Москва – Колыма – Москва

Москва – Колыма – Москва

Лившиц, Л. Н. Москва – Колыма – Москва / Лившиц Лея Ноевна;  – Текст : непосредственный.

Содержание

I. Каменный мост
II. Конец Колымы
III. Доеду туда, куда все

Часть I

Каменный мост (1920-1955 гг.)

Общежитие (1920-1934 гг.)

Мир кипел страстями и кровью. Семья дедов прошла через горнило огня, утратив в Гражданской войне двух сыновей – они взорвали житомирский мост, взлетев вместе с ним на воздух. Старшая дочь – красный комиссар – воевала на Урале, вторая дочь – кухарка партизанского отряда – на Украине; младшие дети спасались в колонии для беспризорников. Старики умерли от голода во время разрухи.

Народы переместились, все устали, утих кровавый бой, наступило умиротворение. Рабочий клуб в Житомире победители назвали именем погибших братьев.

Из большой семьи выжили только женщины – три сестры.

Партизанка привезла в Москву плохо залеченного от ран боевого друга. Два года он учился в институте Красной профессуры и стал преподавать в сельскохозяйственной академии «Историю рабочего движения». Он умер в тридцать четыре года. Осталась жить его маленькая дочь, воспитанием которой занялись три сестры.

* * *

Стрелку острова, образованного раздвоением Москвы – реки у Каменного моста, венчали строения кондитерской фабрики товарищества «Эйнем». Кирпичные здания хорошо сохранились, напоминали старинный замок и украшали город и реку красными постройками, утопающими в зелени. Победители переименовали фабрику, назвав её «Красный Октябрь».

На земле острова за фабрикой, меж двух набережных строили «Дом правительства» (жилой, позже названный «Домом на набережной»), – это была первая в Москве комплексная застройка: жилые корпуса с центрами обслуживания и кинотеатрами «Ударник» и «Первый детский», всё из сурово-серого гранита и бетона и без прикрас.

В то же самое время по другую сторону Малого Каменного моста, на Кадашевской набережной, между Большой Полянкой и Третьяковской галереей надстраивали доходный дом. Сверх четырех этажей поставил ещё два – жилье для рабочих «Красного Октября», – для крестьян, валом валивших в город из разоренных деревень. Старый фасад дома диктовал в надстройке частые узкие окна, нужд требовала больше жилья. Так образовались простейшие общежития с тёмным коридором посредине, по обеим сторонам которого, разделенными перегородками, глубокие комнаты с одним окном. Планировка, называлась «коридорной системой». Когда противоположные двери открывались одновременно, комнаты, в которых стояли вплотную три-четыре койки, просматривались насквозь. Общежитие имело одиннадцать комнат кухню и два санузла с умывальными. После заселения один санузел с умывальной перестроили в две жилые комнаты.

Рабочие-крестьяне по старинке называли себя «кормильцами» и были кровно связаны с деревней, где оставили стариков и детей. При каждой возможности везли туда сахар, мануфактуру, обувку. Оттуда в город привозили сало, мёд, соленья, самогон.

Очень скоро в комнатах образовалось по две-три семьи; разделялись занавесками, шкафами, ширмами. Население быстро увеличивалось. Установился порядок уборки и оплаты мест общего пользования. Небольшая кухня гудела бытовыми спорами, борьбой за площадь, постоянно возникали-исчезали враждующие группы и лидеры. Но все объединялись сочувствием при похоронах и болезнях, а в праздники единство крепилось общими выпивками и трапезами. Все были равны в правах и достатке. Любые отличия навлекали вражду.

Отличия моей семьи – партийность и еврейство. Мама, две её сестры и я испытывали непростое отношение соседей: от симпатии и осторожности до ненависти. Я особенно боялась Оглыбаева – громоздкого одутловатого мужчину с белесыми неподвижными глазами, которого тетка-комиссар называла «буржуазным пережитком», а мама – «бытовым антисемитом».

Оглыбаев появились у нас как муж одной молодухи, сразу захватил на кухне побольше места, раздвинув чужие столы с примусами и керосинками. Он выбросил в окно кошку и забил приблудного щенка. Себя он называл бухгалтером, а рабочих плебеями, и сообщил: «жиды и коммунисты продали Россию». Ночами из-за перегородки его комнаты, смежной с нашей, доносились крики жены. Потом его осудили за растрату и сослали куда-то далеко. Две девочки остались с матерью.

С детства заветное желание: «не выделяться», чтобы меня не замечали, был страх перед человеческой злобой.

В комнате напротив нашей жила большая семья Плужниковых. Дети ходили босиком, спали на полу поперек двух матрасов, расстилаемых на ночь. Егор – глава семьи – высокий, с впалыми щеками, светлоглазый, был добрым, но суровым и наказывал детей ремнем.

Я мечтала прибиться к этой семье, в которой родители оставляли меня, уходя на работу и отдавая еду в «общий котел». Все садились вокруг стола, ели жареную картошку из большой сковороды и квашеную капусту, пили чай, потом играли в лото или карты.

Два раза в месяц в дни получки нам покупали конфеты и пряники, а Егор с мужчинами пил водку и однажды в веселье сказал: «евреи – умные…», – я ещё больше полюбила его.

Зимой мы катались в переулке на «снегурочках», прикрученных к валенкам верёвками, потом сушили одежду в комнатах на трубах отопления. Летом меня увозили в загородный детский сад, а колбасилинских детей увозили в деревню Епифань, откуда они приезжали с рассказами о колдунах, ведьмах, домовых, с приметами и суевериями. А Егор привёз оттуда девочку Зою и сказал, что она «сирота от раскулаченных».

В комнате на стене висела чёрная картонная тарелка никогда не выключавшегося репродуктора. В шесть часов утра из него раздавался бой часов кремлёвской башни и хор пел «Интернационал».

Репродуктор – наш источник времени, новостей и приобщения к классическому искусству.

Школа (1935 – 1940 гг.)

С восьми лет началась другая жизнь. Светлая школа, умные учителя, сорок два сверстника в классе, задушевные подруги – Ляля и Марина.

Ляля и прежде была как бы сестрой. Наши родители – земляки и соратники. Её отец – революционер, учивший еврейскую житомирскую молодёжь грамоте и политике, за что провёл часть жизни в царских ссылках, где заболел туберкулёзом. Ляля отца не помнила, но знала, что он выступил против всех партий и написал книгу, которую сразу запретили. Моя мама и тётка называли его «талантом», на Лялю смотрели с любовью, говорили: «Его копия».

На Лялином лице, обрамлённом огненными кудрями, сияли серые глаза. Она – губошлёп с веснушками, длинная, сутулая и, по замечанию учителя физкультуры, с нарушенной координацией движений. Она вторая ученица в классе.

А первая ученица Марина – зеленоглазая смуглая красавица – обладала какой-то гипнотической силой, внушавшей всем безотчётное поклонение.

Та же сила была в её матери Фаине, тоже смуглой и зеленоглазой с величавой осанкой, узким с горбинкой носом. Она низким бархатным голосом насмешливо называла нас «девушками с возвышенными чувствами». Будь я тогда опытнее, сразу узнала бы в ней цыганку.

Мужа Фаина выгнала за аристократические замашки и пристрастие к винам, оставив себе библиотеку, квартиру и Марину, которая боготворила отца, встречалась с ним и унаследовала любовь к книгам. В дневнике она написала: «Кажется, я не люблю свою маму», – за это Фаина била её по щекам.

Когда Фаины не было дома, мы пользовались библиотекой и патефоном. Марина с пафосом читала «Крейцерову сонату» Толстого и Мопассана, запретные для нас. Он закуривала папироску, комнату застилал дымок, мы крутили ручку патефона, и сладкоголосый Вадим Козин пел: «Милая, ты услышь меня…»

Я показала учительнице переписанные в тетрадку стихи Ахматовой, она, не читая, сказала, что эта мелкобуржуазная поэтесса-акмеистка писала мещанские обывательские стишки, далёкие от реальности, от борьбы за освобождение рабочего класса.

Меня в стихах привлекала удалённость от реальности, любовь, туманные ожидания, красивые чувства.

Учительница не знала, что Ахматова жива, и я не знала. Но помнится, между школой и Третьяковской галереей иногда в Дом писателей шла женщина с благородным достоинством, не такая, как все, и, читая вспоминания о ней, я думала, что это она ходила по Лаврушинскому переулку.

Один летний месяц мы проводили в пионерском лагере. Там занимались в кружках самодеятельности, сдавали спортивные нормы на значок «Готов к труду и обороне». На линейке вожатый бросал клич: «Пионеры! К борьбе за дело Ленина-Сталина, будьте готовы!» – И руки в салюте взлетали ко лбу: «Всегда готовы!» На сборах у костра дружно скандировали: «Спасибо великому Сталину за счастливое и радостное детство!»

Мы не вникали в смысл действий и слов, но действо было счастливо чувством общей силы и защищённости. Маршировали бодро-весело в ритме: «Мы на горе всем буржуям мировой пожар радуем». Строем ходили в походы и играли в войну, всегда побеждая. Пели хором:

Мы рождены, чтоб сказку сделать былью,

преодолев пространство и простор.

Нам разум дал стальные руки-крылья,

А вместо сердца – пламенный мотор.

В классе появилась девочка, живущая в Доме правительства. Её отца призвали из глухого сибирского городка для работы в комендатуре Кремля. Дети из этого Дома учились в другой школе, но Рая приехала в средине года и временно попала в наш класс.

«Новенькая» была одинока, а меня, влекло любопытство заглянуть внутрь Дома, и, когда Рая заболела, я вызвалась навестить её.

Рая с сестрой жила в отдельной комнате, в которой стоял письменный стол, шкаф и пианино. В смежной комнате-спальне Раина мамаша – совсем деревенская женщина, – кормила грудью ребёнка.

Семье дали четырёхкомнатную квартиру с мебелью, даже с пианино, на котором Рая играла «Собачий вальс». Она сказала, что до них в квартире жил «враг народа».

В следующий приход туда я столкнулась с двумя молодыми мужчинами спортивного вида, с волевыми лицами. Рая под большим секретом сообщила, что это разведчики, наблюдающие из окна спальни за противоположным подъездом, где живёт вражеский агент, шпион.

Таких героических юношей мы видели в кино. Уверенностью и целеустремлённостью они напоминали Павку Корчагина из книги «Как закалялась сталь», которую учительница называла нашей настольной книгой и задавала учить из неё цитаты. «Жизнь даётся человеку один раз, и прожить её надо так, чтобы не жёг позор за бесцельно прожитые годы….чтобы, умирая, мог сказать: все силы были отданы самому прекрасному в мире – борьбе за освобождение человечества».

Подглядывая в замочную скважину, мы увидели, что разведчики играют в карты. Тайна окутывала их.

С тех пор я знаю юношей со стальным проницательным взором в толпе или на углах улиц и домов; как-то однообразно одетые, они стоят целые дни, наблюдая за людьми.

Праздники (1936–1940 гг.)

В праздники из громкоговорителей по городу разносились призывы, речи, лозунги и бодрая музыка. Создавалось всеобщее приподнято-радостное настроение. Ранним утром в окна врывался грохот – через Каменный мост на парад двигались танки и орудия. Им вослед на Красную площадь шёл парад физкультурников. А потом демонстрации – народные шествия с красными флагами и бутафорией; и с песнями, которые, перебивая одна другую, перетекали от колонны к колонне. – «Широка страна моя родная…», «Расцветали яблони и груши…».

В общежитии только наша семья ходила на демонстрации. Колонна Красного Октября всегда продвигалась во втором ряду, совсем близко от Мавзолея, на трибуне которого стоял Сталин. Ряды направляли цепочки красноармейцев, твердивших скороговоркой: «шире шаг… шире шаг…» – люди почти бежали через площадь, не отрывая глаз от Сталина, стараясь чуть задержаться, чтоб рассмотреть и лица других вождей знакомые по портретам.

В Москве проведен газ. Под праздники на кухне устанавливалась очередь, когда кому печь пироги. Мама соглашалась печь ночью, и, когда мы возвращались с демонстрации с бумажными цветами и флажками, горячий праздничный обед, завёрнутый в бумаги и одеяла, ждал нас.

Украшая комнату цветами, мама говорила мне: «Живём в такое счастливое время. Ты, главное, учись… учись, – нам не пришлось, жили в гетто и с восьми лет работали. Никогда не забывай, как много дала нам советская власть».

Сёстры пели: «Наш паровоз, вперёд лети…», потом: «Вы жертвою пали в борьбе роковой…» – их глаза наполнялись слезами, и я старалась казаться серьёзной.

Потом говорили очень тихо, выглядывая за дверь – не подслушивает ли кого: «… чистка Партии… бывшие бундовцы… жених в Америке… расстрелян Гилинский…» и про лялиного отца: «Хорошо, что он умер», – так про друга и учителя? – Говорили шёпотом, вставляя еврейские фразы, понятные только им.

Про «американского жениха» тётки-комиссара я знала. Он уехал из Житомира во время революции, но потом приезжал, разыскав наше общежитие и очень удивлялся бедности тётки, её работе на конвейере, несмотря на партийную и профсоюзную активность, её занятиям в ликбезе и кружке политпросвещения. Уехать с ним тётка отказалась.

Про Гилинского – «врага народа», – я поняла, что он дал всем житомирцам членам «Бунда» – рекомендации для вступления в коммунистическую партию, но с тех пор прошло много лет и комиссии по «чистке партии» ничего не заметили, теперь сёстры решают, надо ли самим об этом заявить, ведь их заклеймят «врагами».

Гилинский жил в Доме правительства, сёстры – его подруги по ссылкам и подполью – жили рядом, но не напоминали о себе. Он появился во время похорон моего отца. На фотографии стоит первым у гроба. Высокий военный с орденами на груди, перетянутой крест-накрест ремнями. Рядом маленькая, жалкая, убитая горем – моя мама, дальше – я и Ляля, стриженные наголо, стоим, склонив набок головы, заинтересованно глядя в объектив.

После расстрела Гилинского сёстры залили на фотографии его лицо чернилами. Потом фотография исчезла совсем. И осталась ярко отпечатанной только в моей памяти.

Мама считала нужным умолчать:

– Не самим же себе копать яму, не забывайте, у нас ребёнок. Все данные записаны в учётных карточках, кому надо, найдут. Про Гилинского нигде не сообщали, мы могли ничего не знать. И я не верю, что он предатель, он очень честный.

На мамины замечания тётка-комиссар отвечала надоевшими фразами:

– «Лес рубят – щепки летят», «Цель оправдывает средства», «Кто не с нами, тот – наш враг», идеи коммунизма должны выжить любой ценой – это будущее человечества, сомнения могут погубить дело, приходится чем-то жертвовать, а вы рассуждаете как обыватели: за малым не видите главное. Конечно, за Гилинского мы должны были заступиться на суде, но ведь мы не знали…

– Какой суд? – надрывно вскрикнула сестра Хана, – не было никакого суда! Мы ничего не знаем!

Мне ненавистны были эти разговоры в страхе и шёпоте. Праздник, а мои «белые вороны» живут не как все; и я с нетерпением ждала конца обеда, чтобы убежать в коридор, где царило настоящее веселье, соседи вместе, двери комнат нараспашку, пляски, песни под гармонь: «Шумел камыш, деревья гнулись…»

А вечером толпы гуляющих на набережных, мостах, расцвеченных, иллюминацией и флагами. Красная площадь, Манеж, Арбат – везде на эстрадах-времянках выступают артисты: «Нам песня строить и жить помогает».

В комиссии по чистке партии не заметили преступления сестёр. Но с этими событиями связано заболевание тёти Ханы. Она начала биться головой о стену, выкрикивая: «Предали революцию… Трибунал… Чека… ГПУ...» Иногда, осознав, что больна, она пыталась покончить с собой, и однажды при попытке прыгнуть в окно соседи схватили её и отправили в больницу.

Война (1941–1943 гг.). Болотная набережная

На улицах у громкоговорителей толпы людей слушают неожиданное сообщение о вероломном нападении Германии на Советский Союз. Мужчины с сурово-мужественным видом уже строят свои планы, некоторые женщины вытирают слёзы. Пожилые люди посуровели, отводят глаза, помнят… – старость тянется к неизменности, застылости. А молодые слушают с интересом, почти весело, тайно улыбаясь – их жизнь бедна событиями, скучна, только в мечтах и вырывались из повседневности. Но все одинаково убеждены, что наш Союз непобедим, любую войну быстро выиграем, – об этом книги, песни, школа…

В первые два месяца Москва мало изменилась. Только у военкоматов очереди призывников и добровольцев, везде плакаты «Родина-мать зовёт!» Левитан вещает особо торжественным голосом сводки «От советского информбюро», но мы не понимаем их трагичности.

Из окон общежития видна противоположная набережная – «Болото», застроенная временным жильём и сараями, дальше, за рекой, – Кремль на холме. Слева от Болота – серые громады Дома правительства, справа – Москворецкий мост и Балчуг.

Внезапно Болото очистилось от кривых домишек и вагончиков и превратилось в военный городок, заполненный автомашинами с орудиями и аэростатами. Надо всем натянули маскировочную сетку. Во время тревог городок быстро пустел, машины разъезжались, на месте оставалась только одна – с зениткой, ею распоряжались очень юные девушки в военной форме.

В конце лета учебные воздушные тревоги стали настоящими. Школьников вывезли в пригород, поселили в старые здания. Мы оказались в монастыре под Загорском. Во время ночных воздушных тревог видели красное зарево над Москвой. Поздней осенью нас вернули в город. Все окна в домах были обклеены бумажными полосами, котельные в подвалах превращены в бомбоубежища – туда на растопку печей снесены библиотечные книги. И я впервые читала Грина, Гамсуна, Гофмана, Достоевского.

В здание нашей школы номер один, построенное перед войной, против главного входа в Третьяковку, попала бомба, утром мы пришли к развалинам. Старшие мальчики – Толя и Глеб – сказали, что уходят в ополчение на защиту Москвы.

Третьяковская галерея стояла как заколдованная, бомбы падали вокруг: попали в школу, в Кадашевские бани, с другого фасада много зажигалок упало под её окна на тротуар и чердаки ближних зданий.

Однажды в полдень в город прорвались два самолёта-одиночки. Они летели над Красной площадью и Москворецким мостом так низко, что я увидела лица лётчиков. Посыпались листовки, люди вышли на мост и по ним прошли автоматные очереди. Тревогу объявить не успели, но с Болота сразу поднялись аэростаты и разъехались машины. На месте остались только девушки с зениткой, от которой к самолётам протянулась огненная цепочка. Один самолёт вспыхнул как факел и, горящий, направился на орудие, из которого его подбили.

Я стремглав сбежала в убежище. Наш дом содрогнулся, посыпались стёкла. Вскоре Левитан объявил, что «угроза воздушного нападения миновала».

На Болотной набережной дымилась большая воронка. Солдаты разбирали завалы и воткнули в землю палку с доской, на которой написали чернильным карандашом: «Здесь будет установлен памятник героям, павшим за Родину смертью храбрых».

Война быстро приближались к обезлюдевшей Москве. Уже слышались дальние залпы орудий. Немногих оставшихся детей увозили вглубь страны. Марину, Лялю и меня матери не отдали в эвакуацию.

Появился досрочно освобождённый Оглыбаев с путёвкой на фронт. Снова за перегородкой его комнаты кричала по ночам жена. Во время бомбёжек он смеялся вслед уходящим в убежище: «Крысы бегут…»

Из пригородной больницы, из прифронтовой полосы пришла пешком Хана, держа в руках паспорт с вложенной в него справкой о шизофрении. Она набросилась на еду и съела все запасённые продукты. С этого дня у нас начался голод.

Мать Глеба, опустившаяся и постаревшая, сказала, что Глеб и Толя погибли, но она в это не верит. Мы тоже не верили.

Лялина мама растапливала печь старинными томами «Истории человечества». Фаина тоже растапливала печь книгами; она мне сказала: «Если что, приходи, спрячу», – эти слова я поняла позже, когда узнала об уничтожении евреев фашистами.

Шестнадцатое октября. Ранним утром проход на Малый Каменный мост оцеплен солдатами. Пропускали только рабочих Красного Октября и жителей Дома правительства. У опор моста военные крепили мины.

На фабрике рабочим велели забрать всё, что смогут унести, разойтись по домам и ждать дальнейших указаний по радио. По улицам, переулкам и набережным шли женщины с продуктами своего производства.

Дома спокойно. Сёстры принесли ящики с конфетами. Ждут указаний по радио. Пришивают лямки к мешкам. Они решили уходить из города с Армией. Я тоже села шить мешок и думала: «Партизанки! А мосты-то взорвут, как уйдем? А указаний нет и нет…»

Левитан объявил: «… важное сообщение! Сейчас выступит комендант города Москвы!» – И повторил это ещё два раза. Все напряжённо ждали, долго. Вдруг из репродуктора вырвался разудалый марш Вано Мурадели. Нам ничего не сказали.

Через несколько дней по Красной площади на праздничном параде в честь Октябрьской революции прошли войска и танки, отправляясь на фронт в Подмосковье.

Наступили холода и голод. Школу разместили в неотапливаемом здании. Мы обморозили руки – пальцы пухли и мокли. Вскоре занятия прекратились.

Хана пришла из больницы с галлюцинациями. Она постоянно вела страстный злой спор с каким-то мерзавцем, монотонно повторяя после отрывистых проклятий две фразы: «Голодная смерть» и «Я не продажное тело, я не живой товар», – и билась головой о стену. Она обменяла свою месячную продуктовую карточку на два сиюминутных обеда в столовой, и соседи снова отправили её больницу (мама не делала этого из жалости – против воли Ханы).

В те тяжёлые дни повесилась Оглыбаева, не подумав, что станется с двумя маленькими девочками. Видно, тоже лишилась рассудка.

Мороз. Посредине Полянки движется колона пленных немцев. Несколько солдат с автоматами гонят большую толпу мужчин в шинельках, с замотанными в тряпьё руками и ногами, с опухшими, заросшими лицами; они бредут, уставившись в землю, изредка озираясь на москвичей, застывших на тротуарах. Я боялась подойти близко, чтоб не встретиться с их глазами.

На развалинах школы два немца без охраны разбирали кирпичи. Один протянул руку: «Клеб», – я в панике бежала. Было непереносимое смешение чувств: ненависть и жалость.

С голодом мы кое-как справлялись. Фаина работала в столовой Дома правительства и приносила оттуда куски хлеба, остатки винегрета и компота и иногда угощала этими лакомствами или передавала маме картофельные очистки для котлет. Иногда на фабрике рабочим давали «какавеллу» – шелуху от какао – бобов. Да ещё мы раскапывали колхозное поле на Ленинских горах, добывая мороженные капустные кочерыжки.

Лялю и меня матери решили устроить рабочими на фабрику. В отделе кадров нас не приняли по малолетству, но профсоюзный комитет вынес другое решение, и мы стали работать в военном цеху, мы набивали речным песком подкладыши для орудий. Трудно было только в ночную смену, когда под утро засыпаешь, сидя за столом. Но зато получали рабочие карточки, по которым давали восемьсот граммов хлеба в день. (По «иждивенческим» – четыреста, по «служащим» – шестьсот. Были ещё такие-то карточки с названием «Литер-А» и «Литер-Б».) В кондитерские цеха нас не допускали, но всё же иногда перепадало несколько конфет.


Образование (1944–1948 гг.)

Уже три года шла война. Нам было по шестнадцать лет и надо было завершить среднее образование. Мы поступили в металлургический техникум – там давали «рабочую» карточку. Нас сразу послали в колхоз убирать на полях горох и помидоры. В колхозе не было никакого транспорта, поэтому женщины впрягались в телегу и тащили её. Потом мы строили коровники для тощих коров, угнанных от немцев с Украины; они кашляли, но молоко давали.

Зимой начались занятия в техникуме. Мы бы стали металлургами, но Марина уговорила идти на фронт (в Европу). В военкомате над нами посмеялись, пришлось добираться своими силами. Но вскоре милиция водворила всех по домам. Однако, в техникум мы больше не пошли.

Жизнь проходила разнообразно и интересно. Мы с Лялей стали позировать в изостудии Дома Союзов. Нас, весёлых, жизнерадостных, взрослые называли «хохотушками».

А Марину мать поспешно выдала замуж, сказав её подругам: «Больше к нам не ходите, у Марины теперь другие интересы». Марина сидела молча, забившись в угол дивана и смотрела загнанным волчонком. Потом очень скоро последовал развод – этот брак распался. И тогда Фаина устроила дочь работать в МГБ.

Отбор работников в органы госбезопасности строгий: чистая анкета, родственные связи, рекомендации. Это учреждение обеспечивало высокую оплату, привилегии, секретность и привлекало молодёжь созданным ему романтическим ореолом борьбы с врагами и шпионами. Кроме Марины, в «органах» работали ещё два наших бывших одноклассника, ничего не зная друг о друге.

Там Марина кончила вечерний университет марксизма-ленинизма и занималась в литературном кружке с известным писателем, который, оценив её способности, предложил сотрудничество в журнале; но Марина вскоре вышла замуж и родила ребёнка.

Нам с Лялей знакомый художник сделал справки об окончании девяти классов разбомблённой школы, это дало возможность кое-как учиться в десятом классе вечерней школы и получить там аттестат зрелости.

В том году, году Победы, всех участников войны называли «фронтовиками» и принимали в учебные заведения «без конкурса».

Мы сдали вступительные экзамены на биологический факультет МГУ, но мест для нас не хватило. А в приёмной комиссии объявление: «Абитуриенты, успешно сдавшие экзамены, но не прошедшие по конкурсу, могут быть зачислены во вновь организуемый Кишиневский университет. Проезд к месту учёбы обеспечивается», – нам понравилось это предложение. Давно томила жажда увидеть, что там, за пределами Москвы, и хотелось пожить самостоятельно.

Всю ночь плакала больная мама, а я мучилась жалостью, притворялась спящей, но не подошла к ней. Утром она собрала все возможные веще и продукты.

Мы ехали в товарном поезде, называвшемся «Пятьсот весёлый». В его вагонах с двухэтажными нарами перевозили солдат, пленных, заключенных, студентов. Поезд подолгу простаивал в степи, на запасных путах, потом медленно тащился по России, Украине, Молдавии. Разрушенные вокзалы и деревни уже не выглядело устрашающе – везде копошились, что-то строили люди.

В Кишинёве помятые любопытные москвичи высыпали на платформу. Я вытряхивала хлебные крошки из пустого мешочка. Тощая собака хватала крошки на лету; её оттолкнул старик, подставив ладони: «Дайте лучше мне». В Молдавии бушевал голод.

И в такое время один наш студент потерял карточки на продукты. Он и так никогда не бывал сыт (рос сильно), и пришлось Ляле и мне делить с ним наши два пайка и менять вещи на еду. Базар был самым привлекательным местом, там всегда откуда-то изобилие всякой всячины.

Мы жили временно в аудиториях, спали на столах, днём убирали следы войны, ремонтировали общежитие и учили молдавский язык: «Аудиториум ностру естэ марэ шы лумипос».

Через месяц начались лекции, а мы втроём решили возвращаться домой. Документы свои получили с большим трудом: ректор то уговаривал перетерпеть трудное время, то грозил отдать под суд.

Мы продали одеяла и подушки и еле достали билеты на поезд. Друг уговорил на прощанье попробовать молдавское вино, купили один стакан на всех.

Наш новый друг был скрытен, мы знали, что он живёт с бабушкой, родителей будто бы не было. На следующий год он поступил на физфак и связь с ним совсем оборвалась. Но через двадцать лет в научно-популярном журнале я увижу его статью, а ещё через двадцать – увижу на фотографии среди диссидентов неаккуратного бородача, известного как русский религиозный философ. И скажу Ляле: «Он неузнаваем!» – А она ответит: «Совсем не изменился».

Следующий учебный год. Ляля поступила на редакционно-издательский факультет, а я на факультет городского строительства. После разрушительной войны создавалось так много строительных учебных заведений, что в них был «недобор».

Учились вместе два поколения: москвичи – подростки военного времени, и «фронтовики» – рано повзрослевшие люди, истратившие молодой пыл, убивая и рискуя быть убитым; они жили в студенческих общежитиях, жадно учились, спешили обзавестись семьям. «Домашним» москвичам эти мужчины казались грубыми, циничными, и когда один из них по-медвежьи погладил девушку, то получил пощёчину и удивлённо протянул: «Что за девки такие? Не понимают своего предназначения».

Под новый год по радио Сталин сказал тост, как всегда, медленно, кратко, с мягким грузинским акцентом: «За великий русский народ!» – обозначив чеканной фразой генеральную линию Партии.

Сразу вспыхнула кампания борьбы за приоритет русского народа во всём и надо всеми.

«Вольтова дуга имени Петрова», – диктовал на лекции солидный профессор, не чувствуя сатирического звучания фразы. – Никто ничего не замечал.

Кампании следовал одна за другой. Генетика и кибернетика объявлены буржуазными лженауками; музыка Шостаковича и Прокофьева – какофонией… Подобные сведения из газет и речей мы должны были заучивать для докладов на политзанятиях. Не имея знаний по этим предметам, я ничего не имела против заявлений знатоков.

Но вдруг государственный деятель выступили против ахматовских стихов: «… гнилая безыдейность, пошлость, аполитичность», – и процитировал: «Все мы бражники здесь, блудницы». Я знала дальше: «Как не весело вместе нам!» – Знала все строки, которые в таинственном поэтическом смысле звучали для меня иначе, чем для студентов, не читавших Ахматову и повторявших: «бражники, блудница…» – Но я молчала.

Похороны (1947–1950 гг.)

На войне погиб старший сын Плужниковых. Второй сын и сам Егор вернулись после тяжёлых ранений. Сын поправился, а Егор уже не окреп. Через год третий сын, мобилизованный на усмирение латышей, был убит в Риге партизанами.

Вновь выжили женщины и сохранили детей. Вновь вдовство, безотцовщина, тяжёлый труд. Ходили слухи, что женщин стало в пятнадцать раз больше, чем мужчин.

Вернулся живучий Оглыбаев, крича: «За вас свою кровь проливал!» – требовал льгот и особых прав в общежитии. Он выгнал женщину, растившую его детей, и привёл пухленькую молоденькую заведующую столовой. Опять по ночам стали слышны крики жены за перегородкой, а там жили и две подросшие девочки. Когда родился сын, тогда молодуха стала бить и царапать Оглыбаева, он поутих, ему уже было далеко за шестьдесят.

Егор умирал от ран. Кричал от голода его двухмесячный сын Эдик, у матери не хватало молока (европейское имя Эдуард сыну дал Егор). Ночью Егорова жена позвала мою маму: «Он хочет с тобой проститься». Мама ушла и больше уж не спала. Под утро на наше окно сел голубь, стучал клювом в стекло. Мама разволновалась и, не в силах переносить всё одна, разбудила меня. Я посмотрела на голубя, выслушала маму и заснула.

Мамино здоровье быстро ухудшалось. У неё был рак. Она стала с трудом передвигаться и обратилась в профсоюзный комитет фабрики с просьбой об устройстве в больницу.

Я навещала её. К моему приходу мама отказывалась от обезболивающих уколов, чтобы сознание оставалось ясным, и, зная что умирает, просила похоронить её на кладбище, – ужасы и суеверия мучили её – помнила, видела в крематории, как при сжигании двигалось тело мужа. И ещё просила: «Обещай закончить институт, что бы ни случилось». Я обещала.

В последний день мама крепко спала, но почувствовав моё присутствие, затрепетала пытаясь разомкнуть веки, хотела что-то сказать, шевелила пальцами. Я позвала сестру. Та пришла и, невзирая на слабые мамины отрицательные движения, вонзила иглу в исколотую вену. Мама затихла. Сестра поднесла к её губам зеркальце, сказала: «Умерла». Накрыла лицо простынёй.

Мама было пятьдесят два года.

На Даниловском кладбище рабочие «Красного Октября» и «старые большевики» говорили речи. Соседи по общежитию плакали.

Маму похоронили вблизи от Егора, жена которого потом долго присматривала за обеими могилами и укоряла меня, что редко навещаю маму.

В нашей идейной семье все были атеистами, в загробную жизнь не верили. Лозунг партии: «Религия – опиум для народа». Сёстры не знали могил родителей, умерших от голода где-то на Украине и покоящихся в общих захоронениях.

Мама жива в моей памяти и вместе с ней живёт, увеличиваясь с годами, мучительное чувство вины, хотя знаю – она всё понимала, всё простила. Долгое время она непостижимым образом защищала от страхов, отчаяния, несчастий. Она являлась во сне, бесплотно-отстраненная, будто не видя меня, осеняла добротой, разговаривала, как в жизни.

А в институте сессия. Я всегда с трудом понимала технические и общественные науки. Я боялась машин, – в метро вздрагивала возле автоматов-ножей, которые захлопываются на неправильно входящих людях.

После похорон, в сильной апатии, я не пошла на экзамены. Тогда по решению комсомольского бюро пришли два товарища с учебниками, конспектами, шпаргалками, занимались со мной и убедили идти на экзамены для отстающих; там они передавали записки, подсказывали и что-то шептали экзаменаторам. – Меня перевели на следующий курс и со стипендией. Так исполнилась последняя мамина воля.

Я осталась жить с тёткой-комиссаром. Её сильный характер вызывал уважение, восхищение; а она раздражалась моей неуверенностью, неопределённостью, эгоизмом; из меня никак не складывался человек-борец, и мы всё больше отчуждались.

Одна из житомирских революционерок попала совсем в иную, чем её подруги, среду. Единственная из них была грамотна и смогла получить высшее образование. Она имела документ «Старый большевик» о вступлении в партию до революции, за что получала спецпаёк и какие-то привилегии. Она выступала на митингах и перед школьниками с воспоминаниями о встречах с товарищами Лениным и Крупской. Но случилось так, что её муж, вместе с другими строителями метро, был расстрелян как «враг народа», и она гласно отреклась от него, сохранив этим жизнь себе и детям.

Когда мамы не стало, эта женщина пригласила меня летом на дачу побыть с её маленькими внуками. Она поручала небольшую работу в своё отсутствие, но в остальное время я пользовалась всем благами дачной жизни.

Там среди молодёжи была компания студентов-физиков, у которых особым авторитетом пользовался Борис. Он был маленького роста, совсем лысый в двадцать пять лет, говорил очень тихо, немного картавя. Сразу после школы попал на фронт и, владея немецким языком, служил в разведке. Его тёмно-рыжие еврейские глаза всё время обращались на меня и очень смущали, но между нами установилась какая-то связь, которую я чувствовала, даже убежав от «умников» играть в волейбол.

Борис (1951–1952 гг.)

В городе Борис продлил наше знакомство. Говорили мы мало, я чувствовала всё преувеличенно. Когда он впервые пришёл в общежитие, я заметила в его взгляде жалость, заметила и усмешку при взгляде на портрет Горького с подписанной цитатой: «Иду, чтобы сгореть как можно ярче и глубже осветить тьму жизни», – стало нестерпимо стыдно от фальшивого звучания лозунга. Как только Боря ушёл, я сняла плакат.

Борис стал приходить каждый день. Мы забросили учёбу и молча гуляли по набережным. Он иногда приговаривал: «Всё будет хорошо».

Из Сибири приехал его фронтовой товарищ – на груди боевые ордена, сам – весёлый и озорноватый. Он работал директором металлургического комбината. Друзья были противоположны во всём: тихий и шумный, маленький большой… Втроём мы пошло в ЦПКиО имени Горького. У друга были деньги, и он пригласил нас в ресторан. Вспоминали войну, однополчан, пили водку. Борис растроганно декламировал Симонова: «Ты помнишь, Алёша, дороги Смоленщины?» А друг заявил, что хочет придти ко мне в гости «на пироги». Борис по-немецки сказал, что нет у меня ни дома, ни пирогов, – я почему-то всё поняла и покраснела до слёз, что растрогало обоих, они расцеловали мои горящие щёки. Друг пригласил танцевать и всё говорил, говорил про Борю:

– Этот не предаст. Я с ним в разведку ходил. Ты видела его ордена? Неужели не похвастался? Вот скромник!

Грустный Боря сидел один, пил водку, когда мы подошли, сказал: «Вы – хорошая пара». Конечно, с весёлым разговорчивым другом общаться было легче и проще.

За год дружбы с Борей я стала уверенней и спокойней, а он – наоборот, всё мрачнел. Когда мы заходили перекусить в прокуренные «забегаловки» или обогревались у батарей в грязных подъездах, Боря повторял своё: «Всё будет хорошо», – и верила, что будет (хотя сама эта фраза уже есть сомнение). Я была счастлива и не замечала как сгущались противодействующие силы.

Боря сказал: «Выходи за меня замуж», – я радостно кивнула головой, а он рассердился: «Ты совсем не хочешь подумать? Я – трудный. Жить негде. И ещё надо закончить учёбу и начать работать…»

Я действительно, вперёд ничего не обдумывала, никто в общежитии не обдумывал, жизнь складывалась независимо от нас. А сомнения были, но совсем иные.

Его семья и друзья казались слишком умными уж тем, что имели учёные степени и печатные труды. Смущал недоброжелательный взгляд матери; вопрос застыл в глазах брата; один из друзей спросил: «А твоя невеста умеет говорить?» Я молчала. И только тёмно-рыжие глаза отца смотрели с симпатией.

Ляля сказала: «Он слишком хорош для тебя», – я и сама так думала.

Началась кампания «Безродные космополиты» – они подготовили взрыв Кремля и завода имени Сталина, но «органы» вовремя разоблачили международную сионистскую организацию «Джойнт».

Из репродуктора поступали новые и новые подробности заговора. Тётка-комиссар возмущалась фанатиками-сионистами (в те времена слово «еврей» было заменено на «сионист» или «космополит»).

Под знаком борьбы с сионизмом и космополитизмом началась подготовка к переселению евреев в Сибирь. При составлении списков возник вопрос о «нужных» евреях и о семьях, в которых муж, жена или дети – русские, таких оказалось слишком много, и акция замедлилась до особого решения.

В общежитии на нашу комнату претендовал Оглыбаев, имевший преимущественные права как участник Великой Отечественной войны. Он написал в исполком письмо и читал его на кухне: «… враги живут вдвоём в такой же комнате, как русский человек с большой семьёй…» Соседи не вступали в спор, хотя все считали, что справедливее было бы отдать нашу комнату семье Егора.

Я спокойно ждала, как решится всё само собой, и думала, что если вышлют нас, так вместе с Борей.

А у Бориса назревал конфликт в университете. Он отказался «засекретиться» и его «тему» – почти готовую диссертацию – передали аспиранту, а ему отказали в допуске к собственноручно сделанному прибору. Перед защитой диплома было распределение на работу, Борю назначили в Горький несмотря на ходатайства профессоров об оставлении в аспирантуре. Он стал сильно пить; его поведение осудили на собрании, на что он отвечал нецензурно.

Перипетии его жизни я знала по Бориным отрывочным рассказам, не понимала их значения, была совершенно равнодушна к ним, поглощённая своей защитой диплома и «распределением».

На Борин вопрос, поеду ли с ним в Горький, я (опять радостно) согласно кивнула, а он опять рассердился:

– Это дрянной «закрытый» город. Мне там нечего делать. Не знаю, что будет завтра, а ты совсем не хочешь думать.

Позже Борис отказался ехать в Горький, и от возмездия его спасла анкета, чиновники сбились с толку: с одной стороны – фронтовик, четыре года участия в боях за Родину, ранения и ордена и характеристика о способном учёном-физике; а с другой – еврей, отказавшийся «засекретиться», беспартийный, болтает лишнее. И в конце концов его назначили руководителем небольшого конструкторского бюро на военном заводике в Москве. Он нехотя согласился. К нему приставили телохранителя – молодого парнишку, который тихо просил Борю не говорить про политику.

Распределение (1952)

В моём институте перед защитой диплома тоже происходило распределение на работу. Запросы на инженеров-строителей пришли из многих городов и «ящиков» (секретных учреждений) Союза. Но всех, кто имел московскую пропуску, запросила Москва.

Комиссия заседала в кабинете директора. Студентов вызывали по одному. Прошёл слух, что евреев и черноанкетников отправляют работать на Дальний Восток. Три юноши еврея распределены были по месту их жительства – на Урале и в Казахстане; я – единственная в нашем потоке еврейка – была москвичкой и не ждала ничего плохого.

В большой комнате за длинным столом сидели человек двадцать. Во главе – ректор, по правой стороне от него – партийный и профсоюзный деятели, комсомольский секретарь, начальник отдела кадров и декан факультета. Против них сидели представители организаций, вербовавших себе работников.

Стоять перед таким собранием, конечно, мучительно. На вопрос, где бы хотела работать, я ответила: «В московском проектном институте». Ректор сказал: «В Москве нет мест, выбирать можете Хабаровск или Владивосток».

– Хочу в Москве работать. В списке есть много мест.

– Вы – комсомолка и должны ехать, куда посыпает Родина, которая вас учила. – С этими словами ректор положил передо мной бумагу, указав: «Подпишите здесь».

Я стояла неподвижно, знала, что с другими так не разговаривали. Если бы со всеми так… я бы подписала. Молчание затянулось. Мне совали авторучку: «подписывайте!» Они устали, за два дня распределили шестьдесят человек.

Неожиданно для себя и для них я заявила:

– Раз специалисты нужны в отдалённых районах, то хочу работать на Крайнем Севере. – (Везде тогда были развешены объявления, предлагавшие заключить с «Дальстроем» договор на три года о работе с двойной оплатой труда, с «подъёмными, ещё с другими льготами и главным для меня – сохранением прописки в Москве/.

От беспрецедентного заявления случилось замешательство. Члены комиссии пошептались и велели мне выйти: «Вызовем потом».

Распределение длилось до позднего вечера. Всех москвичей оставили в Москве. Меня вызвали последнюю.

Заговорил профессор, имевший еврейскую фамилию. Я думала, что он отнесётся сочувственно, ведь говорят евреи помогают друг друга, но он сказал грубо, раздражённо:

– Хватит валять дурака. Возимся с вами дольше всех. Мы звонили в «Дальстрой», там молодые специалисты не нужны, подписывайте что велят, а то хуже будет.

– Сама заключу договор, – упрямо заявила я, хотя окружающая враждебность уже повергла в апатию и я готова была подписать что угодно. И вдруг слышу вопрос: «Ко мне пойдёте?» – «Да», – сразу согласилась я из-за прозвучавшей в голосе доброжелательности и не глядя подписала протянутую бумагу. Тот же голос: «Это проектный институт Москвы». – Подняв голову, я увидела светлые глаза и ободряющую улыбку и, сдерживая слёзы, выбежала из кабинета.

– Хорошая девчонка, – сказал комсорг, – жаль, что еврейка.

– Всех перехитрила, – сказала девушка, беспрепятственно распределённая в тот же институт.

Мне было не до хитрости; вела себя не сознательно, но естественно для «белой вороны», которой и была, как ни старалась быть «как все»; жаль, что поняла это слишком поздно.

* * *

«Беда одна никогда не приходит»
Ф. Достоевский

Надвинулась полоса жизни, в которой одна беда цеплялась за другую. Крупные трагические события беспросветно и целенаправленно следовали вперемешку с мелкими злобными недоразумениями. В тяжёлых снах я ощущала действия коварного разумного чудовища и, измученная вконец, жаждала только, чтобы скорее наступила развязка.
Во времени всё сложнее становились отношения с Борисом. Вдвоём нам не было места в этом мире.
«Нет мест», – обычно говорили нам в тёплых чистых кафе, видимо, «по одёжке».
Мы назначили свидание в Доме архитектора, на выставке; я долго ждала его в зале, уже предчувствуя беду. А в это время Борю не пропускала билетерша у входа. Бес, что ли, вселился в женщину: она требовала билет, хотя ни у кого не требовала, потом ей стало казаться, что билет не того цвета, а в Борином удостоверении не был продлён срок. Явно Боря ей не нравился, был подозрителен, и она проявляла власть.
Чувствуя неладное, я направилась к выходу и столкнулась с коллегой, который завёл бесконечный разговор о работе. Боря уже долго ждал меня на улице, когда я появилась с человеком, не желавшим видеть нас вдвоём.

* * *
Однажды Боря не пришёл на свидание, и я пошла к нему. Дверь открыл брат, увидев меня, усмехнулся.
Боря сидел за письменным столом бледный, с ввалившимися глазами; встал, сильно качнувшись. Он был пьян, плохо управлял движениями, но соображал ясно. Закурил, бросил спичку мимо пепельницы, загорелись бумаги.
Был поздний вечер, Боря заторопился проводить меня домой. По дороге невнятно бормотал: «Чувствую себя убийцей…», – но вдруг ясно спросил, считаю ли я, что он должен жениться.
– Нет! – крикнула я и побежала прочь.
Потом он прислал письмо.
Прости, что пишу, но так лучше. Мне показалось возможным то, что на самом деле невозможно. Я совершенно уверен, что ты будешь жалеть. Я не смогу дать тебе счастье, которого ты заслуживаешь, а ты не понимаешь, на что ты идёшь. Потом исправить всё будет гораздо труднее, – сейчас будет трудно только вначале, но работа спасёт от всего.
Сдвинется мудрая часовая стрелка, и ты ещё будешь счастлива. Никто не желает этого так сильно, как я. Прости.
Я понимала только одно: «Это конец», – тяжесть легла на сердце, потом вспыхнула злоба и я, как Хана когда-то, сказала вслух: «Проклинаю», и сама испугалась жгучей ненависти: «За что? Ведь всё время этого ждала…»
Потом помню себя у парапета Каменного моста. Представляла, как брошусь в речку, и Борю замучает совесть. Но знала, что не брошусь, что-то есть интересное в будущем. Хотелось впасть в беспамятный сон и проснуться в другом состоянии, отойти от себя.
Месяца через три, когда страсти немного улеглись, Боря снова пришёл. Мы встретились в молодом скверике на Болоте, у фонтана, на том самом месте, где погибли юные зенитчицы. Встретились, но что-то в нас надломилось. Чары разрушились. Боря хотел объяснится и не смог. Очень горький осадок остался.
А через несколько лет, когда мы должны были встретиться, Боря внезапно умер. И была статья в научном журнале о его большом вкладе в науку и о ранней смерти.

Евреи /1952-53 гг./

Разразилась новая компания – «Убийцы в белых халатах». – Врачи-евреи покушались на жизнь советских вождей. Они признались, что связаны с американской разведкой и сионистской организацией «Джоинт».
Заговор врачей-учёных разоблачила Л. Тимашук – рядовой работник здравоохранения, за что награждена орденом Ленина. Такие сведения сообщили по радио. Но были слухи, слухи… «На еврейскую пасху убили русского мальчика…. В родильных домах убивают младенцев…» Началась паника, граждане отказывались от услуг врачей с нерусскими фамилиями.
На митинге в проекторном институте все единогласно голосовали за казнь «убийц в белых халатах». – Мне показалось, взгляды людей устремлены на меня, и я голосовала «за», чувствуя себя виноватой, потому что я – еврейка.
В это время Ляля потеряла паспорт и при получении нового, заявила, показывая метрику, чтобы национальность ей записали по отцу – «еврейка». Милиционер удивлённо спрашивал, зачем ей это нужно, когда все поступают наоборот.
Человек получал паспорт в шестнадцать лет, предъявив в милицию «Свидетельство о рождении». Фамилию и национальность по желанию мог взять отцовскую или материнскую. Конечно, в России полукровки выбирали всё русское, потому что это влияло /негласно/ на права человека, его образ жизни, признание полноценности, безопасность. За небольшую взятку паспортистка могла написать что угодно, но не все догадались, или умели, или хотели это сделать.
Ляля получила новый паспорт и в том же году, окончив институт, не смогла устроиться на работу. Предложений было много, но в отделении кадров, открыв её паспорт, всегда одинаково говорили: «Вы нам не подходите» или: «Место уже занято». Только одна знакомая кадровичка под большим секретом объяснила: «Есть указание не допускать евреев к работе на идеологическом фронте, они – народ ненадёжный. Во всём виноват международный сионизм».
Но тётка-комиссар упорно не верила, что не берут на работу по национальному признаку, и показывала Конституцию, где записано совсем обратное.
Ляля уехала на Север работать по договору.

* * *
Марина и её муж работали в органах госбезопасности. Я пришла к ним в гости. Золотые серьги и кольцо очень шли к смуглому Марининому лицу, к зелёным глазам.
Мужу было с нами скучно, и он, выпив две рюмки водки, ушёл. Марине тоже было скучно, потому что я не могла пить водку.
А мне было грустно оттого, что разговор всё возвращался к двум ненавистным темам: «выпивон-закусон-рюмашечка» и «евреи». Марина считала, еврейская нация добивается для себя условий лучших, чем имеют другие, а русские в своей стране живут хуже всех.
– Это про меня говоришь? – спросила я.
– Нет, про нацию. А ты не типичная, не похожа, хотя мнительная, как все ваши; считаете, что к вам плохо относятся, хотите особого уважения. Конечно, у вас есть положительные качества, способности, забота о «своих». Но где же справедливость, если в Союзе проживает меньше одного процента евреев, на заводах и стройках их нет, а в науке и искусстве – до тридцати процентов. Ойстрах, Ландау, Симонов…
– Разве Симонов тоже еврей?
– Посмотри на него, послушай разговор. В «Литературке» статья Шолохова «О псевдонимах» – это о Симове и других замаскированных под русских.
– Почему тебя волнует, кем работают евреи? Ты – первая ученица школы, могла выбирать, никто бы не занял твоё место. А какая нация вреднее – это кто решает? Гитлер считал русских неполноценными.
– Не болтай лишнего. Давай лучше по рюмашечке…
Марина должна была по долгу службы сообщить о нашем разговоре. Я это узнала гораздо позже. Но она не «доносила».
После нескольких бесед с друзьями и знакомыми «о евреях» я поняла, что мои чувства могут разделить только люди переживающие то же самое. «Большинству» безразлично – их не коснулось; иные считают: «этого не может быть»; иных устраивает, что есть «худшие». Но у всех эта тема недоказуемая, скользкая, запретная, опасная вызывает раздражение.

Разоблачения /1953-55 гг./

Умер Сталин. Было такое чувство, будто из жизни вынули стержень. Растерянность, скорбь – сильнее, чем пи объявлении войны. Несметные толпы, миллионы людей стихийно двинулись в Дому Союзов, где установлен гроб.
Мы вышли из Института после работы и сразу были втянуты в неуправляемый человеческий поток, с животной напряжённостью мчавшийся по Садовому Кольцу. Милиционер, стоя на кабине самосвала, кричал в рупор: «Направление к Трубной площади… К Тру-у-у-бной…» – поток и сам нёсся туда. Издали, приближаясь, слышался гул со вспышками раздирающих воплей. Люди давились об дома и опрокинутые грузовики. Через репродукторы величественно лилась траурная классическая музыка.
Те, кто не до конца обезумел от мощного стадного чувства, с трудом выбирались из потока. Были слухи, что в эти два дня раздавлены тысячи людей.
Сталина положили в Мавзолей рядом с Лениным. На трибуне Мавзолея написали его фамилию рядом с ленинской.

• * *
Как гром на голову грянули разоблачения. «Дело врачей» – сфабриковано; они реабилитированы; фамилии некоторых из них в газетах обведены траурной рамкой. Л. Тимашук лишена ордена Ленина за ложный донос. /Вскоре её наградят орденом Трудового Красного Знамени./
В медицинский институт вернулся профессор из тюрьмы. Когда он взошёл на кафедру, студенты устроили овации, но увидели, что это больной сломленный старик.
На общей кухне Оглыбаев заявил, что «Дело врачей» сфабриковано евреями, чтобы обратить на себя внимание.
Разоблачён и расстрелян глава министерства госбезопасности Берия – как агент английской разведки, изувер-извращенец. Когда снимали его портреты, я вдруг заметила необычайное сходство с Оглыбаевым, – тот же белый леденящий взгляд на безликом пятне.
В ведомстве Берии служила Марина с мужем. Там сокращали работников и довольствие. Они оба не имели ни образования, ни специальности и сразу ощутили перемены. Муж впал в глубокий запой. Семья разрушилась. Марина с ребёнком вернулась к матери на Большую Полянку и, хотя «водочку» любила по прежнему, поступила учиться на вечерний редакционный факультет; одновременно стала работать в издательстве.
И ещё разоблачение: «Культ личности Сталина». Его фамилию убрали с Мавзолея, а тело вынесли и захоронили у Кремлёвской стены.

* * *
Однажды я познакомилась с инженером, приехавшим в командировку с Колымы. С первых минут у обоих возникло чувство, будто мы давно знаем друг друга.
Внешне он походил на Бориса: те же печальные тёмно-рыжие глаза, малый рост, даже имя то же; а характером – на тётку-комиссара: аскетизм, суровость, сила воли и незыблемая вера в Партию. Он был уже не молод и уверенно знал, как жить, что делать.
Наши отношения складывались сами собой – спокойно и без сложностей. Ему предстоял скорый отъезд, и через месяц мы поженились. И уехали, как только оформили мне пропуск в «закрытый» город Магадан.
Про Магадан я знала только, что это самый молодой город на краю СССР, а про Колыму – что это золотоносная сибирская река.

1995 г.


Часть II

Конец «Колымы»

Я приехала в Магадан в 1955 году как «молодой специалист». Я не знала о существовании ГУЛАГа и не знала, что название реки – Колыма – стала нарицательным, зловещим, как «лагерь смерти».
За десять лет жизни и работы на Колыме сложился мой взгляд на историю этого края и выпало на долю стать свидетельницей конца «Колымы», – из осторожности добавлю, – двадцатого века.
Территория на Северо-Востоке Сибири покрыта тундрой, тайгой, сопками, окружена четырьмя северными морями. Люди добирались до нее на кораблях через Охотское море, когда оно свободно ото льда.
Зимой Верхоянско-Колымским трактом с Ленских и Алданских приисков по вечномёрзлой земле шли артели золотоискателей, а с ними бродяги, авантюристы, беглецы – преступники и дизертиры. Легенды о большом колымском золоте множились более века.
Освоение Колымы произошло при Советской власти в три этапа.
Летом тридцать второго года пароходами завезены из Владивостока более тысячи красноармейцев, десять тысяч заключенных и сорок тысяч тонн грузов. С каждой следующей навигацией количества удваивались. От бухты Нагаева стал расти деревянно-барачный поселок Магадан.
Первые этапы заключенных состояли из уголовников-бытовиков, раскулаченных крестьян, казаков Приморья, восставших против коллективизации, а также из духовенства и интеллигенции.
Второй массовый завоз заключенных – з/к – на освоение Колымы начался, когда генсек Сталин объявил своих соратников-соперников и тех, кто знал или мог понять ход событий, «врагами народа». В то время расстрелян организатор Колымы революционный романтик Берзин – первый директор Дальстроя. Магадан стал городом, улица Берзина в нём переименовали в улицу Сталина.
Этапы состояли из «врагов народа», социально-опасной интеллигенции. Но в начале второй мировой войны приток рабочей силы прекратился. Списочный состав з/к катастрофически таял, людей косили болезни – цынга, пеллагра, туберкулез. Золотые прииски пустели. В первые годы войны не был выполнен производственный план по добыче золота.

* * *
И начался третий (последний) массовый завоз заключенных на Колыму.
Новые этапы состояли из «военных преступников» – полицаев, сотрудничавших с немцами, солдат и офицеров, попавших в немецкий плен, граждан угнанных на работы в Германию, а также граждан Европы и Прибалтики не желающих присоединения к СССР.
Арестантов плотно загружали в товарные вагоны, неделями везли через Европу и Азию на Дальний Восток. В порту «Находка» перегружали в трюмы пароходов и через несколько дней плавания по Охотскому морю доставляли в порт Нагаева ( «Колыма»).
Про этот страшный путь через десять лет мне рассказал полячка Ванда, именно так привезенная на Колыму. В проливе Лаперуза с японского берега спросили в рупор: «Что везёте?» – Отвечали: «Рогатый скот». – Но, как я поняла, самым невыносимым для юной девушки был пережитый позор, когда уголовники, по распоряжению начальства, со смехом и щипками брили голым «зэчкам» волосы, везде где растут. Даже про голод, жажду, вшей Ванда говорила спокойнее и без слёз.
Точно такую же историю я подробно записала в воспоминаниях о войне Аллы Бруни, когда её шестнадцатилетнюю из России «гнали» на работы в Германию; товарные вагоны, голод, вши… с той разницей, что гнали и брили немецкие солдаты и острили они по-немецки. Через сорок лет Алла говорила, что самым страшным был этот ужас стыда и унижения.
«Военный» поток з/к был так могуч, что тюремщики не успевали оформлять личные дела. «Беучётников» привозили с общим списками и общим определением наказания; «На шесть лет проверки».
Несмотря на огромные потери рабочей силы при перевозках и пользовании, Дальстрой к концу войны перевыполнил план золотодобычи и награждён орденом Трудового Красного Знамени.
По окончании срока уцелевших з/к оставили на «вечное поселение» там, где они отбывали наказание.
Сталин вступил в мировую борьбу за создание оружия массового уничтожения людей и преуспел. Но умер. Улицу Сталина в Магадане переименовали в улицу Карла Маркса.

* * *

Во времена войны я училась в московской школе и работала то в колхозе, то в военном цеху. Вместе с друзьями переносила голод и холод стойко, с чувством уверенности, что наша страна непобедима. Мы были патриотами; были, несмотря на трудности, жизнерадостны и оптимистичными как это свойственно подросткам. А после войны мы учились в институтах.
Я – еврейка и в связи с этим была подавлена вдруг начавшимся непрерывными кампаниями против «космополитов», «делом врачей», готовящимся выселением евреев в Сибирь. Я не знала, не слышала ни в школе, ни в общежитии об уже происшедшем выселении-переселении народов нашей страны. Я не понимала, что происходит.
В строительном институте, где тогда училась, я обязана была присутствовать на политзанятиях и митингах и голосовать за «разоблачение… осуждение… наказание… убийц – врачей-евреев». А в общежитии переносила злорадство и ненависть некоторых обитателей. Люди вокруг становились всё злее и циничнее.
Тогда я без сожаления покинула Москву, заключив с «Дальстроем» трудовой договор, в котором оговаривалось сохранение московской прописки. И поехала на Колыму с мужем, работавшим там инженером электростанции.
Мы получили разрешение на въезд в «закрытый» город Магадан. Две недели ехали поездом до Хабаровска, потом летели на маленьком самолётике, болтавшемся в воздухе. В Магадане получили путёвки на Аркагалинскую ГРЭС – «Объект №2». И поехали в кабине большого грузовика по Колымской трассе.

* * *

Двое суток продвигались на Север, непрерывно подтапливая железную печурку. Временами из морозного тумана выплывали скученные деревянные избушки, вросшие в землю – прииски, оставшиеся от первопроходцев. Проехали мост через реку Колыму, проехали посёлок Сусуман – районный центр, и километров через восемьдесят добрались до развилки. Налево от трассы указан посёлок «Кедровый». Там устаревшая и маломощная электростанция АрЭК (Аркагалинский энергокомбинат).
Мы свернули направо в широкую долину. Увидели хибары, бараки, сараи, за ними строящийся городок из одинаковых двухэтажных шлакоблочных домов – жилой посёлок Мяунджа.

Мяунджа

Если рассматривать планировочное решение застройки долины, то Мяунджа – один из углов треугольника.
Второй угол – жилая зона лагеря на три тысячи заключенных. Она оцеплена рядами колючей проволоки со сторожевыми вышками. Внутри оцепления чёткий строй бараков на плацу. На пятьдесят з/к каждый барак.
Третий угол – Аркагалинская ГРЭС – промышленная зона, – большая территория, тоже огороженная рядами колючей проволоки и надзорными вышками. В неё заключена новая электростанция с подсобными службами, хозяйственными постройками и озеро с замороженной земляной плотиной.
«Первая очередь» электростанции, законченная строительством, ткнулась в небо высокой черной трубой. – Будто дышало дымом горбатое индустриальное чудище, вытянув тело среди ослепительно белых сопок. А рядом из недр торчал недостроенный обрубок трубы «второй очереди».

* * *

Я была назначена на работу в ПТО (производственно-технический отдел) Управления «Энергострой». В отделе работали заключенные – инженеры, собранные изо всех лагерей Колымы. Утром их строем приводил конвой, потом они были свободны на просторах промзоны.
Начальник отдела – Леонид Николаевич Бирюков, партийный и общественный деятель, бывший лагерный начальник. Он постоянно передвигается и активничает, суетлив. А строительное дело знает плохо, зависит в работе от подчинённых з/к и изо всех сил создает с ними дружеские взаимоотношения. Он компанейский человек и неостроумный шутник, цинично подшучивает над собой: «лучше бедный, но честный».
Работа отдела состоит в приспособлении к местным условиям проекта, заказанного и выполненного для Мяунджи в Ленинграде. Наша контора находится в зоне строительной площади, и з/к азартно, остря и подсмеиваясь над далёкими вольными коллегами, переделывают чертежи. Им всякий труд в радость.
И в свободное время они что-то мастерила для себя, для обмена, для продажи. Мне предлагали тапочки, шкатулки, альбомы, скульптурки, картины, можно было заказать что угодно. Поделки примитивные, но красивые, с национальной характерностью: украинские, прибалтийские, молдавские, и видна была ручная работа. Прекрасную утварь делал румын, натягивая на стеклянные бутылки или вазы, или посуду, распаренную кору деревьев, которую раскрашивал, используя фактуру. Свою работу они оценивали высоко, а плату спрашивали продуктами, которых не было в лагерном ларьке, – чай, сахар, масло…
После смерти Сталина в лагере сразу смягчился режим, но больше двух лет длилось напряженное, нестерпимое ожидание перемен. Заключенные жили слухами об амнистии, говорили, что в Магадане работает комиссия по пересмотру их дел. Вот-вот комиссия прибудет на Мяунджу.

* * *

Когда я впервые вошла в контору, воцарилась тишина до поры, пока ушёл Бирюков. Тогда з/к кинулись с расспросами о новостях в Москве, но сразу выяснилось, что они знают больше меня. Я онемела, слушая свободные речи после московских страхов, доносов, запретов и уже привычной несознаваемой лжи из оглушительных репродукторов и дозволенной литературы. Я слушала з/к, забыв, что дала подписку общаться с ними только по работе.
Всю работу отдела возглавлял Николай Васильевич Савенко, геолог-разведчик, десять лет из своих сорока проведший в колымских лагерях и по отбытии срока оставленный на «вечное поселение». Он был лысый, беззубый, обтянут сухой желтой кожей. Он злоупотреблял спиртным и опаздывал на работу, но приносил оригинальные рационализаторские предложения, за которые ему всё прощалось. Ёще он остроумно рассказывал анекдоты и печально шутил.
Самый весёлый и жизнерадостный – высокий голубоглазый латыш Рудольф Бенуш. На войне он был контужен и в лагере заметно терял слух, но никогда не унывал и даже глухоту использовал в своих интересах, отвечая при желании: «Не слышу», – он по-русски говорил неважно, перевирая ударения, буквы, падежи. Начальник Бирюков постоянно ждал от него подвоха, не доверял этому «американскому шпиону», как он его называл.
Я числилась инженером. Не имея никакого практического опыта, проверяла и подписывала чертежи, выполненные отличными специалистами, которые числились уборщиками, чертёжниками, техниками, – кем угодно, согласно штатного расписания и дозволенности для з/к.
Это было тяжко, как и унизительный их привод-увод: шеренга-пересчёт-конвой. – «Шагом арш!» – командовал деревенский мальчишка, оголтевший от дурной службы и однажды в посёлке начавший палить из автомата.
Бирюков при всех называл меня «комсомолочкой», утверждая общность с ним, а после увода заключенных поучал: «Не потеряй, соблюдай дистанцию. Шпионам дают долгосрочные задания «внедряться», налаживать связи, усыплять бдительность», – эти понятия, усвоенные с детства и с войны, я не могла отнести к своим коллегам. А Бирюков казался двуличным.

* * *

Немногим позже меня приехала из Омска Валя, тоже инженер-строитель. Владимира Антоновна Билецкая родом из Стрыя – городка подо Львовом. Её родителей с детьми – Тарасом, Остапом, Богданом, Владимирой – выслали в Сибирь, где отец погиб на лесоповале, Тарас заболел туберкулёзом, а мать и младшие дети выжили в Омске. Такую быль поведала Валя скорым украинским говором, пересыпая речь поговорками, притчами, горьким юмором.
Контора оживилась. Все влюбились в высокую изящную девушку со вздёрнутым носиком, вишнёвыми очами, милой улыбкой. Кто-то поставил на её стол три цветочка в стакане.
Режим в лагере совсем смягчился, наших коллег расконвоировали, и они должны были являться в бараки только к отбою, а свободное время проводили в посёлке. Собирались в общежитии в маленькой Валиной комнате, где жил и её брат Богдан. Валя – домовитая, хлебосольная хозяйка – пекла пироги и рассказывала:
– Мы на «Западе» представляли Сибирь каторжным краем, где бродят разбойники, а люди от голода едят друг друга.
– И ты верила? – спросила я.
– Все верили. «Говорят, говорят – зря не скажут», – отвечала она поговоркой.
– Людей ели, – вставил Николай Васильевич, – сперва золотоискатели, когда застревали здесь на зимовку, а потом (до сих пор едят) блатные, находясь «в бегах».
– Нас выслали в Сибирь, отняв построенное и нажитое своим трудом. Обвинили, что нанимали батраков на летний сезон. Но ведь они сами просили работу. Не каждый желает заводить хозяйство – хлопотно. А они жили хорошо и без забот. У нас даже собаки жили лучше ваших колхозников. Мы встречали советских солдат цветами, как освободителей от немцев и поляков, лезли на танки целовать их. И оказались в Сибири.
– Вместе с советскими солдатами, – проворчал Николай Васильевич.
Но все разговоры возвращались к амнистии, к «закрытому» докладу на Съезде Партии. Я спросила, откуда они всё узнают. В ответ поляк Юлиан Любасовский подозрительно спросил: «А ты что, шпиён?»
Валя не любила разговоры, запевала украинские песни, всех заставляла петь и танцевать, всё больше хорошея от всеобщей влюбленности. А я удивлённо слушала незнакомую историю нашего времени, мало похожую на ту, что изучала в школе и институте.

Освобождение

Комиссия по пересмотру дел заключенных наконец появилась. После долгого ожидания всё стало происходить слишком быстро. Каждое утро в здание клуба конвой приводил группу з/к строем. Из клуба люди выходили свободными.
Те из них, кого ждали уцелевшие семьи, немедля помчались к родным гнёздам. Они и в заключении сохраняли связь с волей через редкие письма, посылки, даже свидания.
Уберегли силу духа религиозные люди, а также верующие в своё предназначение или мечту.
Спешили покинуть Колыму люди, истосковавшиеся по родному краю; уехали, но родину не узнали или не нашли вовсе. И только вернувшись в Мяунджу, нашли жильё и работу. Среди спешивших на материк были и «мстители», стали доходить слухи про самосуд: то «стукача» зарезали, то бывшего начальника лагеря повесили. Потом это оказывалось только мечтаниями, и через несколько лет кто-нибудь встречал «бывшего начальника» в Сочи, где он имел дачу и служил в горкоме партии.
Но слишком много «бывших з/к», поражённые болезнями, апатией, алкоголем, никуда не уехали, ни к чему не стремились, ничего не предпринимали. Среди них был и Николай Васильевич. И ходя его судьбу взяла в свои руки властная женщина, он только посмеивался над её усилиями и пил.

* * *
Я стояла возле клуба с Валей и Николаем Васильевичем, когда конвой привёл группу з/к, в которой был Рудольф. Он прошел четким военным шагом, не глядя на нас.
Про одного «освобожденного» Николай Васильевич сказал:
– Полицая зря выпустили, повезло, что свидетелей не осталось.
– Что же вы не заявите? – воскликнула я. Он посмотрел очень удивлённо. Я и позже удивила новых друзей советами обратиться по разным поводам то в милицию, то в Органы, пока поняла, что они совсем не доверяют советским властям.
А Николай Васильевич говорил:
– Что происходит? Даруют свободу, вместо того, чтобы покаяться, опять останутся одни легенды.
– А за что вы сидели? – спросила я.
– За анекдоты. – Подумал и добавил: «за легенды».
Вышел свободный Рудольф.
В то самое время поступил донос на одного забулдыгу, будто бы назвавшего нового генсека «кукурузником». Не сносить бы ему головы при Сталине, теперь же никто не знал, что делать с таким преступником. Запросили Магадан. Там тоже не знали и поручили местным органам решать самостоятельно. И они решили «дать пятнадцать суток» – пусть чистит грязь и отхожие места на милицейском дворе. Времена переменились!

* * *

Валя получила сразу несколько предложений «руки и сердца». Она выбрала Рудольфа. Безмолвный роман завязался ещё с трех цветочков в стакане.
Во время Второй мировой войны, за несколько часов до присоединения Латвии к СССР, Рудольф с отцом и матерью, с еще несколькими семьями перелетели на последнем самолёте из Риги в Англию. На том же самолёте находился запас Латвии. Из рассказов Рудольфа выходило, что важные события во всех странах происходят под контролем всемирного банка. (Даже и у нас!).
Потом Рудольф участвовал в войне как капитан американской армии. Был контужен в битве при Дюнкерке. Присутствовал на Нюренбергском процессе, – служил в комендатуре военного городка.
После войны, получив визу, приехал в СССР, где был схвачен и отправлен на Колыму. Там начальники быстро признали его умение организовать любую работу, и он был то заведующим баней, то витаминным и пивным цехом, а будучи переведен на Д2, вёл вместе с Николаем Васильевичем всю работу по строительству электростанции.
За восемь лет пребывания в лагерях Рудольф окружил себя умелыми и интересными людьми из з/к. Среди них был врач Макаров, обвинённый в сотрудничестве с немцами, в услугах которого нуждались все начальники и их семьи.
По освобождении из лагеря Рудольфу предложили ехать на все четыре стороны (он не имел гражданства). На размышления дали три дня. Не доверяя обещаниям Органов, учитывая их коварство и заметив нерешительность Вали, Рудольф говорил так:
– Мне везде найдётся работа, но нигде нет такой лёгкой жизни, как в Союзе, нигде задаром не проживёшь. Везде надо делать капитал и приращивать, иначе крах. Везде конкуренция, а я усталый. А в России можно жить одной болтовнёй, врать и воровать и, если немножко работать, можно иметь всё. Здесь никто думать не хочет, считать не хочет – лень тут. На Мяундже я вне конкуренции. А ещё: сюда не достанет атомная бомба.
На последнее заявление Валя возразила:
– А по мне – это оружие самое лучшее, гибнут все сразу и одинаково. «Что Громаде – то и бабе».
Валя тоже устала, но была моложе на десять лет и никогда не расставалась с мечтой об Украине. Отъезд из СССР означал, что она никогда не увидит Украину и что снова пострадают мать и братья. Ещё смущала её в Рудольфе какая-то лёгкость характера.
– Кто знает, какие там порядки? Может быть, завезёт и бросит, а обратно хода нет.
Рудольф отвечал:
– Я смотрел весь свет. Самые красивые города – Париж и Москва. Самые красивые женщины в Мексике, но моя «хоклошка» (подразумевал украинка, «хохлушка») лучше, пусть живёт, где нравится. Моё дело заработать деньги.
Рудольф принял советское гражданство. Они остались жить в Мяундже, чтобы накопить сто тысяч рублей на покупку дома с садом на Украине, чтобы заготавливать соленья-варенья на весь год и растить детей в достатке – Валины мечты.
На Севере пришлое население живёт с чувством временного пребывания: «накопить… приобрести… достигнуть… уехать…» – В таком состоянии у большинства северян проходит жизнь. С насиженного места могут сдвинуть только болезни, взросшие дети, получение пенсии.
А варенья-соленья, наливки-настойки запасали на весь год и на Колыме, собирая «дары тайги». Мелкая бледная растительность щедро плодоносила, хотя лето и осень краткие, с холодом идущим из мерзлой глуби. Пронзительно-назойливая мошкара. Совсем мало погожих дней, но уж когда они выпадали, мы после рабочего дня шли с вёдрами к сопкам, не теряя ни минуты. Там надо найти место, где за час-два посудины наполнятся грибами или ягодами. Первая радость – голубица, иссиня-чёрная, с дымчатой поволокой. Потом грибы – колонии маслят. А осенью брусника, уже припорошенная снегом. Спешили. Темнеет сразу, и посёлка за сопками не найти.

Так кто же осваивал Колыму

«Вольнонаёмные» – партийные и инженерно-технические работники – стали заезжать на Колыму одновременно с завозом туда заключенных. Количество их было в десятки раз меньше. Они служили по договору, дающему многие льготы: двойной оклад с надбавками за выслугу, двойные отпуска, подъёмные на въезд-выезд, оплата проезда в отпуск на материк и обратно, двойной стаж работы, ранняя пенсия, награды, знаки отличия и, кроме всего, «бронь» на прописку и жильё на материке.
Север – непочатый край для деятельности, для карьеры, для накопления. Но отважились ехать в «незнаемое» самые решительные, или неосторожные, или загнанные в тупик, когда терять нечего. Активные члены Партии тут сразу становились начальниками, их Валя называла «из грязи – в князи».
Рабочий день ИТР (инженерно-технических работников) электростанции был ненормированным, редко случались у них выходные дни или праздники. Тогда отправлялись коллективно на охоту, на рыбалку, жгли костры в тайге, варили уху, пили спирт.
Некоторые освобождённые з/к тоже числились инженерами и теперь работали «по договору», и всё же «вольнонаёмные», приехавшие добровольно, относились к так называемым «бывшим з/к» свысока, утверждая своё превосходство, говоря: «зря не посадят, значит что-то было, ведь нас же не посадили».
Из «бывших» к нам часто приходил сотрудник мужа Иван Иванович Аристов. Их роднило сходство характеров – неспешность, абстрактные рассуждения, игра в шахматы с потягиванием коньяка и многолетняя общая работа.
Иван Иванович, по доносу обвинённый в троцкизме, был взят со второго курса Университета в городе Горьком и отбыл десятилетний срок за неосторожные записи в дневнике. Он напоминал Дон Кихота величавой серьёзностью, худобой, обвисшими усами. Он увлечённо занимался математикой и собрал приличную библиотеку. К нам приходил «навеселе», и с каждым разом напряженнее блестели его глаза, всё более запинающейся становилась речь.
В недавнем прошлом мой муж получил замечание за дружбу с ним.

* * *
В жилой зоне лагеря на плацу жгли секретные бумаги. Мы читали на обгоревших листах доносы, неотправленные письма з/к товарищу Сталину «лично», познакомились с отречением одного нашего коллеги от отца-кулака.
После освобождения заключенных в ГУЛАГе истаяла рабочая сила. Бараки опустели. А тогда партия бросила клич: «Комсомольцы! На стройки коммунизма!»
Строительство второй очереди электростанции приостановилось. Мы срочно переделывали жилую зону лагеря в посёлок «Комсомольский». Перепланировали бараки в жилые дома коридорного типа, проектировали водопровод и канализацию. Через месяц чертежи были готовы, но строить было некому, ждали комсомольцев.
Летом они приехали. Из автобусов высыпали мальчишки и девчонки. Я их хорошо понимала: бежали кто от чего – от бездомья, от бедности, от одиночества, от скуки, от родителей, но только они не знали, что такое работа, и не умели её делать.
И стоят выламываются: «Сделай так, чтобы работа была мне интересной, тогда я, может быть, буду работать». Рудольф плюнул и ушел. А Бирюков оживился: «Сделаем!» – и организовал политинформацию, стенгазету и соцсоревнование. Он выбрал из активистов комсомольское бюро и комсорга.
Рудольф Бенуш присмотрелся к вновь прибывшим. Отобрал рабочих в три бригады и стал учить их: бетонщики, каменщики, штукатуры. Но ворчал, ворчал: «Зачем много девок прислали?» Я объясняла, что после войны в Москве, например, на шестнадцать «девок» приходится один парень, вот такая трагедия. А он отвечал: «Это не моё дело».
Первым крупным делом комсомольцев было письмо генсеку об отсутствии в магазинах всех овощей и молочных продуктов. Картофель и капусту вскоре привезли из Якутии, морковь и лук – с материка. А нам в план работы включили строительство коровника и заготовку силоса.
Через год в магазине появилось молоко потом яйца. И вовремя. Вновь приехавшие быстро обзавелись семьями и детьми.
Комсомольцам нравилась свободная продажа спирта, дозволенная только на Севере, его черпаками переливали из вёдер в посуду покупателей, и сразу по приезде они утащили с прилавка полное ведро.
До начала работ Рудольф всегда выдавал рабочим наряды с высокими расценками, но потом платил только за качественную, полностью выполненную работу. Тут он был жесток и отказывался вникнуть в трудное материально-бытовое положение: «Я не богадельня, для этого есть профсоюз». И когда «девки» качали права (его выражение), отвечал: «Не слышу». – Они говорили: «Чёрт глухой», – он кричал: «Я вам покажу чёрт глухой». Он хорошо понимая речь по губам и по смыслу разговора. «Кровопиец… Эксплуататор!» – кричали, матерясь, «девки». Он отвечал тем же, и очень смешно.
Вообще-то он любил кричать, но беззлобно и всегда с юмором, так что смех сглаживал конфликт. Уж не знаю сознательно, нет ли, при строительстве дороги во время распутицы он написал рапорт в высшие инстанции с требованием дать «коэффициент на распутицу», – посмеялись, дали. Я подозревала, что его повышенное чувство юмора и трудоспособность подогревались коньяком.
Вскоре стало ясно, что двести комсомольцев станцию не построят. И ежедневно к нам привозили з/к – уголовников из Кадыкчана – ближнего лагеря, где на шахтах добывали уголь. От этого посёлка на АрГРЭС сделана насыпь, по ней уложена узкоколейка, но паровоз заржавел, и уголь и заключенных на станцию возили автомашинами.

* * *
Бирюков назначил меня прорабом по строительству жилых и общественных зданий. Бригада состояла из пятидесяти уголовников во главе с бригадиром Костей Мельничуком, которого з/к сами выбрали, уважая за физическую силу и грамотную защиту их интересов.
Костя похож на большого доброго зверя. Густые соломенные волосы растут мыском с середины лба, из-под которого смотрят синие глаза. Он был арестован во Львове в редакции национальной украинской газеты и отправлен на Колыму. Бежал из лагеря, получил срок за побег. Когда освободили политических з/к, его оставили отбывать этот дополнительный срок.
Все вопросы по работам и оплате труда я решала вместе с Костей. Мы оба старались найти разумный пределы для обеих сторон, это было сложно, потому что з/к уклонялись от работы, делали брак из безразличия, лени или утаивая материалы для своей пользы, изредка и сознательно. Заключённые всегда филонят на тяжёлых работах, если только нет какого-либо их интереса.
Весной в Кадыкчане при оттайке бетона в присутствии заинтересованно наблюдавших з/к и других зрителей медленно развалилось промышленное здание, построенное зимой.
От Бирюкова я получила упрёк: «Ты относишься к преступникам как к людям». Но даже после некоторых их подлых поступков я не могла измениться. То видела как один из них, чтоб общаться с детьми, перебрасывал через забор в детский сад игрушки-самоделки – петухов, кошек, собак. То другой, фальшивомонетчик, предложил мне, из добрых чувств, сделать партийный билет, так, чтоб уехав, я могла бы чем-то воспользоваться.

* * *
Как только закончили строительство клуба, в Мяунджу на гастроли зачастили московские и магаданские артисты. Магаданцы не уступали москвичам в мастерстве, а в самоотдаче превосходили их.
Из Магадана приехал Вадим Козин, отбывший заключение и не желавший никуда уезжать. Вышел на сцену старый артист, поддерживаемый аккомпаниатором, болезненный. И вдруг преобразился. Он широко развёл руки, повёл плечами, что-то тихо сказал и запел: «Милая, ты услышь меня…» Потом пел: «… при счастье все дружатся с нами, при горе нет у нас друзей». И слёзы в его глазах, и всем грустно и хорошо.
Летом на своей машине у нас проездом побывал московский поэт-фронтовик Виктор Урин. Приехал в компании с аккордеонистом и с девицей. Они раскинули палатку на берегу речки Мяунджи и завязали дружбу с активистами из Комсомольского посёлка, чтобы изучить жизнь «покорителей Севера».
Поэт устроил выступление в клубе, рассказывал, как они добрались до нас, совершив героический автопробег. Потом он читал свои стихи о героях-комсомольцах и про «золото, золото, золото…» Он, кажется, не замечал, что в зале публика не наивная, не юная и не приветливая.
На сцене за столом президиума сидел «бывший з/к», теперь рабочий электростанции – местный литератор Всеволод Нырко, рядом с ним сидел магаданский поэт Альберт Адамов, который вдруг решил прочитать свою импровизацию, заранее извинившись, если получится неудачно. И продекламировал: «Сменив Парнаса на мотор, /исколесили вы полсвета./ Из вас получится шофёр,/ но не получится поэта».
Ничуть не смутившись, не обидевшись, В. Урин повесил на перекладину полотнище, на котором были крупно написаны его стихи про комсомольцев и про золото. Аккордеонист заиграл мотив, а девица начала крутить полотнище, водя указкой по строчкам. Поэт бодро запел песню на свои слова, жестами приглашая зрителей петь вместе с ним.
И тогда в зале раздались смешки. Очень напомнил поэт ушедшего в прошлое массовика-затейника из дома отдыха.

Цифры

В конторе Бирюков диктовал квартальный отчет: «План выполнен на сто два процента. Рост производительности труда…» В наших отчетах цифры были точно такие, какими им должно быть, чтобы мы заняли первое место в соцсоревновании и получили максимальную премию.
Эти цифры совсем не отражали результаты работы, потому что нельзя учесть то, что не поддается учёту: воровство, стихии, замены материалов, изворотливость инженеров. И невозможно дать ответ на все статистические запросы Центра, тогда не останется времени на работу.
Самые ответственные вычисления показателей делал Леонид Тихонович Водотиец. Он благоговел перед цифрами и при первом нашем знакомстве разгневался на моё небрежное отношение к деловым бумагам, назвал недоучкой. Я тогда ответила, что ему бы научиться читать чертежи, раз работает в строительном управлении. Но уже через год я хорошо понимала огромное значение цифр, на них зижделась и работа и наше благополучие.
Водотийца прозвали «Госплан», но это собой, потому что он относился к себе очень серьёзно, обидчивый и самолюбивый. Ёще будучи заключённым, он просил всех отъезжающих на материк зайти на ВДНХ в Москве и посмотреть в «Красной книге» вычеркнута ли его фамилия из перечня заслуженных работников Сталинской области. Смотрели. Не вычеркнута, Забыли по нерадивости.
Я вычисляла цифры для плана работ на следующий год. Бирюков ополовинивал их и посылал в Центр, там их удваивали и присылали нам как утверждённый государственный план. Такую систему Бирюков считал умной, ведь важен результат: электростанция строится и даёт ток приискам и посёлкам, строители перевыполняют план, Дальстрой богатеет, мы получаем премии за хорошую работу.
Вообще трудно догадаться, всерьёз ли говорит Бирюков. Если уличить его в фальши, скажет «шуток не понимаете», а Валя ответит: «В каждой шутке есть доля правды».
Молодую семью Бенушей омрачало только одно: Валя нетерпимо отнеслась к пристрастиям Рудольфа к коньяку, чифиру, наркотикам. Она попыталась сразу всё исключить, и он мучился. Она стала покупать ему ежедневно два литра пива. А он тайно употреблял ещё что-то.
Другом-покровителем их дома стал Бирюков. Дал им квартиру и добивался назначения Бенуша главным инженером строительства. Но должность эта была номенклатурной, «главных» назначал Центр. Рудольф же чётко ограничил свою работу только участком, на котором числился по штатному расписанию. Присылаемые «главные» быстро уезжали. Стройка замирала.
Рудольф говорил:
– Назови хоть горшком, но плати, сколько стою. Честно работаю – честно плати, иначе я – дурак!
Но платить не по расписанию Бирюков боялся и, наконец, добился: Бенуша назначили ВрИО (временно исполняющим обязанности) главного инженера строительства. Вернувшись из Магадана с этой вестью, Бирюков сказал Бенушу:
– Поручился за тебя. Теперь, если навредишь, вместе сидеть будем. Я уже сухари сушу.
Рудольф отвечал: «Не мешай, не наврежу. Теперь здесь я хозяин. Это мой монопол!»
«Монопол» Бенуша сразу стал приносить незаконный доход. Первым делом он организовал разработку скалы: сделал из трубы «огнемёт» (по моим понятиям – большой примус), разжигал его и накалял кусок сопки, затем обдавал горячий камень холодной водой. Скала трескалась и разбиралась на хороший строительный материал, которого хватало не только на наши нужды, но и на обмен с приисками и шахтами на всяческий «дефицит».
Вторым делом Рудольф смог «списать» и вернуть государству проржавевший паровоз, тем выполнив сразу годовой план по сдаче металлолома. И с той же целью запланировал сдать на следующий год семь километров рельсового пути.
Третьим делом в обмен на камень получил разрешение разобрать новый кирпичный завод, выстроенный, но никогда не работавший по причине того, что из местной глины не получался кирпич. Тут ему не дали воспользоваться только оборудованием, объяснив что «печь Гофмана», доставленная из Германии, очень дорого стоит. Балансовая стоимость всего комплекса – семь миллионов рублей.
Рудольф работал всегда и везде. Вечерами и в выходные дни чертил эскизы, писал наряды. Делать вычисления не доверял никому, даже Вале. Изредка отдыхая, брал наугад один из томов Советской энциклопедии, открывал наугад философскую или политическую статью и читал как увлекательную сатиру – смеялся, цитировал.
В отпуск Бенуши поехали в Киев. Валины большие ожидания не сбылись, она вернулась не очень-то радостная от свидания с родиной. Но там закупила хорошую библиотеку и немецкий мебельный гарнитур – всё отправила на Мяунджу.

* * *

У меня родилась дочка. Через сорок два дня я (по закону) вышла на работу. Ребёнка оставила у Тамарки.
Тамарка – бывшая заключённая по статье СОЭ (социально-опасный элемент). Её муж – Запасчиков, тоже бывший з/к, осуждённый за бандитизм. Они повстречались, уже отбыв свои сроки и решив остаток жизни пожить по-человечески. Им уж было за пятьдесят.
Бывший бандит работал на угольной шахте и быстро спивался. Приходя с работы, он бил Тамарку, а она тайком копила деньги на покупку дома на материке не отказывалась ни от какой работы. Обслуживала весь посёлок: стирала, убирала, торговала и нянчила детей.
Она приспособилась обслуживать чужие семьи, работая в лагерях по дому у начальства. Там и успела начитаться книг и накопить житейскую мудрость вроде: «Рыба гниёт с головы… Начальники преступнее меня, но ненаказуемы… Трудное детство – это навсегда...» – любила она говорить.
Между делом Тамара нянчила двух-трёх новорожденных, используя опыт, полученный в колонии для малолетних арестантских детей, где тоже успела поработать. Она знала: «Дети растут как трава, только им нужен режим». Горевала о своем ребёнке, которого не смогла родить из-за северных лагерных болезней.
Рабочий день кормящих матерей был сокращенным, с двумя перерывами на кормление. Ранним утром мы приносили младенцев, упакованными вместе с запасными пелёнками, кормили их и спешили на работу. Тамара давала детям «поиграть ножками», потом туго пеленала и занималась своими делами. Если ребёнок не засыпал, она жевала мак и смазывала ему губки.
Днём матери приходили кормить детей. Те лежали рядком, чистенькие, с пустышками во рту и спали. Тамара очень любила «показуху» – внешний порядок. Кормили полусонных детей, а ночью они не давали спать родителям, не подозревавшим про маковую смазку.
Тамара худощавая, небольшого росточка, кожа сморщенная. Казалось, физические её силы небольшие, но она справлялась со многими работами. Всё шло от характера – покладистого, но жёсткого из-за почти армейской организованности и дисциплины. Особенным был её смех, подобный ржанию, и когда наша дочка очень похоже загоготала, мы рассмеялись от неожиданности, но тут же и озаботились.
Через несколько лет, уезжая на материк, Тамара обратилась к тем, кого обслуживала:
– Я не хуже других, но неудачливее. Вот уже в старости должна всё начинать «с нуля». Без денег не обойтись. Дайте кто сколько может.
Она увезла страшную обиду на судьбу, прощаясь, ещё сказала:
– Ведь мои предки были дворянами. «Тамарка» – кличка. Моё настоящее имя – Анастасия, лучше бы ничего не знать и не помнить.
Но я сильно сомневалась в последнем сообщении, потому что в ней никак не проглядывало ни физической статности, ни чувства собственного достоинства. Больше всего это походило на её мечту, фантазию, легенду.

Москва – 1960-е

Меня непрерывно жгла тоска по Москве. Страшила отдалённость – полмира между нами. Очень ждала отпуска, полагавшегося за три года.
Обратный путь был таким: до Сусумана добрались автобусом, там уже построен аэропорт, и мы на маленьком самолёте перелетели в Магадан, а оттуда на большом самолёте, сделав только одну посадку в Красноярске, прилетели в Москву. Вся дорога заняла пятнадцать часов.
Москва сильно изменилась. Она гудела и строилась, как Вавилон. Людей заметно прибавилось, они толкали друг друга локтями и портфелями. В центре города очень оживлённо. На главных улицах ходят непривычно-развязные иностранцы и громко разговаривают на чужих языках. Дома раскрашены горизонтальными полосами в кричаще, яркие фестивальные цвета.
После хитрого, жесткого диктатора новый генсек казался простым и человечным. Он занялся строительством жилья – расселением жильцов подвалов и общежитий. Заодно снесены все сараи и заборы вокруг домов, от чего вначале было чувство неуютной обнажённости, потом почувствовали, что так просторнее и больше воздуха.
Он сказал: «Нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме». И некоторое время в столовых давали к обеду бесплатный хлеб.
Новый генсек имел такой удалой, рисковый, русско-украинский характер, что совершал безрассудно-смелые поступки, нарушая сложившиеся традиции. Он освободил из лагерей миллионы невиновных людей и уничтожил лагеря политзаключённых, огласил некоторые секреты, компрометирующие власть, сказал немного правды и приоткрыл советским людям «заграницу». Он даже замыслил выдать гражданам новые паспорта, исключив из них графу «национальность», но не успел. Разгневанные «соратники» смели этого «нарушителя конвенции».
В народе о нём осталась память добрая, хоть и с усмешкой, а у властей предержащих – злая.

* * *
Жильцы общежития заметно разбогатели: почти в каждой комнатушке стоял громоздкий телевизор с линзой, холодильник и диван-кровать, на полу уже никто не спал. Молодежь, работавшая на военных заводах, переселилась в отдельные квартиры.
Мой муж уехал на курорт для поддержания здоровья. Я, связанная заботами о ребёнке, не имела свободы действии, зато много читала. Навещали друзья, приносили книги неизвестных мне писателей. Иногда давали перепечатанные на машинке произведения только на один день или одну ночь и их надо было прятать: «самиздат».
В центре города возле книжных магазинов появились своеобразные «толкучки», на которых можно было купить любую дефицитную или запрещённую книгу. В подворотнях, в подъездах собирались кучки людей с портфелями и сумками, сквозь их скопления взад-вперед ходил милиционер, будто ничего не замечая, при его приближении разговоры смолкали, кучки рассыпались. Но сразу же за его спиной ходоки смыкались и действо продолжалось.
Человек с портфелем спрашивал сквозь зубы, едва шевеля губами: «Чем интересуетесь?» – Получив ответ, отыскивал книгу или указывал, у кого она может быть, или договаривался принести её в другой день. Так у меня появились томики А. Ахматовой, А. Платонова, М. Булгакова.

* * *
На Колыме, как и в довоенном Советском Союзе, не было «национального вопроса». Заключёнными были люди всех национальностей, так же и начальниками. На Колыме «худшими» считались «бывшие з/к», им и во вновь выдаваемых документах где-то ставили спец. отметину, исключавшую прописку в больших городах и работу на льготных предприятиях.
А в Москве снова действовали секретные инструкции, лимитирующие приём евреев на работу и в высшие учебные заведения.
Я не нашла Москву, по которой тосковала, она осталась где-то в ранней молодости. Теперь хотелось (и не хотелось) скорее в Мяунджу, на Колыму, где безлюдье, тишина, определённость и бескрайние просторы, на которых меньше ненависти и грубой борьбы за место в жизни.

Мяунджа – 1960-е

Состав населения:
ИТР – «вольнонаёмные». Их жизнь благополучна и стабильна. Они общественно активны и соблюдают партийную дисциплину в трудовой и личной жизни.
ИТР – «бывшие з/к». Средний инженерный персонал, хорошие специалисты. Беспартийные. Завели семьи, детей. Обеспечены жильём. Среди них много пьющих.
Рабочие – «бывшие з/к». Обеспечены жильем в бараках Комсомольского посёлка и в общежитии Мяунджи. Все злоупотребляют спиртом. Многие завели семьи, детей.
Молодые рабочие-« комсомольцы». Молодые семьи, дети. Самые активные из них выбились в руководители и перебрались из деревянных бараков в шлакоблочные дома Мяунджи.
Всего в посёлке около трёх тысяч человек. Половину населения составляют дети. Пенсионеров нет. Средний возраст жителей – двадцать четыре года.

* * *
На Аркагалинской ГРЭС новый начальник – Андрей Иванович Кузнецов. Молодой красивый, очень хозяйственный мужик, сразу получивший прозвище «Андрюша». Увлекается строительством.
Он построил парники, используя сбрасываемую со станции горячую воду. Построил качели-карусели (сам имел детей). Навёл в посёлке красоту и чистоту руками жителей, обязав всех участвовать в воскресниках. Женщины, недовольные отрывом от домашних дел, роптали, но признали в нём хозяина.
А он разъезжал по «воскреснику» в кузове грузовика, дирижируя оркестром и кричал в рупор: «Сделаем Мяунджу посёлком коммунистического быта». Работали весело, с песнями, шутками, общими трапезами. Получался праздник.
Андрюша привёз в клуб молоденькую, нигде прежде не уживавшуюся балерину и назначил её директором. Неудачница храбро организовала занятия всеми видами искусств. Молодая вольница посёлка частично отошла от пьянки и поножовщины и увлеклась самодеятельностью. Андрюша издал приказ об обязательном участии в работе клуба. (Валя с удовольствием пела в хоре, но говорила, смеясь, что её заставили).
Он же пригласил в клуб ещё одну неудачницу, пианистку из Москвы, исключённую из Консерватории за нерадивость. Одновременно в магазин завезли фортепиано, учебники музыки и ноты – всё быстро раскупили.
Нерадивая учительница музыки весело, легко давала частные уроки детям и взрослым. Она не утруждала учеников гаммами и теорией, но учила правильно ставить пальцы и играть «Полонез Огинского», «Танец маленьких лебедей» и другие ласкающие слух произведения. Все были довольны.
Обе неудачницы, отработав договорной срок три года, выйдя замуж и увозя большие деньги, уехали с Колымы.
В больнице появился новый врач-гинеколог, про которого сразу пошла молва – «медицинский гений». Это был грузин с печально-ласковым взглядом карих глаз. Он смутил женщин загадкой: как могло случиться, что у такого человека маленькая некрасивая жена. Но успокоились, узнав, что эта женщина отважилась родить ему детей, когда он ещё был заключенным.
Грузин убедил всех, что в посёлке необходимо построить роддом. И мы построили. Внепланово, на «общественных началах».
Позже Андрюша был снят с должности начальника станции за недостаточное внимание к производственной деятельности.

* * *
Однажды, когда жители посёлка готовились к ночному отдыху, земля содрогнулась вместе со станцией и домами. В этих местах не бывало ни землетрясений, ни вулканов. Народ высыпал на улицу.
Начальство запросило пол телефону Магадан. Там ничего не знали и тоже куда-то звонили. Часа через два получили ответ из Центра: «Запланированный взрыв на шахте». Волнение жителей сразу улеглось.
Вскоре началась эпидемия пневмонии. Приехала комиссия проверять в реке воду. Последовал приказ: «Всем пройти флюорографию». Без такой справки не допускали к работе. И у всех обнаружены затемнения в лёгких. Тогда уж и здоровые люди, прислушавшись к себе внимательно, почувствовали недомогание. А у детей-дошкольников никаких симптомов не обнаружено, и в посёлке «Кедровый», тесно с нами связанном, никто не был болен.
Болезнь протекала у всех по-разному. В течение года двое умерли от рака лёгких. Первым был Запасчиков – Тамаркин муж. Его лёгкие, пропитанные угольной пылью, прокуренные и проспиртованные, быстро сгорели.
Вторым был поляк Юлиан Юлианович Любасовский, который после войны считался погибшим национальным героем. На родине. И там у него подрастали внуки, а на Мяундже у молодой жилистой женщины подрастали два рыжих, конопатых мальчишки.
В тот же год умерли от белокровия две девочки. Врачи предположили отравление рыбой.
Выхватив из посёлка несколько жизней, сделав многих жителей хроническими больными с диагнозом «атипичная пневмония», событие кануло в Лету. Никто его не вспоминал. Никто ничего не замечал. Просто участились заболевания бестемпературным воспалением лёгких. Считали, что это «от Севера».
Только я всё понимала и сопоставляла и, начитавшись журналов с победными туманными сообщениями о ядерных испытаниях, решила, что тот случай и есть такое испытание. Где-то в Якутии.
Валя ничего не помнит, хотя согласилась, что Рудольф в течение многих лет иногда заболевает «атипичной пневмонией», но она считает, что его здоровье гораздо сильнее подорвано алкоголем и курением, так что: «Горела хата – нехай горит забор!»
Многое ещё помню я одна, до того одна, что иногда думаю, не кажется ли мне. Нет! Всё-таки люди сторонятся событий, пока не нарушается их сиюминутный покой, оберегает себя. Только у поэта Вознесенского вдруг встретила родственный взгляд в поэме «Оза»: «Никто ничего не замечал».
Может быть это русское: «Пока гром не грянет...» и «Моя хата с краю…» или украинское: «Что Громаде – то и бабе», или еврейское: «И да и нет». Или лучше ничего не замечать. – У каждого мир таков, каким он его представляет. – «По Сеньке – шапка», – говорит Валя.

Эпилог

Я жила на Колыме десять лет, Валя – двадцать лет, пока выросли дети, Рудольф – тридцать лет (вместе с лагерным сроком).
Бирюков начальствовал там сорок лет и стариком уехал на Украину в свой дом под Киевом. Он умел хорошо, хотя несодержательно, говорить, поэтому ещё двадцать лет занимался общественно-политической деятельностью в горкоме своего городка, в котором числился заслуженным почётным гражданином.
В тех же местах Бирюков устроил за большие взятки прописку и квартиру Бенушам. Они тоже работали ещё двадцать лет в строительной организации. Рудольфа везде ценили за умение, несмотря на его возраст, глухоту и пристрастие к алкоголю.
Он умер в семьдесят восемь лет в 1995 году.
Он родился в городе Риге в 1917 году, седьмого ноября – в день Октябрьской революции. Ирония судьбы.
В письме из Киева от Вали есть строчка про Бирюкова: «Слепнет. Тяжко ему одному, уже восемьдесят лет… Будет долго жить».
Бенушата – дети и внуки Рудольфа – живут в Киеве. Мои дети и внуки – в Москве. Наши дети, рождённые в Мяундже, дружат и общаются, хотя жизнь развела их по разным государствам.

Москва, 1995 год

Часть III
Доеду туда, куда все (1960-е – 1980-е гг.)

Новый Вавилон

Так держать! Колесо в колесе!
И доеду туда, куда все.
В. Высоцкий «Чужая колея».

Население Москвы неудержимо растёт. Толпы людей. Звучит непривычная иностранная речь. Транспорт переполнен.
На окраинах города «поточным методом» строятся жилые районы. В один из таких «спальных районов» на месте бывшей деревни, переселены жильцы из общежития у Каменного моста.
Сутки и ещё десять лет назад я жила среди тайги и сопок в тишине и безлюдье. Теперь стояла в малометражной пустой квартирке. Позади – узлы с вещами и двое детей. Впереди – неизвестность и страх.
На Севере я болела – от лекарств притупились все чувства, больное воображение – страх перед жизнью, перед людьми, которые все кажутся злобными.
Едем к Каменному мосту, и я говорю детям: «Вот здесь прошло моё счастливое детство, на Кадашевской набережной, а на том берегу – Болотная… а вот Третьяковская галерея».
Я металась по городу в поисках работы. Предложений много: «Требуются инженеры – строители...» На окраине города, где живу, приглашают во вновь организованные проектные институты, но везде есть что-то военно-секретное, из-за чего нужно заполнить подробную анкету и ждать ответа четыре месяца. «Вам сообщат!» – говорит кадровик из «первого отдела».
Томясь ожиданием, я решила посетить проектный Институт Москвы. Переполненный автобус. Метро, где на входе я неумело кинула монету, щёлкнули-сомкнулись перед грудью два ножа. Эскалатор плыл вниз, зримо образовывая ступени из человеческих затылков, встречно плыли полосы люминесцентных ламп, освещая лица синевато-белые с бесстрастно-строгим выражением.

* * *
Здание Института увеличилось и теперь вышло фасадами на три улицы и площадь. Тяжёлые резные дубовые двери главного входа заколочены наглухо, и просторный вестибюль разгорожен на комнатки с номерами. Толпы служащих проникают по очереди через запасные створки, предъявляя пропуск.
Я вошла в Институт. Судьба! Навстречу бежал Эдик Плужников – младший сын Егора, родившийся после войны, когда умирал его израненный отец. Во время похорон я держала на руках этого мальчика, оравшего от голода.
Эдик – высокий как отец, но без Егоровой худобы и впалых щёк, на его глазах очки с толстыми стёклами. Он отслужил в армии, там вступил в партию и получил направление на учебу. Стал работать и учиться на вечернем отделении Архитектурного института.
Мне обрадовался: «Будем вместе работать, у нас комплексная бригада, инженеров не хватает», – повёл меня к бригадиру Никите Разину.
Разин – молодой человек спортивного вида, очень чёткий в речи и поведении, беседуя о работе, решил, что я ему подхожу, но: «оформление будет трудным из-за жёсткого штатного расписания и нехватки фонда зарплаты». Повёл меня к Шефу – главному архитектору.
В кипучей деятельности Института эта мастерская жила особняком. Её «Шеф» – кум мэра – был как бы «придворным» архитектором – считался мастером по резиденциям. Его проекты импонировали заказчикам и иностранным гостям сходством с поместьями российской знати предшествующих веков. Шеф был дряхл. Недостаток чувства современности склонял его к колоннам, башенкам, фронтонам; и старый опытный лис набирал работников из одаренных молодых архитекторов, обещая свободу творчества, на что те слетались, как бабочки на огонь. Однако, когда работа близилась к завершению, всегда назревал конфликт: в готовый, выношенный проект Шеф грубо и настойчиво вносил свою специфику. Молодые покидали поле боя, зная тщету борьбы, а на их место приходили новые трудяги.
Разина Шеф нашёл в научно-исследовательском институте, где проектировали, но не строили. Никита охотно согласился делать проект «пансионата для особо ответственных лиц». Он привел с собой бригаду молодых энтузиастов. В Институте Москвы заказчики «рвали чертежи из рук» и несли на стройку.
Шеф – бодренький щуплый старик, повел меня в отдел кадров, там сказал: «зачислить инженером на спецобъект. Это не подлежит обсуждению...» – Начальник не спорил, учитывая родственные связи.
Я сказала Эдику: «Подумаю до завтра», – он возразил:
– Чего там думать? Пиши заявление. Ты здесь нужна, институт престижный, берут только по блату, тут все свойственники. Меня Лидка Оглыбаева устроила, с нами не пропадёшь.
Я не хотела работать в большом удалении от дома (дети оставались одни), не думала начинать «с нуля», не зная специфики строительства Москвы, и, конечно, не рассчитывала на минимальную зарплату, которую мне предложили, но недолго думая, написала заявление.
Сильнее всех соображений действовала надёжность и забота. И ещё: интерьеры рабочих помещений напоминали музей – подрамники с проектами висели на стенах, а в холлах на этажах выставки картин архитекторов и детских рисунков, – всё умаляло, отодвигало личные события и страх.
На следующий день я приступила к работе.

Зональная мастерская

Для проектирования плановой застройки Москва разбита на зоны. В зональной мастерской – четыре бригады по пятнадцать-двадцать человек. В большом зале, рассчитанном на одну бригаду, в шуме и духоте работают пятьдесят человек.
Наша бригада проектировала «пансионат на двести пятьдесят мест для особо ответственных лиц» в подмосковном заповеднике. Задание всё разрасталось: Шеф предлагал заказчику то добавить сауну с выходом на водохранилище, то охотничий домик в лесу и вместе с этим увеличивался объём подсобных хозяйств, городок для обслуживания персонала, военно-охранный городок. И увеличивалась стоимость строительно-проектных работ – наше благополучие.
Архитектурный совет Института не утвердил проектное предложение, но Шеф утвердил проект в более высоких инстанциях и могущественный заказчик дал ход началу строительства первой очереди, хотя чертежи ещё не были готовы… «Зелёная улица» через все смежные отделы, большие премии за досрочность...

* * *
Раз в неделю Авторский надзор (группа из авторов-архитекторов и инженеров) выезжал на стройку для контроля за производством работ. Рано утром мы приходили к зданию ЦК КПСС. Нам выписывали пропуска, и мы проходили в буфет, где покупали разные дефициты (вроде «докторской колбасы» – настоящей). Потом мчались за город на микроавтобусе, с недозволенной скоростью, нас не останавливали – на машине был спецномер.
Пансионат строили солдаты, призванные в Армию из Среднеазиатских аулов. Самый грамотный из них – техник-строитель лет двадцати пяти переводил команды на узбекский язык. Начальство, штатское и военное, инженерно-техническую часть возлагало на нас. Производство работ не было сложным, но требовалось высокое качество, которого солдаты не могли дать, и мы писали в журнал работ: «Разобрать брак в указанных местах...»
В глубоких котлованах много несчастных случаев. Там возводили железобетонные бункеры-убежища – это не наша часть проекта, это – «спецчасть», выполненная секретной организацией.
Говорили, что сюда строят ветку метро прямо от Кремля (сто километров?).
Бункеры меня удивляли: неужели члены ЦК (очень старые люди) мечтали уцелеть в атомной катастрофе? Неужели молодые военные ребята будут служить им? – Не будут! – А что же уготовлено остальному населению? – Опять «Что Громаде, то и бабе» как во второй мировой войне.
Стройка быстро продвигалась, и заказчик потребовал постоянного присутствия на объекте авторского надзора. Эдик настойчиво предлагал свою кандидатуру, и, наконец, уехал туда и провёл лето среди чиновников, приближенных к особо ответственным лицам, и не скрывал восхищения их образом жизни.
Он рассказывал про обилие еды и питья, про «баньку», про охоту. Но главным, поразившим его наблюдением, было то, что это вовсе не особенные люди, а даже зачастую хуже него и циничнее.
Никита Разин, однажды видевший там охоту на лося, морщился: «не охота, а убийство».

* * *
Вдруг задержалась смета на строительство объекта – его проектная стоимость. Деньги!
Шеф, догадывавшийся о моих знаниях приблизительных чисел, полученных в совместной работе с Бенушем, Савенко и Госпланом, просил вычислить умозрительно объёмы работ для сметы. И потом, изучая мой труд, указал, что я не придала должного значения архитектуре. Его возмутили не «осреднённые» колонны и перекрытия, а попавшие в смету дешёвые изделия, например, дверные ручки, «не позолоченные».
Он удивлённо заключил: «Вы, оказывается, не понимаете значения объекта».

Шеф

Мастерская участвовала в закрытом конкурсе на проект гостиницы. Когда был собран материал и прояснились контуры будущих зданий, Шеф активно включился в работу, заявляя свои идеи. У Разина на скулах заходили желваки и он отказался от соавторства с Шефом. Тот предложил ему делать на конкурс собственный вариант, но и в эту работу активно вмешался:
– Где вы такое видели?
– Нигде, – отвечал Никита.
– Уберите козырьки, так не делают.
Перед сдачей конкурсного проекта Шеф устроил в мастерской обсуждение. Он сообщил подчинённым:
– Преимуществом наших предложений является индустриальность и невысокая стоимость, это реальный проект, возможный к исполнению. Кроме того, в короткий срок мы создали два варианта, а я знаю мастерские, которые не справились и с одним. (Аплодисменты).
Хмурый Разин ушёл в начале обсуждения, переживая, что в титулах проектов упоминается его фамилия.
Все знали, что победители конкурса назначены заранее, но молодёжь пользовались случаем.
На просмотре маститый профессор говорил студентам, указывая на наши варианты: «А это – пример того, как не надо делать архитектуру».

* * *
Шеф был ровесником века, удачливым, рациональным человеком, с легко приспособляющимся характером. В молодости вступил в правящую партию, поверил в неё, стал «идейнее» многих и в работе опережал соперников, художественная одарённость тут помогла...
Завистники называли его коньюнктурщиком. А мастерская брала первые места в соцсоревнованиях, брала первые премии и богатела. Он умел добывать выгодные заказы и списывать долги в общеинститутскую кассу. Сотрудники любили премии, но по адресу Шефа злословили, его хорошие и плохие качества объясняли национальностью – «еврей». (Даже про меня говорили: «свою» устроил, хотя устраивали меня Плужников, Разин и Оглыбаева).
Шефу исполнилось семьдесят пять лет. На чествование собрался актив Института, архитектурный совет, сотрудники мастерской. В холле сделали выставку его рисунков и проектов.
Юбиляр к этому времени сильно сдал: дремал в президиумах, ходил домой обедать, после этого спал и появлялся в мастерской к концу рабочего дня. В характере усилились черты нетерпимости и подозрительности. Энергия и самоконтроль уже покидали его. Все ждали прощального слова.
В ответ на хвалебные речи и лицемерные пожелания творческих успехов, Шеф, улыбаясь, заверил:
– Буду работать до конца, как положено коммунисту. «Есть ещё порох в пороховницах», я ежедневно обливаюсь холодной водой и бегаю по дорожкам парка. Не покину вас, потому что без меня вы пропадёте.
И он не ошибся. В будущем без него мастерская начнёт гибнуть от некомпетентности новых ставленников. Произойдёт сначала «укрупнение», когда три мастерских сольют в одну с таким числом работников, что она будет недееспособна и тогда распадётся на четыре новых мастерских. – Многоопытный Шеф знал «критическое число» работников.

Эдик
Эдик жил с матерью, сестрой и племянниками в большой семье. По его просьбе Разин написал ходатайство о предоставлении жилья активному общественнику, члену Партии, сыну фронтовика, участнику работы над строительством пансионата для ЦК КПСС, студенту. Эту бумагу подписал институтский «треугольник» – парторг, профорг, директор. Шеф передал её в Моссовет.
Эдику дали комнату в коммунальной квартире.
Два дня мы справляли новоселье. Никита принёс гитару, Эдик пел-орал под неё юморные песни. Магнитофоны тогда были редкостью. Мне сказали, что это песни Владимира Высоцкого, артиста, которого знали по нескольким фильмам.
Некоторые фразы из его песен становились советским фольклором: «Ещё не вечер», «В кармане фиги нет», «Героическая личность – козья морда», «Надо, Федя, надо!», «Скажи спасибо, что живой», «Спасите наши души, мы бредим от удушья».
Мы смеялись до слёз. А кто-то сказал: «Что за жанр такой? Это не поэзия, но порча русского языка». Ещё кто-то сказал: «И это не музыка и не пение, а бренчание и хрипота». Ещё: «Если убрать гитару или петь нормальным голосом (не хрипеть), то всё развалится, это что-то приблатнённое и пьяное».
А мне как раз нравилось, что этому нет названия. И юмор его гротескный нравился. И смешно и грустно (слёзы навёртывались).

* * *
Гитару Никита обратно не получил. Эдик сказал, что она упала и разбилась вдребезги. Я подозревала другое, но молчала, как всегда, когда из рабочих столов исчезали готовальни и книги. – Я знала законы общежития: «Плохо лежит… – не зевай!», «Если от многого взять немножко, то это не кража, а просто делёжка...» И киноскороговорка популярной актрисы Ноны Мордюковой: «Всё вокруг колхозное – всё вокруг моё!» И я находила Эдику оправдания, зная его трудное детство: родившись, сразу голодал, и в нём навсегда поселился охотничий инстинкт. Потому же уплетал за рабочим столом «краюхи» хлеба с колбасой.
Разин утвердил в бригаде атмосферу взаимной помощи, доверия и трудолюбия. Сам при необходимости делал «чёрную» работу, был ровен и справедлив ко всем.
Бригадой мы помогали Эдику делать курсовые проекты, работали за него во времена экзаменов, и вдруг в то же время кто-нибудь видел его на стадионе футбольным болельщиком, и он говорил: «Надо же расслабиться»...
Эдику трудно было усидеть на рабочем месте – увлекался общественной работой и отшучивался тогда модными поговорками: «Работа не волк, в лес не убежит, в горы не уйдёт», и киношное: «Где бы не работать, только бы не работать». И однажды Разин не выдержал, – я услышала как он назвал Эдика Полиграф Полиграфычем, и подумала: «Ага! Значит, читает запрещённые книги».

* * *
Не однажды руководство института указывало Разину, что он руководит бригадой, не являясь членом партии. Для идейного руководства был назначен Эдик. А Разин на мой вопрос, почему он не вступил в партию, когда предлагали, полушутливо ответил: «Неудобно, льгот много, а я привык всего добиваться сам, вот когда за это расстреливать будут, тогда вступлю».
Все бригадиры обязаны были посещать собрания партхозактива Института. Там получали непубликуемые указания о генеральной линии партии. Лектор разъяснял:
– Есть темы, которые не все могут понять правильно и тем самым будут «лить воду на мельницу врага». Для правильного понимания необходима политическая подготовка и партийность, поэтому, каждой категории народа мы сообщаем сведения с учётом интересов и понимания. Ваша аудитория является достаточно доверенным обществом.
Одно из сообщений: «На данный момент среди членов партии слишком высок процент интеллигенции, что не соответствует содержанию партии рабочего класса, поэтому приём интеллигенции ограничивается».

* * *
Эдика избрали членом партийного бюро и назначили главным пропагандистом Института, куратором подшефного колхоза и овощной базы. Тогда проявились его способности и требовательность. Он не понимал тех, кто отказывался ехать не полевые работы в колхоз (в основном, это были женщины): «Больная? Иди к врачу», «Дети? У всех дети, и кушать все хотят.» Его считали чёрствым, жестоким, но ведь он мог судить о жизни только по своему суровому детству и по армии… Не мог понять и тех, кто предпочитал сидеть за чертёжной доской вместо сельских работ на свежем воздухе. Сам охотно ездил в колхоз, собрав молодую компанию.
Работали дружно под винными парами. В грязь и в холод собирали картошку, капусту, морковь – грузили в машины. Обогревались у костра: сушили одежду, пекли картошку, делали шашлыки, пили водку и чифир – романтика!!! А ещё баловались с деревенской молодёжью.
В партком Института приехала колхозная девушка с жалобой:
– Эдик обещал жениться и обманул...
Партсекретарь пожурил Эдика, пригрозил выговором. А тот взял отпуск, поехал в Епифань, привёз оттуда юную девочку, много самогона и деревенской еды и устроил свадьбу, длившуюся три дня.

Распределение

«Никто ничего не замечал»
Андрей Вознесенский. «Оза»

Ежегодно происходила жеребьёвка талонов подписки на газеты, журналы, собрания сочинений. К празднику руководство Института выделило для мастерской талоны на покупку двух ковров и двух цигейковых шуб для распределения среди ветеранов войны и «лучших».
К пятидесятилетию Великой Октябрьской Революции выделили один орден Трудового Красного Знамени с приложением перечня качеств будущего орденоносца: возраст – до тридцати пяти лет, молодой специалист, русский, член партии (или комсомолец), активное участие в общественной жизни, стаж – не менее пяти лет.
Один лишь Эдик удовлетворял всем этим качествам, если учесть в стаж работы три года службы в армии (что законно). Он и стал орденоносцем.
И было чествование. Эдик растроганно-искренне сказал:
– Я здесь стою перед товарищами по работе, решившими наградить меня за труд и понимаю: «Значит, так надо!», обещаю и дальше трудиться на благо Родины и народа! – серьёзно, торжественно говорил Эдик с орденом на груди. Потом принёс в каждую бригаду по торту, и все пили чай.
Мои руки помнили хилое тельце с цепляющимися пальчиками. Я знала, почему он никогда не мог наесться, почему вожделенной была мечта о квартире, о мотоцикле. Он рос в коммуналке, спал на полу на общем матрасе. Не забывала, что наши родители были вместе в трудные годы и что его мать ухаживала за могилой моей матери. Но судьба катила его по прямой, а моя вихляла, «не как у всех», «белая ворона».

* * *
Шефу полагалось иметь заместителя (ЗАМа), который бы оформлял документацию, составлял отчёты и планы, делил оклады и премии. Всю эту административную работу Шеф переложил на бригадиров. Разин перепоручил её Эдику, которому она нравилась.
Эдик часами просиживал в кабинетах начальства и понял: «Так руководить и я могу, сидеть за чертежами гораздо хуже».
Получив, наконец, диплом об окончании института, Эдик в очередной раз потребовал повышения должности и оклада, на что Разин ответил:
– «Потолок» тобой достигнут, выше не тянешь.
– Раз вы считаете «не тяну», то рекомендуйте меня ЗАМом.
Никита обрадовался: «Пусть уходит из архитектуры». И рекомендовал.
«Наверху» и в Первом отделе идея понравилась. Имелось указание свыше о выдвижении молодых кадров. Там нравился и односложный, откровенно-прагматичный характер Эдика.
Так Эдик, проявив инициативу, занял номенклатурную должность, перешагнув первую, самую трудную ступеньку к власти.
Издан приказ по Институту и появился кабинет с табличкой: «Эдуард Егорович Плужников».
Серьёзность Эдика доходила до величия. Стало невозможно называть его Эдиком, а Эдуардом Егоровичем поначалу не выходило. Надо бы ему уволить коллег, с которыми пил чаи, но он оказался выше этого и просто не выделял нас из общей массы. (Ах, всё это мои досужие домыслы. У него не было «комплексов», даже не подозревал про них, да мы и не могли ему ни повредить, ни доставить благ).
Всё-таки я ждала: «уволит», – слишком много знала про него. Но он, наоборот, считал меня союзницей, уважающей его за достигнутые успехи, землячкой, пользующейся его покровительством.
Внешне Эдуард точно стал похож на начальника: строгий костюм с галстуком, очки в роговой оправе, сосредоточенный взгляд, скользящий поверх голов. Первое время было смешно видеть задранную голову на молодой неподвижной шее. Лучше бы я не знала его прежде и отнеслась как к другим начальникам, но «Нет пророка в своём отечестве»...

Дети общежития

Эдик получил хорошую квартиру, продал мотоцикл, купил подержанную «Волгу», научился выступать на собраниях.
Из первых выступлений Колбасилина:
– Мастерской, выполняющей проект массовой застройки Москвы, не нужны Корбюзье и Ньютоны. Кого это не устраивает, тот может уходить, мы не держим.
Рабочие сделали ремонт в его кабинете, поставили кресла, повесили портрет генсека с его цитатой: «Экономика должна быть экономной».
Он быстро навёл порядок. Если кто-то являлся с предложением или вопросом, сурово поручал явившемуся во всём разобраться самому. Так что его перестали беспокоить, говоря: «Где сядешь, там и слезешь». Это был принцип – не решать, а выждать… и всё образовывалось само собой. Он не знал сомнений и правил со спокойным достоинством (откуда только оно взялось?) Время было застойное.
Сбылись мечты Эдика о «загранке». Съездил в командировку в ФРГ, привёз всё самое модное: джинсы, куртку, деловой чемоданчик «дипломат», зеркальные очки.
Тёмные очки скрывали глаза и вместе с немногословием придавали хозяину значительность. И ёрзал перед ним собеседник с незащищённым взглядом.
Отпуск он провёл на Кавказе в спецсанатории ЦК и рассказывал о шикарном образе жизни элиты, к которой теперь принадлежал сам.
Мы стали реже общаться, но взаимная привязанность не исчезла, и Эдик давал мне полезные советы: «Не возникай!», «Инициатива наказуема»… Узнала я, что его прикрепили к спецполиклинике, где верят «на слово» и, когда жалуешься на головную боль, то дают бюллетень сразу на десять дней. Узнала, что он купил пианино: «Дочка подрастёт, будет играть».

* * *
Лида Оглыбаева – активная общественница, наша землячка по общежитию – старшая из девочек, у которых во время войны повесилась мать. Страшный человек моего детства – её отец – жил где-то с новой семьёй.
Кончив школу, Лида, как неблагополучный подросток, попала на райкомовскую комиссию по делам несовершеннолетних и получила там направление на работу в Институтский первый отдел. Одновременно она училась в строительном техникуме, потом несколько лет в заочном институте и, получив диплом, стала числиться инженером.
Фигура её очень солидная, коротконогая, с приземистыми бёдрами. Непоседа-активистка, она распределяет дефициты: путёвки, ковры, книги, организует чествования, лекции, просмотры «закрытых» кинофильмов. Вся инженерная часть её работы легла на меня, что устраивало обеих.
Лида всегда сочувствовала чужому горю, особенно охотно помогала матерям с детьми, потому избрали её профсоюзным лидером. Моего сына она устроила в детский сад, а дочь – в пионерский лагерь. В порыве благодарности я сказала, имея в виду наше общежитие: «Мы из одного муравейника», – и увидела в глазах её почти испуг: «Это почему? – спросила она. – У нас ничего общего», – и в голосе брезгливость, и я поняла: «Национальность!»
С годами её участие в бедах людей ослабевало, она уже говорила:
– Всю жизнь о других забочусь, надо и о себе подумать.
Когда появилось новое назначение «Доверенное лицо общественного отдела кадров», этим «лицом» стала Лида. Требовалась её санкция на приём или увольнение работников мастерской, и она же свидетельствовала об их благонадёжности и дисциплине.
Эдуард Егорович вызвал меня в кабинет:
– Эта «чувиха» Лидка принесла докладную записку, что ты ходишь в рабочее время в магазин. Больше не ходи. А то, сама понимаешь, я должен буду принять меры.
Расстроенная, вернулась я в бригаду, там «за чашкой чая» Лида рассказывала политические анекдоты. Памяти и чувства юмора у неё не хватало, она заглядывала в блокнотик с записями. Никита над этим очень смеялся. Я, проходя, будто нечаянно, его толкнула. Вот ведь, совсем непуганый, а вырос в военной среде, читает запрещённые книги.

* * *
Эдик, Лида, Зоя – второе поколение из рабочего общежития у Каменного моста, – росли, играли вместе.
Эдик – из беднейших крестьян (в анкете – происхождение рабочее) отец и братья погибли в Отечественной войне. Он стал начальником и партийным деятелем.
Отец Лиды был осуждён за растраты и тоже участник войны (штрафная рота). Лида долго училась и стала инженером, активисткой, «доверенным лицом».
Зоя – «сирота от раскулаченных», по происхождению из духовенства, стала архитектором и художницей.
В нашем Институте проходила аттестация. В моей характеристике в графе «общественная работа» Лида написала: «Не участвует», – это была правда, я подписала анкету, но Эдуард Егорович считал, что это сделала напрасно и сам подписал такую анкету только с моего согласия.
Вот чем кончилось! В общежитии моя семья была партийной, а теперь партийными стали Лида и Эдик, а я стала «безыдейной» (так это называлось).

«Хвосты»

Мы ползли по-собачьи хвосты подобрав,
В небеса удивлённые морды задрав.
В. Высоцкий «Охота на волков с вертолёта».

Интерес к работе ослабевал из-за невозможности её достойно выполнять. С самого начала знаешь весь состав проекта, связь разделов, их взаимное влияние. Большая часть работы черновая – собирание вопросов и подписей согласователей.
Сдача проекта обычно приурочена к празднику. Сдаём… Устраиваем застолье (в обеденный перерыв) на сдвинутых чертёжных досках. Спиртное пьём тайно, чай с тортом – явно.
Но уже близится срок следующей сдачи, и всё начинается сначала. К сложным перипетиям создания проекта по новым указам и инструкциям всё добавлялись и добавлялись согласования: «Для использовании в проекте металла необходимо получать согласие комиссии партийного контроля»… Или: «Все материалы выбрать в отдельную спецификацию и согласовать с заводами-изготовителями»...
Чтобы получить премию, надо сдать проект досрочно, а сроки всё сжимались, и мы сдавали неполные проекты.
Наступило время, когда приказали сдавать сразу два проекта. Плужников вызвал Разина в кабинет:
– Сроки срывать нельзя, сдавайте, что сделано, но оформите как готовый проект. «Хвосты» додадим потом. Надеюсь на нашу бригаду. Скажите всем, что будет большая премия.
«Хвостами» назывались недоданные чертежи. «Хвосты» образовались у всех объектов, но только автор знал, где они спрятаны, а строители ловили их, дойдя до того места. Но это ещё не скоро...

* * *
Из приказа по Институту:
–… отмечено снижение качества проектов и производительности труда проектировщиков. С целью повышения качества проектно-сметной документации, ответственности работников и трудовой дисциплины исполнителей, приказываю:
а) Создать отдел контроля за качеством и комплектацией чертежей.
б) Запретить празднование любых событий, чаепития и прием пищи в рабочих помещениях. Наказывать, вплоть до увольнения, за распитие спиртных напитков в рабочее время.
в) Убрать в мастерских со стен и столов все предметы, не имеющие отношения к производству. Как то: репродукции, картины, рекламы и т. п .
г) Налагать взыскания за нарушение трудовой дисциплины.
Возложить ответственность за выполнение приказа на замов мастерских. Пропагандистам и агитаторам провести разъяснительную работу.

* * *
Во исполнение приказа Эдуард Егорович раздал для вывешивания на оголённые грязные стены плакат «Моральный кодекс строителя коммунизма», сказав: «Надо, так надо, нельзя жить без идеалов, такова се-ля-ви», – он смеялся… и никто ничего не замечал...
Потом был митинг, на котором Шеф сообщил что академик Сахаров призвал империалистов не верить в мирные намерения СССР и увеличить число ракет, нацеленных на нас. За это он выдворен из Москвы в Горький, в научный центр, где будет заниматься наукой, а не политикой.
Оглыбаева рассказала, как много наград, званий, титулов имел академик, как роскошно жил на даче, разъезжал на машине и всё был недоволен.
– А чего он хотел? – повис в воздухе вопрос копировщицы Сахаровой, смущённой совпадением фамилий, вопросом этим утверждая свою непричастность.
– Это идеологическая диверсия, – сообщила Оглыбаева, – он ненавидит нашу Родину.
На митинге единогласно приняли резолюцию, осуждающую Сахарова и одобряющую правительства.

Бег на месте

Красота – среди бегущих
Первых нет и отстающих, -
Бег на месте общепримиряющий.

В.Высоцкий. «Утренняя гимнастика»

По стране и в Институте началась кампания аттестации работников – сокращение кадров. «Чистка» проводилась по трём направлениям: уменьшение числа руководящих работников, их омоложение, экономия фонда зарплаты.
В мастерской комиссию возглавляла Оглыбаева. Изучив личные дела, она представила Шефу итоги: средний возраст – пятьдесят два, на одного работника – два руководителя, средний заработок превышает норму на тридцать процентов.
Шеф отправил на пенсию всю «старую гвардию», кроме себя. Старики ушли молча, через банкет с памятными подарками и почётными грамотами. На торжественном митинге они криво усмехались, внимая хвалебным речам и в кулуарах называя Шефа предателем (он был старее их всех).

* * *
Шеф набрал молодёжь – выпускников институтов и техникумов, тем решив все проблемы, кроме одной – «молодая гвардия» не имела желания повышать качество и производительность труда из-за отсутствия умения, опыта и патриотизма. Вроде бы и трудится восемь часов двадцать четыре минуты (по закону), а продукции нет.
В нашу бригаду пришла девочка – техник Светлана – молоденькая, нежная, с белым венчиком завитых пушистых волосков на голове; брови – сбиты и вместо них карандашом нарисованы линии с трагическим взлётом к переносице. Тоненькая, в брючках и юношеской рубашке. Вся она являла хрупкость и обречённость.
В первый же день к ней пришёл из соседней мастерской «Хахаль» разбойничьего, обезьяньего вида. Он стал приходить ежедневно, садился со Светой на стул, они шептались и, улучив момент, когда отвлекался бригадир, исчезали.
Светлана сразу призналась, что не хочет работать:
– На такую зарплату даже приличные туфли не купишь. Парикмахером и то интереснее. Придётся отсидеть здесь три года (по закону), потом уйду.
– А какая работа тебе нравится?
– Люблю шить, кроить, вязать. Пойду на какие-нибудь курсы.
– А твой Хахаль тоже не хочет работать?
– Ему всё равно. Его забирают в армию.

* * *
Стою у Каменного моста.
Мой дом, детство. Третьяковка. Большая Полянка. Маму вспоминаю, – в городе уже нет Даниловского кладбища, а где же её могила?
Против «Ударника» построен парк на Болотной набережной. Отсюда виден Дом правительства (теперь он – «Дом на набережной», с лёгкой руки писателя Трифонова).
Как раз на том месте, где фонтан, взорвался тогда немецкий самолёт, рухнул на юных зенитчиц. Видно, я одна их помню… солдаты засыпали землёй и воткнули дощечку, написав на ней чернильным карандашом: «Здесь будет памятник героям, павшим за Родину смертью храбрых». Наверное, солдаты убиты, война длилась после этого четыре года.
В парке густо разрослись большие деревья. Когда мы гуляли здесь с Борей, деревца только посадили, – хилые веточки привязывали к крестовинам, чтобы их не ломал ветер.
Теперь парк на Болоте называется «Площадь Репина», потому что на другом берегу – Третьяковская Галерея, и к ней перекинут изящный пешеходный мостик, перед которым в парке поставили старый тяжёлый памятник художнику Репину, как раз там, где были привязаны аэростаты.
Тут мой мемориал. Пока я жива – живы в памяти мама, Боря, девочки-зенитчицы. Больше, наверное, их некому вспомнить.

Еврейские мотивы

Крутые, скользкие края
Имеет эта колея.
«Чужая колея»

И затеялся смутный,
Чудной разговор.
В.Высоцкий «Очи чёрные»

Придя с заседания аттестационной комиссии, Оглыбаева сказала:
– Тебя хотели сократить, еле отстояла.
– Почему меня?
– По новому штатному расписанию в бригаде есть только одна инженерная единица. Не меня же сокращать? Я член партии, доверенное лицо, общественница и раньше тебя пришла. Кроме того, теперь евреев выпускают на их родину. Неужели трудно понять? На моём месте ты бы думала так же.
– Может быть! Но я не хочу уезжать. Я здесь родилась.
Обидой я делилась с Эдуардом Егоровичем. Он сказал, что отстояли меня Шеф, Разин и он сам. А еврейский вопрос не упоминался, хотя подразумевался. И добавил: «Не бери в голову. Ты – наш еврей! Нам нужна, значит, не сдадим. Не обижайся, ведь русских большинство, и ехать им некуда».
Оглыбаеву назначили начальником вновь созданного отдела «Типизации и стандартизации, качества и комплектации проектов». Первая инструкция отдела называлась: «Об унификации штампов». (Наш небольшой штамп на чертеже сложился стихийно за несколько лет и был удобен нам и прорабу.) Его приказывали переместить в левую сторону, изменив очертания в соответствии со всесоюзным стандартом.
Часто возникало чувство, что кто-то умышленно тормозит работу.

* * *
Давняя дружба связывала меня с Зоей. Той сироткой «от раскулаченных», которую привёз из Епифани и удочерил Егор. Она берегла и прятала запрещенную Библию – единственное, что осталось ей в наследство.
Зое я поведала о волновавшем меня «еврейском вопросе». И случился разговор, который она назвала «разговором слепого с глухим». Она спросила:
– А кто вникает в горе русского человека? Кого волнует, что он ограблен и унижен. Русь ещё очень молода, живёт не умом, а чувством и его растлевают.
– Кто растлевает? Евреи? Но их, по заявлению генсека, всего ноль целых шестьдесят три сотых процента.
– Совсем не о том речь. Есть очень активные нации – горячие головы, они комплексуют, страдают, бурлят и бродят, как дрожжи. Где русский человек понимает «так надо», – свыше дано, они вопиют: «почему?» и умело затягивают всех в своё беспокойство. Русский народ – созерцатель с возвышенным строем ума и души, он религиозен, благоговеет перед соборностью, патриархален. Он иррационален, как ребёнок.
– Однако «страдают и затягивают в беспокойство» и русские. Есть Сахаров, Высоцкий, Солженицын… наконец, Пушкин – разве не горячий ум?
– Я бы сказала, что Сахаров и Высоцкий поражены еврейством. И ещё «еврей» – понятие «не по крови», а по образу мышления, по манере поведения, по состоянию души, – революционный дух с вредным стремлением постоянно вперёд, вперёд в поисках ускорения неестественного заданному ритму. А в каком поколении у кого был еврей (а они были), это не имеет значения. И почему всегда раздувают этот вопрос? Есть более важные.
– А это как лакмусовая бумажка – показывает всё остальное.
Не всё мы говорили, что думали – остерегались задеть чувствительные струны. Я думала примерно так: невозможно представить Россию без других наций, без евреев. Ну, выживут их всех, ну, займут их жилплощадь, а дальше что? Последним евреем будет Христос, а что Россия без Спасителя? Я бы сказала так: «Русские, берегите своих евреев – Божий народ (так по Библии), их осталось мало, а ведь они уникальны, как южная причуда в Северном краю. Их пора занести в «Красную Книгу», иначе нация станет не полной, потеряет нужный ген, или, как говорит Ляля: «Не хотите есть хлеб с изюмом – будете есть без изюма».
Зоя, подумав, сказала:
– Я бы на твоем месте не стала пользоваться чужой культурой, когда есть богатая история и культура своего народа, она тебе будет понятнее и ближе. Зачем заниматься чужой жизнью, когда есть своя.
Будущее доказало истинность её совета. Чувство достоинства появилось, когда я отринула желание быть русской.

* * *
И был ещё один разговор на ту же тему – с Мариной.
Она работала редактором в издательстве Академии наук. Как и прежде, люди подпадали под её влияние, и среди её друзей были писатели, артисты, художники. Я в этой среде чувствовала себя чужой, не умела быть совсем раскованной, не умела пить водку, Марина настаивала: «Пей! Всё проёдёт.» Я пила, потом болела.
Марина с прежним пристрастием относилась к книгам, и тут проявила странность: увидев книгу, которой не было в её библиотеке, просила дать на время и не возвращала, и верила, что это её книга, даже объясняла где, когда, за какую цену купила. У меня она, таким образом, взяла «Дон Кихота» и «Сто опер», а у Ляли – «Библию».
Несмотря на любовь к книгам, на общение с интеллектуалами, на литературную профессию, речь Марины стала загрязнена словами «чувиха», «на фиг», «до фени», матерщиной. А уговаривая пить «водочку», она совершенно серьёзно, будучи под хмельком, спрашивала: «Ты меня уважаешь?» – не замечая, что это слова из «пьяных» анекдотов.
Марина рассказала, что в издательстве из рук в руки передают письмо в правительство, подписанное учёными и интеллигенцией о неких дезиформациях в обществе.
– Возомнили о себе, думают, больше всех знают, какая самоуверенность. Один наш историк – средний такой кандидатишко, – тоже полез в мыслители, расписался рядом с академиком. А ведь был как все – писал общие фразы и зарабатывал не меньше других, но отличиться захотел. Государство содержало его, а теперь вот уволен и узнает свою настоящую цену, поедет в Израиль.
– А что в письме? Чего они хотели?
– С жиру бесятся. Их хорошо кормят, а они орут, что наступает разруха.
– «Они» – евреи?
– В большинстве. Хорошо устроенные, лучшие места занимают и всегда недовольны.
– Как ты узнаёшь кто еврей? По фамилии или паспорт смотришь?
– Достаточно смотреть на повадки их, лица, слушать разговоры, а по документам все перекрасились, не разобрать...
– А у меня какой нос и повадки?
– Ехидство у тебя национальное, но речь не про тебя, а про те силы, которые хотят подчинить себе весь мир, считают себя умнее всех и создают много шума из ничего, чтобы привлечь внимание.
Скучно с Мариной и грустно. Уже немолодое её лицо всё ещё прекрасно-загадочно со следами сильных страстей; голос низкий, прокуренный. И многим она ещё внушает всепрощающую любовь. Чем же это объяснить? Гипнотическая сила?.. Аура?.. Зелёные глаза?.. Цыганка?
Позже она спилась до инвалидности и вызывала жалость.

* * *
Но зачем же опять говорю про свои заботы с теми, кто их не разделяет и, значит, не поймёт.
Ведь есть более важные, насущные стороны жизни – дети, семья, дом, – их не затрону. Существует поверье (или суеверие?) – нельзя писать портреты самых близких, иначе им будет худо...

Из повиновения вышел

Мы опаздывали со сдачей проекта. Разин был натянут как струна. Светлана и ее Хахаль, примостившийся на её стуле, шептались. Разин приказал: «Прекратите болтовню!» Хахаль ответил:
– Посмотрите в окно. Высоцкий умер. Ему сорок два года, разрыв сердца… Все идут прощаться.
– Откуда знаешь?
– «Голос Америки» сказал.
Все бросились к окнам. На площади толпились люди и милиция. В дверях мастерской появился Шеф: «Прошу всех продолжать работу», – А на него мчался Хахаль со Светкой: «Отойди, дедушка!»
На похоронах было много институтских ребят с Эдиком...
А потом мы сдвинули столы и поминали Высоцкого. Эдик принёс магнитофон:

... Я должен петь до одури, до смерти.
...Мой отчаяньем сорванный голос...
...Те, кто жив, затаились на том берегу,
Что могу я один? Ничего не могу!

Кто-то слёзы вытирал, кто-то сказал: «Это был Пушкин нашего времени».
Кто-то сказал: «За всех погиб...

... Не указчики вам кнут и плеть!

– И дожить не успел,
Мне допеть не успеть.
.......
Я из повиновения вышел...

Апрель 1999 г.