша написала письмо сынам Зиночки о ее состоянии, т.к. некоторых «полузэков» стали актировать медицинские комиссии, и, получив инвалидность, они получали право на выезд из Темлага, правда, поселиться москвичи могли от Москвы не ближе чем на 100 км. Старший сын Зиночки Алико прислал телеграмму о дне своего выезда. Весть о приезде Алико дошла до Нелли, и она нанесли Зиночке визит, пытаясь восстановить родственные отношения. По-моему, ее желание не исполнилось. Очень не хотелось, чтобы Алико поселился в чертогах Нелли. От недобрых чувств ушла в вечер ожидаемого приезда из общежития и часа 2 бродила по окрестностям. Наказала себя за недоброту, одев свои несгоревшие бутсы 45 размера. Пришла, когда стемнело. У окна за столиком сидели Зиночка, Токуша и Алико и как будто ждали меня. Алико из тех немногих (как и Зиночка), с которыми становится сразу просто, тепло и уютно. Алико был ведущим солистом балета в театре Станиславского и Немировича-Данченко. Умен, красив, строен и ни капли позерства. Скромен и прост. Устроился он в нашем «купе». Зиночка изобрела занавески, так что никто не был смущен. Он путешествовал по административным точкам, хлопоча о маме. Когда могла, путешествовала с ним по мордовским красивым лесам и полянам. Не помню, чтобы прибегали к помощи транспорта. Зиночку сактировали, и, то ли в этот приезд Алико, то ли позже, Зиночка уехала с ним. Очень благодарна судьбе за встречу с Алико, за его дружбу, прошедшую через всю мою жизнь.

Вскоре сактировали Таню – очень плохие вены. Я еще несколько месяцев поработала и тоже решила встретиться с медкомиссией. По причине порока сердца и болезни Рейно получила инвалидность и право на выезд.

В последний год жизни в мордовских лесах получила несколько очень добрых и теплых писем от Александра Викторовича Правдина – друга Константина Иосифовича Масса, заменившего братишке отца, большого, настоящего нашего друга. Александр Викторович предлагал, как только мне разрешат уехать из Темлага, приехать к нему в Мичуринск, обещая помочь устроиться с жильем, работой и т. д. Брат Яши Вайскоп звал к себе в Муром. Выбрали Мичуринск. С билетами было больше чем трудно. Удалось устроиться в теплушке, везущей раненых. Кое-как добралась до Мичуринска. Одета я была в Юрино зимнее пальто, которое он носил в 12-13-летнем возрасте, в его же лыжном костюме того же возраста и шапке ушанке, с рюкзаком за спиной. Пришла по указанному адресу и нужного дома… не обнаружила. Силы почти оставили меня. Денег у меня было около 1000 руб., в то время как буханка хлеба на рынке стоила 200 руб. Стою около несуществующего дома, и слезы катятся по лицу. Подошла очень приятная старушка, спросила: «Что случилось? О чем мальчик плачет?». Довольно сбивчиво рассказала о пропаже нужного дома и, кстати, пояснила, что я взрослая девочка. Старушка не только предложила, а потребовала, чтобы я пошла с ней, тем более что у нее «необыкновенно умный квартирант» и он обязательно поможет. Дом у старушки оказался очень уютный, добротный, со всеми удобствами. Большая редкость для военного времени, здесь были 2 коровы. С огромным удовольствием «искупалась» в чудесной ванне, после чего по-царски была накормлена воздушными пирожками с капустой и ватрушками. Прямо как в сказке. Со старушкой было очень тепло и уютно. Имени ее не помню, к сожалению. Вкусив земных радостей, потянуло в сон. Старушка, угадав мое желание, уложила спать на сказочно удобной постели. Заснула мгновенно. Проснувшись, никак не могла понять, где я, выручила вышедшая старушка, сказав, что, пока я отдыхала, приходил квартирант и просил нас с ней зайти к нему в контору, т. к. задержится там допоздна. Судя по тому, что в большой комнате, по форме похожей на спортивный зал, было много чертежных досок – это проектная контора. В глубине было 2 двери: одна в кабинет начальника, другая, открытая настежь, – в кабинет главного инженера. За столом сидел с густой гривой седеющих волос подтянутый, моложавый, очень красивый мужчина. Подошедшая секретарша сказала, что меня ждут. Главный инженер встал, протянул мне руку и усадил в кресло, как показалось, изучающее посматривая на меня. После некоторого молчания произнес: «Ну вот, Ниночка, мы и встретились…»

Александр Викторович Правдин сам нашелся. В моей жизни судьба три раза, если не больше, «наводила» на самых нужных в этот момент людей.

Александр Викторович был обвинен как сторонник Рамзина, хотя никогда его не видел и не был знаком с его идеями. Рамзину успели сократить срок и выпустить, а о «сподвижнике» и не вспомнили: он досидел свой срок. Больше того, судьба их свела на каком-то банкете, и Александр Викторович почувствовал к Рамзину неприязнь и полное неприятие его взглядов.

Прожила в Мичуринске более двух недель. Начальника милиции, на которого надеялся Александр Викторович, не было, и, когда он прибудет точно никто не говорил. А без прописки на работу не устроиться. Старички ко мне очень привязались и хотели, чтобы я у них осталась навсегда. Александр Викторович уехал в командировку, а я решила испытать судьбу и пошла к начальнику милиции, вернее исполняющему его обязанности. Принял меня холодно. Говорил ровным равнодушным голосом. Конечно, о прописке и речи не могло быть. Наоборот, потребовал, чтобы в течении 3-х дней покинула Мичуринск. «А если жить надоело: станция у нас узловая, поездов много. Можно под любой…». Чуть-чуть не последовала его совету: вовремя вернулся Александр Викторович.

Сгоряча послала свой нехитрый скарб в Муром, не имея еще билета, а сама, через несколько дней поехала в Саратов – на родину папы, где жили две семьи папиных братьев. Николай Ипполитович Оппоков и Евгений Ипполитович Оппоков обитали в одном доме, доме их детства. Дядя Женя успел года два «отдохнуть» в саратовской тюрьме. Нервная система у него была страшно расстроена. Дядю Колю судьба пощадила. Работал он главным агрономом очень большого хозяйства, на расстоянии 40 км от Саратова. Он очень хотел прописать меня там, но даже там в этом было отказано. В это время мой московский дядя Виктор Ипполитович Оппоков был в городе Вичуге директором курсов санинструкторов и хирургом в госпитале. Он, с помощью директора Тезинской текстильной фабрики Гандурина, сумел получить разрешение на мою прописку. Билет достать было невозможно. Бедный дядя Женя, сколько сил и нервов он положил, пытаясь получить билет! Неожиданно «блат» оказался у меня в кармане. Когда уезжала из Мордовии, Анна Ивановна, на случай моей поездки в Саратов, дала мне письмо к своей сестре, живущей там. Я решилась зайти к ней. Шура оказалась очень милой женщиной, с которой сразу чувствуешь себя старой доброй знакомой. Началось, к моему удивлению, с чая с такими же чудными пирожками, как в Мичуринске, в то время как накануне купила бабушке буханку хлеба за 200 рублей (она так хотела от души поесть хлебца). Оказалось, муж Шуры – председатель городского исполкома. Так что у них «по положению» недостачи в продуктах не было. Шура даже бабушке моей передала чудесные пирожки, и, после моего отъезда, несколько раз навещала ее. Шурин муж достал мне билет и даже плацкартный в купированном вагоне до Вичуги. Очень грустно было расставаться с бабушкой: ей уже было далеко за восемьдесят, совершенно ничего не видела и, несмотря на это, помогала молодежи в познании английского и немецкого языка.

Вичуга – городок, состоящий их трех сел, вернее даже четырех: Бонячки, Тезино, Бисириха и Гальчиха. В Бонячках и Тезине огромные текстильные фабрики из нескольких корпусов и хорошо озелененные территории с красивыми прудами на их территориях. В Тезине хозяин фабрики был очень набожный человек и построил красивую церковь – храм с необычной архитектурой, очень величественную. А в Бонячках хозяин был более прогрессивных устремлений: у него вырос целый поселок каменных одно- и двухэтажных домиков, где и ясли, и библиотека, и поликлиника, и в парке городском с прудами и стадионом красивый, и даже очень, клуб с колоннами. Гальчиха и Бисириха были симпатичными деревеньками. Дядя Витя снимал комнату в домике у заведующего клубом – Александра Ананьевича Агеева. У него была обаятельная жена – Анна Никифоровна, кончившая в свое время гимназию, много читавшая. Старший их сын Владимир пел в хоре Большого театра в Москве. Виктор из института ушел на фронт. Две дочери, Нина и Лида, и младший сын Юрий жили с нами. Вся семья была очень музыкальна, и у всех были очень хорошие голоса. Устроилась работать в конторе ОРСа Тезинской фабрики, где Анна Никифоровна работала кассиршей, а Нина машинисткой.

Дядя Витя был всеми уважаем, многие приходили к нему со своими хворями, он никому не отказывал в помощи. Отсвет уважения к нему падал, видимо, и на меня. По-моему, все здесь относились ко мне хорошо. Подружилась в конторе с девочками Руфой Егоровой, Надей Беловой и Галей Можаевой – они после 10-го класса пошли работать. Начала их агитировать попробовать поступить в институт. В результате, Руфа поступила в Москве в институт связи, а Надюша уехала в Ленинград, а мне пришлось некоторое время поскучать. На их место пришли очень хорошие девочки – Нина Батурина, Зина Курилова и Фима. Общение с ними скрашивало одиночество. С Руфой и Ниной Батуриной у нас связь не порывалась. Правда, был и очень неприятный момент в той жизни – должны была ежемесячно ходить в милицию на отметку. Даже приставили ко мне молодого человека, видимо, для изучения моего внутреннего наполнения, который раз в неделю вырастал предо мной и «беседовал». Дядя Витя прожил со мной до конца войны, потом демобилизовался и уехал к семье в Москву. Перед его отъездом доставила и я ему врачебную практику. Возвращаясь вечером с девочками домой, поскользнулась, подшибла Надю, Руфу и Галю (а Надя с Руфой – крупные девицы), посадила одну себе на лодыжку, вторую – где-то сверху нас. Встать не смогла, хотя и боли сразу не почувствовала. Подоспевший дяди Витин лейтенант и его товарищ донесли меня домой, а утром рентген в госпитале показал, что у меня под коленкой перелом со смещением, а в лодыжке 2 перелома. Нога надолго вывела меня из строя. С трудом осваивала костыли, особенно трудно давались ступеньки. Тихон Григорьевич Рублев, директор нашей конторы, знал, что я тоскую по Москве, и раза два в год устраивал мне командировки в столицу дней на десять. Командировочные дела занимали дня четыре, остальные дни носилась по друзьям-знакомым. Иногда Алико прихватывал на какой-нибудь концерт. Встречалась с Томочкой Мануильской очень тепло. Она и в Вичугу мне писала теплые короткие записочки. Останавливалась чаще у Марии Васильевны Гасилиной – бывшей нашей домработницы и хорошего друга. Тома жила в соседнем доме на Грановского. Условилась с Томой о встрече у нее, но неожиданно позвонила Таня Смилга и назначила мне свидание на почтамте. Счастливая, бросилась туда, а Таня сразу охладила мою радость, изрекши, что мы должны не искать никогда встреч друг с другом и стать как чужими. Отчитала меня за встречи с Томой, сказав, что Тома ставит себя под удар, опекая ее, и я уж там совсем ни к чему. Это первая рана, нанесенная мне моей любимой подругой. Трусость трусостью или благоразумие?..

Как-то поехала в Кольчугино: хотела устроиться заочно в техникум, сейчас даже не вспомню в какой. Заочного отделения не оказалось, но и билета до Вичуги тоже не было, так как люди несколько дней не могли достать в кассе билеты, то несколько человек решились на «безбилетную» поездку в тамбуре. Поезд отправлялся ночью. Погрузились мы благополучно, и хоть довольно сильно продувало – все были довольны, что двигаемся к цели. Среди ночи, в кромешной тьме, втиснулся еще народ, и вдруг начались стоны, вопли. Вошедшие освещали пассажира тамбура фонариком и обрезали лезвием меховые воротники, отбирали шапки, сумки. Когда осветили меня и только подобрались к моему многострадальному воротнику, раздался окрик: «Ее не трогать!» Узнала голос Нины Милявской… Потом вся эта компания исчезла. Путники охали, плакали. Из соседнего вагона перешло к нам в тамбур несколько железнодорожников. Спутники сбивчиво им поведали о происшедшем, и они нас запустили в вагон. Села у окна, и почти напротив, в купе увидела в светлом тулупчике с военными… Нину Милявскую. Она очень приветливо мне кивнула, потом, извинившись, перед соседями, подошла ко мне. Расспросила о житье-бытье и предложила денежную поддержку безвозмездно. Поблагодарила и отказалась. Это была моя третья встреча с Ниной, видимо, пребывавшей в должности атамана шайки.

В Вичуге нас с дядей иногда навещали Коля – дядин сын и мой двоюродный брат, и мой одношкольник Женя. Коля был остроумен, умел поднять настроение окружающих. Женя был хорош собой, очень галантен и артистичен, благо большая часть его детства и ранней юности прошли между домом и театральной жизнью его матери. Очень легко он завоевал симпатии всех окружающих женщин и девушек в Вичуге, благо успевал всем помочь: кому напилить дрова, кому наколоть, кому что-то починить. В кино с девочками ходили довольно часто, благо клуб был рядом с нашей конторой. Перед показом картин устраивали танцы. Я после ареста не танцевала, и Женя ублажал девичье население. Поклонниц у него было, как у премьер-тенора. Через какое-то время мы с Женей расписались, но семьи у нас не получилось. К этому времени у него были не близкие отношения с матерью. Жил он в том же доме, но отдельно от нее и независимо. Работал на заводе ЗИЛ. Я думала, что для него не будет трагедией расставание с Москвой. Но он наивно думал, что брачное свидетельство откроет предо мной врата Москвы. Этого не произошло, конечно. Больше того: его мать была смертельно напугана этим союзом, считала, что Женя уготовил ей арест и лагеря. Видимо, она уговорила знакомых попугать Женю, и у него ночью появились визитеры, сказавшие, если он не порвет со мной, то, скорее всего, нас с ним вышлют в разные концы земли родной. Мне он продолжал писать нежные и многочисленные письма, а сам неофициально женился на очень хорошенькой женщине Маше, работавшей с ним на ЗИЛе и очень его любящей. Вести об этом, конечно, дошли и до меня. Подала на развод. Три раза назначалось заседание – Женя не являлся. В конце концов назначили заседание на нейтральной территории – в Иваново. За меня поехала «болеть» добрая половина конторы с Тихоном Григорьевичем во главе… и с флаконом валерианы. Женя появился под охраной стрелков. Суд был при закрытых дверях. Первой появилась полная, лет пятидесяти, с неприятным лицом, в военной форме дама, как оказалось, военный прокурор. За ней – высокий, стройный, моложавый мужчина, но совершенно седой. В нем узнала попутчика по купе во время моей командировки в Москву. Он тоже узнал меня. Ознакомившись с заявлением, дама изрекла, что я, как дочь врага народа, не имела права выходить замуж, тем более за москвича. Посему, немедленно развести нас и оштрафовать меня на 1000 руб… Затем она торжественно удалилась. После чего заговорил прокурор. Тут досталось Жене за легкомыслие, и развод состоялся, но оштрафован был Женя на 500 руб.

Всей женской братией проводили Женю на поезд. Когда хотела приложиться к валерьянке, оказалось, что весь пузырек опустошили мои болельщики.

В конце войны приезжал в отпуск, к большой радости всей семьи Агеевых, Виктор. До войны он учился в институте марксизма-ленинизма. Очень неглупый человек, интересный собеседник. Все вечера его отпуска мы провели в беседах.

В 1947 г., «кончив» 10-летний срок в Ухто-Печерских лагерях, ко мне приехала мама. Настроение у нее было очень подавленное. В прошлом такую жизнерадостную, ее почти невозможно было заставить улыбнуться. У Агеевых ей было неспокойно из-за шумливости девочек, и Галка Можаева уговорила маму перебраться к ним. Жили они вчетвером: тетя Катя – Галкина мама – и 2 ее сестры. У них всегда во всех смыслах было тепло и уютно, главное для мамы: никаких криков, повышенных, раздраженных тонов. И со старушками у мамы сложились сердечные отношения. А я стала жить на 2 дома (не могла обидеть Анну Никифоровну). Очередная командировка в Москву была волнительной. В семье наших друзей Вышеславцевых их дальняя родственница Галя не только видевшая, но и знакомая с папой, сказала, что видела папу на Таймыре. Он был под конвоем, но руководил нефтяными разработками на Таймыре. Сразу загорелась мечтой попасть туда. Наш родной Масак связался с Андреем Старостиным – бывшим футболистов «Спартака». Три брата Старостины были высланы на Таймыр и в это время работали так по спортивно-футбольной линии. Таймыр был закрытой зоной, и попасть туда можно было по особому разрешению. Андрей Старостин обещал предпринять шаги для получения вызова и разрешения туда приехать мне. Мама хотела надеяться, но была убеждена, что Галя ошиблась. Т.к. Зиночка Чичинадзе все время писала мне и усиленно приглашала нас с мамой к себе в красивейшую грузинскую деревеньку Чолеви, думаля, что я смогу устроиться работать в Кутаиси, что недалеко, хотя бы на консервной фабрике, то мы, посоветовавшись с ней, решили, что мама поедет к ней. И весной 1948 года я проводила маму в Грузию. Я еще некоторое время поработала в Вичуге, но, как только Константин Осипович Масс известил, что Андрей Старостин документы получил и с первой оказией пришлет их – уволилась. Простилась с Вичугой и вичужанами и приехала в Москву, перейдя на «заячье» положение. Чаще всего ночевала у Модестовых, живших в центре Москвы в арбатском переулочке, но в маленькой деревянной дачке, сдавленной со всех сторон большими домами. У них же возобновила знакомство с Валентином Николаевичем Зюзенко – племянником близкой приятельницы Анны Петровны Модестовой и знакомой моей мамы. В ранней юности он казался очень взрослым – все-таки 9 лет разницы (а теперь только 9 лет разницы!). С нетерпением ждала возможности поехать на Таймыр, но судьба распорядилась иначе. Молодой человек, привезший документы, поместил их, с большой суммой заработанных денег, в задний брючный карман. Будучи футболистом, он, приехав, не заезжая домой, отправился на стадион, где его задний карман ловко срезали со всем содержимым. Надеяться на вторичное получение документов не приходилось. Настроение было подавленное. Вскоре пришло письмо от Андрея Старостина, где он писал, что Галя ошиблась. Удалось узнать, что человек, очень похожий на папу, не Ломов.

Вспомнилось: как-то в 1936 г. папа взял меня в Большой театр и после первого действия оставил, договорившись, что к концу спектакля придет. В антракте неожиданно увидела пробирающегося перед первым рядом партера Дмитрия Николаевича Журавлева, близкого знакомого нашей семьи. Он смотрел в соседнюю ложу и обращался к… Георгию Ипполитовичу Ломову. Я удивленно посмотрела туда и поразилась сходству стоящего в ложе мужчины с папой. Он поклонился Дмитрию Николаевичу и совершенно чужим, тенорового тембра голосом извинился и сказал, что должен разочаровать Дмитрия Николаевича, но он не Ломов. Не он ли был на Таймыре?

Как-то вечером зашла к Леночке Рухимович, жившей у своей свекрови со своей малюткой дочуркой в арбатском переулке. Провели вечер в воспоминаниях. У Лены муж погиб. И, живя в Москве, она не чувствовала себя совершенно спокойно. На следующий день меня разыскала мой друг и бывший учитель математики по 110-й школе Вера Акимовна Гусева и предупредила, чтобы к Лене больше не ходила: вскоре после моего ухода от нее за ней «пришли» и вторично арестовали, оторвав от ребенка.

Узнала, что «взяли» и Тамару Медведеву, которая нелегально жила в Москве у бабушки и училась на вокальном отделении на последнем курсе Гнесинского института. В те же дни днем зашла к Юре. Уходя от него, уже за пределами дома, ко мне подошла, после некоторого раздумья, лифтерша «моего» бывшего дома и шепотом сказала, чтобы я больше не приходила сюда. Она жила в отгороженной тонкой стенкой от домоуправления каморке и слышала, как кто-то предупредил домоуправа, чтоб он вечером был на месте – придут брать Ломову-Оппокову. Приходили, действительно. Юра сказал, что мы с ним крупно рассорились, и, куда я уехала, ему неизвестно. К Валентину Николаевичу приехал друг его юности Валерий Никифорович Морев. Они вместе учились, вместе поехали на строительство Комсомольска, связи друг с другом не теряли. Он жил в Казахстане, работал начальником рудника. Поселок назывался красиво Кимперсай – и отстоял от крупных городов Акмолинска и Актюбинска на 300 км. Подумав, решили, что мне неплохо на какое-то время поехать туда вместе с Валерием Никифоровичем. Поэтому перебралась к ним, в коммунальную квартиру на Пятницкой улице. Валентин Николаевич предвидел, что могут придти с проверкой проживающих. Жена моего двоюродного брата Верочка, сходство с которой было только в хрупкости и кудрявости, на всякий случай дала временно свой паспорт. Я к тому же ухитрилась заболеть, и в один из этих вечеров в комнате вырос милиционер. Паспорт не вызвал у него ни малейшего подозрения, и он только посетовал, что в больших коммуналках всегда есть доносчики.

Без больницы поправиться не получилось. Юра в то время учился в медицинском институте. Самых близких друзей его по институту я знала – они часто все вместе у Юры и занимались, и отдыхали. Дядя Витя работал в Московском областном клиническом институте главным хирургом. Но даже он боялся положить меня в больницу по моему ущербному паспорту со многими минусами; паспорт его невестки тоже не годился. На помощь пришла Юрина приятельница Верочка Бондарева. Паспорт с ее круглым симпатическим лицом и белокурыми волосами попал в бухгалтерию, а меня на носилках унесли в один из корпусов больницы. Заведующим в «моем» отделении был профессор Атабеков, знавший меня с детства. Идя к нашей палате, он повторял: «Верочка, Верочка!»… Но как только открывал дверь, произносил общее приветствие и бодро в мою сторону: «Здравствую, Ниночка!» Пролежала в больнице больше полутора месяцев. Верочка за это время получила новый паспорт. И мы решили, что в Кимперсай поеду под ее паспортом. Валентин Николаевич поехал со мною, оформившись главным инженером на строительство Кимперсайского рудника. В поселке было много высланных немцев из республики немцев Поволжья и из их поселений на Северном Кавказе. Были и несколько корейцев и чеченцев очень несчастного вида. Немцы же, сильный, собранный и работящий народ, построили уютные саманные домики. Многие завели и кое-какой скот. Сараи добротные, чистые, электрифицированные. В поле зрения были бескрайные, голые песчаные поля. Но немцы даже на этой неплодородной земле вырастили парк-сквер. Для администрации были построены небольшие уютные домики. Нам же пришлось поселиться в одноэтажную гостиницу напротив домика Валерия Никифоровича. Ночи две Валя и Валерий работала над моим (Верочкиным) паспортом: заменили фотографию на мою и с трудом «подогнали» печать. В поселке ни милиции, ни паспортного стола не было, и когда случалось ЧП, то вызывали и то и другое из районного центра. Когда мы с Валей решили расписаться, начальник паспортного стола прибыл к нам в Кимперсай. Вера Романовна Бондарева вышла замуж за Валентина Николаевича Зюзенко. Мой паспорт должны были обменять, т.к. решено было поменять фамилию на Валину. Недели через 2 позвонили, сказав, что паспорт готов и можно за ним приехать. Поехали втроем на машине Валерия. Когда нужно было войти в милицию, силы покинули меня. Валерий и Валя прошли к начальнику и объяснили, что мне после вывиха ноги очень больно на нее наступать, и «хозяин страна» вынес мне паспорт к машине. Теперь паспорт у «меня» стал без ограничений, и предстояло с ним прожить 8 лет.

Сюда же, в Кимперсай, вскоре к нам приехала Валина восьмилетняя дочь Светлана. Мама ее была арестована за недостачу в магазине. Света обладала необыкновенной фантазией и феноменальной памятью. Можно было прочитать 3-4 страницы от художественного произведения до научного труда, и она тут же повторит все слово в слово, абсолютно не вдумываясь в смысл.

Светик с нами прожила до своего замужества, отношения у нас были скорее сестринские. Подружилась в Кимперсае с немецкой семьей Камерлох. Нина работала в больнице медсестрой в рентген-кабинете, кончив 10 классов. Поехать поступить в институт власти разрешили ей не сразу. Младшая ее сестренка училась со Светой в одном классе, а их мама была в гостинице в 3-х ролях: и администратор, и горничная, и уборщица. Очень милая семья, дружба с которой связала нас на всю жизнь.

Странный там был климат. С 22 часов и до 10 утра, как правило, было совершенно безветренно, очень хорошо дышалось. Как наступало 10 часов – поднимался не просто ветер, а страшенный ураган. Между домами были протянуты тросы. На всю жизнь запомнилась сказочная картина: выйдя как-то весной на улицу, остановилась пораженная – все окружающие нас пески, насколько видел глаз, были покрыты красным ковром тюльпанов. Такая красота радовала нас несколько дней, а затем так же неожиданно, как появились, красавцы тюльпаны вдруг исчезли, как будто их никогда и не было – сплошной песок и ни одной травинки…

Валерий очень часто заходил к нам, и его жена – темпераментная узбечка – Катюша устроила ему бурную сцену ревности. Катя знала мою биографию, историю с паспортом, и Валерий, боясь, что она может донести на меня, не только посоветовал, но настоял, чтобы мы исчезли из Катиного поля зрения. Временно переехали в поселок Первомайск под Орском. Валя был туда переведен начальником строительства. Пробыли мы там до окончания Светой учебного года, решив поехать в Москву… и там постановить, куда двигаться дальше.

В Москве удалось устроится в гостинице у Киевского вокзала, где прожили около 10 дней. Валя получил несколько заманчивых предложений по своей строительной профессии. Остановился на Северном Кавказе – почти своей родине. Его назначили главным инженером на бутылочный завод, расположенный в пригороде Минеральных Вод. Те несколько месяцев, что Валя там проработал, прожили относительно спокойно, за исключением одного случая. Ездили с Валей у другу его детства в Кисловодск на выходной день. Возвращались с пятичасовой электричкой, чтобы попасть без опоздания на работу. Нас обещали встретить часов в 7 утра на машине. На перроне было безлюдно, и только в открытом павильончике дремала буфетчица. Получили у нее кофе, как ни странно, горячее, с булочками. Воздух был напоен весенними запахами, и стояла глубокая тишина. Появились 2 молодых человека и как-то кругами начали кружить вокруг нас. Дали допить кофе и, показав документ, попросили пройти с ними. Провели в местное отделение НКВД. Развели по разным кабинетам. Мы оба с ужасом предположили, что они попали на мой след. Документов у нас с собой не было. Провели раздельно допрос о том, кто? Что? почему так рано на перроне да еще завтракаем? Потом сообразили позвонить на стеклозавод, и приехавший директор подтвердил наши показания и увез с собой. Как оказалось, Валино лицо было похоже на лицо кого-то, кто был объявлен во всесоюзный розыск.

В то время, когда мы были на стеклозаводе, с мамой произошло страшное несчастье: при получении очередного перевода от нас на кутаисской почте, она забыли там паспорт и вскоре была в третий раз арестована и выслана на вечное поселение в Сибирь, в таежное село под Красноярском. Вернулась в Москву только в конце 1955 года.

Света решила пойти в техникум после окончания семилетки. Переехали почти в Пятигорск: в станицу Горячеводскую, отстоящую от центра Пятигорска в 10-15 минутах хода. Собственно, разделяла станицу от Пятигорска долина от подножия горы Машук с небольшой речкой Подкумок, на противоположном берегу которой и расположилась станица. Валя устроился начальником каменного карьера при «ГуШОСДОРе», и даже я, после месячной проверки анкетных данных, была принята туда же учетчиком. Карьеры были на пятиглавой горе Бештау. Красивы леса и горы там были очень! Камень добывали для Волгодонского канала. Проработали там до закрытия карьера.

Валю пригласили на должность главного инженера на строительство санаторного комплекса в городе Ессентуки. Я же устроилась в контору пятигорского отделения Росхозторга. Но головная наша контора находилась в Ставрополе, и возглавлял ее Федор Лукьянович Копосов, иногда наезжавший к нам. Непосредственным начальством у нас был полковник Гаврилов, совсем недавно командовавший карательными частями в одной из армий на фронте. Человек властный и жестокий, любивший всячески унижать людей, стоявших ниже его на ступеньках служебной лестницы. Ко мне до поры до времени он относился хорошо, но не выносил нашего главного бухгалтера, мать-одиночку и очень хорошего работника. Для конторы мы снимали частный домик, вернее его часть. Окна там были довольно низко, закрыты ставнями со щелями. Во время очередного баланса, что-то забыв на работе, вечером решила зайти в контору. Сквозь щели в ставнях у рабочего места бухгалтера пробивался электрический свет. Подойдя к окну, увидела за столом полковника Гаврилова, что-то подделывавшего в балансе.

Утром, до нашего прихода, баланс оказался отправленным в Ставрополь. В момент, когда была одна в конторе, позвонила в главк и рассказала о виденном Копосову. Гаврилова вызвали в край, и, видимо, он получил нагоняй, и с этого времени я стала для него самым ненавистным человеком. Придираться особенно у него не получалось, так он стал нагружать разными поручениями, которые лишали меня выходных дней и даже обеденных перерывов. Состояние и у меня и у главного бухгалтера было все время нервно-взвинченное. По секрету от нас человек 10 из нашего Росхозторга ходили в Городской комитет партии с петицией и устной и письменной, прося защиты от Гаврилова. И, для меня, во всяком случае, совершенно неожиданно пришла военная комиссия из Горкома из 3-х полковников, и одновременно приехал Федор Лукьянович Копосов. Подняли мое дело и через некоторое время вызвали и меня в Гавриловский кабинет. Надо сказать, что Вера по паспорту «омолодила» меня на 10 лет. Тогда это было почти незаметно. Полковники гневно распекали Гаврилова за недостойное поведение в отношении к сотрудникам, в частности, ко мне – «молодому, толковому, добросовестному человеку, которого надо поддержать и повысить по работе, а не травить. Девочка из потомственной рабочей среды…» и т.д. У Верочки в семье семь братьев и сестер. В свое время я выучила их имена, кто, где и чем занимается, и сейчас мучительно вспоминала и страшно боялась перепутать что-нибудь. Все дяди-полковники объявили меня своей подопечной, оставили свои координаты и телефоны и велели держать их в курсе происходящего у нас. Когда все ушли, Федор Лукьянович попросил меня задержаться. Пригласил к себе и потребовал поведать биографическую правду. Рассказала я ему все, и надо сказать, он не предавал меня, наоборот: в трудные или неприятные моменты вставал на мою защиту. В день похорон Сталина в Пятигорске была проведена мистификация похорон около его огромного памятника. Нам всем выдали траурные повязки. Я тут же опрокинула чернильницу и повязкой стала вытирать стол. Гаврилов кричал, что это кощунство и пр. Требовал, чтобы все пошли на «похороны». Я отказалась, сказав, что это событие – самое светлое за многие годы. Гаврилов, брызгая слюной, орал что-то страшное, но, как ни странно, обошлось без последствий.

В 1955 г. мама вернулась в Москву к Юре совершенно больной. Летом того же 1955 года они с Юрой приезжали к нам и пожили у нас месяца 1,5. Потом Юра увез ее в Москву, где мама последние силы тратила на дела, связанные с папиной реабилитацией.

В начале 1956 года, по инициативе мамы, написала в партийный контроль на имя Комарова письмо с историей моей жизни. Довольно быстро получила ответ с приглашением в Москву на прием и обещанием реабилитации. Там были строки, что за давностью лет дело с моим паспортом аннулируется и что государство передо мною гораздо больше виновато.

Началось более чем годичное хождение по мукам. Единственная организация, где встречали не только очень вежливо, но по-человечески тепло, был Партийный Контроль при ЦК. Реабилитацией ведали Комаров и его референт Герман Степанович Климов. Т.к. Комаров был уже очень пожилой и даже слуховой аппарат ему помогал слабо, всю работу вел Герман Степанович. Меня очень поддерживал в тяжелые минуты, советовал и помогал. По звонку из парт. Контроля меня принял генерал Барсуков, начальник управления всесоюзной милиции. Внешне приятный, огромный. Сначала принял мою исповедь, потом вызвал к себе человек 15 чинов и в штатском и в форме и, указывая на меня перстом, произнес приблизительно следующее: «Видите эту маленькую, хрупкую женщину? Так вот, она восемь лет водила вас всех за нос!» Потом побагровел, повысил голос, и поток грозных слов посыпался на подчиненных, которые сразу сжались, кто стал вытирать пот, кто старался уйти из поля зрения Барсукова. Чувствовалось, что все боялись его гнева. По распоряжению Барсукова в паспортном столе Москвы состоялся суд по восстановлению моего подлинного имени, очень домашний, с двумя свидетелями. Ими были наш дорогой Масс Константин Осипович и Вера Владимировна Красноглядова. Месяца через 2 получила новое брачное свидетельство и паспорт.

Было много походов в Моссовет, прежде чем попала на прием к первому заму председателя Моссовета Лебедеву. Без ужаса и теперь не могу вспомнить это посещение. Народу к нему на прием было очень много, в основном бывших репрессированных. Выходили от него почти все в слезах. Приемная была огромным залом. Против двери в глубине стоял огромный резной стол с таким же резным, высоким креслом, за ним сидел высокий, злобно-красивый мужчина. Слева от его стола стоял длинный стол под красным сукном, за которым сидело человек 15, справа, под окном, стоял небольшой стол, за которым сидел начальник учета и распределения жилой площади Семенов.

Лебедев говорил с презрением, очень грубо. Смысл его речей был приблизительно таков: нечего вам делать в Москве, убирайтесь туда, откуда приехали. Мои доводы, что из Москвы я уехала не по своей воле, хочу вернуться на родину, к родным, друзьям, он парировал тем, что я замужем и здесь мне делать нечего. Я сказала, что муж ради меня бросил Москву. Лебедев ответил, что он сам выбрал этот путь. Сказала я, что мама смертельно больна. Последовал ответ: уж что-что, а умереть она без вас сумеет. Все время нашего разговора Семенов что-то писал, но иногда очень внятно произносил: «Вы имеете полное право на прописку и квартиру в Москве. Приходите ко мне на прием». От Лебедева вышла разбитой и рыдающей. Посетители дружно успокаивали и советовали не бросать хлопоты. После нескольких заходов попала на прием к Семенову, и он поставил меня на очередь на квартиру. По справке об очередности на квартиру по закону меня должны были, хоть временно, прописать. Начальник районного паспортного стола полковник Северин не отказывал, но заставлял каждый день приходит к нему на прием, где я просиживала от начала его приема до конца, когда он выходил и говорил: «А ваш вопрос еще не решен. Приходите завтра». После месячных хождений, опять по звонку Климова, меня принял Барсуков. Обещал распорядиться насчет моей прописки. Прошло еще какое-то время, и вдруг Семенов исчез, а с ним и та часть списков очередников на квартиры, где была и моя фамилия.

Я решила повидать Елену Дмитриевну Стасову и посоветоваться с ней, благо она хорошо знала родителей. Пришла к ней в отсутствие ее секретаря. Она очень плохо видела, одна рука у нее была в гипсе. Моему приходу, по-моему, образовалась. Больше вспоминала маму, чем папу, и очень нежно. Рассказала про эпопею с квартирой, она ответила, что нужно подумать, и попросила рассказать, как я жила. Слушала с интересом, пока не дошла до истории с паспортом. Здесь почувствовала, что Елена Дмитриевна как-то сжалась и испугалась. Доверительный разговор кончился. Почувствовала, что надо уходить. Спас положение приход к Елене Дмитриевне Тани Смилги с сестрой, почти сразу после моего ухода. Елена Дмитриевна пожаловалась, что ее потрясла моя «уголовная история». Таня сумела все изобразить в юмористических тонах, чем сняла испуг Елены Дмитриевны. На следующий день Елена Дмитриевна позвонила мне и сказала, чтобы я обо всем написала Ашхен Лазаревне Микоян, и принесли письмо ей, т. к. завтра ее знакомый генерал будет в семье Микоянов, и он согласился передать письмо от Елены Дмитриевны. Со всех членов семей ответственных работников брали подписку о том, что они обязуются ничьих писем не передавать главам семей. Ни Юре, ни маме о письме ничего не сказала. Прошло какое-то время в ожидании, и в канун каких-то больших праздников мне позвонил полковник Северин, поздравил с наступающим праздником и потребовал, чтобы я… в 24 часа покинула Москву. А впереди 3 дня праздников. Пришлось перейти на подпольное положение. Состояние было ужасное. В первый же рабочий день дозвонилась Герману Степановичу, попросила меня принять. Придя в Партийный контроль, вся была оголенный нерв. В таком состоянии не хотела появляться перед Климовым и поднялась на этаж выше. На лестничной клетке на постаменте стоял чей-то бюст. Забилась за него и пыталась успокоиться, вместо этого разрыдалась. Из «укрытия» меня извлек плотный мужчина со словами: «У нас, по-моему, никого не обижают. Кто ваш обидчик?» Он увел меня в свой кабинет, напоил каким-то зельем, дал придти в себя и попросил все рассказать. Не знаю, насколько связано поведала ему свою историю, но он попросил меня затаить дыхание, набрал номер телефона Барсукова. Спросил, помнит ли он Ломову-Оппокову-Бондареву-Зюзенко, и, получив утвердительный ответ, спросил, как дела с ее пропиской. Барсуков ответил, что дал распоряжение на этот счет. Сейчас он летит в Ленинград, по возвращении проверит. Мой заступник грозно сказал: «Проверить немедля до поездки в Ленинград и доложить. Меня беспокоят по этому делу из секретариата Хрущева». Судьба опять привела меня в нужное место: заступник оказался человеком, контролирующим от Партийного Контроля деятельность милиции. Звонок меня ошеломил. «Если вам приходится так поступать, что тогда делать простым смертным?..» Он пожелал мне всего самого лучшего и посоветовал самой за паспортом не ходить. Так и сделала. Паспорт принесли домой.

Реакции на мое письмо Ашхен Лазаревне не было месяца два. Уже потеряла надежду, и вдруг получила вызов в Моссовет ко второму заместителю председателя Моссовета – Макарову. Пошла вместе с Юрой и валерьянкой. Здесь обстановка была скромнее, чем у Лебедева – и кабинет в 2 раза меньше, и мебель проще, но количество чинов за боковым столом такое же. Говорили спокойно, вежливо. Один из присутствующих спросил с укором: «Как вы, неглупый человек, решились побеспокоить такого больного человека, как Ашхен Лазаревна?» И тут увидела у него мое письмо и на нем рукой Микояна резолюцию «Предоставить трехкомнатную квартиру». На этом муки возвращения в Москву кончились.

Нам дали… двухкомнатную квартиру, и я стала узаконенной москвичкой.

* * *

От редакции: Георгий Ипполитович Ломов-Оппоков реабилитирован в 1956 году, его жена – двумя годами ранее.
Заявку на установку мемориального знака "Последний адрес" (Москва, Спасопесковский переулок, 3/1) Ломову-Оппокову подал его сын, Юрий Георгиевич. 20 марта 2016 года у дома 3 в Спасопесковском переулке  состоялось открытие четырех табличек «Последнего адреса». Фото с сайта www.poslednyadres.ru