На нашем сайте мы используем cookie для сбора информации технического характера и обрабатываем IP-адрес вашего местоположения. Продолжая использовать этот сайт, вы даете согласие на использование файлов cookies. Здесь вы можете узнать, как мы используем эти данные.
Я согласен
Неопубликованные воспоминания о ГУЛАГе :: тексты
Авторы воспоминаний о ГУЛАГе
на сайт Музея
[на главную] [список] [неопубликованные] [поиск]
 
Неопубликованные материалы

 

Политически неблагонадёжный (автобиографическая повесть)

Г.С. Давиденко

Об авторе:
Г.С. Давиденко
1915, 15 февраля – родился в хуторе Нижняя Макеевка Ростовской области в крестьянской семье.
1919, 19 декабря – смерть отца.
1925-1932 – проживание в немецкой колонии Новоалександровке.
1925-1929 – учёба в начальной русско-немецкой школе.
1929-1930 – работа помощником учителя в русско-немецкой начальной школе.
1932, март – приговор матери как главе кулацкого хозяйства с последующей высылкой. Матери удалось избежать высылки, скрывшись ночью.
1930-1932 – учёба в школе колхозной молодежи в слободе Криворожье, с последующим отчислением как сына кулака.
1932-1933 – учёба на курсах учителей начальных классов в г.Миллерово, с последующим отчислением как кулацкого сына.
1933-1936 – работа делопроизводителем, затем секретарём в Красносулинском городском суде.
1934 – арест и осуждение жены брата на 10 лет ИТЛ за найденный у неё мешочек крупы.
1937 – работа секретарём в Семикаракорской районной прокуратуре.
1937, 5-19 октября – арест и осуждение сводного брата по ложному доносу за «руководство и проведение подрывной работы» в колхозе. Приговор – 10 лет ИТЛ.
1937, конец октября – арест НКВД на 5 суток, заочное исключение из комсомола в связи с выяснившимся соцпроисхождением и арестом брата.
1938 – работа народным следователем в прокуратуре Кутейниковского района.
1939-1941 – работа адвокатом в Камышинской юридической консультации Сталинградской области.
1939-1941 – учёба во Всесоюзной заочной юридической школе.
1941, март – увольнение «по политическому недоверию» с должности руководителя юрконсультацией, отчисление из коллегии адвокатов.
1941, июнь – ушёл добровольцем в Красную Армию. В составе 2-й стрелковой дивизии в качестве командира отделения принимал участие во фронтовых операциях в Калужской области. Был ранен.
1943, август – участвовал в бою за Безымянную высоту на Курской дуге. В этом бою лично уничтожил пять солдат противника. Был награждён медалью «За отвагу».
1944, июль – направлен на учёбу в Москву в Военный институт иностранных языков, по окончании которого ему было присвоено воинское звание младший лейтенант.
1946, декабрь – уволен из Вооружённых Сил СССР в запас, получив направление на работу в органы юстиции. Трудился ревизором Управления юстиции по Тамбовской области, затем в течение трёх лет заместителем начальника Управления Минюста по Ульяновской области. После упразднения в России таких управлений в течение ряда лет избирался членом Тамбовского областного суда.
1960-1975 – работал адвокатом сначала в Избердеевском (ныне Петровском) районе Тамбовской области, затем – в Тамбовской городской юридической консультации. Заочно окончил Саратовский юридический институт.
1975 – уход на пенсию.
1980- 90-е – написание книг-мемуаров.
2005 – издание третьей части мемуаров малым тиражом Адвокатской палатой Тамбовской области к 90-летию автора под названием «Я ему верю. Из записок бывшего адвоката».
2007, 19 декабря – смерть на 93-м году жизни.
* * *

Предисловие издателя

Около года назад я занялась составлением своей родословной. По линии моей мамы, в девичестве Давиденко, мои исследования оказались самыми лёгкими, потому что в нашей семье хранилась неизданная книга. Эту машинописную рукопись в 1989 году моему дедушке подарил его дядя Григорий Степанович Давиденко. Своим подарком автор хотел сохранить связь поколений и передать воспоминания о тяжёлых годах репрессий. От них пострадали почти все члены семьи Давиденко.
Григорий Степанович (19152007) родился в хуторе Нижнемакеевский нынешнего Тарасовского района Ростовской области. Окончил 6 классов школы колхозной молодёжи, потом курсы учётчиков; работал секретарём суда, следователем, адвокатом. В июне 1941 года добровольцем ушёл на фронт. Имел множество наград. В послевоенные годы Григорий Степанович трудился в органах юстиции Тамбовской области, заочно окончив два института. Но все эти годы автору приходилось скрывать своё социальное происхождение, ведь в 1932 году его мать была приговорена к высылке как глава кулацкого хозяйства. Её невестка в 1934 году за мешочек крупы была на 10 лет сослана в Казахстан. В 1937 году сводный брат Григория был осуждён по ложному доносу за «руководство и проведение подрывной работы» в колхозе. Многие побывали в жерновах машины репрессий, страдал и автор. Его не один раз увольняли с работы, когда узнавали, что мать его числилась «кулачкой». Его нигде не принимали, вызывали на допросы, задерживали, исключили из комсомола. Автору даже пришлось изменить в документах место рождения и букву «и» в фамилии на «ы». Несмотря на все трудности и преследования, Григорий Степанович до конца своих дней вёл общественную работу и был активным членом Коммунистической партии, которой верил.
Г.С. Давиденко публиковал статьи, очерки и рассказы на юридические темы во многих тамбовских изданиях. В последние годы жизни он сел за воспоминания. Их было написано три части.
Первая – как раз эта повесть «Политически неблагонадёжный». Автор описал в ней своё детство, юность и становление, которое пришлось на годы репрессий. Она никогда ранее не издавалась.
Вторая книга, самая объёмная – рассказ о боевом пути автора во время Великой Отечественной войны. Эта рукопись хранится у наследницы Г.С. Давиденко в единственном экземпляре. Я много раз просила дать мне возможность скопировать её, но мне было отказано.
Третья часть мемуаров была издана малым тиражом Адвокатской палатой Тамбовской области к 90-летию автора (2005). Она носит название «Я ему верю. Из записок бывшего адвоката».
Особую благодарность хочу выразить Игорю Нидереру, который оказал профессиональную помощь в редактуре рукописи.
Наталья Орленко, 2012

* * *

В родных местах
Небольшой «Пазик», отчалив от автостанции рабочего посёлка Тарасовский, что на Ростовщине, пробежав пятикилометровую асфальтированную дорогу, свернул направо и легко поколесил уже по просёлочной, полевой. Молодой, с длинными волосами водитель лихо крутил баранку, объезжая то и дело встречавшиеся на пути кочки, ложбины, наполненные водой – недавно прошедшим дождём. Среди пассажиров четыре женщины-односельчанки, знавшие хорошо друг дружку, вели разговор о домашнем хозяйстве, о детях, о мужьях-алкашах. В сторонке от них – девушка, то и дело заглядывавшая в исписанную тетрадь, надо полагать, учащаяся, зубрившая какое-нибудь домашнее задание. Рядом со мной мужчина преклонных лет. Разговорились с ним.
— Вот ездил в районную поликлинику, желудок замучил, – пожаловался он мне.
— И что же врачи сказали? – интересуюсь.
— Ничего не сказали… дали вот рецепт на лекарство. Если не поможет, то велели опять приезжать… наверно, на операцию.
Посочувствовал ему. Ведь у меня тоже недавно была операция на желудке… вырезали язву. Теперь вот на диете нахожусь.
— А вы далеко? – спросил он у меня.
— В Нижнюю Макеевку. Хочу повидать родные места, да и родственников проведать. Уж больно давно не был. Почитай, пятьдесят с лишним, как отсутствовал.
— Столько времени! – удивился, – небось, тянуло?
— Тянуло… ещё как тянуло!
Но были на то причины: не открылся я своему попутчику, не рассказал истинных причин столь длительного непосещения родных мест. А всё потому, что не избавился я тогда ещё от страха. Он сидел во мне, как злокачественная опухоль, то и дело напоминавшая мне об опасности. Страх быть уволенным… посаженным. В Ветхом Завете, Книге премудростей Иисуса, сына Сирахова, сказано: «Страх Господний – от Господа Бога». У меня же был страх НКВД – от господина Сталина.
Автобус бежал всё дальше и дальше. Мимо мелькали скошенные зерновые и незаскирдованные копны соломы. Видать, не хватает рабочих рук. Но вот за поворотом и само скирдование. Трактором с пристроенными вилами копна соломы подаёт наверх скирды. На ней две женщины равняют и утрамбовывают. Рядом уже готовая стоит. Вся аккуратная, причёсанная, издали напоминающую избу с соломенной крышей. Да, чего-чего, а скирдовать здесь умеют. Вот бы нашим тамбовчанам, где я сейчас проживаю, научиться искусству скирдования у моих земляков.
На тамбовщине как скирдуют? Волокушей с помощью трактора копны стягиваются в общие длинные кучи и без утрамбовки, без обчёсывания по бокам так и оставляются в зиму. Во время дождей солома промокает насквозь, гниёт и на корм скоту уже не годится.
* * *
Первая остановка – в селе Степановке. Тут я бывал ещё пацаном. Мать приводила меня сюда на богомолье. А вот и сама церковь. Смотрю на неё и глазам своим не верю! Что с ней стало! Грязная, обшарпанная, без куполов, колоколов и крестов. А какая была красивая! Особенно внутри: помимо всевозможных картин, икон на потолке и стенах, три иконостаса впереди, сиявших серебром и золотом. Между церковью и ажурной, кирпичной оградой стояли памятники священникам, купцам, помещикам и другим именитым гражданам. Все они были из разноцветного мрамора, литого стекла. Судьбу их сейчас уже никто не помнит. А какие были ярмарки тут! Устраивались они два раза в году: весной и осенью, по престольным праздникам[1]. За сотни километров съезжались селяне. Привозили на подводах кур, гусей, уток, поросят, зерно, муку, крупу, свои поделки. Пригоняли скот, овец. Всё это распродавалось любому. Особенно торговались купцы-оптовики. Из городов купцы привозили свои товары: мануфактуру, обувь, сукно, одежду, костюмы, шубы. В бочонках предлагалась солёная рыба, селёдка, в мешках – сушёная, копчёная рыба всех сортов и названий. Горшечники предлагают свои изделия. Цыгане не минуют уж ни одну ярмарку. Гарцуют на своих лошадях, предлагая на выбор. В больших котлах варился борщ мясной, каша. За пять копеек можно было плотно пообедать. Тут же карусель, разукрашенная, с подвесными «тачанками», а впереди подвесные, деревянные лошадки. Всюду шум, суетня, выкрики:
— Вот оно, вот оно: ночью сработано, а днём продаём!
— Купите – даром отдаём!
И тут же истерический вопль:
Ка-ра-ул! Обокрали! – кричит женщина.
— Чего орёшь, дура! Нечего было спать, – обвиняет её мужчина.
Или:
— Деньги – гость: сегодня нет, а завтра – горсть!
— И пить будем, и гулять будем, а смерть придёт – помирать будем! – слышится песнь гуляющих ярмарочников, успевших уже обмыть свою куплю-продажу.
Цыганки назойливо предлагают свои услуги – предсказать счастье. Малые их дети тоже «в деле»:
— Дяденька! Дай копеечку! Я тебе на пузе станцую.
Вовсю шуровали воры-карманники. Тут же знакомство девушек с парнями других хуторов и слобод. Братья всегда брали меня на ярмарку. Но не для развлечений. В мою обязанность входило сидеть на бричке и караулить купленное. Но и это для меня было большим удовольствием. Поездка на ярмарку долго помнилась. Ведь всего этого в нашем хуторе-глухомани не увидишь. Не было у нас своей церкви, и не было ярмарок.
* * *
Миновав Степановку, дорога пошла по левой стороне реки Калитвы, через заросли ивняка и тальника. То и дело встречаешь на пути ложбины, налитые водой. Перед одной из них остановка. Шофёр вышел, положил руки на бёдра, запел:
Э-эх, дороги – пыль да туман! А точнее, грязь да котлован! – тут же хотел было выругаться, но постеснялся нас. – Вчера на этом самом месте проезжая застрял, пришлось трактором вытаскивать. А вот сегодня… не знаю, как быть. – Призадумался.
— Сколько раз ставили вопрос перед начальством: сделать дорогу от Тарасовки до Нижней Макеевки с твёрдым покрытием… но кроме обещаний, ничего не делают, – возмущался мой попутчик.
Всё-таки ехать надо, – говорит шофёр.
Тут же садится за руль, сдаёт назад и с разгона… прямо в ложбину… кругом брызги! Уже у самой кромки автобус замедляет ход, колёса буксуют, шофер прибавляет газ и… ещё… ещё немного и… наконец-то выползли! Здесь дорога пошла уже сухая, песчаная. Не заезжая в небольшой хуторок, возле которого девушка вышла, едем мимо большущей горы. Она очень высока, более пятисот метров над уровнем моря. С неё открывается видимость на десятки километров. В ходе войны она использовалась как наблюдательный пункт для корректировки артобстрела. А сейчас там постоянно дежурят для наблюдения за посевами, лесопосадками и хуторами. На случай пожара тут же оповещение соответствующих служб.
В следующем селе Белогоровке высадился мужчина. Дальше автобус повёз меня уже одного. Смотрю по сторонам, узнаю местность. Ведь сколько хожено по этим местам, когда обучался в Криворожской школе колхозной молодёжи. Бывало ночью иду… страшно! Волосы дыбом! Но иду, чтобы поспеть к занятиям. А ведь идти… пятнадцать километров. Домой приходил раз в неделю… за продуктами.
Переехав через небольшой мосточек речки Ольховой, поднимаемся на гору. Здесь должен быть хутор Бердянский. Но вместо него – три только хаты из двадцати. За ним через два километра должна быть немецкая колония Новоалександровка. Но тоже – ни единой сохранившейся хаты, ни хозяйственных построек, и ни одного фруктового дерева. На их месте совхозные животноводческие помещения. Нет ни паровой национализированной мельницы, ни ветряной Веккерлевской мельницы. Всматриваюсь: где же было наше купленное подворье? Рядом с правой стороны была школа. Её тоже нет. Памятна она тем, что в неё я впервые пошёл учиться в первый класс осваивать не только науку, но и саму жизнь.
— Всё! Приехали! – обращается ко мне шофёр.
— Неужели, – удивляюсь.
Увлёкшись дорожными видениями, я и не заметил, как въехали в хутор. А этот ли тот самый хутор, в котором родился, и прошла часть моего детства? Не ошибся ли шофёр, высадив меня преждевременно? Такое сомнение возникло у меня не случайно. Вместо саманных крытых соломой хат, обнесённых плетнёвыми заборами, передо мной вдруг предстали добротные кирпичные или саманные, но обшитые досками домики, крытые шифером или железом, впереди которых – дикорастущие деревца, заборчики-частоколы. Стою с небольшим чемоданчиком в нерешительности. Мимо проходит незнакомая женщина. Остановилась, поздоровались.
— Извините меня, это что за поселение? – решил уточнить,
— Та цэ ж хутор Нижня Макиевка, – бойко отвечает.
Да, не узнать моего родного хутора. Как всё изменилось!
— Случаем не знаете, где тут проживают Забарин Андрей Никитич и Матрёна Ивановна? – спрашиваю у неё.
— Забарины, кажэтэ… так их у нас багато. А-а, вспомнила. Як жэ, Андрий и Мотька. Вона вжэ слипа, пойдэмо я вам покажу… А хто воны вам? Ридня, чи шо? – тут же любопытствует.
— Матрёна Ивановна доводится мне троюродной сестрой. Тут у меня должен быть и племянник, Григорий, сын моей сестры по отцу, Дарьи Степановны.
— Та цэ нэ Грышка Костив? – уточняет.
— Да, его деда звали Константином, а отца Иваном. Не знаю, жив ли.
— Жив… жив, тилькы вин жывэ подальше, а Андрий с Мотькой блыще.
— Вы сказали, что Матрёна Ивановна слепая. Как же это случилось?
— Дэсять лит як ослипла… с горя. Писля войны три её сына найшлы немецьку мину. Стали копаться в ней. Вона взорвалась. Вот и всих троих похоронылы. А четвёртый сын, вырос, приехав в Красный Сулин, пробыв на заводи и там погыб при аварии. Тут вона и ослипла.
— Какое несчастье! – выразил своё сочувствие.
— Бачыты вон ту хату… шо шифером крыта… туда и идите, там воны и живуть, а мыни в другу сторону.
Поблагодарив женщину, направляюсь по указанному адресу. Прохожу мимо сидящих на лавочке у дома двух старушек, возле которых играют внуки. О чём-то гутарят. Здороваюсь. Отвечают вежливо. Тоже любопытствуют: к кому? Поясняю. – Туды… туды и идите, – махнув руками в нужную сторону.
Странно было для меня слышать специфический говор, как той незнакомки, так и этих старушек. Вот оно, то родное «балаканье». А ведь и сам когда-то так «балакав».
Родня
Матрёна Ивановна и Андрей Никитич встретили меня с большой радостью. Ведь был я им хотя и дальним, но всё же родственником. Её мать доводилась моей матери двоюродной сестрой. Отец Матрёны погиб на германском фронте в 1915 году. А через год умерла и мать, оставив двух девочек-сирот: Мотьку и Нюрку. Проявив сердобольность, наша мать взяла их обеих к себе на воспитание. Но спустя год Нюрку взяли другие родственники. А двенадцатилетняя Мотька (так мы все звали по-простому Матрёну Ивановну), так и осталась проживать у нас на правах члена семьи. Хотя она и была на семь лет старше нашей Тоньки, но были они неразлучны, водой не разольёшь. Всегда вместе, и на вечерницы, и в церковь, и на работу. Вместе гадали под Новый год, вместе влюблялись. А по достижении брачного возраста сначала выдали замуж Мотьку, потом Тоньку. Если Тоньке нашей в мужья достался Николай из богатой семьи, то Мотьке – из бедной-пребедной. Отец Андрея, Никита Петрович Забарин, ежегодно нанимался пасти скот хуторян. Подраставшие сыновья шли батрачить. Батрачил и Андрей Никитич, два лета работал у нас. Тут и сошёлся он с нашей Мотькой.
Приданное справили им одинаковое: по деревянной кровати, по четыре табуретки, по паре яловых[2]и паре валяных сапог, по деревянному крашеному сундуку, в который положили по три куска домотканого полотна, наволочки, простыни, полотенца, рубашки ночные – всё из такого же полотна. Дали им также по шерстяному платку и по теплому жакету.
Первые два года Андрей Никитич и Матрёна Ивановна жили в общей семье отца – Забарина, а потом перебрались в свою землянку, построенную на выгоне общими усилиями членов его семьи и помощи нашей семьи.
Сначала вели хозяйство единолично, затем вступили во вновь организованный колхоз «Новая жизнь». Но из нужды не вылазили. Было у них порядочно детей: пять сыновей и одна дочь. В живых сейчас сын Николай и дочь Нина.
Андрей Никитич – трудолюбив, добропорядочен. Хотя и малограмотный и беспартийный, но в общественной жизни участвовал. В первые годы Советской власти избирался в Комитет бедноты, участвовал в распределении продуктов среди батраков и бедняков. В числе первых вступил в колхоз. Работал в полеводстве и животноводстве. Одно время назначался бригадиром. Сейчас на пенсии. Но подрабатывает тем, что вяжет из проса веники и продаёт хуторянам. Иногда возит в Тарасовку на базар.
— А в войну где был? – спрашиваю его.
— На фронти ны був… по мобилизации… на трудовом фронте. Спырва под Воронежем, затим под Ростовом-на-Дону… окопы копалы и пид Сталинградом, противотанковые рвы рылы… Потом нас пырыбросылы в Магнитогорск… завод восстанавливать… Так шо досталось мыни лыха. Мотя же с дитьмы тут, на хуторе була. Тоже пырыжыла и голод, и холод. Война – вона всим досталась… хто був на фронти и тим, хто тут… в тылу… ны сладко було.
— Ну а как сейчас живёте?
— До войны и писля, всё время робылы в колхози… Мотя и дояркой була, и в поли робыла. Я на разных работах був. Робылы за трудодни. Давалы на них мало… так это по сто-двисти грамм на трудодень. И то, тилькы по состоянию на первое августа…
— И как же вы обходились?
— Як? В основном огород выручав, да корова… Ну и карманы! – улыбнулся, посмотрев на меня, удивлённого. – Идэмо с работы, насыпымо зернеца в карманы, и нысэм «натуроплату» на ти трудодни, шо обещалы дать, но не далы… Много нельзя. В карманах – носыть тоже нельзя було… но шо подилаешь, дитэй кормыть надо було… Вот так и жылы. Многи побросали колхоз та в город подалысь...
— Ну а вы почему… в город?
— Думалы мы с Мотей… в город тож податься. Но рышыли так, шо с такой оравой и в городи будэ нэ лучше… Вить було у нас шестеро дитэй. Попробуй прокормы их в городе? А специальности у нас никакой. Правда, была у меня специальность, – снова улыбнулся, – давала она мыни малый доход. Выкладывал я бычков и поросят-хрячков наших хуторян. За это давалы мыни хто сальца, хто грошив. Помогал некоторым и ризать… Вси казалы, шо у мэнэ легка рука. В городи така специальность никому ны нужна. Там вить скотины не дэржалы. Було время, при Хрущёви, шо и у нас огранычывалы скотыну у колхозников и рабочих совхоза. Зараз мы с Мотей кроме кур нычого в хозяйстви ны дэржымо. С кормами туго, да и возраст уже ны тот, шоб за ней ходить. Но молоко – пьём. Сын Мыкола рядом жывэ, дэржэ корову, вот вин и прыносэ. Да и дочка Нина жывэ с мужем тут недалеко, в Чигиринке – тоже помога. Лит пятнадцать тому назад наш колхоз «Новая жизнь» прывратылы в совхоз. Тут уж мы робылы за гроши. Правда, зарплата була ны вылыка. Совхоз нам зэрно продавав. Также огород выручав. Зараз мы оба на пенсии: сто двадцять рублив в мисяць получаемо с Мотей. Так шо жыть можно. Хлиб пэчэный покупаемо в магазини. Вот тилькы с сахаром туговато. А так всэ есть. Як сэкономым грошив, так покупаемо шо-нэбудь из одэжи, из обувкы.
— А мы табэ, брат, уже и в живых ны чаялы убачыть, – говорит Матрёна Ивановна, – вить скилки годив мынуло… А от тэбэ и твоих братив извистий ны було. Дэ воны, твои браты? Дэ маты? Чи жывы?
— Брат Валентин, мы его ещё звали Лёнькой, погиб на фронте, а братья Степан и Михаил умерли уже после войны. В 1963 году умерла наша мать. Вот и остались мы вдвоём с сестрой Антониной. Живёт она вдовой в Красном Сулине. Муж её Николай вот уже десять лет тому назад как умер. Три её сына живут там же, в городе, самостоятельными семьями… два других – в разных городах. После вас думаю проведать сестру и племянников. С детьми брата Валентина держу переписку, а вот с детьми брата Степана связей не имею. Живут каждый по себе, утратив чувство родства.
— Мабуть время такэ. Да и Господа Бога забулы, – говорит Матрёна Ивановна. Богоусердие привила ей наша мать ещё в детстве.
Пришлось спросить у них у обоих: интересовался ли кто мною, или братьями… из властей?
— Давно цэ було, – вспомнил Андрей Никитич, – щэ до войны… прыйхав одын из НКВД, вызвав нас в правление колхоза и спрашивав: як мы робылы у вас? Да дэ вы зараз? Нычого такого плохого о всих вас мы ны казалы. А дэ жэвэтэ… так мы самы ны зналы… Вить писем от вас ны було… да и ны прийзжалы… Боялысь? Чи шо?
— Боялись! Ещё как боялись! Ведь время какое было! – объясняю.
Да-а, время тяжкое було, – соглашается Андрей Никитич, – Мы тут тоже боялысь этого… НКВД. Як бы чого лишнего нэ сказаты. Помнышь, Грыша, дивочку Катьку, шо через улыцю против вас жыла?
Катьку эту я хорошо помню, потому что был я с ней одногодок. Запомнился такой эпизод. Пятилетними сидели мы возле её хаты и играли в песочек. Проходившая мимо тётка возьми и скажи:
— Глянь! Жених и невеста!
Катьке это не понравилось:
— Якый вин мыни жыных, колы вин рябый! – сказала и стала прогонять меня.
Мне стало обидно… заплакал и побежал домой.
— Шо здиялось? – спрашивает мать.
— Катька дразныця! «Рябый» кажэ.
— Эх, сынок, да хиба ж на цэ можно обижаться? А потом вот шо я тоби скажу: колы так хто будэ казаты, то отповидай ему так: на рябом хлиб сиють, а на гладком по вылыкой нужди ходють.
Пулей выскочил я из хаты, нашёл свою обидчицу и выпалил ей сказанное матерью. При этом «вылыку нужду» я уж по-своему вмазал ей. Тут уж ревуна давать настал черёд Катьки. Заморгав ресницами, зашмыгав носом, вся в слезах, побежала жаловаться своей матери.
— А ты знаешь що з нэю случилось? – Колы була уже в дивках, то як-то вэчэром на гулянки спела частушку с такымы словами:
Кушай тюрю, Маша, молочка-то нет,
Ведь коровку нашу увели, мой свет.
Сталин для приплоду взял её в колхоз,
Плохо жить народу нашему пришлось!
— А в скором врэмэни её забрало НКВД. Дэсять лит мы её нэ бачылы. А когда появилась, то говорила, шо була в Сибири… в лагерях. Много горя прытэрпэла. Зараз йи ныма… помэрла.
Чем богат я – так это роднёй. Правда, не вся родня сохранилась. Но всё же, кое-кто ещё жив. Мать наша, Прасковья Фоминична, урождённая Атрясова, была замужем за односельчанином села Позднеевки Авдюховым. Не успели нажить имущество и двоих детей, как овдовела. Следом за мужем умер один ребёнок, мальчик полутора лет. Вот её и взял в жёны с девочкой трёх лет вдовец из хутора Нижней Макеевки Степан Михайлович Давиденко. От первой его жены Варвары у него было четыре сына: Стефан, Терентий, Василий, Иван и дочь Дарья. Сейчас из них никого в живых нет. Отец был старше матери на двадцать лет. У них пошли совокупные дети. Всего было семь душ. Двое детей умерли, не дожив года. Умерла и девочка матери от первого брака. Дети часто болели, врачей не было, лечили местными средствами. А главное, уповали на Господа Бога. Выжил – слава Богу, умер – царство ему небесное! Так Богу угодно. Из совокупных детей выжили сыновья: Степан, Валентин, Михаил, сестра Антонина и я, последыш, Григорий.
— А за что был осуждён кровный мой брат Василий? – спрашиваю у Андрея Никитича. – Когда военкомат запрашивал из сельсовета на меня характеристику, то было указано, что его взяло НКВД, как врага народа. А так ли это?
— Та ни якый вин ны враг… взялы его по доносу из-за ссоры с бригадиром колхоза Сыроватенко. Колы Васыль вырнувся из заключения, то я з ным бачывся и вин мэни расказував, як було дило.
— Значит, так, – продолжал Андрей Никитич пересказ моего брата, – Зимой он выйшов на работу… в свою брыгаду. Бригадир Сыроватенко дав ему наряд подвозить с поля на ферму солому. Пийшов, значит, Васыль на конюшню и став запрягать коня в сани. Но ны оказалось сбруи. Вин к бригадиру: як быть? – Во что хочешь, в то запрягай! Разворовалы, а я тут отвичай, – в сердцах сказал ему бригадир. – Ну и колхоз… туды его мать, – выругался Васыль. – Ты шо ж, против колхоза? – спросил бригадир, – Да, я против такого колхоза, якый наш, и… против таких руководителей, як ты, охламон, – отвитыв вин ему, а сам пийшов домой, не выполнив задание. Хто донёс в НКВД на Васыля после такой стычки его с бригадиром Сыроватенко, неизвестно. Можэ сам Сыроватенко, мож другой хто. Но через ныдилю его арестовали. Спецтройка осудила его на десять лит. Отбував вин вси эти годы в Воркутинских лагерях, корчевал лес. А когда прыбув на хутор, то свий жинкы, Пашкы, ны застав. Вона писем от его ны получала. Считала вже погыбшым. Потому пырыйхала жыть в село Белогоровку, оттуда вона була родом. Там Васыль и найшов ии. В колхоз вжэ нэ вступав… робыв в лисничестве с Пашкой. Помэрлы воны щэ до войны. Дитэй у них так и нэ було. Про Васыля в Белогоровки рассказывали, шо вин був молчаливый. Колы хто у його спрашував – за што сыдив, то вин высовывав язык и пальцем указував на него. Цэ вин тилькы мэни рассказав, а другим ны говорив. Боявся, як бы, чого доброго, шэ раз НКВД нэ забрало.
— Ну а как поживает мой племянник Григорий? – спрашиваю у Андрея Никитича. – Тут женщина, которая показала к вам дорогу, говорила мне, что живёт подальше от вас.
— Ны так уж далеко, но и ны блызко… жывэ як вси: корову дэржэ, порося, овэць, кур, уток. Тилькы вин инвалидом став… на трактори робыв и попав под колесо. Да ты, Грыша, мабуть сам провидаешь його.
* * *
Не узнал меня племянник Григорий Иванович. Да и я его вряд бы узнал при случайной встрече. Сильно мы с ним изменились. Он особенно. Веко одно опущено, ногу передвигает рукой, с помощью верёвки, привязанной к ступне. Застал я его на огороде, где он обрывал кочаны кукурузы.
— Что так много кукурузы у вас посажено? – спрашиваю.
— Та цэ ж на корм скотыни… колы поспеет… а зараз кочаны варымо и самы йимо. Ты мабуть, забув, яки воны вкусни?
— А что, совхоз не помогает кормами?
— Он – то помога, но трэбуе шоб мы сдалы тыля. Но цэ нам ны выгодно. Тыля мы вырастэмо и самы продаваемо… гроши будут.
— С хлебом как?
— Та в магазини покупаем… крупу, макароны тоже… в магазини.
— Семья какая у тебя?
— Жинка Пашка, сын Иван и сноха… та щэ двое внукив. Сын був трактористом… отстранылы. З ным прямо быда. Як напьётца, так лизэ дратьца. Зараз став потыше… водкы в магазини ныма. А самогон мы ны варэмо. Ты б, дядя Грыша, поговорив з ним.
Пришлось по приходе с работы Ивана провести с ним беседу. Как и все алкаши, отрицает свое пристрастие к этому зелёному змию.
— Хиба ж я пью? Ну, бувает, писля получки, или, скажэмо, по нашим праздникам.
— А вот батько твой жалуется, что ты дерёшься.
— Так воны сами лизут и бьют мэнэ за то, шо я выпившэ прихожу домой. Ну а я защищаюсь… бувает, шо и задину його… Всяко бувает.
— А с женой как? Ладишь?
— Жинка у манэ гарна… Бувает, поруга, а то и кулакы пустэ в ход… но я ии нэ трогаю.
— За что отстранили от работы на тракторе? – спрашиваю.
— Та цэ ж послав мэнэ на трактори за водкой в Степановку бригадир совхоза. Директор узнав… Вот нам обоим и досталось. Вычыталы вси расходы за бензин, за эксплотацию трактора. Затим в разнорабочие пырывылы.
— Вы, дядя Гриша, к нам надолго? – спрашивает племянник,
— Думаю, денька два побыть, а потом проведать других родственников… племянника Василия, который живёт под Миллеровом, а затем – сестру Антонину с её детьми в городе Красном Сулине.
— Тоды оставайтесь у нас ночуваты… кукурузкы отвидаетэ.
— Спасибо! Я обещал быть у Матрёны Ивановны и Андрея Никитича. А вот от кукурузки – не откажусь.
Молодая, в кочанах, хорошо сваренная в солёной воде кукуруза показалась очень вкусной. Давно не ел такой. Тут же мы с племянником вспомнили и тот случай, происшедший в далёкие детские годы с этой кукурузой. Послали нас сторожить, чтобы никто не обламывал молодые кочаны. Самим нам разрешили выломать не более чем по два-три кочана. Поля наши были рядом. И вот решили мы выломать несколько кочанов кукурузы на чужом поле. Свою-то жаль было. Выломали мы только по пять кочанов. Сварили, поели и вновь залегли в курене спать. Утром приходит отец племянника, Иван Константинович, прошёлся по полю и вдруг зовёт нас к себе:
— А ну, подойдите сюды… поглядыты, скилькы сломано? – Шо ж вы за таки сторожа… хреновые! До двадцати стеблей оголено.
Оказалось, что мы воровали кочаны на чужом поле, а у нас тоже кто-то обломал. Вот уж поистине: «Вор у вора дубинку украл!» Вспомнив этот случай, мы вволю посмеялись!
Годы детства
Попрощавшись с племянником и членами его семьи, направился я на то место, где было наше подворье… где-то недалеко, под горкой. Подойдя ближе, не вижу его. Растёт лишь сплошной бурьян. Нет и самой горки… стёсана бульдозером. Да, время поработало! Иду к речке Ольховой. Её не узнать. Вместо глубоких омутов, в которых сами купались, лошадей купали, женщины брали воду для питья, да и бельё полоскали, вымачивали коноплю – вижу лишь небольшие протоки. Все берега заросли тальником, кугой, камышом. А сколько рыбы было! Притом крупной: сазаны, лещи, щуки, окуня, плотва. Правда, мы, детвора, больше всего ловили удочками бубурей, ершей. Взрослые же спаривались, ловили в основном бреднями, так называемыми недó тками. Мужчины тянули бредни и загоняли ботами, женщины несли одежду и выловленную рыбу, мы же, пацанва, сбрасывали мелкие рыбёшки обратно в воду, чтобы выросли. Опустим их и скажем: «Плывите, маленькие, и не попадайтесь больше!» Они рады, хвостиками повиляют, и уходят в родную свою стихию. Сейчас хуторяне редко кто занимается рыбной ловлей. Мало её стало. Нет мельницы водяной с плотиной, поддерживавшей глубину речки. Повлияло и распахивание лугов. В паводковые сезоны почва сносится в русло, постепенно заиливая и обмеляя его.
Сел на бережку… призадумался. Прежде всего вспомнилось моё детство. Было оно неблагополучным и безрадостным. Ещё в младенчестве болел рахитом, ведь родился в период поста предпасхального. А его мать строго соблюдала. Ни мяса, ни яиц, ни молока не ела. А ведь этот предвесенний период – авитаминозный. Вот и болели дети рахитом. Детей коровьим молоком тоже не поили. Грудным совали в рот хлебную жвачку. А остальных кормили тем же, что сами ели: постные щи, постная каша, в лучшем случае сдобренная подсолнечным маслом, если оно было. Из сладостей кроме арбузного мёда ничего не было. Окна в хате были маленькие. Дневной свет проникал слабо. Комнаты, как правило, не проветривались. Когда начинался отёл коров, окот овец, то телят и ягнят держали в комнате. В задней нашей комнате сидели под кроватью наседки – гусыни и курицы. От всей этой живности, оправлявшейся тут же в хате, шёл такой «аромат», что носы воротили. В таких условиях и росли, мы, дети, то и дело болея.
В 1920 году наш хутор был заражён оспой. Многие дети, да и не только дети, но и юноши и девушки, которым оспа не была привита, переболели.
Заболел я, как сейчас помню. Связали мне за спиной руки наши женщины, а сами ушли на огород сажать лук. Хожу по комнате, не знаю что делать. Чешется страшно! Подойду к маленькому зеркальцу, вмазанному в стенку печки, посмотрю на себя и не узнаю. Всё лицо покрыто гнойничковыми волдырями. Но от этого не легче. Стал соображать, как бы это… развязать руки? Увидел на вводных дверях ручку с выступами сверху и снизу. Поворачиваюсь спиной… пытаюсь зацепиться… зацепившись, стал тянуть… поддаётся. Так вот после нескольких приёмов наконец-то развязался! Тут же даю волю своим рукам… расчёсываю лицо. Не знаю, что бы дальше произошло, не явись мать. Но слепым мог бы остаться, это уж точно.
— Ой, лышэнько ты мое! Та шо ж ты, сынок, надилав?! – Видь тэпэр рябым станыш! – запричитала она.
Что значит «рябым», в то время до меня не доходило. Главное, чтобы не чесалось и не болело. Но терпению моему пришёл конец лишь через три дня. А все эти дни я находился со связанными за спиной руками. Развязывали только на время еды. Так вот я и стал на всю жизнь «меченым». Очень душевно страдал я из-за этого. Девушки меня чурались… не хотели со мной дружить. И только когда стал уже взрослым, плюнул я на всё это и, погрузившись в учёбу, в работу, стал вести себя, как и все остальные, грешные человеческие создания.
Поражён был оспой и старший брат Валентин. Переболел он немного раньше, года на два до моей болезни. Оба мы родились в зимнее время. Везти в город Миллерово или в село Криворожье, где были медпункты, для прививки оспы мать не решалась. Боялась простудить. А весной и летом – некогда было. Вот так и остались мы без прививки, на божью милость. Но он, Всевышний, почему-то оказался к нам немилостив, пометил нас. Но брату Валентину нужно отдать должное: он не очень огорчался и перед всеми девушками вёл себя смело. Я же боялся к ним подходить. Я и сейчас робею перед красивыми женщинами.
С десятилетнего возраста каждое лето заболевал я малярией. Она выматывала меня до изнеможения. Иду, и ветер шатает меня. Лекарств не было. Мать лечила отваром полыни. Горечь невыносимая! Но под принуждением пил.
Игрушек покупных – никаких. Все самодельные. Брат Валентин научил мастерить из камыша и стеблей проса, из которого делают веники, этакие маленькие ветрячки. Выйду на улицу с этим самодельным ветрячком, а мне все завидуют! Просят дать поиграть. Даю, не отказываю. Чего нельзя сказать о моём одногодке, Пашке Плужникове, которому дед Парфён привёз из города железный красивый плужок. Выйдет на улицу и хвастается им. Никому не даёт подержать в руках. Но однажды всё же мы, беднота, упросили его дать нам поиграть. Вышли, значит, мы на выгон, размежевали участки, разделили между собой – и ну пахать! Один тянет, другой – держится за ручки. Пашка, истовый куркуль, весь в деда, в работе не участвует. Стоит и командует нами. За использование его плужка мы вспахали ему значительно больший его участок. Такое условие он выдвинул ещё заранее.
А то бывало и такое: выйдет на улицу этот сынок куркулей с горстью леденцов, и на глазах у всех нас, голытьбы, сосёт. А у нас… слюни текут. – Потанцуете – дам! – говорит Пашка. И танцевали… сладенького-то хотелось.
* * *
Уже с шести лет привлекали меня к посильному труду. Зимой, сидя за маленьким станочком, наматывал я пряжу на катушки. А летом выгонял на выгон гусыню с маленькими гусенятами и стерёг, чтобы не зашли в посевы и чтобы не утащили коршуны. Эти гуси мне и поныне не забываются. Из-за них не мог я вволю погулять с ребятами.
— Ны хочу я их гнать на выгон! – плакал я перед матерью.
— Но, сынок, вить никому бильшэ… Я уж тоби, як зарижымо по осыни, то пупки и головки…
В конце концов, из-за этих пупков и головок соглашался и снова гнал гусей на выгон. С восьми лет меня уже брали в поле во время прополки. Тут уж я гордо сидел на лошади, впряжённой в полилку, и правил вдоль рядков кукурузы, подсолнечника или бахчевых культур. А позади шёл один из братьев и, держась за ручки, так называемые чапыги полилки, направляя её так, чтобы она срезá ла траву в междурядье, но не повреждала сами культуры. Бывали случаи – засыпал и падал. Хорошо, что лошадь наша Рыжуха была умной. Как только упаду, то сразу же останавливалась. Иначе я бы попал под полилку, или под её копыта.
* * *
До Октябрьской революции, а также и после неё лет шесть в нашем хуторе школы не было. Дети состоятельных родителей обу­ чались в городе Миллерово, или в селе Криворожье, где были свои школы. А несостоятельных – обучались у какого-нибудь отставного солдата-инвалида. А то и просто ходили неучами. Но вот, в сентябре 1924 года бежит по улице наш заводила, Илько «Забара», младший брат Андрея Никитича Забарина и во всю глотку кричит:
— Учитылька прыйихала! Учытылька прийихала!
Тут же мы, пацанва, побежали к зданию сельсовета. Ждём, что нам скажут. И вот выходит на крыльцо молодая, в белой кофточке, в чёрной юбке с заплетённой косой на голове девушка и говорит:
— Ребята! Я вас буду обучать… Завтра приходите сюда, в совет, с тетрадями, с букварями и карандашами… если они у кого есть, – добавила.
Ни букваря, ни тетради у нас не оказалось. Нашёл я в ящике для инструментов лишь небольшой, с палец длиной, огрызок карандаша. С ним и явился на второй день в совет, где в большой комнате, в которой обычно в зимнее время проводились сходки хуторян, должны были проходить занятия. Пришлось нас всех возрастов, начиная от восьми и до пятнадцати лет, примерно шестьдесят человек. Все разместились на скамьях, на подоконниках и прямо на полу. Парт не было. В дальнем углу за кухонным столом сидела Вера Петровна, – так представилась нам учительница. Стала она подзывать к себе по очереди и спрашивать фамилию, имя, отчество, год рождения. После этого давала прочесть какой-то текст из букваря. Этим самым она решала, в какой класс следует зачислить ученика. Почти последним, несмело подхожу к ней.
— Такой мал! – удивилась! Сколько тебе лет?
— Скоро будет десять, – отвечаю, потупив взор.
— А правду ли говоришь?
По моему виду действительно столько не дашь. Уж очень я был низкорослым. Только к двадцати годам вытянулся до метра шестидесяти пяти сантиметров.
— Читать умеешь? – спрашивает.
— Нет… я только считать умею, до сорока.
Подумала она, подумала, и говорит:
— Вот что, малец… приходи ты на следующий год… ты ещё мал, подрасти ещё немножко...
С горькой обидой, весь в слезах возвратился я домой, ругая учительницу: «Мармазейка… этакая!»
— Не надо так, сынок… Бог накажэ...
— А шо ж вона кажэ – «мал щэ». Вон другие тожэ ны бильшэ мэнэ, а их прынялы, а мэнэ не...
Мать тут же оделась и пошла в совет выяснять. Ей тоже хотелось, чтобы я пошёл учиться. Но и ей отказ.
— Их много, а я одна, – ответила ей учительница, – не могу всех охватить.
Так вот и остался я ещё на год неучем. В ликбез меня не допускали. Там только взрослые обучались. Но на второй год приехало к нам на хутор сразу два учителя: муж с женой. Они-то и охватили уже всех детей в возрасте до пятнадцати лет. Но учиться у них мне не пришлось, поскольку наша семья переехала на постоянное местожительство в немецкую колонию Новоалександровку, где была своя школа.
Часть моего детства приходилось на смутное время. Советская власть не во всех хуторах и сёлах была воспринята благосклонно. В том числе и в нашей Нижней Макеевке. Проходившие через хутор белоказаки говорили, что скоро Советам и большевикам придёт конец. Кто будет поддерживать их, того не минёт их острая сабля! Аналогично грозились и махновцы. Через наш хутор проходили и красногвардейские отряды. Они-то и устанавливали власть Совета рабочих, крестьянских и солдатских депутатов.
Сельский совет был создан из пяти человек. Первым председателем совета был избран Андрей Павлович Безруков, из бедняков. Было это летом восемнадцатого. Но править ему советом долго не пришлось. На хутор шёл крупный отряд белоказаков. Андрей Павлович быстро организовал отряд из двенадцати человек и направился с ними в село Позднеевку. Туда скапливались аналогичные отряды из хутора Чигиринки, из села Белогоровки и других мест. Все они потом влились в полк, которым командовал легендарный герой гражданской войны Щаденко. Громили наши красногвардейцы местные банды из кулаков и белоофицеров, устанавливали на местах Советскую власть, делили землю среди крестьян. Но вот по осени того же года в районе Позднеевки произошло сражение наших отрядовцев с крупным соединением белоказаков. Последние одержали победу над нашими. Раздробленные наши отряды стали отступать в разные места. Товарищ[3]Безруков, командовавший отрядом наших хуторян, приказал отступать поближе к Нижней Макеевке, к змеиной балке, имея цель переждать, пока всё выяснится. Но их там белоказаки всё же настигли, и всех семерых отступивших порубили. Проскакавший через хутор один белоказак сообщил о происшедшей расправе и велел забрать своих «красных», как он выразился.
Тут же организовали подводы и поехали к этому месту. Всего подобрали семь человек. Но когда стали класть на подводы, то двое застонали. Были это Андрей Павлович Безруков и ещё один уроженец Воронежа, назвавшийся Васильевым. Их потом и отходили. Остальных пятерых, в том числе наших хуторян Фёдора Ивановича Кобыляцкого и Петра Тихоновича Забарина, и троих не наших, не хуторских, похоронили на нашем кладбище, на выгоне. За похоронной процессией с горем и рыданием шли многие. В том числе и мы – дети.
Что ещё помнится из тех лет: когда прошёл отряд махновцев, то разбросал он метровые бумажные красивые ленты. Мы их подобрали и принесли домой. Оказалось, это деньги – «кé ренки»[4]. Ими потом наши женщины оклеивали внутренние стенки своих сундуков. А однажды пошли мы к змеиной балке посмотреть, что там было. Нашли мы там много пустых патронов, из пуль которых потом выплавляли свинец для грузил, а также боевую винтовку. Её у нас отобрали взрослые и куда-то спрятали.
В бедняцкой семье
Отца своего, Степана Михайловича, помню смутно. Запомнился лишь день, когда его, больного брюшным тифом, соборовал привезённый из Позднеевки священник. После молитвы все члены нашей семьи по старшинству, начиная с матери и кончая мной, подходили к полулежавшему, обложенному подушками на кровати отцу, и целовали в его лысый лоб. А проснувшись поутру, я увидел его уже лежавшим на лавке вдоль стены со скрещёнными на груди руками и вложенной в них свечкой. Было это в конце декабря 1919 года. Похоронили его на местном хуторском кладбище. Могилы теперь уже не найти, как и не найти могил других умерших моих родственников.
По рассказам матери отец был тихим, несмелым, застенчивым. Хозяином был нерасторопным, ненаходчивым, неосмотрительным. Сказывалась и его неграмотность. Поэтому на базарах и ярмарках его обманывали, обсчитывали. Хуторские богачи всегда посмеивались над ним… таким горе-хозяином.
А вот мать, Прасковью Фоминичну, так уж помню и поныне. Судьба её была тоже не из лёгких. Пришлось хлебнуть ей и горя и нужды вдоволь. Была неграмотной, но справедливой и сердобольной. Нравственному нашему воспитанию мы ей во многом обязаны. Никто из нас никогда не курил, не злоупотреблял алкоголем, ни при каких обстоятельствах не выражались матом, всегда сохраняли выдержку и спокойствие. Уважали старших, обращаясь только на «Вы», называли по имени-отчеству. Не шли на аферы, не покушались на личность, на чужое имущество. Во всём были экономны, но помогали другим. Это всё, безусловно, когда уже выросли. Но в детстве, как и у многих детей, были отклонения, были шалости. Участвовали в набегах на сады, на бахчи. Но за это нам от матери попадало.
Наказывала она нас не телесно, а внушением и отбивавшем поклонов перед образá ми, висевшими в левом углу передней хаты, что на план. А это, надо сказать, не такое уж из лёгких наказание. Необходимо было стоя перекреститься, затем, опустившись на колени, стукнуться лбом о земляной пол, посыпанный песком, а поднявшись на ноги, снова повторить. Количество поклонов назначалось соразмерно провинности. Однажды мне пришлось их отбить очень много. Но и провинность моя была одной из тяжких. Украл я из корзины остановившегося у нас на ночлег китайца-коробейника полдюжины брошек и раздал их своим дружкам. Они-то, безобразники, и подвели меня, рассказав сестре, а сестра – матери. За эти брошки мать расплатилась с китайцем десятком яиц, а я – сотней поклонов. Отбивая поклоны, мы должны были произносить слова из молитв, прося тем самым прощения у Господа Бога. К шести годам я уже знал три молитвы: «Отче наш», «Богородицу» и «Живые помощи»[5]. А учила нас мать. Не отрываясь от кухонных дел, произносила она слова из молитв, мы за ней повторяли. Когда уже запомнили, то сами громко, так чтобы она слышала, говорили.
Была она очень боговерной. Ежегодно говела[6]в церкви. Своей церкви у нас в хуторе не было. Потому ходила в сёла Позднеевку, Белогоровку и Степановку, где были свои церкви. В Позднеевке было даже две: старообрядческая и новообрядчеекая. Мать предпочитала больше новообрядческую. Восьмилетнего брала на говенье меня. Уходили мы на три дня, запасшись продуктами. Останавливались у родственников своих, или у знакомых. Говенье отправлялось в два приёма: исповедование и причащение. При исповедовании говеющий должен покаяться в своих грехах.
— Кайся, раб Божий! В чём грешен перед Господом Богом? – спрашивает у меня священник, накрыв мою голову чёрным покрывалом, когда я подошёл к нему.
Молчу, не знаю что ответить. Про украденные брошки ни гу-гу.
— В чужие сады лазишь?
Да-а, – отвечаю дрожащим голосом.
— Вот этого делать нельзя… грешно… мать надобно слушаться, – поучает. И тут же:
— Исповедуется раб Божий, Григорий… Да простит его Всевышний… за грехи его тяжкие! – Иди к матери!
На второй день после исповедования отправлялось причащение. Все поочерёдно, без всякой сутолоки, тихо, смиренно подходили к стоявшему на паперти священнику, державшему в левой руке серебряную ложечку, в правой – серебряный крест. Тут же два служки. Один держал сосуд с причастием, состоявшим из красного вина и крошек от просвирок, второй – с полотенцем, повелевал запрокинуть голову и пошире открыть рот. Священник, зачерпнув ложечкой причастие, клал его в рот так, чтобы не коснуться губ. После этого служка обтирал губы полотенцем, а священник давал целовать крест. На этом говенье заканчивалось, и мы с матерью возвращались домой. Подобным образом говели и все наши домочадцы. Правда, они это осуществляли за один день. Дома ждали их дела. За своевременным говеньем, за посещением каждым членом семьи церкви по праздникам мать следила строго. Обычно в церковь ходили по очереди. Часть шла, часть оставалась дома помогать матери в приготовлении обеда, в уходе за животными. За стол по праздникам не садились до тех пор, пока не придут из церкви. До этого не то что взрослым, но и детям есть не давали. Но мы с братом Михаилом всё же находили выход. Таскали из мешка, что висел на печке, сухари. Уходя во двор, размачивали их в ведре с водой, тем и утоляли голод.
У нас строго соблюдались посты. Даже в мясоеды[7]по средам и пятницам не ели скоромного. И это даже в годы, когда у нас всего из мясного было в достатке. Очень тяжело было в летнюю страду, в так называемую «Петривку»[8]. Всех мучила изжога от постной пищи. Перед тем, как садились обедать, молились кратко Богу. Сев за стол, мать крестила общую большую чашку с борщом, или супом, или кашей, и со словами: «Господи, благослови!» начинали не спеша черпать деревянными ложками. За столом никаких шалостей, никаких неприличностей. Всегда перед сном мать обходила все животноводческие помещения, все комнаты и, осеняя их крестом, повторяла «Живые помощи». Они должны были предотвратить пожары, бурю, кражи, падёж скота, птицы. Но, несмотря на это, поговорки «на Бога надейся, но сам не плошай» и «бережённого Бог бережет» – соблюдали. На ночь все кладовые запирались на замок, окна в хате закрывались ставнями и запирались скобами-задвижками. Во дворе всегда бегала собака Полкан, в одно время была Дамка. И несмотря на все эти молитвы и предосторожности, кражи были. Один раз украли овцу из кá туха[9], другой раз один нищий, остановившийся у нас на ночлег, утащил ведро гороха. Брат Степан попытался было сесть на лошадь и догнать вора. Но мать, проявив милосердие, не позволила ему это.
— Казалы вам, ны пускайте цих попрошаек, – упрекнул он её.
Но нищие нет-нет да останавливались у нас на ночлег. Мало того, утром мать покормит, да ещё даст что-нибудь на дорогу из съестного. Она, видите ли, не исключала, что среди нищих мог быть сам Иисус Христос. Верила она в легенду, когда по истечении сорока дней после воскрешения, удаляясь на небеса, он говорил: – Я возвращусь к вам тогда-то и тогда-то, но уже не в обличии святого, а в рубище нищего.
— Колы вин вор, то его сам Бог накаже, – сказала она про того нищего, укравшего горох.
Богопочитание ей привил ещё дед по матери, Стратон. Когда ему сравнялось семьдесят, а матери одиннадцать, пошли они в град Киев на богомолие. Шли два месяца и обратно столько же, питаясь подаянием. Принесли они оттуда четыре иконы без рамок, три евангелия: от Матфея, от Иоанна и от Павла[10], и отдельно томик молитв. Всё это после смерти деда досталось нашей матери, как самой любимой его внучке, Параске. Так он её называл.
Как и все хуторяне, верили в нашей семье в разные приметы: тринадцатое число, понедельник считались днями неблагополучными. Перешёл кто-нибудь дорогу с пустыми вёдрами, перебежала дорогу кошка – возвращайся назад, удачи не будет. Сыч кричит, собака воет – жди несчастья. Соблюдались и такие обычаи-причуды: не хвалились богатым урожаем, благополучным приплодом скота, птицы, удачей в поездке на базар, на ярмарку. Новорождённых детей никому не показывали, пока не окрестят их в церкви. Не показывали никому из посторонних в день появления на свет божий коняшек, телят, ягнят, птенцов. В эти же дни и в дни отъезда по хозяйственным делам, исключая выезд в поле, мусор в хате и во дворе не мели, и никому ничего не давали в долг. Всё это делалось только на второй день.
Почти все женщины, особенно девушки, гадали под Новый год. Вот как гадали сёстры Тонька и Мотька. Оделись и пошли они бросать за ворота нашего двора валенки. И в какую сторону упадёт носком, с той стороны и жди сватов. Бросили они по валенку, открыли калитку вышли за ворота, но увы: оба валенка «как корова языком слизала»! Кто-то утащил. Вероятно, специально охотился поживиться за счёт таких горе-гадалок. Очень им от матери досталось тогда. А один год они пошли в тёмную ночь в катух, где содержались наши разношёрстные овцы, с намерением вытащить по овце на свет. Если овца окажется белой, то жених будет блондин, а если чёрная – то брюнет. Первой стала тащить крайнюю овцу Мотька. Тонька пока что стояла за дверьми. И вдруг… крик истерический. «Овца» повалила Мотьку, и стала щекотать и валять по катуху. Вырвалась она вся бледная и тут же побежала и рассказала матери:
— Цэ продилкы Лёньки, – догадалась она. Бильше никому… А я щэ бачыла, як вин кожух выворачувал.
На третий год внесли они петуха, поставили его на стол перед зеркальцем, чашкой с водой и тарелкой пшеницы. Если петух станет клевать зерно, то жених будет хорошим, трудолюбивым хлеборобом; если воду станет пить, то алкашом, ну а если в зеркало станет смотреть – то бабником. Не успели они поставить петуха на стол, как он, взмахнув крыльями, стал летать по комнате, они его – ловить… Петух задел висячую керосиновую лампу… Вмиг вспыхнул пожар! С криком и страхом выбежали они из комнаты, а за ними и я – наблюдатель – спрыгнул с печки. Если бы не подоспела мать, братья Степан и Валентин, потушившие огонь, то большой беды бы не миновать. После этого указанными всеми тремя способами они уже не гадали, но ходили под окнами хуторян и спрашивали:
— Дяденька, тётенька, как зовут моего жениха?
Если узнавали по голосу, то ответ был точный, зная, кто приударяет за нашей Тонькой. За Мотькой пока что никто не ухаживал. Все мы верили в существование домового, ведьмы, чёрта. Как-то утром мать стала доить корову, вдруг молоко пошло с кровью.
— Господи! Спаси и помилуй! Цэ ж видьма подоила ночью, – запричитала она.
Тут же стала крестить корову и опрыскивать священной водой.
Вера во Всевышнего настолько была велика, что все беды относили на свой счёт, как прегрешивших перед Богом, как неусердно молившихся. В 1923 году была сильная засуха. Хуторяне то и дело обращались к священникам церквей Степановки, Белогоровки и Позднеевки с просьбой отправить общественный молебен. Но они, ссылаясь на отсутствие специального на то разрешения архиерея из Ростова-на-Дону, отказывались отправить такой молебен. И только в конце июля приехал из Позднеевки священник со своими певчими и хоругвями, с иконами, и всё население хутора вышло в поле. Дошли до ближайшей балки, где была криница. Там после моления стали обливать друг друга водой. А ночью ни с того ни с сего грянул гром, а за ним такой лил дождь, что ручьями вода потекла. Все радовались, воздавая хвалу Господу Богу за ниспосланную такую благодать! Но приехавший к нам агроном сказал иное: дождь и так бы пошёл, без вашего моления. На вопрос, откуда ему это известно, ответил: барометр предсказал. Но хуторяне всё равно ему не поверили.
Богопочитание мать привила и всем нам. Я, даже обучаясь в пятом классе, говел. Так это… тайком, чтобы в школе не узнали. Правда, братья Валентин и Михаил не очень-то были богомольными. Чего не скажешь про старшего нашего брата Степана и сестру Антонину. Они уж были истовыми последователями матери.
Как-то уже после войны навестил я брата Степана, проживавшего на хуторе Малом Керчике, что неподалёку от города Шахты, Ростовской области. Когда сел за стол, он перекрестился и говорит:
— Оце всэ, шо ты бачышь, брат, на столи… дано Богом!
Я промолчал.
— Шо ны так, скажыш?
— Я тебе, брат, советую продать корову, овцу, поросёнка и кур… Да и с огородом не возиться… Ты уже стар стал, и тебе это в тягость, – говорю ему.
Э-э, а йисты шо будэмо?
— А Бог зачем? Он тебе и даст всё, что попросишь… Ведь ты сам только что об этом сказал.
Посмотрел он на меня с улыбкой, и ничего не возразив, приступил к трапезе. Понял, что спорить со мной на эту тему бесполезно. А возможно, и грешно по его убеждению.
Сестра Антонина и по сей день ежегодно говеет. Соблюдает все посты, подает милостыню нищим, сидящим возле церкви. Когда приезжаю к ней в гости, то журит меня:
— Вот ты, брат, страдал в жизни … Всяки там несправедлывости тырпыв… А вить цэ мабуть оттого, шо ты Бога забув? Ны почетав его.
Не знаю, так это или нет. Но истина та, что Бога я действительно забыл, и что пришлось в жизни хлебнуть всякого горя, что и своему врагу не пожелаю. Но всё же, несмотря на это, я никогда не богохульствовал. Снисходительно отношусь к верующим.
Хозяйство нашего отца из бедняцких не вылазило. Если и были отдельные годы, когда оно увеличивалось, то тут же уменьшалось в силу дробления его. В 1886 году отделился старший сын Стефан. Отец купил ему в центре хутора небольшое подворье. Из имущества дал ему лошадь, тёлку, овцу с ягнёнком. Спустя четыре года потребовал выдела следующий сын Терентий. На выгоне ему была построена саманная землянка. Из имущества отец выделил ему такое же, как и сыну Стефану. А вот третий сын Василий не стал ждать, пока у отца появится возможность выделить ему что-нибудь из имущества. После полученного ранения на германском фронте в 1916 году ему царское правительство дало двадцать пять рублей, да пять рублей было у него солдатских сбережений. Вот он и купил неподалёку от двора отца себе землянку и одну лошадь. Таким образом, стал тоже самостоятельным хозяином. Постепенно приобрёл он и тёлочку, выросшую в хорошую молочную корову.
До вот такого дробления хозяйства у отца было в собственности двенадцать десятин[11]пахотной земли. Каждому выделившемуся сыну он нарезал по три десятины, оставив себе шесть десятин, имея в виду, что и четвёртому сыну Ивану нужно будет выделить столько же. Общество никому из выделившихся сыновей земли из общественного фонда не нарезало. У него можно было только купить. У отца даже не оставалось земли под выпас, из-за чего с богатыми хозяевами хутора возникали споры. Дошло до того, что оставшуюся в хозяйстве корову не пускали в общее стадо.
Земля у отца, как и у многих маломощных дворов, была малоплодородной: одни лишь супеси, суглинки да бугровины. Потому сборы зерна были небольшими. Так это, в пределах пяти-семи центнеров с десятины. Были и неурожайные годы, было нашествие саранчи, почти наполовину уничтожившей посевы. Один год град побил три четверти посевов. А тут ещё приходила одна беда за другой: сгорела соломенная крыша хаты. На второй год корова объелась. Пришлось прирезать, а мясо и кожу продать и купить тёлку. На корову уже не хватило денег. Те сбережения, которые с большим трудом были собраны, пошли на приданое дочери Дарьи, при выдаче её замуж за Ивана Константиновича Забарина.
После смерти отца в хозяйстве осталась саманная двухкомнатная хата, крытая соломой, небольшая конюшня, кладовая, два сарая, одна лошадь, тёлка и одна овца, несколько кур, и, наконец, гусыня с гусаком. Гусака тут же зарезали на поминки. Единственно, чего он оставил много – так это членов семьи, состоящей из девяти душ.
По сложившейся семейной традиции, после смерти отца главой семьи стал последний его сын от первой жены Иван Степанович, 1900 года рождения. Но хозяином он был плохим. К тому же сразу начались ссоры между ним, его женой Мотькой и нашей матерью. А всё из-за того, что стали они распоряжаться деньгами и имуществом, не согласуясь с мнением матери.
— Я глава семьи, что хочу так и дилаю, – говорит матери Иван.
— Ты хотя и голова… но у мэнэ тожэ диты, их тоже трэба кормыть, – отвечает ему она.
— Тогда давайте разделимся, – заявляет, наконец, он.
Мать не возражает. В 1922 году недалеко от карьера, из которого хуторяне брали глину, построили ему саманную, крытую глиной землянку, куда Иван и переселился со своей женой и двумя детьми. Но когда стали делить общее имущество, тут уж дело дошло до серьёзного… до драки. Не выполнили братья наказ отца: жить в мире.
— Я возьму корову, – заявил Иван.
— А мы шо ж, быз молока останымся, – возразили мои кровные и единоутробные братья Степан и Валентин, – не дадим тебе корову!
Мать на их стороне. Мнение всех остальных членов семьи не принималось в расчёт. Брат Иван вспылил, взял верёвку; пошёл на баз[12]и забрав корову за рога, стал выводить её из двора. Но тут на него набросились братья Степан с Валентином, и стали вырывать корову. Возникла потасовка, и неизвестно чем бы она закончилась, не явись во двор староста хутора Степан Ткаченко. Он и разобрался в их споре.
— Цэ мий батько нажыв, а ны воны, соплякы, – в запале кричал брат Иван, обращаясь к старосте.
— А мы шо ж, ны робылы с матэрью? – отвечали Степан и Валентин.
— Так вот, Иван, – говорит ему староста, – як хочыш, а корова останыцця у них. У них семья бильше, чем у тэбэ… Так шо быры тёлку и овцу с ягнятами.
Более трёх лет брат Иван со своей семьёй не знались с нами. Проживая самостоятельной семьёй, он из бедняков так и не вылез. Не клеилось что-то у него. Вечно он терпел нужду. Его на хуторе так и прозвали: «Иван-нужда».
И вот однажды, на Прощёный день, приходившийся на последний день Масленицы, всё же явился он к нам со своей семьёй. Стали они перед нашей матерью на колени и попросили прощения. Мать сняла со стены икону Святителя Николая, перекрестила их и дала поцеловать икону. «Бог прощае, и я прощай вас всих!» – изрекла со слезами. А после такой же обряд прощения был отправлен и со всеми нами, начиная от самых старших и кончая самыми младшими.
После ухода брата Ивана, главой семьи хотя и стала наша мать, но всё хозяйство стали вести подросшие братья Степан и Валентин. Оба они не замедлили обзавестись жёнами. Выбирать они себе невест не выбирали, им их сосватали. При этом не принималась во внимание разность в возрасте, в росте, в красоте, любовь тоже в стороне. Главное – чтобы были из добропорядочных семей, здоровые, работящие. Хилые, больные, а паче чаяния, ленивые – одна обуза в хозяйстве. Учитывалась также и материальная сторона: что даётся за невестой в приданое. Для брата Степана была сосватана Феона Трофимовна Бондаренко, из семьи добропорядочных наших хуторян, среднего достатка, старше его на три года. Из приданого ей было дано: тёлка, овца, деревянная кровать, деревянный разукрашенный сундук, набитый всяким барахлом: простынями, наволочками, полотенцами, рубашками, подушками. А для брата Валентина досталась в жёны Евгения Петровна, а по-простому мы её звали Ивгой. Старше на четыре года, немного выше его ростом. Из приданого было дано такое же, как и за Феоной. Но отец её, Петр Григорьевич Тыныныка, проживавший на хуторе Прычыпыловке, крепкий был хозяин. Потому расщедрился… дал за дочерью ещё и лошадь.
— Поскилькы у вас одна рабочая я лошадь, так вот вам другая… шоб пара була, – заявил он на свадьбе, когда одаряли молодых. – Тапэр и богатийтэ! – пожелал он молодым.
Но богатеть – не богатели, не получалось. В 1923 году, осенью Степана призвали на действительную военную службу. А брата Валентина ежегодно с мая по август призывали на военные лагерные сборы. В хозяйстве работали все: подраставшие средний брат Михаил, сёстры Антонина и Матрёна, снохи – Феона, Ивга и мать. При этом снохи обе были не только работящими, но и плодовитыми: что ни год, то дополнительный член семьи; год – одна, год – другая, рожали. Правда, не все дети их выживали, умирали, но бó льшая часть всё же выросла. «Вить таку ораву треба було прокормить!» – вспоминала потом мать. Пшеницы, ржи, овса, проса убирали мало, выручали в основном кукуруза и овощи. Капуста, морковь, помидоры, огурцы, лук, чеснок, бураки[13]– всё это сажалось на огороде и вырастало независимо от погодных условий, потому что всё было поливным. Лишь картофель сажали в поле. Но он всегда был урожайным. Особенно много сажалось капусты. Её впрок, помимо вилков, засаливали три двадцативедерных кадушки. Борщ варился ежедневно. Его все любили. Нет борща – нет обеда! Супы из круп, из картофеля варились только на завтрак. А на ужин бывала каша пшённая, а больше всего – кукурузная с тыквой пополам. Из масла только подсолнечное. В мясоед бывало и топлёное или сливочное, если доилась корова. Хлеб – по пайке. Взрослым – побольше, детям – поменьше. Из сладостей, кроме арбузного мёда, ничего не было. Мясные блюда варились только иногда и только по праздникам. В основном это зарезанный петушок или курочка, а по осени и зимой – гусь. Бывало, и поросёнка выкормим. Если вырастет лишняя овца или бычок, то их продавали для выплаты денежного налога. Собранное зерно после сдачи продналога и оставленного на семена всё шло на питание. Продавать уже было нечего. Во всём была строгая экономия. Ничего лишнего из обстановки в двух комнатах хаты и в хозяйстве тоже. Только крайне необходимое.
Из носильных вещей ничего не покупалось. Всё шилось из домотканого полотна. А выткать его было не так уж просто, скоро, и не так уж легко. Для этого требовалось выполнить более дюжины операций, начиная от посева конопли, прополки вручную и уборки (также вручную), затем обмолота, вымачиваний в воде, высушивания и выделывания куделей[14]и так далее, вплоть до ткания и отбеливания. Обычно всем этим занимались с наступлением осени и всю зиму. За прялками сидели все женщины от зари до зари. А за ткацким самодельным станком – братья Степан и Валентин, поочерёдно сменяя друг друга. В мою же обязанность с братом Михаилом входило наматывание на катушки пряжи. Они потом вставлялись в челнок, то и дело ходивший между раздвинутыми при помощи бёрд[15]нитками основы. Специфический стук бёрдами и жужжание прялок зачастую не смолкали все сутки. Только за две недели готово было полотнище шириной в пол-аршина и длиной в двадцать четыре аршина[16], таким же образом ткалась пряжа из овечьей шерсти. Из конопляного полотна шили нательное бельё, простыни, наволочки, мешки. А из шерстяного полотна, после соответствующей валки шились свитки[17], куртки, верхние рубашки, брюки, портянки. И всё это сами: руками и на ручной машинке. Яловые или хромовые сапоги также шились самими братьями. Особенно овладел этим ремеслом брат Валентин. Вообще, надо сказать, был он на все руки мастер. Про него мать говорила: «Лёнька наш и жнец, и швец и на дуде игрец». Играть на «дуде», как и на других музыкальных инструментах он, как и все остальные члены нашей семьи, не играл. Но вот петь – так уж действительно пел, чисто соловей! Заслушивались мы. У него был тенор. Всю дорогу в поле и обратно – всё поёт да поёт. В основном пел старинные русские песни: «Раскинулось море широкое», «Имел бы я златые горы и реки, полные вина», «Из-за острова на стрежень», «По диким степям Забайкалья», «Звенел звонок насчёт собрания, Ланцов задумал, как бежать». Из украинских: «Ой, по-пид горою гаем-долыною», «Распрягайтэ, хлопци, коней» и многие другие. Всем же остальным членам нашей семьи «медведь на ухо наступил». Не могли сами петь. Так это, в компании, лишь подтягивали, и то зачастую невпопад. Как-то за собранные колядованием и христославием среди наших родственников и соседей полтора рубля денег купил я себе самодельную трёхструнную балалайку. Стал разучивать «Барыню», «Гопака». Это у меня кое-как получалось. А вот вальсы, песни – так и не освоил.
* * *
Очень переживали хуторяне неурожайный 1923 год. Наша семья тоже бедствовала. Если мать раньше хлеб выпекала из муки простого помола, но без отрубей, то в тот год – с отрубями и с добавлением крупчатки, полученной после высушенных и истолченных в ступе голых кукурузных початков; выручали и сами зёрна кукурузы. Она тоже была неурожайной. Но всё же, немного мы собрали. Добавляли в муку, дробили и варили кашу. Но в основном сидели на овощах.
Так вот и жили. Главное – в дружбе и согласии. Между братьями никогда не было спора, кому ехать в поле, кому дома оставаться, кому идти в церковь, кому ехать на ярмарку. Но между невестками нет-нет, да стычки были. Мать обычно мирила их:
— Ну вот, наехала коса на камень, – говорила она при этом, или: – Начала за здравие, а кончила за упокой!
Вообще же, надо сказать, знала она множество пословиц и поговорок.
Идейным нашим наставником был дядя Федот – Федот Демьянович Кошманов – муж младшей сестры матери Полины Фоминичны. Жили они в райцентре села Криворожье, Миллеровского района. Не очень богатыми были. Они часто приезжали к нам в гости. Привозили гостинцы. Да и мы к ним ездили, особенно когда поспевали в их саду фрукты: помогали убирать, за что и нам перепадала доля собранных вишен, груш, тёрна, яблок. Братьям и матери давал он советы, как лучше вести хозяйство, как и где получить кредиты на приобретение сельхозинвентаря. Помогал своими лошадьми в полевых работах, когда в этом была крайняя необходимость. Когда разбогатели, помогали и мы ему. Давали сено, зернофураж.
Так всё бы ничего. Хотя и были трудности, но жить можно было. Но, как это часто бывает, не ждёшь – не гадаешь, а беда настигает. Такая беда настигла нас летом 1922 года. Зерно в счёт продналога после уборки урожая хуторяне больше отвозили на станцию Миллерово, где сдавали на элеватор; но бывало, ссыпали в общественный амбар, стоявший на выгоне. Его почему-то называли «гамазé й»[18]. Из него вывозилось оно в порядке гужевой повинности. Вот и повёз брат Степан рожь на своей паре лошадей. Прибыл он вместе с другими хуторянами-лошадниками на станцию уже к вечеру, когда приёмщик, закончив работу, ушёл домой. Решили заночевать на лугу у колодца. Задав корм лошадям в ящике, пристроенном к задку брички, легли спать. Но привязал лошадей слабо. Воспользовавшись этим, ночью они развязались, достали мешок с рожью и… объелись. Утром увидел он их лежащими на земле с вздутыми животами. Как ни стремился он их поднять – не поднял. Позвал на помощь мужиков. Посмотрели они на лошадей, повздыхали, поразводили руками, да и ушли к своим бричкам бормоча:
— Гыблэ дило! Считай – подохли!
Обычно при этом необходимо поднять лошадей и погонять их по полю, а потом ещё держать в холодной воде несколько часов. Но поскольку лошади не поднялись, то тут уже предпринять ничего не смогли. Зерно, находившееся на бричке брата, переложили по мешку на другие брички и отвезли на элеватор.
И вот привозят к нам во двор: один хуторянин передок, другой – задок, третий-короб от брички, а четвёртый – самого брата со сбруей и снятыми с павших лошадей кожами.
— Просты манэ, маты! – пал он на колени весь в слезах.
— Встань! – тихо говорит она ему. – Бог простыть… мабуть, здорово Бога прогнывылы мы.
Тут же позвала всех в переднюю комнату, где в углу висело много разных икон. Зажгла лампадку, и все стали молиться усердно.
Но Бог-то Богом, а без тягловой силы-то остались. Без неё и земля не кормилец. Что делать? Как провести весенне-посевную? Вот и пошла наша мать с просьбой по неродным сыновьям. Ей – отказ: самим надо сеять вовремя.
— Вот когда обсеемся, тогда может и поможем, – ответили они ей.
Выручили нас дядя Федот и сват Тыныныка – отец Ивги. Они раньше всех отсеялись, и на своих лошадях за два дня посеяли нам четыре десятины пшеницы, десятину проса. А пропашные и бахчевые сеяли уже вручную. Кто-нибудь шёл впереди и делал ямку, а позади шедший бросал зёрна подсолнечника, кукурузы, семечки арбузов, дынь, семена картофеля, свеклы и тут же заделывал, притоптывая ногами. Такой ручной посев проводили прямо по стерне. Пропалывали по несколько раз вручную тяпками. Убирать зерновые косилкой помогли те же дядя Федот и сват Тыныныка. А все пропашные и бахчевые культуры убирали вручную. Перевозили на ручных тележках. Скошенную пшеницу и просо помогли перевезти всё же братья наши, Степан и Василий. А обмолачивали мы уже сами на току, вручную, цыпами и ребристым каменным катком. Таскала его корова наша. Брат Валентин смастерил для неё специальное одиночное ярмо. Провеивали на ветру лопатами, а затем очищали на подвешенном на перекладине большом решете.
* * *
У нас часто на ночлег останавливался пленный австриец, Фриц Генрихович. После войны он не пожелал возвратиться на свою родину. Арендовал он в селе Белогоровке у общества два гектара земли. На ней выращивал саженцы фруктовых деревьев. Осенью и ранней весной он на собственной паре лошадей в бричке развозил их по сёлам и хуторам и продавал желающим развести сад. На эти средства и существовал. Был он всегда подтянутым, чистоплотным. Никогда не ложился спать на предлагаемую ему кровать. Всегда летом спал в своей бричке на сене. Зимой сам приносил солому в хату. На неё и ложился спать, подстелив под себя брезент, укрывшись своей буркой. Однако подушку просил у матери. Приезжая, всегда угощал пряниками, конфетами или сахаром. Называл он меня «кормильцем матери», ведь был я последышем. А на последыше, по традиции, лежала обязанность докармливать своих родителей. Однажды застал он меня отбивающим перед иконами поклоны.
— Это за что же вы его… своего кормильца? – спрашивает у матери.
— Набедокурил, – отвечает она ему, – вот и пусть искупит свою вину перед Богом.
— Думал я её докармливать, а тапэр ны буду! – буркнул я в обиде на мать.
— Слышишь, Фоминична, – оказывается, он вас теперь не будет докармливать на старости.
Э-э, цього кормильца щэ треба самого выкормить, да довысты до дила, – махнув рукой, не отрываясь от своих кухонных дел.
Однажды Фриц Генрихович – фамилию его не запомнил – въезжает к нам во двор на своих лошадях, впряжённых в бричку-тавричанку[19], а за ней на привязи топают три коняшки годовалые: два жеребчика и кобылка. Мы все окружили этих коняшек и стали любоваться.
— Что, нравятся? – спрашивает он нас.
— Так вот, хлопцы, если согласитесь выходить их, то двух жеребчиков я возьму себе, а кобылку… так уж и быть – вам за труды.
С какой радостью принялись мы выхаживать этих милых и хороших жеребят! Ежедневно чистили их, вовремя кормили, поили. Летом купали в речке. На зиму заготовили достаточное количество сена, мякины. Ночами просыпались и бежали в конюшню проверить: не украл ли кто? Не запутались ли в привязи? Днём выпускали на ток, что за двором. Вот они и бегают друг за дружкой, взбрыкивая и вскидывая свои задки. А мы стоим и любуемся!
Рыжуха – так мы окрестили нашу кобылку – оказалась и хорошей рабочей лошадью, и плодовитой маткой. Что ни год, то коняшка, выраставшая в хорошую рабочую лошадь. А это уже дополнительная тягловая сила. Но был у неё какой-то особый нрав: не подпускала она к себе женщин. Стó ит им подойти к ней, как тут же пытается укусить. Возможно потому, что они её не выкармливали, не выпаивали. Нас же, всех братьев, любила, отзываясь на зов, шла, свободно давалась впрягаться, садиться на неё верхом. Если жизнь Рыжухи протекала благополучно в нашем хозяйстве, то закончилась она плачевно, попав в колхоз. Не выдержала она непосильного колхозного режима! Через полгода… пала. Как и пали многие обобществлённые лошади и рабочие волы.
Из бедняков – в зажиточные
страница рукописи Г.С. ДавиденкоЛетом 1925 года по нашему хутору прошёл слух: в немецкой колонии Новоалександровке, что на юго-западной стороне от хутора, продаётся домовладение. Тут же главы богатых семей Парфён Плужников, Касьян Дроботов, Укол Давиденко и братья Корней и Степан Ткаченко, опережая друг друга, ринулись к немцам.
Что же привлекало всех их в этом домовладении? Прежде всего, сама хата и хозяйственные постройки, возведённые из метровой толщины саманных стен, с деревянными полами и потолками, крытые черепицей. При этом хата, конюшня и сарай были впритык, под единой крышей. В хате четыре двадцатиметровых квадратных комнаты, разделённые между собой большим коридором. В нём топка печей. Рядом пристроена зимняя кухня. В каждой из комнат по три больших окна без ставень и железных задвижек, с двойными рамами.
В комнатах стоят деревянные крашеные кровати, стулья, диваны. В стены вмазаны шкафы для одежды, буфеты для посуды. В конюшне две кладовые: одна для хранения сбруи, вторая для фуража, четыре стойбища, вмещавших по четыре лошади или столько же коров. Тут же колодец. Во дворе второй колодец.
Сарай большущий. Из него кормá – солома, сено, мякина – подавались на потолок конюшни, а из потолка уже сбрасывались через отверстия в потолке прямо в кормушки. Всякая жижа в конюшне стекала в желоба, а отсюда текла за конюшню через щель в стене, там в яме скапливалась. Еженедельно её вывозили в поле для использования в качестве удобрений. Всё это с правой стороны, когда войдёшь в подворье с улицы. С левой же стороны стояли два амбара: один для хранения необдирных кукурузных початков, второй – для хранения зерна. За ними была летняя кухня с кладовой и каменным большим погребом внутри. К кухне пристроена русская печь для выпечки хлеба. Чуть подальше – небольшая кладовая, внутри её ледник. И заканчивалась вся это сторона ещё тремя строениями: катухами для свиней, овец и птицы. Потом шёл неотгороженный двор, за ним двухдесятинная усадьба, упирающаяся в берег реки Ольховой. Тоже без изгороди. На усадьбе, кроме нескольких кустов крыжовника и деревьев шелковицы по окраинам, других плодовых насаждений не было. Хотя у всех остальных немецких хозяйств на усадьбе были большие сады с яблоневыми, грушевыми, абрикосовыми, вишнёвыми и сливовыми рядами.
Вот такое примерно расположение хат и хозяйственных построек было и у остальных немецких дворов. Если не считать, что были ещё у них и большущие, высокие без потолков сараи для хранения сельхозинвентаря. Все дворы у немцев друг от друга не отгорожены, как это у наших хуторян. Потому ходили они друг к другу или через калитки в деревянных заборчиках перед хатами, или через дворы. Перед хатами росли акация, высокие тополя. А за заборчиками на расстоянии ста метров до проезжей дороги зеленела трава-мурава. Дворы еженедельно подметались. Мусор вывозился в поле.
Но подворье – подворьем, хотя и оно имело значение, но главной притягательной силой всё же была кормилица-земля. По данным Белогорского сельского совета, её за домовладением Таммерлера, доставшемся ему после смерти родителей, числилось не мало ни много, а целых тридцать пять десятин плодороднейшего чернозёма на ровных площадях. Ведь это же какой источник для расширенного воспроизводства зерна! При умелом ведении землепользования можно разбогатеть! Примерно столько же земли находилось в пользовании и у остальных немецких дворов среднего достатка. Но у самых богатых, таких как Киллеры, Заели, Майеры, Гайдеры и Веккерле, её было где-то за шестьдесят десятин, не считая бросовых вдоль оврагов и песчаников.
Если наши хуторяне после национализации земли почти ежегодно производили перераспределение полей в соответствии с душами дворов (в том числе земля выделялась и бестягловым семьям), то в немецкой общине земля, хотя и стала общегосударственной, но как она числилась за дворами в собственности, так и осталась в их пользовании не перераспределённой. Но мечта приобрести столь хорошее подворье с таким количеством земли в пользовании у наших хуторских богатеев не сбылась. Общество не разрешило. А причиной тому – неправильное поведение отдельных жителей хутора, которые нет-нет да утаскивали с полей немцев лишнюю копну скошенных зерновых, сена, сноп проса, подсолнечника. Или выломают с десяток кукурузных початков восковой спелости, залезут на бахчу, в сад. Бывало, что и в амбары, в кладовые лазили. В основном этим занимались из бедных семей. Голод – не тётка, не накормит. Вот и воровали, оправдываясь: «Немцы богатые, чай, не обеднеют». Староста колонии, Г.И. Веккерле, вынужден был явиться на сходку хуторян и предупредить:
— Если кто полезет в хранилища, в сады, на поле, то в того сторожá будут стрелять!
И стреляли! Из ружей охотничьих, заряжённых дробью – вверх, а из заряжённых крупной солью – в мягкое место воров. Было и такое. Но кражи не прекращались. Вот и боялись немцы наших. «Подпусти их под бок, так они ещё пуще будут таскать наше добро», – говорили они.
Но вообще-то необходимо сказать: немцы выручали наших хуторян во многом. Если у кого не было семенного материала, или не хватало до нового урожая продуктов, то всегда шли к ним и просили одолжить. И одалживали… Не бесплатно, разумеется, а в счёт будущей отработки в поле и на току во время прополки и уборки урожая. Практиковали они и массовое привлечение работников-поденщиков, помимо постоянных круглогодичных батраков и батрачек. Платили за каждый световой отработанный день в поле или на току по пятьдесят копеек мужчинам и по двадцать пять копеек женщинам. Подросткам по пятнадцать копеек. Кормили три раза в день. Пища была хорошая, сытная. Хлеб вволю.
* * *
В один из майских дней этого года к нам заехал австриец, Фриц Генрихович, и повёл такой разговор с матерью и братьями Валентином и Михаилом (брат Степан ещё находился в армии):
— Слышали? В Новоалександровке один немец продаёт домовладение, доставшееся ему по наследству после смерти родителей.
— Та чулы, – говорит мать, – Но нам до цього дила ныма.
— Как это… никакого дела? Да вы не представляете, какое это домовладение! А земли-то сколько! Да и какая! Не то, что у вас. За каких-нибудь два-три года вы вылезете, наконец, из нужды, – продолжал он расхваливать продаваемое домовладение.
— А вить наши, хуторские богачи ходылы. Воны шо, ны купылы?
— Вот им-то как раз и отказано. Я только что от старосты… Он просил меня найти добропорядочного покупателя. Вот я и подумал: что, если вам его купить? За вас я ручаюсь, потому и рекомендовал ему вас…
— А шо из нимцив никто ны купэ? – продолжала мать всё до тонкостей выпытывать.
— В самой Новоалександровке немцы живут своими обычаями, большими семьями… К тому же у них у самих земли достаточно, вряд ли Совет разрешит им ещё иметь дополнительные наделы, закреплённые за продаваемым домовладением. Староста, как он говорил мне, даже посылал письмо в один из кантонов немцев Поволжья с предложением переселиться к ним, но ответа не получил.
— Воно бы гарно було… купыть цэ подворье, но вить грошив-то ныма, – вздохнула мать.
— А может, взаймы взять у когось? – подают совет братья. Им предложение Фрица Генриховича пришлось по душе. На такой земле действительно можно разбогатеть. Они это хорошо знали, неоднократно проезжая мимо немецких полей, на которых буйно кустились пшеница, ячмень, овёс, просо. С завистью смотрели они, втайне мечтали: «Вот бы нам такую землю, с такими посевами!»
— Говорите, денег нет, – продолжает австриец, – но из этого положения можно найти выход. Во-первых, за ваше подворье, надеюсь, полтысячи даст любой… Столько же я могу вам ссудить. А остальную сумму – можно договориться в рассрочку.
Наконец мать и братья согласились. И тут же, не откладывая в долгий ящик, сели на бричку австрийца и поехали смотреть продаваемое домовладение, или как у нас принято называть, подворье.
Хозяина домовладения Таммерлера на месте не оказалось. Выдав доверенность старосте Веккерле и оставив ему все ключи от хаты и всех помещений, он отбыл в город Одессу, где работал инженером в порту. Там же он и проживал со своей семьёй в собственном доме.
— Вот вам, Ганс Иванович, покупатели, которых я вам рекомендую, – представил всех нас австриец старосте.
— Ну что же… пошли смотреть, – предложил староста после того, как строго осмотрел мать, братьев и меня. Особенно меня, вероятно подумав: «Этот уж не преминёт залезть в сады». Да, так оно и было потом. Ведь у нас своего-то не было. А яблок, особенно груш-бергамот очень хотелось. Вот, грешным делом, нет-нет, да так это украдкой и рвал я у них эти фрукты.
Осматривая домовладение, мать не очень восхищалась. Она была верна своему убеждению: ничем нельзя преждевременно восхищаться, и ничему загодя не радоваться, ибо это было бы не к добру. Но вижу, как у братьев моих загораются глаза, видя все хозяйственные постройки: просторные, удобные, добротные, из толстых саманных стен, с деревянными полами и потолками, крытые черепицей. Тут уж пожар, если и случится, то только внутри, и сильных повреждений не причинит. В таких помещениях не только развернуться, но и «телится» можно, как они потом выразились. Заглядывали во все дыры, во все щели, в колодцы. Доставали воду, пробовали на вкус: хорошей, пресной оказалась она. У нас же на хуторе вода в колодце была невкусной, подсоленной. Потому для питья воду брали из речки.
После осмотра стали ладиться. Две тысячи рублей запросил через старосту Таммерлер.
— Вероятно, он имел в виду количество земли и большую усадьбу, – уточняет Фриц Генрихович. Но ведь земля-то государственная, и за её продажу последует уголовная ответственность...
— Не знаю, что он имел в виду, – говорит староста, – но всё же считаю: не меньше чем полторы тысячи всё подворье стоит. А вот насчёт рассрочки платежа всё же следует испросить согласие моего доверителя.
Он тут же послал ему письмо в Одессу.
Мы со своей стороны послали письмо брату Степану. Ведь он являлся членом нашей семьи, и его мнение имело вес.
Через месяц Таммерлер прислал письмо старосте, давая согласие своё как на предлагаемую цену – тысячу пятьсот рублей – так и на рассрочку пятисот рублей на год. Тут же, с помощью учителя, товарища Г.А. Шауберта, был составлен договор купли-продажи домовладения, впоследствии зарегистрированный в Белогорском Совете. Своё подворье на хуторе мы продали за пятьсот рублей старшему нашему брату по отцу, Василию. Пятьсот рублей, как и обещал, дал австриец. А оставшиеся полтысячи рублей выплатили через год, после уборки и продажи урожая зерновых.
* * *
В июле вся наша семья с небогатым имуществом: парой лошадей, коровой, тремя овцами, поросёнком и десятком кур, старой бричкой, ржавым однолемешным плугом и деревянной бороной, перебралась во вновь купленное подворье. Переезжать помогал нам наш дядя Федот Демьянович. Между прочим, он тоже дал своё «добро» на приобретение этого подворья:
— Я бы и сам купил его, но мне они, то есть немцы, вряд ли продали бы, – говорил он.
Все немцы, исключая старосту Г.И. Веккерле, смотрели на столь большую нашу «ораву» косо, с подозрением: как бы того… не причинили им неприятностей. Но потом, убедившись в нашей добропорядочности, стали заходить к нам, особенно женщины. Эти фрау интересовались, как это мы, «хохлы», готовили пищу. Сами-то они были искусницами в приготовлении обедов, по выпечке пирогов, печенья, но вот выпекать сдобные румяные бублики всё же не умели. А они им очень понравились после того, как мать их угостила. Вот и просили они её научить их выпекать эти самые бублики. Да и вареники готовить не только из творога, но и из вишен, абрикосов, крыжовника.
Но всё же хозяйство вести культурно, по-научному, по-немецки наши братья не умели. Первый урожай с тех ещё полей, что были засеяны при жизни на хуторе, стали свозить и складывать во дворе. Тут же во дворе цыпами и катками стали обмолачивать и оставлять солому и мякину.
Э-э, хлопцы, – обращается к братьям староста, – так не пойдёт. Обмолотить зерновые вы уж обмолачивайте, поскольку свезли во двор; но вот солому, мякину и сено соизвольте перевезти на общий наш ток, что на выгоне. Вы видите, – говорит он далее, – ни в одном из наших дворов нет ни соломы, ни мякины, ни сена. Всё там, на току. А по мере надобности мы подвозим и складываем в сарае, что рядом с конюшней. Так вот и вы делайте.
Солому, мякину и сено пришлось перевезти на общий ток. Возражать старосте не стали. Тем более, от него зависело – продать нам домовладение. В этом мы ему были благодарны. Да и защищал он нередко нас от необоснованных нападок некоторых колонистов. Он же, староста, провёл обстоятельную беседу насчёт культурного возделывания земли. У наших хуторян как было: на одном и том же поле ежегодно сеялась одна и та же культура. Немцы же одну и ту же культуру на одном поле сеяли только спустя пять лет. Короче, строго соблюдался севооборот. При этом после пяти лет использования земельных участков под посевами, оставлялись они ещё и для «нагула», как выразился староста: на них первые два года пасли скот, а потом, когда стал вырастать пырей, косили его на сено. Сеяли они и травы: клевер, люцерну и суданку.
— Особое внимание обращайте на семена, – поучал староста, – они должны бить первосортными. Ежемесячно просеивайте на решете из воловьей кожи и регулярно проверяйте на всхожесть.
Так именно и поступали братья. Многое переняли они у немцев, обрабатывая землю. Пары готовили под будущий урожай сразу же, как только закончились посевная или прополочная кампании, вплоть до самых заморозков. Посеянные поля прикатывались специальными ребристыми железными катками сразу же после посева и каждый раз после прошедших дождей, пока всходы не были выше пяти-семи сантиметров. На парá х немцы в основном сеяли пшеницу, а на остальных полях – другие культуры путём весновспашки. В итоге получали хороший урожай. Где-то до десяти центнеров с десятины.
Поскольку в 1925 году у нас было засеяно мало зерновых, то с уборкой закончили раньше всех. Тут же приступили к заготовке паров. Но двумя лошадьми что сделаешь? На помощь пришли нам те же родственники, дядя Федот Демьянович и сват Пётр Григорьевич Тыныныка. Но за использование их лошадей пришлось дать им по пять десятин непаханой земли. Они тоже в зиму подготовили на своих участках пары. Мы же вспахали для себя десять гектаров отличных паров. В двухлемешный плуг запрягали одновременно шесть лошадей.
С наступлением посевной 1926 года мы на десяти гектарах паров, так же в супряжке с родственниками, посеяли пшеницу. На десяти остальных полях посеяли ячмень, просо, подсолнух, кукурузу и бахчевые культуры.
На всех этих участках зерновые скашивали жнейкой «Аксай» на нашей паре лошадей, и на полях оставляли в копнах до начала обмолота. В этом году, как и во все последующие годы, обмолот мы производили совместно с немецкими хозяйствами на их общем току, на большой паровой молотилке. Как только была установлена молотилка и паровой двигатель на общем току, так сразу же собрались на «жеребьёвку» – для определения очерёдности обмолота. Нам выпала третья очередь. Тут уж и стар и млад выходили все на ток. У немцев – богатых – обычно работали наёмные рабочие, мужчины и женщины. У нас из мужчин один наёмный – Андрей Никитич Забарин, и я с братом Михаилом – подростки. Брат Степан всё ещё продолжал находиться в армии на срочной службе, а брат Валентин – в Миллерово на военных сборах. Зато у нас одновременно работали четыре женщины: две снохи – Феона и Ивга, и две сестры – Тонька и Мотька. Мужчины в поле накладывали на арбы-американки копны; мы, подростки, в том числе и немецкие ребята, сидя сверху на арбе, правили лошадьми. Нагруженные арбы подвозились прямо под молотилку. На арбу взлазили два мужчины и подавали жниво на полок[20]молотилки. На ней стояли две женщины и направляли поданное в барабан молотилки. Внизу приставленные рабочие – одни откидывали в сторону солому и мякину, другие подставляли мешки и затаривали в них зерно. Тут же на подводах отвозилось оно в амбары. Одновременно шло скирдование, раздельно соломы от мякины. Всегда итоги обмолота таким вот коллективным способом все участники там же на току отмечали выпивкой и гулянием.
1926 год был очень урожайным. Были хорошие погодные условия. Сказалось и длительное неиспользование земли Таммерлером. Возили зерно в амбар – он был засыпан полностью. Пришлось ссыпать уже в две передние комнаты и в кладовые. Всего было же убрано всех зерновых, не считая кукурузы и семян подсолнечника, до пятисот центнеров. Такого урожая ни наш покойный отец, ни его сыновья, ни мать никогда не видели за всю свою жизнь. Завершив уборку зерновых, подсолнечника и кукурузы, стали подрабатывать зерно на веялках на взятом у немцев напрокат триере[21], и отвозить на элеватор в город Миллерово в счёт продналога, а рассчитавшись с государством, стали продавать зерно на рынке. Но приходит благоволивший к нам Ганс Иванович Веккерле – староста, и делает нам замечание:
— Это если вы будете так торговать зерном, то не скоро расплатитесь с долгами… Что я вам советую: перемалывать пшеницу на моей ветряной мельнице и продавать муку… Тут двойная выгода. Во-первых, мука идёт дороже зерна, во-вторых, отруби останутся для лошадей… Лишний овёс и ячмень можете тоже перемалывать и продавать так называемой дертью[22].
Мельница у него была с вальцами, выдавала первосортную пшеничную муку, которая продавалась на рынке по 2-3 рубля за пуд. Хотя зерно шло по 70-80 копеек пуд. Семечки подсолнуха также перерабатывали на маслобойке и продавали уже маслом. За лето мать от продажи яиц и сливочного масла, а также двух поросят выручила сто рублей. Всего же было собрано от продаж зерна, муки, масла, яиц 1000 рублей. Тут уж мы полностью рассчитались с нашими долгами.
На следующий год был собран аналогичный урожай. И так же много выручили от продажи своей продукции. Тут уж мои братья, Валентин и Степан, возвратившийся к этому времени из армии, стали подумывать о расширении хозяйства. Приобрели в кредит одну восьмирядную сеялку, жнейку, железные бороны, триер. Всё это через промкооперацию. В счёт будущего зерна и мяса.
В 1927 году братья уже стали подумывать, как бы это купить хороших выездных лошадей и красивую сбрую. Для этой цели брат Степан поехал в Новохопёрский конезавод Воронежской области, где купил пару красавцев: матку и жеребца. Были они большие и гнедой масти, стройные, упитанные. Даже немцы, понимавшие толк в лошадях, завидовали нам! Справили для них и красивую сбрую: вся из тонкой хромовой кожи, разукрашенная блестящими пуговками, звёздочками. Была куплена и тачанка с рессорами на передних и задних колёсах, с откидными ступеньками. Тут уж нас приглашали на свадьбы: возить в церковь для венчания и в Совет для регистрации молодожёнов. В работу наших красавцев пускали только на лёгкие. На тяжёлых работах использовались четыре рабочих лошади и пара волов. Приобретены были две брички-тавричанки. Когда на них ехали, то издавали они мелодичный звон. Были и лёгкие дрожки, в которые запрягали одну лошадь. Весь сельхозинвентарь был обновлён.
Все члены семьи работали не покладая рук, до седьмого пота, памятуя: весенне-летний день год кормит. Всегда выезжали в поле затемно. Восход солнца встречали в пути. Работали целый световой день с двухчасовым перерывом на обед и отдых. Пообедав, ложились спать в тени под бричками и под парусом, натянутым на дышла. Домой возвращались после захода солнца. Поужинав, как убитые ложились спать. И так каждый день, без выходных. Отдыхали только по большим религиозным праздникам. Но труд наш не был бесплодным: отдавался сторицей. Мы уже имели возможность приобретать мануфактуру, обувь, одежду в открывшейся на хуторе лавке – магазине. Кроме того, из хутора в хутор, из села в село разъезжали армяне с промтоварами. Ходили коробейники с мелким товаром: пуговками, мылом, брошками, ожерельем, рыболовными крючками, свистульками и прочим мелким набором.
Вообще, необходимо сказать: в этот период жизнь на хуторе и в немецкой колонии заметно оживилась. Все праздники отмечали гуляниями с выпивкой, с пениями и танцами. Молодёжь ходила в клубы, «красные уголки» на танцы. На улицах то и дело слышались песни, смех, шутки, прибаутки. Приезжали к нам из городов разные бригады культмассовиков: «Синие блузы», «Красные рубахи», дававшие нам свои концерты и представления. Школьники ставили свои постановки. Вовсю в зимнее время работали ликбезы.
А какие были свадьбы! Одна кончается – другая начинается. Вся она ватагой ходила по улицам с песнями, прибаутками, присказками:
— Ходы хаты, ходы пичь – хозяину нигдэ личь!
— Загуляла биднота, аж лохмотья одлита!
Мужчины рядились в женскую, а женщины в мужскую одежду. При этом лица размалёваны так, что и не узнаешь. И как всегда, мы, пацанва, тут как тут: спереди и по бокам в качестве эскорта. Вот такая была жизнь в 1925-1928 годы, в период известного НЭПа[23].
Внештатный учитель

Начальная школа в немецкой колонии Новоалександровке помещалась в специально выстроенном на общие средства одноэтажном кирпичном четырёхкомнатном здании. Задние две комнаты с окнами во двор занимались учителем товарищем Генрихом Адамовичем Шаубертом с его семьёй: женой Аделиной и двумя детьми. Передние, разделённые коридором, с окнами на план, отведены были под учебные классы. В одной из них занимались ученики первого и второго года обучения. В другой – третьего и четвёртого. Всего учеников было тридцать два: все немецкие ребята. Один лишь я инородец, «хохол». Занятия проводились одновременно со всеми учениками. Даст учитель задание одним – идёт к другим. Все дневные занятия делились на два отрезка: дообеденный, с 9 часов утра до 12 дня, с десятиминутными переменами; затем делался двухчасовой перерыв на обед. Тут уж чисто немецкая пунктуальность. Где бы и кто бы ни находился, а пища принималась в строго установленные часы. И послеобеденный, с двух до четырёх часов дня. При этом дообеденные занятия проводились только на русском языке, а послеобеденные – на немецком. Всегда соблюдалась строгая дисциплина и предъявлялось соответствующее требование к выполнению домашних заданий и усвоению программного материала. К недисциплинированным и ленивым ученикам Генрих Адамович до революции применял телесные наказания. А потом таких учеников он лично отводил к родителям. И они уже сами подвергали наказанию своё чадо. Учитель в школе практиковал вызов таких учеников к доске и заставлял весь урок стоя зубрить заданное. Бывало, что и после уроков оставлял и требовал выучить в конце концов задание. Из его школы всегда выходили по-настоящему грамотные ребята. А всё потому, что не было никакой поблажки, никакого натягивания оценок. Если кто не осваивал программного материала за тот или иной класс, то такого он оставлял на второй год. У него в практике был случай, когда в четвёртом классе двоих ребят продержали три года. Но всё же он добился от них положенных знаний. Особое внимание обращалось на грамотность письма, как с точки требований грамматики, так и каллиграфии. Оценки по письму всегда выставлялись дробью: в числителе по грамотности написания, в знаменателе – по почерку. В течение четырёх лет обучения вырабатывался чёткий, красивый почерк как русскими буквами, так и немецкими, готическими и латинскими. Если у кого с той или иной буквой не было сладу, то учитель брал чистую тетрадь, надписывал на каждой странице заглавную и прописную букву и заставлял всю тетрадь исписать этой буквой правильно, так как он написал.
Плохо, что в современных наших учебных заведениях не уделяется внимание выработке красивого почерка. Многие пишут коряво, как курица лапой по снегу. Один из китайцев по поводу такого почерка говорил так: «русские тоже пишут иероглифами, которые трудно расшифровываются. Разница лишь в том, что у них тридцать два знака, а у нас их более двух тысяч».
Предъявлялось требование также и к правильному произношению слов на литературном русском языке. Мне это удавалось с трудом. Ведь наши хуторяне говорили, да и сейчас говорят, на смешанном русско-украинском. К тому же, много слов доморощенных.
— Ваши давние предки, – разъяснял мне учитель, – переселившись из Украины, стали постепенно забывать свой родной язык, но и русский по-настоящему не освоили.
На самом деле так оно и есть. Вот примеры: русское слово «работать» украинцы произносят – працюваты, а наши хуторяне – робыть. И соответственно:
слышать – чуты – слухаты;
брезговать – взневагаты – гребовать;
красиво – цекаво – гарно;
говорить – казаты – балакать;
видеть – глядыты – бачыты;
мыть – мыты – баныты;
кавалер – парубок – марун;
муж – мужик – половина.
Есть слова, позаимствованные из татаро-монгольского диалекта:
кушать – шамать;
живот – курсак;
нет – ёк.
И много других слов подобного произношения. Говорящих на таком диалекте можно встретить не только в Ростовской области, но и в прилегающих к ней сёлах и хуторах Украины, Воронежской области, Краснодарском и Ставропольском краях.
Сначала посещал я как дообеденные, так и послеобеденные занятия. Истуканом сидел я на последних занятиях, ничего не понимая по-немецки. Правда, Генрих Адамович давал мне задания изучать латинские и готические буквы, правильность их написания. Но в конце концов всё это мне надоело, и я перестал посещать послеобеденные уроки.
— Напрасно, – говорит он, – тебе наш язык пригодится в будущем, и ты меня ещё вспомнишь.
Что он имел в виду, я тогда не предполагал, да и он мне не разъяснил. Но всё же, я его вспоминал и ругал себя за то, что не постиг немецкого. Особенно, когда был на фронте. Поймают, бывало, наши разведчики «языка», а допросить по-настоящему никто не мог. Имевшийся в полку переводчик, капитан И.В. Прядко, обычно допрашивал пленных по имевшемуся у него краткому разговорнику. Но они его плохо понимали. Зачастую отвечали: «IchversteheSienicht». Сожалел я о непознании немецкого и после войны, когда обучался в заочном юридическом институте, где знание одного из иностранных языков было программным.
По всем же остальным дисциплинам, изучаемым в немецкой школе, я преуспевал. Имел хорошие и отличные оценки. Учитель всегда ставил меня в пример другим немецким детям. За это они меня люто ненавидели, оскорбляли, вызывали на ссору:
Хохол-мазныця[24], давай дразнытся!
Я проходил мимо, не связывался с ними.
* * *
Ни пионерской, ни комсомольской дружин и ячеек в школе не было. Однако учитель проявлял инициативу в организации кружковой работы. Был хоровой кружок, драматический. В последнем я принимал активное участие. Накануне революционных праздников все ученики разучивали революционные песни: «Интернационал», «Смело, товарищи, в ногу…», «Мы – кузнецы», «Вы жертвою пали», и другие. Учебные классы украшались плакатами, разноцветными флажками, нанизанными на нитки, протянутыми с угла на угол. Выпускалась стенная газета. Ставились тут же в школе постановки из какой-нибудь пьесы. Сначала, днём, показывались ученикам, затем, вечером – уже взрослым. В смысле воспитания шло оно, как и в других русских школах: в духе положительного восприятия свершившейся пролетарской революции и одобрения новой народной власти Советов. А также в духе трудолюбия и дисциплинированности.
По окончании в 1930 году этой школы с отличием, я стал проситься у матери и старших братьев отпустить меня для дальнейшей учёбы в город Миллерово. Мать, было, дала своё согласие. Но братья – в дыбы:
— А хто робыть будэ? Вин и так грамотнее нас!
Учитель, товарищ Шауберт, стал доказывать им:
— Сами вы малограмотные, так пусть хотя один из вашей семьи получит среднее образование, тем более – у него есть способности и стремление к учёбе.
В конце концов пришли к соглашению: поеду я на учёбу только после завершения всех осенне-полевых работ. Как же я старался! Выполнял все поручения по хозяйству. В свободное время заглядывал в учебники и тетради. В общем, готовился по-настоящему.
В начале октября старший брат Валентин повёз меня в Миллерово. Явились мы с ним в школу второй ступени. Подаём заявление.
— Где же вы раньше были? – спрашивает заведующий школой, – вот уже целый месяц как идут занятия. Да и пятый класс полностью укомплектован.
Вот так, ещё год пропал… На обратном пути лежу в бричке на соломе, с братом не разговариваю. На его вопросы не отвечаю.
— Шо дуешься? На следующий год поступишь, – успокаивает.
— Поступишь! Поступишь… Обманули! Ведь знали же, что занятия с первого сентября… Почему не отпустили? – взорвался я и стал бранить его и брата Степана:
— Жадобы этакие! Всё бы вам робыть да робыть… Всё вам мало! И так богаче других живём. Куркули несчастные! Чтоб вам на том свити!..
По приезду домой, ничего не поев, убежал на луг, где и просидел до самой темноты. Я слышал, как средний брат Михаил окликал меня. Но я не отзывался. «Пусть поищут» – досадовал я. А чёрные мысли лезли всё же в голову: «Пойти да и утопиться в речке!» Но что-то меня удержало. Пожалуй, вот что. Поговорить с учителем Генрихом Адамовичем. Может, он поможет. Может, у него связи какие?
Как же возмутился он, узнав о моём горе!
— Я же предупреждал их, что документы следует представить вовремя. Да и тебя – к началу занятий. – О связях, говоришь? Нет у меня никаких там связей. И как же ты теперь… сам думаешь… куда?
— Не знаю… Дома всё противно! Хоть беги куда глаза глядят…
— Этого, Григорий, – он всегда так меня называл, – делать я тебе не советую. – А знаешь что? – говорит после некоторого раздумья, – иди ко мне в помощники… а я буду углублять твои знания. Ну как, согласен? – нежно потрепав меня по голове.
С радостью согласился я. Всё же, какой-никакой выход из моего положения.
* * *
«Ну, немчура несчастная! Держись! Я вам покажу теперь, какой я “ хохол-мазныця!”» – ликовал я в душе. Ох, и гонял же я этих мальчишек и девчонок-первоклашек, да второклашек по всем предметам. Как только какой не выучит домашнего задания, так сразу: «К доске!» Вот и стоит он весь учебный час с книгой, зубря заданное. Бывало, что и после занятий оставлял в классе. Но не без обеда. Применяй другие вида наказаний, но только не «без обеда»! Такое требование предъявляли к учителю немцы-родители.
Надо отметить, слушались меня неплохо. О послушании Генрих Адамович предупредил их заранее:
— Если кто не будет слушаться Григория Степановича, – тут он уж меня называл по имени и отчеству, – того я отведу к вашим родителям! А вы должны сами знать, как они с вами поступят!
Родители, будучи заинтересованы в том, чтобы их дети были дисциплинированными и учились хорошо, не очень церемонились с неслухами, с лентяями. Если уж учитель приводил домой провинившегося, то во всех случаях прибегали они к «Handgriffschlagen»[25]. При этом никогда не винили учителя, что, мол, плохо учит или плохо воспитывает, как это мы часто слышим от некоторых родителей в наше время.
Приехавший как-то в школу инспектор районного отдела НарОбраза предъявил товарищу Шауберту претензию, что в школе в отношении учеников применяются телесные наказания.
— Я их в школе пальцем не трогаю. А что с ними делают родители, то я за это не в ответе, – отповедал инспектору Генрих Адамович.
Однажды в школу пожаловал староста общины, семидесятилетний Веккерле, тоже с претензией, что он поручает обучение детей мне, а не кому-нибудь из немецких ребят. На что Генрих Адамович ответил ему:
— Кому я поручаю обучение, это уж моё дело. К тому же, я не вижу другого такого, как Давиденко, подготовленного, чтобы ему поручить обучение детей младших классов.
С тем староста и ушёл, нахмурив брови, а товарищ Шауберт только усмехнулся ему вслед. Я же продолжал по-прежнему учительствовать, притом бесплатно: второй учитель по штату не положен. Генрих Адамович просил в Совете и в РайНарОбразе хотя бы пол-единицы (это где-то двенадцать рублей в месяц), но и таких денег в бюджете не оказалось. И только на новый 1932-ой учебный год дали второго учителя. Но с одним условием: в школе будут заниматься десять учеников из русского хутора Бердянского и два – из села Белогоровки. Вторым учителем уже был товарищ А.Г.Майер – тоже немец. Я же поступил на учебу в пятый класс ШКМ – школы колхозной молодёжи, что в райцентре села Криворожье Миллеровского округа.
А мои ученики первого и второго классов, так называемые «малолетки», которым было уже по восемь и девять лет, всё же ненавидели меня. Открыто свою нелюбовь ко мне они не выказывали. Но всякий раз во внеучебное время, когда проходил мимо них, позади слышал шипение: «У-у… хохол!» Да и мальчики моего возраста не очень дружили со мной. Поэтому по праздникам ходил я на хутор, где раньше проживала наша семья. Там с моими дружками и отводил душу в рыбалке, всевозможных играх и прочих забавах.
В целях углубления моих знаний товарищ Шауберт давал мне читать учебники и пособия, выписанные им из библиотеки «Рабфак на дому». Проводил собеседования, разъяснял непонятное. Помимо всего этого он преподнёс мне азы по ведению делопроизводства, упрощённой бухгалтерии и умению составлять такие документы, как договор купли-продажи имущества, дарения, завещания, мены, актов о пожаре, о падеже скота. Все это мне впоследствии пригодилось как никогда в бытность работы в различных учреждениях.
Такому учителю, каким был Генрих Адамович Шауберт, и я и поныне благодарен. В его школе я получил фундаментальное начальное образование. Мне было уже легче учиться в дальнейшем.
Память о немецкой школе долгие годы не покидала меня. Эта память сохранялась ещё и потому, что тогдашние охранные органы нет-нет да напоминали мне о ней. Эти «стражи» брали под подозрение, как бы этот учитель-немец не научил меня иному – ненависти к существующему строю и лично к «отцу народов», Сталину.
Распад двора
На новый, 1928 год приехали к нам в гости дядя Федот и тётя Поля. Привезли гостинцев: сушёных фруктов, домашних пряников. После того, как мы распрягли его лошадей и поставили в конюшню, дядя стал осматривать наше хозяйство. Он всегда это делал по приезду к нам. Замечая ошибки, давал советы. А осматривать было чего. В конюшне, похрустывая овсом, стояли шесть лошадей с лоснившимися задами, три годовалых коняшки. Во дворе в загоне прогуливались три стельных коровы и пара рабочих волов. В сарае находились отремонтированные и смазанные: косилка «Аксай», двухлемешный новый плуг, восьмирядная сеялка, восемь железных борон, новая веялка, триер, три брички-тавричанки, дрожки-линейка и разукрашенная тачанка. В одной из кладовых – исправная сбруя, в другой – комбикорм, овёс, ячмень. Заглянул он и в два амбара, в которых было зерно кукурузы, пшеница, ячмень, овёс, рожь, просо.
— Что же у вас так много зерна? – спрашивает дядя.
— Та цэ ж на семена… а потом – в заначку, на случай неурожая в будущем году.
— Сколько же вы государству сдали?
— Та, мабуть, пудив пятьсот будет… Та продалы малость на базари… мукой та дертью.
Да-а, здорово, я вижу, разбогатели вы… мои родственнички!
— С божьей помощью! – ухмыляются братья после такой вот похвалы дяди.
— С божьей, или не с божьей, но я бы сказал, скорее с помощью НЭПа.
— А що, дядю, цэ за НЭП? – спрашивает брат Михаил. Братья Степан и Валентин о нём слышали на политзанятиях, ещё будучи на службе в армии.
— Новая экономическая политика… правительственная, – пояснил дядя. Но вот, говорят, что конец ей приходит.
— А нам шо… НЭП там, чи ЧЭП – лыш бы жилось гарно… богато, – говорят братья.
Э-э, не скажите… Вот пойдёмте в хату, и я вам расскажу такое, которое заставит вас подумать, и притом самым серьёзным образом.
Дядя Федот говорил на чистом русском языке. Предки его – выходцы из Подмосковья. В бога верил так себе. Один раз отговеет, другой раз заглянет по большим праздникам в церковь, поставит свечку пресвятой деве Марии, да и уйдёт, оставив тётю Полю домаливаться. За это она его частенько журила, что он проявляет такое вот небогоусердие. Он так же, как и мы, не курил. Но любил по случаю выпить по-настоящему. Занимался он в основном извозом, а в поле засевал зерновых столько, сколько требовалось на прокорм семьи и лошадей. Было у них три сына: Семён, Николай и Михаил.
Семён был женат, имел дочь. Погиб на фронте в 1942 году. А Николай и Михаил ещё в юношестве заразились какой-то болезнью, умерли. Когда началась коллективизация, то дядя хотел было вступить в колхоз. Но засупротивилась тётя. Она считала вступление в этот «вертеп», как она выразилась, большим грехом перед Богом. Пришлось уступить ей. Всё своё подворье в слободе Криворожье и лошадей с бричкой они продали, и переселились на хутор Зарю, что в пяти километрах от города Миллерово. Там он устроился сторожем в учебное хозяйство донецкого сельхозтехникума. Впоследствии перебрались в город, где и дожили до глубокой старости. Умерли в 1956 году.
— Так вот, слушайте, что я вам скажу, – начал дядя после того, как все, рассевшись за столом, выпили по стакану горилки собственного изготовления и изрядно закусили. – Недавно я был у своего племянника Сергея. Я, кажется, уже говорил вам о нём. Он у меня партийный, занимает ответственный пост – председатель Потребсоюза. Так вот он и говорит, что НЭПу приходит конец. Партия взяла курс на объединение мелких крестьянских хозяйств в колхозы. Будут обобщать рабочий скот, лошадей, инвентарь, семенной материал и даже у отдельных и коров сведут на общий двор.
— А колы хто не захоче, то с тымы як? – спрашивают братья.
— Племянник говорит, захотят… А не захотят, так заставят!
— Всих будут принимать, чи на выбор?
— Только батраков, бедняков, да середняков.
— А кулаков куды?
— На Соловки… А их имущество – в колхоз.
— Но нас цэ ны должно коснуться, мы ж ны кулакы, – говорит мать.
— Как же не кулаки? Ведь батраки у вас были!
— Ну робыв два лита Андрий Забарин, так цэ ж нужда була… Мышка с Грышкой щэ малы булы… Стёпка с Лёнькой булы в армии … тяжку работу никому було…
— Не знаю, не знаю, зачтётся ли все это вам. Но племянник говорил, что раскулачиванию подлежат все хозяйства, в которых применялся наёмный труд, кто держал мельницы, мастерские, кто сдавал в аренду землю, кто занимался спекуляцией.
— Дядя Федот, всё же непонятно… Почему правытыльство допустило ций самый НЭП, который действительно способствовал крестьянам встать на ноги, разбогатеть: через кооперацию выдавались нам в кредит плуги, сеялки, косилки, веялки, бороны… Всэ цэ так, а тапэр НЭП отменяется и отдай всэ наше добро, – недоумевают братья.
— Когда я об этом самом спросил племянника, то ему самому такой поворот непонятен. Он говорил мне, что НЭП был введён по инициативе товарища Ленина. А вот Сталин почему-то его отменяет.
— И як же нам тапэр быть?
— А что, если вам разделиться? Хозяйства станут мельче, незаметнее, а там, смотришь, и пронесёт.
Я-то ж им кажу: делитесь – говорит мать. Да и нывисткы давно ропчут: «Шо мы тут, як батрá чки… нэ хозяйки».
Но легко оказать «делитесь». Ведь сколько хлопот предстоит! Где-то необходимо хату строить, добывать стройматериал. Да и хозяйство мелкое вести труднее. А тут всё под боком, все вместе, друг другу подмога, к тому же, они хорошо знали, что чем мельче единоличное хозяйство, тем чаще оно нерентабельно, а то и убыточно. Вот тут уж Степан, Валентин и подросший Михаил схватились за головы! И делиться не хочется, и… терять нажитое жаль! Наконец решили они посоветоваться ещё со старостой Г.И. Веккерле.
— Эх, хлопцы, я сам не знаю, как поступить. Ведь и моё хозяйство вместе с мельницей ждёт такая же участь. Но всё же, думаю, ваш дядя дал правильный совет. Делитесь! И чем скорее, тем лучше, – закончил Ганс Иванович.
Послушавшись дяди Федота и старосты, братья тут же приступили к разделу. На выгоне в сторону хутора Бердянского построили глинобитную крытую шифером хату для Валентина, а для Степана купили там же рядом недостроенную хату у столяра Степанкова за шестьсот рублей. Рабочих лошадей, коров, овец и свиней разделили на три доли. Сельскохозяйственный инвентарь решили не делить. Договорились обработку земли, посевы и уборку урожая проводить в супряжке. Тут уж наши невестки Феона и Ивга, довольные разделом, стали полноправными хозяйками в своих хатах. Но к матери нет-нет да заглядывали, спрашивая какого-нибудь совета. Как-никак, а за ней они были, как за горой. А тут самим приходится думать, как вести домашнее хозяйство. Что подать к столу? Когда сажать на огороде? Как производить засолку овощей? И многое другое.
Но недолго пришлось братьям вести самостоятельные хозяйства. Только один год, потому что объединились вместе с остальными немецкими дворами в Товарищество по совместной обработке земли (ТОЗ). Цель такого объединения единая: заполучить трактор «Фордзон», купленный правительством за валюту в Америке. Тем более что и опыт коллективной работы уже имелся: при уборке и обмолоте урожая.
Запомнился мне день появления этого трактора в нашем ТОЗе. Чихает, тарахтит. Но самое удивительное то, что… сам катится. Без лошадей и волов! Был он небольшим, на железных колёсах, малосильный. Мог тянуть лишь трёхлемешный плуг с небольшой железной бороной, или две восьмирядных сеялки. Тут же стали пахать землю на нём под зябь, а весной сеять зерновые. Летом 1930 года убрали хороший урожай: более двух тысяч центнеров наш ТОЗ сдал зерна государству. Засыпали семена, а остальное зерно раздали всем членам, сообразуясь со степенью участия в полевых работах на уборке урожая. Этим зерном тозовцы уже сами распоряжались, кто как мог. Но и ТОЗ просуществовал лишь год. Причиной тому – начало массовой, сплошной коллективизации сельского хозяйства.
Сын раскулаченной матери
В 1930 году начальная школа в районном центре села Криворожье была переименована в школу крестьянской, а затем – колхозной молодёжи с семилетним сроком обучения. В эту школу в том же году я и поступил на учёбу в пятый класс.
При школе имелось своё общежитие, своя столовая. Продуктами питания столовая обеспечивалась частично за счёт школьного подсобного хозяйства. В основном их доставляли колхозы, где они к этому времени были созданы, или родителями, проживавшими в дальних сёлах и хуторах, дети которых находились в общежитии и питались в школьной столовой.
Весь первый год обучения я проживал у своих родственников: тёти Поли и дяди Федота, у них же и столовался. Но когда перешёл в шестой класс, а дядя с тётей сменили место жительства, то директор школы Павел Семёнович Никонов разрешил поселиться в общежитии и питаться в столовой. Питание было трёхразовым, в основном, сносное: голодными не были.
В подсобном хозяйстве работали все ученики без исключения: жил ли в общежитии, питался ли в столовой или нет. Мальчики прежде всего работали в поле, затем на огороде, зимой рубили дрова для кухни, и сами же отапливали печки в школе, в общежитиях. Девочки помогали готовить обеды, убирали классы, стирали бельё. Из наёмных рабочих и работниц были только двое – завхоз и повариха.
Учителя были те, что ранее обучали учеников в начальной школе, не очень подготовленными, как это имеет место в наших современных школах. Русский язык и литературу преподавал бывший дьякон, разжалованный и отлучённый от церкви за какие-то провинности. Естествознание и географию – девушка, окончившая в городе Миллерово школу второй ступени. Физику, математику и историю вёл директор, химию и биологию – его жена. Командир Красной армии Ахматов преподавал агрономию, физкультуру и труд. Находился он в запасе, но каждое лето его мобилизовывали в летние военные лагеря для переподготовки запасников. Его хорошо знал мой брат Валентин, которого ежегодно призывали на три месяца на переподготовку в эти военные летние лагеря.
В школе активно проводилась работа комсомольской, пионерской организаций и различных добровольных обществ и кружков. Были такие первичные организации Осоавиахима[26], Красного Креста, спортобщества «Динамо», Общества содействия детям-сиротам, МОПРа[27]. Каждое общество выдавало нам удостоверения и значки. У меня на лацкане хлопчатобумажного костюма красовалось до шести различных значков. Действовали кружки: драматический, хоровой, кройки и шитья, так что скучать не приходилось. Время до того было уплотнено, что некогда было почитать литературу. По воскресеньям, когда занятий не было, ходили по селу и собирали ржавое железо, тряпьё, пустые бутылки, макулатуру. Бывало, облазим все катухи и все чердаки жителей и учреждений. Два раза в месяц в клубе силами драмкружковцев ставились различные постановки. Я, как и в немецкой школе, был активным «артистом». Кроме того, был членом редколлегии стенной газеты «За ударную учёбу». В этой же школе меня приняли в ряды Ленинского Комсомола. Так что моя жизнь пока что шла нормально. Но, а как там, дó ма? Ведь началась коллективизация!
* * *
Находясь в школе, я нет-нет да подумывал: как там мои братья, мать? Вступили ли в колхоз или нет? В зимние каникулы после Нового 1931 года еду домой. Узнаю: приезжал уполномоченный из района, собирал на сходку всех глав дворов немецких колоний Староалександровки, Новоалександровки и хуторов Нижней Макеевки, Бердянского, и держал речь. В ней он подробно рассказывал о преимуществах коллективного хозяйства перед единоличным. Говорил о том, что пришёл конец чересполосицам, будет дан трактор, который развернёт работу на больших участках. Будут применены все правила агрономии, севооборота… Будут высокие урожаи… Жизнь станет лучше, и жить будет веселее...
Пока уполномоченный всё это рассказывал, никаких вопросов не было. Но когда дошёл до обобществления лошадей, рабочих волов, коров, у кого они лишние, молодняка, семенного материала и сельхозинвентаря, то тут слушатели призадумались, приуныли.
— Цы шо ж выходэ, наше всэ добро отдать чужому дяди? – спрашивает Иван Кононенко, крепкий хозяин.
— Не чужому дяде, а в колхоз… Я уже сказал, что вы будете по-прежнему хозяевами, только общими, а не единоличными, – толкует уполномоченный. – Ну так как? Будем вступать в колхоз? – обращается он ко всем, собравшимся на сходку хуторянам.
Шумок, разговоры, друг на друга смотрят, но никто пока что согласия не изъявляет. Наконец, на повторный вопрос-предложение уполномоченного собравшиеся в один голос говорят:
— Цэ трэба разжуваты… шо к чему, – и тут же стали расходиться.
На второй день – снова сходка… Снова те же разъяснения и тоже предложение вступать в колхоз. В этот день было подано девять заявлений, в том числе от двоих середняков, трёх бедняков, остальных батраков, у которых ни кола ни двора. Им и терять-то нечего. Но это ещё не колхоз. С таким количеством членов, даже если будет и трактор, хозяйство не поведёшь. С тем уполномоченный и уехал туда, откуда прибыл. Как потом стало известно, по партийной линии ему был объявлен «строгач» за неумение создать колхоз.
Спустя неделю к нам на хутор прибыло уже два уполномоченных: один в гражданской одежде, второй в форме НКВД с кобурой на боку. Снова сходка. На этот раз собрали уже всё взрослое население тех же немецких колоний и русских хуторов. В селе Бердянском собрание было проведено отдельно. Штатский опять разъяснял преимущества коллективного хозяйства против единоличного. После него выступил энкавэдэшник. Прежде чем начать речь, поправил кобуру, в которой виднелась ручка нагана. Сообщил он о срыве преподнесённого ЦК ВКП(б) плана – развёрстки коллективизации по Азово-Черноморскому краю, куда входили наши хутора. А затем, снова поправив кобуру:
— Нам стало известно, – говорит он, – кто тут у вас стоит на пути создания колхоза. Это кулачество. Им невыгодно, поскольку некому будет на них работать. Но мы возьмёмся за них…
И снова за кобуру. Однако никого пофамильно из кулаков, «стоявших на пути», он не назвал. Да и не мог назвать, поскольку отдельные кулаки сами были не против вступить в колхоз, зная, что всё равно заберут их лошадей, скот, семена и инвентарь. А другие вообще притихли. В нашем хуторе не было и особых кулацких банд, оказывавших сопротивление не только созданию колхоза, но и вообще мероприятиям властей.
В заключение выступлений обоих уполномоченных, дополнительно к ранее уже поданным заявлениям, поступило ещё от десяти. Но и этого оказалось мало. Остальные расходясь по дворам, заявили: «Подумаем». Но поскольку «думавшие» сидели по своим хатам и не шли к уполномоченным, расположившихся в школе, то их стали поодиночке вызывать и обрабатывать.
— Учтите, заявляли уполномоченные, – если останетесь единоличниками, то земли вам не будет выделено, вся земля будет нарезана колхозу.
Это-то как раз и понудило всех уступать в колхоз. Знали хорошо, что без земли пропадёшь. Тут же было избрано правление из семи человек.
— А кто будет председателем? – спрашивают члены правления уполномоченных.
— Председателя мы вам пришлём.
Через три дня он появился. Это Антон Иванович Фоменко, уроженец села Павловки, член партии, участник Гражданской войны. В колхоз, названный «Новая жизнь», вошли хутора Нижней Макеевки, Бердянского и села Белогоровки, но в 1933 году он был разукрупнён: в Белогоровке был создан свой колхоз. Немцы из колоний Новоалександровки и Староалександровки в колхоз были приняты не все – только среднего достатка. Богатых, применявших наёмный труд, не приняли. Трактор, приобретённый ТОЗом, был передан колхозу имени Ворошилова. Так он был назван после разукрупнения.
Сразу же после избрания правления колхоза и председателя, товарища Фоменко, началось обобществление: стягивался в одно место весь сельхозинвентарь, сводились на общие конюшни лошади, рабочие волы, лишние коровы и даже лишние овцы. Свозился семенной материал.
Долго мои братья Степан с Валентином думали: вступать или не вступать в колхоз? Жаль им было расставаться со всем нажитым за долгие годы. А нажитого было порядочно: по паре лошадей, по две коровы, по два десятка овец, по бричке, по плугу, веялке, сеялке и прочего инвентаря. Это у каждого из них, после раздела двора. Правда, сельхозинвентарь пока что находился на старом подворье в сарае, поскольку была договорённость обрабатывать землю и убирать урожай в супряжке. Средний брат Михаил, тот вообще махнул на всё и подался в совхоз «Индустрия», где окончив курсы трактористов, с год работал на тракторе «Фордзон», а затем, опять-таки, после курсов шофёров, работал с полгода шофёром. Мать наша тоже подала заявление. Но её не приняли как лишé нку[28]. Оба уполномоченные прямо заявили:
— Кулакам и всем лишенцам двери в колхоз закрыты!
Но вот наступила весенняя пора – пора посева яровых, пропашных, бахчевых. Правленцы забегали, забеспокоились. А беспокоиться было из-за чего. Часть колхозников не выходила на работу, часть взбунтовалась. В один из воскресных дней, захватив иконы, направилась она в поле для моления. Моление действительно состоялось, но после… замелькал сажень. Стали, оказывается землю, закреплённую за колхозом, делить между собой. Тут же было по телефону сообщено в район. Наехало к вечеру начальство с работниками милиции и всех сорок человек раздельщиков пешим строем отправили в Криворожье. Там их держали три дня, после чего отпустили домой. Но не всех. Зачинщиков раздела Владимира Семёновича Кобыляцкого, Ивана Никитича Забарина и Емельяна Григорьевича Давиденко арестовали. Их потом осудили. Эти меры возымели своё действие на остальных. Все стали выходить на работу в поле, на животноводческие фермы.
— Знайте, – грозилось начальство, – кто будет саботажничать, тех отправим туда же, куда пошли ваши смутьяны-раздельщики.
В декабре 1931 года директора ШКМ товарища Никонова повысили в должности: назначен директором Миллеровского педтехникума. Прощаясь с ним, мы все прослезились. Хорошим был он человеком. Никогда не повышал голос, не грозил исключением из школы. Всегда на нарушителей дисциплины передавал материал на разрешение школьного товарищеского суда, или в пионерскую и комсомольскую организации. А если сам и вызывал к себе в кабинет, то разъяснял, что этого делать нельзя, что этим подрывается авторитет школы и просил больше этого не делать. Так и говорит:
— Я очень тебя прошу: будь умницей… будь примером для других!
Явной противоположностью был вновь назначенный директором товарищ Рождественский. Если до него мы всегда произносили: «Павел Семёнович… Павел Семенович», то тут-уж мы говорили: «Директор… директор». Поэтому я сейчас даже и не вспомню, как звали товарища Рождественского. Был он какой-то недовольный, говорил всегда на повышенных тонах. Всех подозревал. Учителя, бывшего дьякона, уволил. Среди учеников и учителей была какая-то нервозность. Мы все его очень боялись. «Я наведу здесь порядок! Распустились!» – всё грозился. Хотя серьёзных нарушений с нашей стороны не было. Были, как обычно во всех школах, опоздания на уроки, шум в классе, невыполнение домашних заданий.
Товарищ Рождественский был против отмены товарищем Никоновым вновь введённого группового метода обучения. А заключался он в следующем: учитель преподносил новый урок всему классу, а задания в классе и на дом давал уже отдельно каждой группе. Все ученики были разбиты на группы по 5-6 человек в каждой. О выполнении заданий учителю докладывал старший группы. Оценку ставили учителя всей группе одинаковую. К чему такой метод приводил? К тому, что в группе слабые и ленивые ученики «выезжали» за счёт сильных, старательных. В одной из групп я был старшим. Начну было выполнять задание, привлекаю всех членов группы – а они кто в лес, а кто в кусты. Был в моей группе подопечный, некий Вася Овчаренко. Уж очень со слабой подготовкой. К тому же, с ленцой. Зову его для решения задачи, а он:
— Ты что, неграмотный? Решить без меня не можешь? А ещё, говоришь, работал учителем в школе у немцев.
— Ну и аллах с тобой! – говорю ему, – тебе же хуже будет потом.
Долго добивался товарищ Никонов отмены такого вот метода обучения, как явно порочного. Наконец, добился, и он был отменён. А вот товарищ Рождественский сожалел почему-то об этом.
— Зря, – говорит, – отменили. Этот метод воспитывал чувство коллективизма, взаимовыручки.
* * *
После того, как я полгода проучился в шестом классе, вызвал меня товарищ Рождественский в свой кабинет и говорит мне столь неприятную, убийственную, можно сказать, весть, а точнее – его личное решение:
— Вот что, Давиденко. Сегодня уже поздно, переночуй в общежитии, а завтра чтобы я тебя там не видел… Из школы я тебя исключаю!
— Это за что же? – робко спрашиваю его.
— Я в своей (!) школе сынков кулаков не держу!
Вот так, я – сын кулака! А точнее, кулачки, отца-то у меня давно нет. Когда об этом узнал мой лучший друг, Мыкола Тыныныка, то он пошёл к директору походатайствовать за меня.
— У тебя кто родители? – спросил он у него.
— Батраки. А что?
— А то, что ты защищаешь сынка кулака! А ещё комсомолец! – упрекнул он Мыколу.
Иду домой пешком через поля и Белогорский лес. Ком подкатывается к горлу, сердце сжимается. Слёзы льются самопроизвольно. Душевные раны были у меня и прежде. Когда меня обзывали «рябым». Когда по вине братьев не поступил учиться в Миллеровскую школу второй ступени. Но эта рана была особенной. Меня выгнали из школы! И за что? «Сын кулака!» Не знал я тогда, что подобных обид и ран мне на своём жизненном пути придётся испытать ещё не одну.
Захожу в свою хату, а в ней уже хозяйничают другие… Члены правления колхоза. Заседают. Распределяют среди бедноты носильные вещи, обувь, отобранные у кулаков.
— А где моя мать? – спрашиваю.
— Удрала твоя мать! Хитрая старуха… Скрылась от высылки! Да и тебе тут нечего делать, – говорит один из членов правления.
В конюшне стоят наши и чужие лошади. В загоне на дворе чужие коровы, овцы, тут же во дворе стянуты сеялки, веялки, плуги, бороны, брички, собранные из дворов колхозников. Иду к брату Степану. У него сидит и брат Валентин. Увидев меня, расплакались. И как не плакать? Жили мирно, ладно, наживали имущество, а тут нá тебе… всё оказалось отобранным… в колхозе. Как хотелось мне тогда напомнить им о времени, когда они, разбогатев, хвастались перед приехавшим к нам в гости дядей Федотом: «Вот побачтэ, дядю, якэ мы с божьей помощью нажылы имущество! Кони яки! Красавцы! А тачанка яка! А сбруя! А инвентарь вэсь новый!» Вот и «доякалысь». Сталин распорядился по-своему. И без всякой божьей помощи. И вышли мы «на круги своя» – были бедняками, и опять стали ими.
— А где же мать? – спрашиваю.
— А Бог йи зна. Взяла узелок та палку, и пишла куда очи бачут. Йи ж назначили к высылке. Вот она и того.
— А имущество, которое досталось ей и мне с Михаилом, где?
— Так, раскулачили же. Всэ в колхози тапэр.
— А вас, как? Не трогают?
— Так мы ж колхозныкы. Всэ имущество сдалы в колхоз. Осталось тилькы по одной корови. Но кажут, шо и йих забырут. Хотилы, було, и нас лышыть голоса. Но мы доказылы, шо колы маты нанимала батракив, то оба булы в армии. Поэтому нас пока и ны трогают.
Вспомнили мы и о брате Михаиле. О его неудавшейся женитьбе.
Свадьбы не было. Привезли ему в жёны Настю, дочь богатого хозяина Укола Давиденко с соответствующим приданым. Среди него было и живое «приданое» – месячный мальчик. С первой же ночи Михаил пришёл спать ко мне.
— А почему не идёшь к Насте? – спрашиваю.
— А ну её! Дытына ны моя.
— А чья же?
— Ваньки «Кавуна», вот чья.
Этот «Кавун», так прозванный по уличному, был не кто иной, как Иван Прахмутенко. Он вперемежку с нашим Мышкой, как звала его мать, провожал Настю с улицы, с вычерниц, и спали с ней в её постели. Но эта «перемежка» была не добровольной. Между ними были серьёзные стычки. Приходили домой то один, то другой с синяками и ссадинами на лице и теле. Когда дрались словно кочеты, то Настя стояла тут же в сторонке. Ночевать шла с победителем. Вот такое поведение обоих «марунов» и самой Насти привело к драме. Стоило ей забеременеть, как Ванька «Кавун» тут же смылся в город, не сказав, в какой. Где его искать, никто не знал. Наш же Мышка пока что находился дома. Вот за него и уцепились мать и бабка Настины. Они почти ежедневно ходили к нашей матери упрашивать взять Настю к себе, покрыв тем самым позор. Аборты в те годы было делать некому, да и грешно вообще. Бог бы не простил. Мать наша стала отказываться брать Настю, заявляя, что «мий Мышка каже, шо з Настей ны спав».
— Як цэ ны спав? А половины штанив? Шо, забулы? Вить воны и зараз у нас, – доказывает бабка Настина.
Мать тут вспомнила, что действительно был случай, когда наш Миша на заре прибежал в одной штанине от брюк, а из оголенной ноги текла кровь. Впоследствии узнаём, что он спал в летней кухне с Настей. Их злющий кобель был спущен с цепи. Когда он стал уходить через ток и ров, то кобель нагнал его и по-своему, по-собачьи отомстил за Настю, оставив в зубах штанину и сделав порядочный укус ноги, после которого Миша неделю лечился. Но не это повлияло на мать нашу. Больше всего повлияли слова бабки Настиной, что если мы её не возьмём к себе, то она проклянёт всех нас, всю нашу родню, и Бог к тому же накажет. Тут уж мать наша стала всеми правдами и неправдами уговаривать Мышку, просила и плакала. Но он – ни в какую. Тогда стали прибегать к «присý хе»[29]. «Наговорили» стакан молока. Я всё это видел. Когда он приехал из поля, то мать ему, тут как тут, стакан молока:
— На, сынок, выпий, ты, мабуть, проголодався…
Но он взял стакан и вылил его в лоханку, не став пить. Тут уж я ему помог: заранее предупредил, чтобы не пил. А потом он уехал уже в совхоз «Индустрия». Настя же снова возвратилась к своим родителям. Ребёнок у неё оказался каким-то болезненным. Спустя год умер. Сама же Настя после раскулачивания отца с матерью уехала в город Каменск, где поступила работать на местный промкомбинат. Замуж так и не вышла.
* * *
1932 год был неурожайным, засушливым. Почти всё убранные зерновые по указанию районных властей вывезли на элеватор. Колхозникам выдали на пропитание не более двух-трёх мешков разного зерна на каждую семью. Часть, безусловно, вынуждены были в карманах натаскать… Но когда стали готовиться к весенней посевной кампании, то оказалось: семенного материала в колхозных амбарах ни килограмма! Правленцы тут же в райцентр с вопросом: как быть?
— Семена вы разворовали! Вот и выкручивайтесь теперь, как хотите, – ответило высокое начальство.
И стали «выкручиваться». Ходить по дворам и отбирать всё, что попадалось на глаза недоеденное: кукурузу, пшеницу, ячмень, овёс, просо, семена подсолнечника. Дабы не умереть с голоду, колхозники стали прятать по тайникам… Но находили, переворачивали всё, и всюду найденные несчастные килограммы отвозили в колхозный амбар. Всех, кто оказывал сопротивление, арестовывали и отправляли в тюрьму. Того зерна, которое было выдано, и которое уворовано, и так бы не хватило до нового урожая, но и его отобрали. Вот и пришлось питаться свеклой, тыквой, картофелем, капустой квашеной, а по весне – крапивой, щавелем. Как только речка вскрылась ото льда, так сразу же занялись ловлей рыбы, выгребанием со дна ракушек. Это было уже большим подспорьем в питании. Особенно по вкусу пришлось мясо ракушек. Напоминало оно яичницу из куриных яиц. Само собой разумеется, порезали всех поросят, кур, овец – у кого они были. А вот по одной корове на семью, правдами и неправдами – сохранили. После отёла молоко поддержало изголодавшихся. А голод был страшный! Многие не выдержали, умерли с голоду. Хоронили уже не человека, а одни кости, обтянутые кожей.
В тот год ходил анекдот. Житель города спрашивает сельского.
— Ну как, батя, жизнь? Довольны колхозом?
— Мы шо, мы довольны. Тилькы… (посмотрел вокруг, нет ли поблизости стукача) тилькы вот свыни наши недовольны.
— Это как же?
— Та вот так: вись хлиб у нас отобралы, и мы макуху та соления йимо, а свыням ничего йисты. Вот воны хрюкают, визжат, выражая цим самым ныдовольство колхозом!
Неточность в этом анекдоте только та, что свиней-то не было. Их порезали ещё прошлой осенью.
Весной следующего года начался отлив мужского пола из колхоза. Уезжали в города, где устраивались на работу разнорабочими. В то время их вызывали чернорабочими на шахты, на железною дорогу, на заводы. Впоследствии они забрали к себе свои семьи, да так и закрепились в городах, не возвратившись в колхоз. Бросили колхоз и мои братья Степан и Валентин, и так же не возвратился в хутор после службы в армии муж сестры Антонины, Николай Ткаченко. Сначала они работали в городе Каменске, а потом брат Степан перебрался к тестю на хутор Малый Керчик неподалёку от города Шахты, где работал трактористом в совхозе. А уйдя на пенсию – сторожем в магазине. Брат Валентин перебрался в город Миллерово, где поступил на маслозавод кочегаром. А своих мальцов – шестилетнего Кирюшу и четырёхлетнего Васю – привёз к дяде Федоту. Жена его Ивга отбывала наказание в Карагандинских лагерях.
Осуждена она была на десять лет по Закону от 7 августа 1932 года за то, что у неё на квартире власти обнаружили полмешка необдирных кукурузных початков. Эти початки уворовали её младшие братья в бытность работы в местном совхозе Каменского района. Вот она, пожалев их, взяла вину на себя, полагая, что её, мать троих детей (у неё ещё был двухлетний Иосиф), не посадят. Но посадили. Только через четыре года её действия были переквалифицированы на обычную статью уголовного кодекса, предусматривающую ответственность за незначительную кражу, со снижением наказания до фактически отбытого срока. Рассказывала, сколько пришлось ей пережить страшных мук. Когда этапировали их в телячьем вагоне, то из пятидесяти женщин двенадцать умерли по пути из-за голода и дизентерии. В угольных шахтах работали по двенадцать часов. Кормили плохо. И тоже умирали.
* * *
После исключения меня из Криворожской школы колхозной молодёжи, по совету старших братьев я пешком направился в город Миллерово с намерением устроиться куда-нибудь на работу. С большой грустью покидал я тогда свои родные места! Но прежде решил зайти проведать тётю Полю и дядю Федота на их хуторе Заря. Благо, это по пути. И какое же было моё удивление, когда я увидел у них сидевшую на скрыне[30]мою мать! Оказывается, она далеко не ушла[31]. Решила переждать у сестры и зятя. Они её приютили по-божески. Да и в некотором роде они были ей благодарны: наша семья помогала им в годы, когда мы разбогатели, а они терпели нужду.
— Орёл ты мий… сизокрылый! – запричитали она, увидев меня, – та як жэ ты найшов манэ?
Спустя неделю у дяди и тёти нашёл меня с матерью и средний брат Михаил. В совхозе он полностью рассчитался. Привёз триста рублей наличными. За них купили мы землянку-развалюху тут же на хуторе, в ней и стали проживать. Правда, сам наш Миша поехал в город Мариуполь, где работал шофёром. Но по неосмотрительности наехал на слепую старушку. Боясь ответственности, решил скрыться. Но заграницу-то не убежишь. Вот и нашли его в бухте Находка, на Дальнем Востоке. Осудили на три года. Отбыв наказание, так и остался там. Но шофёром уже не работал, а был матросом на рыболовном судне. В войну – мотористом на военном катере. После войны – электриком в жилконторе Владивостока. Умер в 1980 году от паралича сердца. А вот семью по любви, как он мечтал, так и не создал. Сожительствовал с одной женщиной, у которой было двое детей, девочка и мальчик. Помог ей поднять их на ноги. Своих детей у него так и не было.
* * *
Сидя на берегу речки в таких вот воспоминаниях, я и не заметил, как солнце спряталось за гору. За каких-нибудь три часа проскочила передо мной значительная часть моей детской и юношеской жизни. С чувством неприятного осадка на душе возвратился к своим родственникам, заждавшимся к вечере[32].
— А мы табэ ждымо, ждымо… Дэ вин, думаем, запропастывся? Проголодався вжэ, мабуть? – говорит Матрёна Ивановна.
— Прошёлся по хутору, – говорю ей, – повидал то место, где было наше подворье… пошёл на речку, вспомнил, как с ребятами ловил бубырей. Затем посидел, вспомнил, как мы жили на хуторе… в немецкой колонии. Кстати, хочу у вас у обоих спросить: как же мать узнала, что её назначили к высылке?
— Колы Андрий прыйшов из правления колхоза вечером и сказав, шо завтра всих кулаков будут выселять, то я спросила його: а тётку Прасковью тоже… будут? Он отвитыв, шо и её… Тоды я ны мешкая, одилась и пошла до ней и предупредыла. Вот она ночью и ушла. А куды – ны сказала.
Тут я Андрею Никитичу и Матрёне Ивановне рассказал о дальнейшей жизни матери на хуторе Заря со мной, Валентином и двумя его малолетними детьми. Третьего ребёнка – Иосифа – взяла на содержание родственница Ивги, кажется, её сестра Федора. Потом, когда Ивга возвратилась из лагерей, то мать проживала у Степана. После смерти его жены Феоны он женился на другой. Мать тут уже переехала жить к дочери Антонине в город Красный Сулин, где и жила до самой своей смерти. Но своей смертью она всё же не умерла. Возвращаясь из церкви, попала под маневровый поезд. Так вот и оборвалась её жизнь на восемьдесят пятом году от роду.
* * *
На второй день своего пребывания на хуторе посетил контору совхоза. Директора совхоза не застал: рано утром он уехал в райцентр Тарасовку на какое-то совещание. Пришлось побеседовать только с председателем профкома В.М. Ищенко и экономистом совхоза Л.И.Давиденко. От них узнал я о состоянии экономики совхоза. Есть соответствующие достижения, но ещё много подлежит к подтягиванию: низкие ещё урожаи зерновых, убыточное пока что животноводство. Рассказали о передовиках, кавалерах орденов Трудовой славы, механизаторах Н.И. Давиденко, Н.С. Прилуцком, Н.И. Лымареве, о лучших доярках Л.А. Тищенко, М.Н. Давиденко, и многих других честных, добросовестных тружениках.
В завершении всего я встретился с учениками младших классов – старшие были на уборке овощей – местной восьмилетней школы. Рассказал им, как мне было трудно поступить в школу, как потом с большим трудом я пробивал себе дорогу к познанию науки. Как пришлось защищать Родину в боях с немецко-фашистскими захватчиками. О своих впечатлениях от этой поездки поделился на странице районной газеты «Новая жизнь». На этом моё пребывание на хуторе закончилось.
Но предстояло посещение других мест, где мне пришлось жить, учиться и работать. А с ними – другие воспоминания пережитых и выстраданных юношеских лет.
Учителем быть – запрещено!
Иду по городу Миллерово, читаю вывески. Захожу в контору по борьбе с сельхозвредителями, спрашиваю:
— Нет ли какой работы?
— А что ты можешь делать? – спрашивают.
— Специальности не имею, – отвечаю.
То-то и оно. Нет у нас для тебя работы.
Иду дальше. «Педагогический техникум» – значится на вывеске одного из двухэтажных зданий. Вспомнил, что тут же – наш бывший директор Криворожской ШКМ Павел Семёнович Никонов. Дай, думаю, зайду. Может, он что посоветует. Из всех профессий служащего я отдавал предпочтение учительству. Может, сказалось то, что я был уже внештатным учителем в немецкой начальной школе. Вот и подумал я: «А что, если в техникум? Но примут ли?» Павел Семёнович внимательно выслушал меня. Узнав, что Рождественский исключил меня не только из общежития и столовой, но и из школы, возмутился:
— Ну и дурак же он! Зачем из школы? Ты-то причём, что мать твоя раскулачена?
— Так вот, – говорит он в конце нашей беседы, – в техникум нет возможности… Строгий отбор в порядке конкурса, после семилетнего образования, которого у тебя нет. Но вот на курсы – вполне можно.
С радостью согласился я на шестимесячные курсы учителей начальных классов. Тут же был помещён в общежитие и в ученическую столовую. В столовой подавались лишь горячие блюда: супы разные и кашица. Хлеба не выдавалось. Но мы его получали по карточкам: триста граммов на день. Безусловно, жили впроголодь. Преподаватели на курсах были те же, что и в техникуме. С неплохой по тем временам подготовкой. Очень мне нравилась педагогика – наука о методах обучения и воспитания. По вечерам ходили в местный драмтеатр. Но так как денег нам, курсантам, никаких не выдавали, то мы ухитрялись проникать в зрительный зал через чердак театра. Тут же на курсах встал на комсомольский учёт. Платил 20 копеек взносов ежемесячно. Участвовал в драмкружке. По воскресеньям навещал мать.
После того, как я месяц проучился, вызывает нас, десять человек, товарищ Никонов и предлагает явиться в местное райотделение НКВД.
— Будете там временно выполнять особое поручение, – разъяснил он нам наш вопрос, – «зачем?»
А «особым, поручением» оказалась охрана заключённых. Их к весне 1933-го в городе скопилось столько, что в тюрьме уже не помещались. Пришлось содержать в бараках, складских помещениях. А для охраны работников НКВД не хватало. Вот и прибегли к помощи учащихся. Я попал в команду по охране арестованных, более трёхсот человек, размещённых в большущем сарае, ранее использовавшемся под склад шерсти и кожсырья. В нём были устроены в четыре этажа дощатые нары. Двор огорожен колючей проволокой, окна зарешечены железными прутьями. Убежать практически невозможно, выход только через двери. На вахте мы стояли по два часа подряд, затем четыре часа – отдых. И так посменно четыре недели. Кормили арестованных раз в сутки, выдавали по четыреста граммов чёрного хлеба и по литру кипятка. Резать хлеб и относить его с кипятком – тоже лежало на нашей обязанности. Весов как таковых не было. Резали буханки на глазок. Где больше, где меньше. Но, как всегда, в кусках было меньше. Потому что не успеют привезти хлеб, как тут же работники НКВД брали себе по буханке-две. Нам они тоже давали по увесистому куску. В основном заключённые питались за счёт передач, приносимых родственниками. Но многим из дальних станиц и хуторов не могли из-за весенней распутицы привезти продукты. Такие, не выдержав голода и скученности, умирали. Каждое утро из барака выносили сами заключённые по пять-шесть умерших. Складывали их в отдельном сарае. А когда их скапливалось до двух десятков – тогда приезжали на подводах и увозили на кладбище. Мой пост всегда был за бараком. Хожу ночью в тулупе, в валенках, в шапке-ушанке, выданными работниками НКВД – молча. Разговаривать с заключённым категорически запрещалось. В бараке всегда шум, перебранка, крики, стоны,
— Сынок! Послушай меня! – обращается ко мне один мужчина из-за решётки. Я молчу – знаю, что вам разговаривать запрещено. Говорит:
— Но умоляю, ты запомни адрес и сходи по нему… Там живёт моя сестра. Скажи ей, чтобы принесла передачу… Иначе я… не выдержу, – расплакался.
И всё же я нарушил запрет.
— За что Вас? – тихо спрашиваю, повернувшись спиной к окну.
— Нашли спрятанных пять килограммов зёрен кукурузы. Я оказал сопротивление … вот они меня и того...
— А остальные за что?
— Разные тут. И кулаки, назначенные к высылке, и такие же, как и я сам… Есть тут два, которые обвиняются в агитации против колхозов. Есть по ложному доносу. В общем, беда охватила многих.
— А Вы сами из каких будете?
— Сам я из станицы Мигулинской, был бедняком, потом с горем пополам выполз в середняки… Сейчас колхозником числюсь.
Жаль мне его стало. Когда нас через неделю сменила другая группа учащихся курсов и техникума, то я все же разыскал адрес сестры того арестованного и передал ей просьбу её брата. Она тут же собрала продукты и понесла для передачи. Но не знаю, застала она его или нет, поскольку сразу же после нашей смены начали всех арестованных, подлежащих высылке, водить под конвоем на станцию и погружать в телячьи вагоны. А кто подлежал суду, перевозили в местную тюрьму.
* * *
Директор техникума П.С. Никонов снова пошёл на повышение. Назначен инспектором Ростовского областного отдела народного образования. Вновь назначенный на его место директор, как и обычно водится, начал с перестановки мебели в кабинете, с перестройки учебного процесса, к пересмотру личных дел учителей и данных об учащихся техникума и курсов.
Как-то моему соседу по парте и по койке в общежитии открылся я о своем соцпроисхождении. О чём потом сожалел. Потому что буквально на второй день меня вызвал директор техникума и курсов, фамилию которого теперь уже не помню.
— Ты как попал на курсы? – спрашивает сердито.
— Как и все. Подал заявление и… приняли, – отвечаю.
— Тут на тебя анонимка поступила, что ты из… кулаков! Пришлось рассказать ему без утайки. Пусть решает сразу, чем потом… после зря проведённого времени на курсах.
— Значит, так, – говорит после некоторого раздумья, – бери свои манатки и чтобы духу твоего тут не было! Мотай туда, откуда прибыл! Учителем ты не можешь быть!
Итак, снова я оказался за бортом учебного заведения. И всё из-за этого проклятого социального происхождения! «Мотай туда, откуда прибыл!» – говорит. А кто меня и что там ждёт? Никому я там не нужен: ни колхозу, ни братьям Степану и Валентину, которые уже сами собираются покинуть насиженные места.
Решил поискать работу в городе. Но везде свободных мест не было. Из сельской местности большинство из-за голода бросились в города, в том числе и в Миллерово, пытаясь найти любую работу. Ведь работавшим выдавалась хлебно-продуктовая карточка. А это уже спасение от голода.
Что такое голод?
До коллективизации часто меня брали братья с собой на ярмарки, на базар в город Миллерово. Был очевидцем всего, что происходило на этих ярмарках и базарах. На площади, что в восточную сторону от железнодорожного вокзала, где сейчас находится автобусная станция, скапливалось народу видимо-невидимо. Тут же масса бричек, арб, на которых лежали мясо, свинина, мука, яйца, масло сливочное и подсолнечное в бачках и бутылях. А возле бричек и арб живность: поросята, куры, гуси, индейки, коровы, телята, овцы. И всё это бери – не хочу, по сходным ценам. После продажи сельские жители шли в лавки и покупали обувь, мануфактуру, хомуты, кожи, из которых шили себе чоботы, черевички, сбрую для лошадей; а также покупали сладости: сахар – не какими-то там килограммами, а целыми головами, конусообразными – пряники, конфеты, монпансье. А барышням платки, бусы, кольца, броши.
А теперь, когда ни пойду на базар, вижу одних только шатающихся, словно пьяных людей, держащих на руках своё тряпьё, предлагающих обмен на кусочек хлебца. Но редко у кого этот кусочек был. Больше всего из сельской местности приносили в котомках несколько зёрен кукурузы, семечек тыквенных или подсолнечных, считанные кусочки макухи и с десяток картофеля. И тоже не для продажи, а для обмена на какую-нибудь лохматину: кофточку, юбку, брюки, или поношенные чоботы, черевички. А ярмарки вообще не проводились.
Однажды иду по базару и вижу лежащую женщину. То ли спит, то ли уже… приказала долго жить. А по ней ползает грудной ребёнок. Он уже не плачет навзрыд, а только мычит. Рядом кто-то положил один картофель и с десяток кукурузных зёрен. Видать, у дающих, сердобольных, у самих несладко. Дал бы и я, да нечего дать. Сам пришёл обменять брюки брата на любое что-нибудь из съестного.
* * *
Голод наша семья и раньше переживала в 1922 году. Но такого, как в конце 1931-го и начале 1933-го, мы ещё не встречали. Тут я впервые познал, что такое голод! Это страшная, можно сказать, эпидемия. То ли выживешь, то ли нет. Он всегда, везде и всюду напоминал о себе. Только и забываешься во сне. Но стоит проснуться, как снова он… В животе ноет, голова кружится, и очень хочется хоть чего-нибудь съесть. Голод заставляет думать, соображать: где бы это и что бы достать? Тут уж и на преступление пойдёшь. В один день вышел в коридор, смотрю: курица соседки ковыряет что-то в углу. Мгновенно соображаю, как бы её того… поймать. Закрываю двери, и давай её ловить. Она – от меня, кричит по-своему. И всё же с большим трудом поймал я её и тут же отрубил ей голову. Хорошо, что матери не было в землянке. Ушла она проведать свою сестру Полину. Но не так – проведать, как, может, чего-нибудь дадут с дядей Федотом. Они тоже бедствовали, но не так, как мы. У них были запасы солений: огурцы, помидоры, капуста, картофель. У нас же, сбежавших из своих мест, ничего этого не было. Всё осталось там, теперь уже в колхозе. Быстро, значит, ощипав, по сути дела краденую курицу – и в чугунок, сварил. Это у меня с племянниками Кирюшей и Васей был настоящий праздник! Перья собрал и отнёс на огород и зарыл. Соседка приходила к вечеру, спрашивала: не видали мы её курицы? А как её увидишь, когда мы её уже давно съели! Мать возвратилась тоже к вечеру. Но по запаху догадалась, что мы что-то ели мясное.
Каждый день похлёбку мать варила из крапивы и щавеля, которые я доставал из-под снега в балке. А когда снег растаял, то уже свободно рвал эти травы.
У матери было монисто. Среди бусинок были на нем десятикопеечные серебряные монетки. Всего их было только шесть. Мать сняла их и дала мне:
— Отнеси, сынок в магазин «Торгсина»[33], и обменяй там на муку или крупу!
Но ни того ни другого мне за них в «Торгсине» не дали, а дали четыре килограмма пшеничных отрубей. Ими мать и заправляла травяную похлебку.
Брат Валентин в это время работал на Миллеровском маслозаводе по переработке подсолнечных семечек. Ухитрялся он приносить в маленьком пузырёчке масла, прятал между ног в кальсонах. На проходной обычно проверяли карманы и хозяйственную сумку. А в его «потайное место» не лазили. К тому же на вахте часто стояли женщины. Этим маслицем заправлялась похлёбка. Иногда ему удавалось приносить немного обдирных семечек, мы тут же набрасывались на них и утоляли наш голод.
В один из майских дней глянула на меня мать и запричитала:
— Ой, лышынько ты моё! Да ты ж опух! Ой господи! Шо же дилать?
В зеркало я не заглядывал. Его у нас не было. Потому и не заметил опухоль на лице. Я лишь ощущал общее недомогание, головокружение и постоянную сонливость. Как хотелось мне тогда уснуть и не проснуться! Но утром просыпался, и всё начиналось снова: боль в животе, вялость, подавленное настроение. Мать вытащила из своих запасов последнюю фланелевую кофточку:
— На, сынок, отнеси, – говорит, – на базар в город и обменяй на кусочек хлебца… Бильшэ продавать ничего.
Но за эту кофточку хлебца я не выменял, а лишь дали мне за неё три необдирных кукурузных кочана. Дома мы их истолкли в ступе и так же сдабривали нашу травяную похлебку,
Я, мать и брат переносили голод молча. Но наши хлопчики, Кирюша и Вася, всё хныкали:
Ба-а! йисты хочемо! Дай йисты!
И всё просились к своей маме. Не знали они, несмышленыши, что их мама далеко-далеко… В спецлагерях отбывает наказание за чужую вину.
* * *
В конце мая 1933-го узнаю´: миллеровский элеватор набирает грамотных парней на курсы учётчиков на период уборочной кампании. Тут же поступаю на эти курсы. Документов не спрашивают. Это, думаю, хорошо. На этих курсах при элеваторе есть столовая. Кормили нас наравне с рабочими, два раза в сутки. В основном, кашицей из кукурузной крупы, сдобренной сурепным маслом. Но, мы курсанты, рады были и такой кормёжке. Через неделю у меня спала опухоль, и я набрал немного сил. Болтаясь по территории, как-то обнаружил я зерновую пыль. Набрал я её в карманы и отнёс на хутор матери. Она с неё пополам со щавелем спекла лепёшки. Очень показались вкусными. Вот так, все две недели пребывания на курсах я носил эту пыль домой. Это было уже большим подспорьем. На эти же курсы после окончания шести классов Криворожской ШКМ поступил и мой близкий дружок Мыкола Тыныныка. Решили мы с ним подать заявления в горвоенкомат о направлении на учёбу в военное училище. Уж очень нам хотелось стать командирами Красной армии! Долго не было нам сообщений. Наконец, только в августе Мыкола получил извещение о принятии его в Ярославское финансово-хозяйственное училище. Мне же прислан отказ. Понятно: военкомат, узнав, кто я, побоялся, как бы того… став командиром, не навредил бы чего… не разложил бы армию!
По окончании курсов учётчиков меня с Мыколой направили на уборку в один из совхозов, кажется, он назывался «имени Академика Вильямса». В нашу обязанность входило принятие зерна из-под комбайнов и отправка его на сушильный ток совхоза. Всё это оформлялось накладными и строго контролировалось руководством с тем, чтобы ни грамма на сторону никому не попало. Фактически в нашем отделении совхоза, куда мы попали, расхищений и не было. Все знали, что за расхищение – Указ от 7-го августа 1932 года, а это не менее десяти лет лагерей.
Кормили нас всех, работавших в поле, два раза в сутки: супами, борщом, кашами и четырьмястами граммами хлеба. Но поскольку мы были не очень упитанными, то двухразового питания нам не хватало. Ночью мы забирались в огороды и сады и воровали фрукты и овощи у рабочих и служащих. Совхозных садов и огородов не было. Но овощи и фрукты не очень-то утоляли наш голод. Стали соображать, как бы это зёрен пшеницы сварить. Но где их сваришь? В поле костёр можно было развести. Но это было бы наглядно. Вот Мыкола и предложил завязать в небольшой мешочек пшеницы и опустить в кипящий радиатор трактора. Сделали мы это ночью, когда один из тракторов, таскавший комбайн, на ночь был поставлен на стане. Но что получилось? Пшеница разбухла, мешочек развязался и радиатор засорился… Трактор вышел из строя. Тракторист волком воет: «Вредительство!» Сообщили в дирекцию. Немедленно явился работник НКВД. Стал всех допрашивать. Мы с Мыколой «в рот воды набрали»: не знаем… не видели «вредителей» – отвечаем на вопросы энкавэдэшника. С тем он и уехал, не выявив «вредителей». Ох, и перетрусили же мы тогда! Ведь узнай он, несдобровать бы нам. Особенно мне, как «бывшему». Десятку, как минимум, влепили бы.
* * *
Расстались мы с Мыколой, как и всегда, дружески. Он уехал учиться в военное училище. Я пока остался в совхозе. Как же я ему завидовал тогда!
А Мыкола всё же изменил своей клятве не забывать и писать. Ни одного письма я от него так и не получил. Даже приезжая на побывку, он не пытался увидеть меня. Очень я был на него обижен! И только спустя несколько лет я понял, что не мог он поддерживать со мной связь, как с сыном деклассированной матери. Узнай его начальство, не быть ему в армии. А то, чего доброго, могли подвести и под репрессивную, в те годы, машину по избиению армейских кадров.
Но я нет-нет, да через его родственников всё же следил за его карьерой. Был он участником Великой Отечественной войны. Имеет множество правительственных наград. Дважды был женат. Имеет детей. В 1980 году в звании подполковника уволен в запас. Проживает в городе Одессе. Недавно завязал с ним переписку. Но переписка оказалась однобокой. Я ему пишу письма, поздравительные открытки ко дню Победы. А ответа нет. А возможно, давно уж приказал жить… А может, боится? А чего бояться? Ведь перестройка же идёт. К тому же всё старое, «репрессивное» давно осуждено.
Судебный канцелярист
1935 г.Учётчиком в совхозе Вильямса пришлось мне работать до конца октября, до завершения уборки всех колосовых и пропашных. Получив расчёт в сумме семидесяти рублей, возвратился на хутор Заря к матери, брату и племянникам. Выжили они всё же. На огороде выросли овощи, да и брат стал получать на продуктовые карточки не только килограмм хлеба, но и крупу, жиры. Добился он двухсотграммовой хлебной карточки и на мать, как на иждивенку. До этого боялся, как бы мать не обнаружили и не выслали. Жила она почти всё время под страхом высылки. Всё молила Бога спасти её. Одновременно молилась она и за новую власть Советов. Странно? Ничуть. Ведь в Святом Писании сказано: власть, какая бы она ни была, дана от Бога. Следовательно, и наказание власти – от Бога, таково её убеждение.
— Трэба тырпыть, – всё внушала мне с братьями, – тот, кто тэрпэ на зымли, тот будэ в раю на тим свити.
Но я-то терпеть не собирался. Потому, отдохнув неделю, пошёл в Миллерово искать работу. Куда бы ни обращался, всюду отказ – нет работы! Решаюсь поискать свободное место в другом городе. Вспомнил: в городе Красном Сулине обосновалась сестра Антонина со своим мужем Николаем Корнеевичем Ткаченко.
— Шо ж, поезжай, сынок, – на Миллерови свет клином не сошёлся… можэ, там и найдэш соби шо… – советует мне мать.
Почти сутки добирался до Красного Сулина. Ехал и на буферах товарняков и в рабочих поездах с пересадками на станциях Глубокой и Лихая. Сестру с зятем и их малыми детьми, Валей и Федей, застал дома. Шло воскресенье, нерабочий день. Встретили они меня хорошо. Ведь, как-никак, а я им доводился близким родственником. Пообедали, стали обдумывать, как дальше мне быть.
— А ты сам-то куда бы хотел? – спрашивает зять у меня.
— Не знаю… может, на завод кем-нибудь.
— На заводе служащим устроиться трудно, так же, как и на шахте, на железной дороге, а рабочим… нужно иметь специальность. А у тебя её нет. Чернорабочим не можешь… хилый какой-то ты.
_— А если ему в ФЗУ поступить? – подаёт совет сестра.
— Там набор уже закончен.
— А что если тебе попытаться… в суд?
Николай Корнеевич, как один из добросовестных работников металлургического завода, где он трудился газовщиком мартеновского цеха, был избран народным заседателем. От судьи узнал, что скоро появится вакантная должность делопроизводителя.
Как только услышал я слово «суд», так у меня мурашки по спине поползли. Ведь это такой орган, где судят, а не милуют! Такое у меня было тогда понятие о суде.
— А справлюсь ли? – усомнился.
— Почему же не справишься? Справишься… Ведь грамотный же… Если бы я имел такое образование, как у тебя, Григорий, то давно уже ходил бы в мастерах.
А что это было за «образование»? Всего лишь пять с половиной классов школы колхозной молодёжи. Правда, некоторые и им гордились. Поступали на должности делопроизводителей, учётчиков, продавцов, помощников счетоводов, там где были вакантные места.
На второй день, перед началом занятий, я уже стоял возле здания народного суда в ожидании приёма посетителей. Тут же стояли и другие граждане. У каждого свои нужды, свои заботы. Одна из женщин рассказывала другой, что после смерти её мужа собес отказал ей в назначении пенсии, поскольку на день смерти мужа ей не сравнялось пятьдесят пять лет. Советуют подать иск к детям на алименты. Вот теперь, что судья скажет. Один мужчина стоит с заявлением о взыскании зарплаты с шахты, после увольнения за прогул. Я стою в сторонке, прислушиваюсь ко всем этим разговорам. Вдруг слышу позади:
Па-астаранись!
Оглядываюсь и вижу такую процессию. Впереди с револьвером наголо быстро шагает милиционер. За ним поспешает остриженный наголо, с заложенными за спину руками плотный парень, лет двадцати двух-трёх. А замыкает другой милиционер, тоже с револьвером. Прошли они во двор, а затем с заднего хода в помещение нарсуда.
— Это за что же его? – спрашиваю у стоявших женщин.
_— За что? Есть за что… изнасиловал женщину! Его, бандюка, без суда бы расстрелять, а они ещё возятся с ним! – возмутилась одна из них.
Не по себе вдруг стало мне. Не пошёл я в этот день к судье, а стал ходить по учреждениям и спрашивать: не требуется ли какой-нибудь работник? Но везде отказ. Уже к вечеру возвращаюсь на квартиру сестры и зятя с опущенной головой. По моему виду сестра поняла о безуспешности моего поиска работы.
— Не горюй, – успокаивает. – Поживи пока у нас, а работа, небось, найдётся.
Но другого суждения был зять Николай Корнеевич.
— Ну как, был у судьи? – спрашивает он меня по возвращении с работы, вечером.
— Нет, – отвечаю.
— Как же так? Мы же с тобой договорились… Да и у судьи я вот сейчас только что был… дал согласие… пусть, говорит, приходит.
Потом закурил, подумал, и как бы извиняясь, говорит:
_— Ты сам видишь, семья у меня не малая… четыре рта, да и пятый на подходе (сестра была беременной), а кормилец я один. Потому лишний едок – в наклад. Так что сам решай. И желательно побыстрей.
Я и сам понимал, что тех продуктов, которые выдавались зятю на карточки, еле хватало для его семьи, и что я лишний едок. Поэтому, преодолев страх, всё же пошёл я к судье. Грозным он показался мне. Рослый, брюнет, усищи, как у Будённого, голос – бас. Расспросил он у меня, где мои братья. Рассказал ему, что они работают в разных местах на производстве, что мать моя, теперь уже нетрудоспособная, проживает с сыном Валентином, тоже рабочим. А вот, чтó было с матерью, он уже не спрашивал, да и я ему все подробности не объяснял. Думал, коль он не интересуется, так почему я должен ему всё выкладывать? Он предложил написать заявление.
— Да у тебя, выходит, хороший почерк… что ж, нам нужны «делопуты», – резюмирует.
Почему он так выразился, тогда я не знал, и только потом, когда уже освоился, секретарь нарсуда товарищ Иван Наливайко разъяснил мне, что это он так называет всех работников канцелярии потому, что, бывает, путаем делá, допускаем ошибки при перепечатывании документов. Но и сам Андрей Сергеевич, – так звали судью Губина, – не очень-то был грамотным. Будучи в армии в Гражданскую войну, впервые научился писать и читать. При этом почерк у него такой был, что никто не мог разобрать. При направлении в областной суд дела с написанными им приговорами и решениями всегда требовали приложения копий, отпечатанных на машинке. В противном случае, ничего не разобравши, дела возвращали обратно. До армии он работал столяром на Ростовской табачной фабрике. Там же вступил в партию большевиков. В армии он остался бы надолго, но получил ранение. После демобилизации его направили на годичные правовые курсы. По окончании их был назначен народным судьёй Азовского района, оттуда переведён в Красный Сулин. Все эти данные я узнал не из его рассказа (он вообще был малоразговорчив), а из его автобиографии, копию которой мне приходилось потом печатать на пишущей машинке.
— Так вот, – сначала ты у нас поработаешь курьером, а потом уже делопроизводителем, – заключил он.
_— А почему не сразу? – робко спрашиваю его.
— Потому что на этой должности числится пока что одна тут «стрелочница».
Это уже его определение всех женщин, работавших в суде в качестве машинисток, то и дело поглядывавших на висевшие на стене часы-ходики: как бы не опоздать на свидание, или домой к детям.
— Она сейчас находится в декретном отпуске, а по окончании работать не будет, подала заявление, – добавил товарищ Губин.
Пришлось согласиться. Другого выхода не было. Сам я выписывал повестки из дел и разносил их по всему разбросанному по буграм и косогорам городу. Приду, бывало, на анкетную квартиру, хозяев не застаю. Встречают одни злые собаки, готовые разорвать меня на куски. Чувствуют, канальи, что я принёс их хозяевам не поздравительную телеграмму, а повестку о явке в суд.
В суде была старая пишущая машинка марки «Ундервуд». На ней работала машинистка и секретарь нарсуда Иван Наливайко. Мне тоже хотелось научиться технике печатания. В отсутствии сотрудников до начала рабочего дня и после я садился и «давил клопов». Это так Иван называл работу на ней. Увидев меня за машинкой, судья запретил к ней прикасаться. Но, проявляя своё упорство, я нет-нет, да «давил клопов» – так это, украдкой. И когда меня заметил Иван, то сказал:
— Так уж и быть, попросим Андрея Сергеевича оформить на тебя допуск.
— Какой допуск? – Не понял я.
Оказывается, как он мне разъяснил, есть указание НКВД без их разрешения никого к множительным аппаратам, в том числе и к пишущим машинкам, не допускать. В скором времени такой допуск был получен. И я уже свободно работал на ней. Вот почему Андрей Сергеевич и запретил тогда мне садиться за машинку.
Приобретение навыков работы на пишущей машинке мне в будущем очень пригодилось. Мало того – выручал и других, не умеющих печатать. Благодаря такому навыку, будучи на фронте, после полученного ранения в первом же бою и выздоровления в прифронтовом медсанбате, я попал в штаб нашего полка. Вспоминая об этом, я даже не представляю, как это меня тогда НКВД допустил к машинке? По всей вероятности, доверился авторитету судьи, товарища А.С.Рубина, как члену партии и как ветерану гражданской войны. Но знай НКВД моё соцпроисхождение, не только не дало бы допуск, но и вообще – запретило бы работать в суде.
* * *
Годы моей работы в Красносулинском городком суде (с конца тридцать третьего по конец тридцать шестого) были тяжёлыми, смутными. То и дело шли массовые аресты «врагов народа». Особенно после убийства товарища С.М.Кирова. Приходя на работу, узнавали: такого-то и такого-то арестовали! Однажды узнаём: арестован первый секретарь горкома партии (фамилию теперь уже не вспомню). Но хорошо помню из уст прокурора Ситникова и судьи Губина: обвинили его в пособничестве «врагам народа». А это «пособни­ чество» заключалось в следующем. К нему принесли список арес­ тованных коммунистов для исключения из партии. Он попросил начальника горотдела НКВД доставить всех арестованных на засе­ дание бюро горкома. Но ему в этом было отказано. Тогда он заявил этому начальнику: «Заочно исключать не будем!» Вот за это его самого арестовали.
Товарищей Ситникова и Губина горотдел НКВД не трогал. Потому что к делам, находившимся в ведении НКВД, прокурор города отношения не имел и надзор за ними не осуществлял. Народный суд их дела тоже не рассматривал. Надзор за органами НКВД осуществлял заместитель прокурора по спецделам области, он же и давал санкции на арест. Дела органов НКВД сначала рассматривались спецтройками, состоящими из начальника областного управления НКВД, зампрокурора области по спецделам и следователя, проводившего расследование по делу. И только с конца тридцать седьмого все расследованные органами НКВД дела стали рассматриваться спецколегиями областного суда.
Но наши Красносулинские юристы всё же побаивались работников НКВД города. Ведь время какое было: достаточно одного пасквиля, одной анонимки – и «загремел» человек. Притом загремел, можно сказать, надолго, а то и навечно, без права на переписку, без права на свидание с родными и без всякой передачи. Что было равнозначно: пропал без вести.
Когда наши юристы приходили на работу, то я часто замечал: они вместо обычного приветствия пожимали друг другу руки, и так это, тихо, произносили: «Ну как, жив?» – «Жив, слава аллаху». И тут же расходились по своим кабинетам. А однажды узнаю: покончил жизнь самоубийством начальник стройки ГРЭС, производившейся вблизи города, в селе Вербенке, товарищ Межлаук. Прокурор товарищ Ситников, нарсудья товарищ Губин, начальник НКВД (фамилию не помню) тут же выехали. Взяли они и меня для оказания помощи в написании протокола осмотра. Прибыли мы на частную квартиру и увидели сидевшего в полусогнутом виде Межлаука. Руки опущены, ноги вытянуты, изо рта – кровь. Выстрел был произведён в рот. На полу лежал маленький дамский браунинг. На столе записка: «Дорогие товарищи, я ухожу из жизни по своей воле. Но знайте, никакой я не враг народа. И к брату моему никакого отношения не имею». Брат его старший, начальник главка[34]Министерства тяжёлой промышленности, действительно в это время был арестован и расстрелян, как враг народа. И только недавно был посмертно реабилитирован. Но младший его брат струсил, и не стал ждать ареста, решил покончить с собой. Тем более что дела на стройке шли с перебоями: то срывались сроки ввода очередных объектов, то аварии с повреждением оборудования и человеческими жертвами, за что отдельных прорабов уже судил народный суд. Так что ему, как начальнику стройки, на случай ареста чего-чего, а обвинений натянули бы достаточно, и загремел бы он следом за братом. Жена его в это время отсутствовала, поехала проведать дочь, обучавшуюся в Ростовской музыкальной школе.
_Прокурор и судья города, формально хотя и были независимы от горотдела НКВД, но всё же безукоризненно выполняли все его указания, понимая, что всякое неповиновение пагубно.
* * *
До нас, работников суда и прокуратуры, доходили сведения о фактах применения в горотделе милиции и НКВД недозволенных методов допросов: вызванные на допрос, обычно в ночное время, должны были часами стоять перед следователем, который рылся в своих бумагах, или просто читал художественную литературу и всё спрашивал:
— Ну как? Не надумал? Признаёшь себя виновным?
Были случаи и избиения, но что характерно: сами следователи не рукоприкладствовали, а прибегали к помощи подставных лиц. Больше всего – из задержанных уголовных элементов: хулиганов, мошенников, спекулянтов. Как сейчас помню, поступило в народный суд одно уголовное дело на рабочего завода, обвинявшегося в ограблении женщины. В судебном заседании он категорически отрицал свою вину. Потерпевшая неуверенно говорила:
— И похож, и не похож на того грабителя, что снял часы с руки…
Та-ак, а почему признались на следствии? – спрашивает подсудимого народный судья товарищ Губин.
— Признался. Вы бы тоже признались, – отвечает ему он.
— Это как же понимать?
— А так… поддали как следует… вот до сего времени болят бока. Да ещё пригрозили – хуже будет, если не признаюсь.
— А почему меня не вызвали? – вопрошает прокурор товарищ Ситников.
— Вызывал, но разве они передадут вам?! Я требовал врача, и тоже не вызвали.
Имея такое заявление, но не имея других веских доказательств вины этого обвиняемого, народный суд возвратил дело милиции на доследование.
Через полмесяца дело снова в народном суде. И снова обвиняемый отказывается и заявляет, что после возвращения дела его опять били.
— Кто же бил? Следователь, что ли? – спрашивает судья.
— Нет, его не было. Он в этот момент вышел из кабинета. Били двое… в штатском. Одного я видел на прогулке, среди арестованных. Могу опознать.
— Почему они меня хотят запрятать в тюрьму, – продолжал подсудимый свои объяснения, – потому, что я был судим за кражу. Вот и боятся они, как бы я того… опять не встал на путь воровства. Но, поверьте мне, граждане судьи, я после отбытия наказания поступил на работу, честно трудился, о чём у вас в деле есть моя характеристика. Познакомился с девушкой и хочу на ней жениться. Ещё раз прошу, оправдайте меня! – тут же расплакался.
И всё же суд осудил этого парня к трём годам лишения свободы. Я спросил у секретаря нарсуда Ивана Наливайко: разве так бывает, что признание на предварительном следствии было дано под пыткой, а других доказательств вины подсудимого нет, и всё же нарсуд приговаривает? Он мне ответил:
Э-х, Гриша, ты ещё зелёный в этих делах. Бывает… ещё как бывает.
Потом Иван доверительно стал посвящать меня в закулисные дела.
— На днях, – говорит он, – звонил не кто иной, как начальник горотдела НКВД и говорил судье, чтобы он не посмел выносить оправдательный приговор в отношении этого обвиняемого, поскольку тот уже якобы числится за НКВД, как враг народа. Вот Андрей Сергеевич и проштамповал обвинительное заключение.
— Да какой же он враг? Такой молодой… на шахте работал ...
— Я тоже такого мнения, но что поделаешь… НКВД есть НКВД!
А спустя год потерпевшая всё-таки опознала грабителя. Были найдены и наручные часы. Носила их уже его жена. А мнимый грабитель всё же ни за что сидел год в колонии. О том, что его НКВД подозревало во вредительстве – так это было просто дезинформацией.
— А почему тогда вмешался начальник НКВД, а не начальник милиции? – спросил я у Ивана. К судье товарищу Губину я вообще по таким вопросам не обращался. Боялся, как бы он меня того… не поставил на своё место.
— Как я считаю, начальник горотдела милиции для большего воздействия на Андрея Сергеевича сам не стал звонить, а попросил начальника горотдела НКВД. Последний и оказал ему услугу. А Андрей Сергеевич, просто струсил… вот и получился неправосудный приговор.
* * *
После трёх месяцев работы курьером нарсуда меня назначили уже делопроизводителем, а через год – секретарём судебных заседаний. Тут уж в мою обязанность входило писание протоколов. Писались они непосредственно в зале судебных заседаний в ходе судебных процессов, и больше уже ни на пишущей машинке, ни от руки не переписывались и не перепечатывались, как это имеет место в современных народных судах. А при переписывании и перепечатывании секретари судебных заседаний, в большинстве случаев забывая, что говорилось в суде, берут за основу показания, данные у следователей. Нарсудья товарищ Губин, должен отдать ему в этом моё уважение, никогда не понуждал меня писать в протоколе того, чего не говорили допрашиваемые подсудимые, свидетели, потерпевшие по уголовным делам, или истцы и ответчики по гражданским делам. Короче, никакой подгонки протоколов под приговоры и решения суда у нас не было. Хотя в современных нарсудах мне приходилось встречать такие факты.
В скором времени Ивана Наливайко призвали в армию для прохождения срочной службы. Вместо него старшим секретарём нарсуда назначили меня, как уже имевшего опыт канцелярской работы. А работы было невпроворот. Ведь помимо сотни уголовных, приходилось до двухсот гражданских дел рассматривать ежемесячно. Это сейчас иски учреждений, предприятий и организаций к таким же своим должникам судам неподведомственны. А тогда из-за каких-нибудь двух-трёх рублей долга обращались в суд. И на каждое дело необходимо было завести папку-обложку, подшить и пронумеровать все листы. Кроме того, зарегистрировать по статкарточкам, внести в алфавит. Много времени отнимала и сама переписка с гражданами, учреждениями и организациями. Ежедневно почта приносила до полусотни бандеролей, пакетов, писем, и всё это приходилось самому разбирать и сортировать, регистрировать по входящему журналу и давать на подпись судье. А от него опять обрабатывать. И так каждый день допоздна. А своих помощников – делопроизводителя, секретаря судебных заседаний и машинистку – заставлять работать сверх положенного времени я не имел права, поскольку у них был нормированный рабочий день. Вот и приходилось самому раньше приходить на работу и уходить позже всех. А когда задерживался с отчётами, а они были ежемесячные, ежеквартальные, полугодовые и годовые, то приходилось тут же в суде на столе и ночевать. Подложу под голову папку судебных дел, постелю под бок фуфайку (пальто не было) и укрывшись суконной скатертью, моментально засыпаю. Утром уборщица разбудит, и снова за машинку – отписываться, отвечать на запросы, на жалобы. Но если вопрос с ночлегом меня не очень удручал, то с питанием были сложности. Всего на мою продуктовую карточку выдавали хлеба лишь двести граммов. Выручала килька. Куплю её за пять копеек сто граммов – вот и довольствуюсь, попивая то и дело воду. Когда работали вместе с Иваном Наливайко, то выручал он меня салом. Его родители ежегодно в зиму резали кабанчика, пудов этак на шесть. Я ему в этом был благодарен, да и он вместе с судьёй отдавал мне должное за канцелярское усердие.
В прокуратуре народным следователем работал товарищ В.И.Авилов, член партии, участник Гражданской войны, имел орден «Красной звезды». Когда ему срочно требовалось отпечатать какой-нибудь процессуальный документ, а машинистка прокуратуры отсутствовала, то я всегда его выручал. Он всё говорил:
— Вот бы нам такого, как ты, Гришка!
Сам он из донских казаков, потому и говорил, как его земляки. Ранее работал он прокурором Усть-Лабинского района, но за какие-то грехи был понижен в должности.
* * *
В начале 1937 года в Ростовской области был образован новый район с центром в станице Семикаракорской. Прокурором этого района был назначен товарищ В.И.Авилов.
— Знаш что, Гришка, поезжай со мной… пока будешь у меня секретарём, а потом я из тебя сделаю следователя, – предлагает мне.
Секретарём меня не прельщало. Я и тут секретарь, притом старший. А вот следователь… это уже другое дело.
— Глянь вон, Федя Фёдоров, бывший наш секретарь – уже помощник прокурора в Глубокой. А ты што – хуже ево?
И я дал согласие. Сменить место работы понудила меня ещё и такая причина. Влюбился я в одну дивчину. Но она изменила мне. А дивчиной этой была наша делопроизводитель Феоктиста Хаустова, дочь нашего народного заседателя Василия Михайловича Хаустова. Имела она семилетнее образование, пыталась поступить в Шахтинское медучилище, но по болезни её не приняли. Вот по совету врачей она стала лечиться и работать на не очень обременительной и тяжёлой работе. Была она тихой, застенчивой, малоразговорчивой. К тому же, бедно одевавшейся. В её семье было ещё три старших сестры и два братишки младших. Мать – портниха-белошвейка. Но основным кормильцем всё же был отец – слесарь-инструментальщик. А зарплата в те годы была не очень высокой. Так что нужду терпели. Вот из-за любви к ней помог я ей одеться. Из вещественных доказательств – мануфактуры, отобранной у спекулянток – мать ей сшила платье, кофточку, юбку. Дал я ей и дамские часики, изъятые у одного вора, но никем не востребованные. После того, как проработала она у нас с год, всё же приняли её в медучилище. На выходные приезжала она к своим родителям. Всегда я её встречал и провожал к рабочему поезду. Предлагал я ей вступить в брак. Но она всё: «Подожди!», «Потерпи – окончу училище, тогда». Но вот, узнаю́ – вышла моя любовь Фира – так я её называл ласково – замуж за какого-то бухгалтера! Это очень потрясло меня. Не верил я больше женщинам в их клятве любви. Вот и надумал я бежать из Красного Сулина куда глаза глядят, дабы не встречаться ни с ней, ни с её родственниками. А тут как раз и подвернулся случай – предложение товарища Авилова.
А в браке Фира прожила всего лишь медовый месяц. Муж её оказался подлецом: оставив её беременной, сошёлся жить с другой девушкой. Продала она, значит, подаренные мной часики, и у одной бабки сделала аборт. Виделась она после со мной, взывала о прощении. Но мужская гордость моя не позволила простить её. Потом она ещё раз выходила замуж за моряка. Имела детей. Умерла уже после Отечественной войны.
«Сын за отца не отвечает»
Районная прокуратура в станице Семикаракорской размещалась в доме, конфискованном у одного из богатых казаков. Рядом – в таком же конфискованном, большем уже по размерам доме – разместились районные отделения милиции и НКВД. На квартиру меня определили к одной одинокой женщине. Там же стоял на квартире и вновь избранный секретарь райкома комсомола товарищ П.И.Зимин. Вместе с ним у хозяйки столовались. Узнав, что я имею комсомольский билет, он тут же поставил меня на учёт и добился избрания меня членом райкома комсомола. Был я активным драмкружковцем и выполнял всевозможные комсомольские поручения. В общем, был на виду.
Василий Иосифович, наш районный прокурор, держит своё слово: поручает мне вести допросы вызванных в прокуратуру граждан, подозреваемых в преступлении лиц, свидетелей, потерпевших. Заранее составлял он вопросник для выяснения существенных обстоятельств. По нему я и действовал. Был у нас и народный следователь, но он вечно в командировках, по станицам и хуторам. Он тоже мне оставлял задание допросить того или иного вызываемого в прокуратуру. К тому же я уже имел определённые навыки в записывании показаний, приобретённые в бытность работы секретарём судебных заседаний. Спустя полгода Василий Иосифович дал в Ростовскую областную прокуратуру представление о назначении меня народным следователем. В общем, всё пока шло хорошо.
Но вот – удар не в спину, а прямо в душу: меня арестовывает райотдел НКВД! Было это в октябре тридцать седьмого, утром. До ночи сидел я в камере предварительного заключения без допроса… в подавленном настроении, не зная – за что меня… забрали? Но вот в десять часов ночи вызывают на допрос. Следователь, кажется, Попов, как и обычно, начал с анкетных данных. Спрашивает – отвечаю. Записывает, не глядя мне в глаза. Но когда дошёл до социального происхождения, то тут уж он посмотрел мне в глаза, в упор.
— Говоришь, из зажиточных крестьян? – как бы с упрёком смотрит.
— Да, из зажиточных, – ещё раз подтверждаю.
_В-врёшь! – выпалил, как из ружья. – Из кулаков ты! Мать-то раскулачили и лишили избирательных прав. Да и брат твой, Василий, осуждён как враг народа.
— Ну а я тут причём? Я был тогда несовершеннолетним.
— Говоришь «причём»? А зачем скрыл в анкете, которую ты заполнял в райвоенкомате, да и вступая в комсомол – тоже скрыл!
Хотя в комсомол я вступал ещё до раскулачивания.
— А что, за это наказывают? – спрашиваю.
— Гляди! Он ещё спрашивает… А ещё работаешь в прокуратуре, но не знаешь, что внесение в официальные документы заведомо ложных данных уголовно наказуемо, ясно? Признаёшь себя виновным? Виновным в том, что умышленно скрыл своё происхождение?
— Если это наказуемо, то признаю, – ответил я.
* * *
Подписал я протокол допроса уже в первом часу ночи, и меня снова водворили в камеру. Вместе со мной сидели ещё три казака. Обвинялись они в контрреволюционной агитации и пропаганде против колхозов и Советской власти вообще. Все они не признают себя виновными. Каждого из них вызывали на допрос только ночью. Держали по два-три часа и всегда они всё это время стояли на ногах перед следователем. Мне же почему-то снисхождение. На первом допросе следователь предложил сесть на табуретку, стоявшую в углу его кабинета. На вторую ночь вызвал меня этот Попов и уже предъявил обвинение, пока что устно, не официально, письменно, как это положено по закону, в том, что я занимался контрреволюционной пропагандой против Советской власти и коммунистической партии. Поскольку я такой «пропагандой» никогда не занимался, то категорически отрицал свою вину.
_— Встань! – приказывает он, подойдя ко мне вплотную.
Ну думаю, сейчас начнёт бить. Но нет. Взял табуретку и вынес её в коридор. Я же остался стоять в углу. Сам же он достал какую-то папку и стал читать документы. Потом закурил. Всё делает молча. Я стою час-два, а он – то выйдет куда-то, то сидит, задумавшись… _То посмотрит на меня своими оловянными глазами. По-видимому, тоже ему всё это надело и хочется спать. Но долг службы не позволяет ему предаться блаженному сну. Чувствую: ноги мои отекают, как ни переваливаюсь с ноги на ногу, а усталость своё берёт.
— Ну как? Надумал? Признаёшь свою вину? – наконец уже в третьем часу ночи спрашивает.
— Хоть убейте меня, но я… не виноват, – отвечаю прерывистым голосом… чувствую, вот-вот заплачу.
_— Ладно. Иди в камеру и ещё там подумай.
На следующее утро в камеру к нам водворили ещё одного мужчину. Фамилии он своей не называл. Рассказал он нам, за что его арестовали. За то, что он в кругу казаков высказался против Советской власти. И что он признал себя полностью виновным.
— А вы как, признали себя виновными? – вдруг спрашивает.
— Нет, не признали, – отвечаем. Почему мы должны признаваться, коль не виновны?
— А вот следователь говорит, что тем, кто признает себя виновным, будет скидка. А тех, кто не признает… под «вышку».
Мы молчим. Потом он снова возобновляет свой разговор на эту же тему. Что, дескать, лучше всего признаться. Через сутки его вызвали из камеры, и мы его больше не видели. Тут мы поняли, что это была «подсадная утка», имевшая цель склонить нас к признанию. На третьи, на четвёртые и на пятые сутки нас поочерёдно вызывал следователь Попов и заставлял по два-три часа отстаивать в углу и настойчиво требовал признания своей вины. Вот так, стоя, я вспомнил, как заставлял ленивых учеников стоять с учебником у доски и зубрить невыученный урок. Но там только в течение 40-45 минут, а тут… часами приходится стоять. За это время что только не передумаешь. Тут я вспомнил наставление прокурора товарища Авилова: «Обвинение должно быть не вообще, а конкретно, с указанием места, даты, мотивов и способов совершения того или иного противоправного действия». Потому решился спросить у следователя Попова:
— Вот Вы, гражданин следователь, предъявляете мне обвинение в контрреволюционной пропаганде и агитации против Советской власти и коммунистической партии, так?
— Так. Ну а дальше что?
— А дальше вот что… В чём именно конкретно выражаются мои действия? Вы можете мне сказать?
— Скажу, когда придёт время… Иди в камеру! – приказывает.
Вот тут-то я и понял, что нет у него никаких данных о моей вине, а так, вообще… вокруг да около. А если бы были, то он бы сказал, и волынку не тянул бы.
По истечении пяти суток нахождения меня под арестом, утром вызвал меня тот же следователь Попов и дал на подпись постановление об избрании в отношении меня меры пресечения – подписки о невыезде из станицы Семикаракорской. Заодно я дал подписку о неразглашении всего того, что со мной было, и что я видел у них.
* * *
Явившись пред очи ясные моего прокурора, Василия Иосифовича, я расплакался… До этого всё крепился, а тут слёзы ручьём!
— Успокойся, – говорит ласково, – ничего тебе не будет.
— Как же не будет? Ведь я признался в том, что скрыл в анкете своё происхождение.
— Ну и что из этого? Это не уголовно наказуемое действие. Закон предусматривает ответственность лишь за внесение ложных сведений в официальные, государственные отчётные документы. А анкета не является таким документом.
— А почему он отобрал от меня подписку о невыезде? Да и комсомольский билет отобрал.
— По всей вероятности, надеется, что поступят на тебя какие-нибудь данные.
— И как же мне теперь быть?
— Должен тебя обрадовать… Есть приказ областного прокурора о назначении тебя народным следователем Кутейниковского района.
Услышав это, своим ушам не поверил. Ведь надо же, прямо из-под ареста – в следователи!
Иду в райотдел НКВД взять свой комсомольский билет. Но его уже передали в райком комсомола. Направляюсь туда. Секретарь товарищ Зимин ушёл уже домой. Иду к нему на квартиру, издали заметил, как он вошёл в двери. Стучусь, открывает жена.
— Мне бы Павла Ивановича!
— Его нет, – отвечает.
— Как же нет? Ведь я только что видел, как он вошёл в дом.
_— Вошёл и вышел, – стоит на своём.
— Мне бы получить комсомольский билет, я уезжаю, – говорю ей.
— Так вас же исключили.
Вот так, «исключили»! Без вызова на бюро, без выслушивания объяснений. А товарищ Зимин всё же оказался трусом. Не пожелал даже поговорить со мной. Пусть даже и после исключения. А ведь жили мы вместе на одной квартире, питались у одной и той же хозяйки, пока он не перевёз свою семью. Выручали друг друга деньгами. Всегда участвовали с ним во всех комсомольских кворумах. Я вовремя выполнял его просьбы. Даже ездил на подводах в распутицу в станицу Богаевскую за его семьёй и имуществом. И вот он испугался. Как же, держал в комсомоле сына кулака! Боялся, как бы его самого за шкирку да в каталажку… за связь со мной.
* * *
Расставаясь с Семикаракорской станицей, Василий Иосифович, доброй души человек, сообщил мне новость. Оказывается, за время нахождения меня под арестом в центральных газетах появилось сообщение с высказыванием товарища Сталина о том, что «сын за отца не отвечает»[35]. Это меня очень окрылило. Я уже со спокойной душой поехал в областную прокуратуру за новым назначением. С твёрдой уверенностью, что в комсомоле меня восстановят.
Но прежде чем выехать к месту новой службы, мне пришлось пройти трёхмесячную стажировку у опытного следователя Красносулинской горпрокуратуры товарища А.С.Шпаковского. Прокурором города в то время был товарищ С.И. Комаров. Жена у него работала учительницей. Через неё и состоялось моё знакомство с учительницей начальных классов Валентиной Борисовной Митяевой, ставшей потом моей супругой. Брак мы с ней в загсе не регистрировали. Решили, что это излишне, поскольку и фактические брачные отношения в те годы приравнивались к юридическим со всеми их последствиями.
Уволен по недоверию
Прокуратура Кутейниковского района расположена в двухэтажном здании, на втором этаже. На первом – народный суд. Всего у нас сотрудников пять: прокурор Александр Иванович Чигрин, секретарь Шура, конюх Пётр Фёдорович, уборщица Агафья Семёновна и я, народный следователь. В первый день моего приезда Александр Иванович собрал всех нас на оперативное совещание, как он выразился. Осмотрел всех нас и улыбнулся.
— Ну и как же мы будем работать? – спрашивает.
— Хорошо! – отвечаем мы.
Зачитал он план работы прокуратуры на первый квартал 1938 года. В нём каждому сотруднику была поставлена конкретная задача. Мне, как следователю, предстояло завершить два следственных дела, и далее – работать оперативно, заканчивая в месяц не менее пяти уголовных дел.
На первых порах предстояло закончить следствие по двум делам. Одно тонкое – из трёх листов, второе – толстое, из 125 листов. Берусь за тонкое. По нему обвиняется одна девушка, сделавшая аборт. Такие дела мы называли «криминалками», они заканчивались расследованием буквально за один день. Они нас здорово выручали. Бывает, с солидным делом провозишься месяц-два, а то и больше. И если не закончил пять-шесть других дел в месяц, то, считай, зарплату получил незаслуженно. Вот тут-то и спасали нас эти «криминалки», шедшие по статотчёту наравне с другими следственными делами.
Составил постановление о предъявлении обвинения, об окончании следствия и об избрании меры пресечения – подписки о невыезде и вызываю обвиняемую Зою Шевякову.
— Признаёте себя виновной? – спрашиваю.
— Да разве это вина? – задаёт мне вопрос.
— Да, уголовно наказуемая. Ваши действия подпадают под статью 140, пункт «б» Уголовного кодекса.
— И что же, суд будет?
— Обязательно. Разве вы не знали закона о запрещении абортов?
— Ой! Какой стыд! Какой позор! – полезла за носовым платком, – все узнают. А я ведь девушкой была… Замуж никто не возьмёт теперь… Что я, дура, наделала?! – разрыдалась во весь голос.
— Успокойтесь. Наказание-то Вам – всего лишь общественное порицание. А притом: судья хотя и рассматривает дела такие с народными заседателями, но в кабинете, без посторонних граждан. Так что никто не узнает.
(Это, безусловно было нарушением со стороны народного судьи. Он эти дела должен рассматривать в зале, публично, гласно). После моего разъяснения обвиняемой, что в её деле широкой огласки не предвидится, она подписала все необходимые процессуальные документы, и я составил обвинительно заключение, утверждённое прокурором, направил дело в народный суд. Тут же принялся за второе, солидное дело. С ним мне уже пришлось действительно повозиться. И не один и не два дня, а несколько месяцев. Поступило оно из органов НКВД через областную прокуратуру. Обвинялся по нему С.Е. Лапченков – бывший председатель колхоза «Рассвет» по статье 58, п.7 Уголовного кодекса – за вредительство.
— А почему мы должны заниматься этим делом, а не органы НКВД? – спрашиваю у прокурора, товарища Чигрина.
— Потому что, как мне объяснили в областной прокуратуре, в органах НКВД какая-то неразбериха. Отдельных работников за злоупотребление и нарушение законности снимают с постов, арестовывают и судят. А уголовные дела, которые они возбудили, в массовом порядке стали у них изымать и направлять в прокуратуру. Это те, где люди сидят уже годами, а доказательств вины их в контрреволюционной деятельности нет.
— И по какой же мне теперь статье уголовного кодекса вести следствие?
— У него должна быть одна из двух: или за злоупотребление служебным положением (статья 109), или как за халатность (статья 111). Вот в этом направлении и действуй, – говорит Александр Иванович.
И я стал действовать. Прежде всего, стал уяснять: чтó работники НКВД конкретно вменяли в вину этому председателю? А вменяли они вот что: во время уборочной кампании осенью 1937 года остались неубранными 25 гектаров подсолнечника, которые сгнили на корню.
Решил допросить, прежде всего, обвиняемого. Он и раньше уже допрашивался в НКВД несколько раз, и как видно из протоколов допросов – то отрицал свою вину, то признавал, что умышленно сгноил эти гектары _подсолнечника. При рассмотрении его дела в спецколлегии областного суда, он тоже не признал себя виновным. Поэтому дело было возвращено на доследование. Был бы он арестован годом раньше – его дело было бы рассмотрено спецтройкой НКВД, где репрессии не миновать. А спецколлегия областного суда, как известно, разбирает дела более обстоятельно, и выносит свои приговоры на достаточно веских доказательствах. А их по делу не было.
Поскольку обвиняемый Лапченков содержался под арестом в Сальской тюрьме, то я еду туда, дабы не конвоировать его к нам в район, что удлинило бы сроки следствия.
Когда дежурный по тюрьме ввёл обвиняемого в отведённую для допросов комнату – старика, бледного, худого с белыми остриженными волосами на голове и такой же седой не очень большой бородой, то я усомнился – не ошибся ли дежурный? Того ли он мне привёл? Но оказалось, что это и был подследственный Лапченков. Подумать только, ведь ему шёл только сороковой год! И то сказать – почти два года в заточении, при постоянных допросах, передопросах, этапах по тюрьмам, а возможно и других, неведомых мне обстоятельствах, изменивших человека так, что и родная мать вряд ли узнает.
Смотрит он на меня и удивляется тому, что я в гражданской одежде, что такой уж молодой. До этого следователями у него были постарше. Он ещё не знает, что я не из НКВД, а из прокуратуры. Разъясняю, что и как.
— Слава Богу! Может, хоть прокуратура разберётся… а то я уж хотел того… покончить с собой! Ведь сколько же можно терпеть?! Я и голодовку объявлял, и прокурора требовал. Но всё бесполезно. «Враг народа». И всё этим сказано. Никакого человеческого отношения. Изверги, одним словом.
— Итак, Сергей Ефимович, прошу дать подробные объяснения по этим 25 гектарам подсолнечника.
— А что, разве в деле моих показаний нет?
— Есть, всё есть, но Вы сами знаете, что их несколько, и все противоречивые. То вы признавали себя виновным, то отрицали. Кстати, почему вы признавались?
— Не выдержал пыток… били. Ох, как били! Часами заставляли стоять на ногах, не давая присесть и заснуть. Упаду было, обессилев, так они обольют холодной водой и опять за своё: «Признавайся!» Вот, не выдержал и… признался. Решил – один конец, всё равно погибну от пыток. Ну а про эти злосчастные подсолнечники, дело было так: уже в конце мая дали нашему колхозу дополнительный план – посеять 25 гектаров. Я противился, заявлял, что поздно уже, что не созреют. Так куда там! Сей и всё! Семена дали. Посеяли, а они не всходят. Дождей-то не было, и только в июне, когда пошли дожди, они начали всходить. А когда пришла осень и настала пора убирать, то я вижу, что они только растут, а цвести ещё не цветут. Стал докладывать в райком партии и райисполком, что необходимо их скосить на силос. Но не разрешили. Жди, говорят, зацветут. И зацвели, но когда? В октябре только. А тут уже пошли дожди. Вот так они и остались гнить в поле. Так вот было дело. И моей вины в этом нет.
_— А что, если бы Вы сами, по своей инициативе, взяли бы, да искосили на силос?
_— Вот за это как раз бы ещё более обвинили… Нет, я на этоне решился. Хотя наши правленцы и предлагали так поступить.
* * *
Возвратился в Кутейниковскую, доложил прокурору о результатах поездки в Сальск, тут же выехал в колхоз для допроса упомянутых «правленцев» колхоза. Всего их осталось в живых на месте только пять. Остальные умерли и разъехались кто куда. Все они подтвердили показания своего бывшего председателя. С такими данными мы с прокурором и направили дело в областную прокуратуру. Лежало оно там два месяца. И вот, снова оно поступает к нам. Предлагают истребовать из метеоцентра справку о погодном состоянии в районе в период с апреля по ноябрь тридцать седьмого. А также проверить – действительно ли давалось дополнительное задание по посеву подсолнечника в запоздалый срок?
Из полученной справки областного метеоцентра явствует: в апреле дожди были, с мая по июль не было, в октябре шли с перерывами. Из справки райсельхозуправления видно, что действительно колхозу «Рассвет» был доведён дополнительный план по подсолнечнику в конце мая.
Таким образом, все показания подследственного Лапченковаподтверждаются. Только вот уклонился этот отдел ответить на вопрос о запрещении скашивания несозревшего подсолнечника на силос. Но пусть это сама уж областная прокуратура займётся. _Между прочим, и все остальные справки она могла бы сама запросить за те два месяца нахождения у неё дела. Мы тоже могли, когда я вёл следствие по первому разу, но по неопытности меня с прокурором не сделали этого[36].
Дело опять послали мы в областную прокуратуру. И больше оно уже к нам не возвратилось. Впоследствии узнаём: Лапченкова после года и восьми месяцев содержания в тюрьме освободили. Дело на него прекратили. Но подорванное здоровье не позволило ему долго жить. Через полгода, на сорок первом году своей жизни, он умер. В партию, из которой он был исключён в связи с арестом, он уже не пытался восстановиться. Разуверился в ней, в защитнице своих членов, своих ставленников на руководящие посты.
* * *
А вот я всё же не разуверился в руководителях нашим комсомолом. Написал ходатайство в Семикаракорский РК
о восстановлении меня в члены ВЛКСМ. Через три месяца волокиты получил ответ: «отказать». Без объяснения причин. Подаю такое же ходатайство в Ростовский областной комитет ВЛКСМ. И тоже отказ, и тоже без объяснения причин. Да что же, думаю, это такое? Ведь наш вождь, отец народов, Иосиф Виссарионович прямо же заявил, что «сын за отца не отвечает!» Решаюсь написать в ЦК ВЛКСМ. Ждал-ждал я ответа, да и решил написать лично товарищу Сталину. Получаю через месяц уведомление о том, что моё письмо направлено в Ростовскую областную прокуратуру. Почему, думаю, в прокуратуру, а не в обком комсомола? Возможно потому, что я указал в письме своё возмущение: как же это так, писал я в письме, что работать следователем мне доверяют, а быть в комсомоле нет доверия?
Какой же я глупец! Написав такое вот своё возмущение, тем самым подрубил сук, на котором сидел!
— Григорий Степанович! – обращается ко мне прокурор района товарищ А.И. Чигрин, – только что звонили из отдела кадров областной прокуратуры и велели тебе сдать все неоконченные дела и явиться к ним.
— А зачем, не сказали?
— Нет, не сказали. Но, как я догадываюсь, решили тебя перебросить в другой район, а возможно, на повышение… на помощника районного прокурора. Там, где он положен по штату.
Но как бы то ни было, а ехал я в Ростов с чувством тревоги и озабоченности. Неужели так, как предполагает Александр Иванович? Хорошо бы. А если того… укажут на дверь, да и «до свидания, товарищ бывший следователь»?!
* * *
Софья Яковлевна – помощник областного прокурора по кадрам – давнишний работник, коммунист со стажем. Её я знал до этого. Получал направление у неё перед тем, как выехать в Кутейниковский район. Застал я её за столом разбиравшей бумаги.
— Проходи! Проходи, молодой человек. Присаживайся! – засуетилась. Полезла в большой железный сейф. Достала моё личное дело, положила перед собой на стол и стала закуривать. Затянувшись два раза, сбросила пепел из папиросы в пепельницу и смотрит мне в глаза.
— Ну, как? Достукался? Дописался? Добился правды?
— Я вас, Софья Яковлевна, не понимаю.
— А чего тут не понимать? На вот… читай! – подаёт мне приказ.
Читаю: «Давыденко Г.С. – народного следователя Кутейниковской районной прокуратуры – уволить из занимаемой должности с отчислением из органов прокуратуры по пункту «в» статьи 47 КЗОТ РСФСР (по политическому недоверию). И.О. прокурора области – Орлов».
Понурив голову, сижу с опущенным в руке этим приказом, ошарашившим меня, не зная, что сказать… как быть дальше?
— Теперь, я надеюсь, понимаешь, что к чему? И надо же додуматься до такого… написать Сталину, что ему прокуратура доверяет, а вот комсомол – нет.
— А ты знаешь, что мне за тебя попало?! – «строгача» влепили! И это по служебной, неизвестно, что ещё по партийной линии!
— Эх, – махнула рукой, – будь что будет. На, вот, справку о том, что ты работал у нас следователем в течение полугода, и катай! Но вот мой совет: не пиши ты больше этих писем насчёт комсомола. Ты и так скоро по возрасту выйдешь из него.
_Доброй души женщина! Спасибо. Отнеслась хоть ко мне по-человечески. Дала умный совет. Больше я уже никогда и никуда не обращался с подобными письмами и просьбами.
_Выйдя из здания областной прокуратуры, сел на скамейку вскверике – и снова думы, снова воспоминания прошлого. И такое нашло на меня уныние, что не знаю, куда себя деть, такая тоска. Опять, как и прежде, к горлу… ком. Слёзы вот-вот брызнут.
Как и там, в Семикаракорском НКВД, вспомнил мать, братьев, рвавшихся к наживе… к богатству. Из-за них все мои беды! _А может, и не так. Ведь дядя Федот говорил, что разбогатели мы не по воле божьей, а в силу НЭПа. Он помог нам разбогатеть. А тут ещё эти батраки, нанимаемые матерью в летнюю страду. А то, что старшие братья Степан с Валентином в это время находились в армии, что мы со средним братом Михаилом были несовершеннолетними – не принимается во внимание. Вот и оказались кулаками… классовыми элементами, неугодными Советской власти. А потому всем нам не место в советских учреждениях. «В прокуратуру пробрался! Ведь надо же! Секретарём стал! А там, смотришь, – в прокуроры! И начнёшь нам вредить!» – Возмущался следователь райотдела НКВД во время моего допроса. Он ещё не знал, что я назначен следователем. Не то ещё бы больше возмутился.
Но Сталин-то, Сталин… Неужели не знает, что его слова – «сын за отца не отвечает» – игнорируются на местах? Нет, я всё-таки убеждён, что моё письмо не дошло до него. Знай он о нём, такого бы поворота со мной не случилось. И в комсомоле я был бы восстановлен.
Не прошёл по номенклатуре
В Красносулинской юридической консультации адвокатами работали А.Ф. Борисов и С.В. Платонов
А-а, старый знакомый! – приветствовали они меня, когда я к ним зашёл, – что, в отпуск, или как? – интересуются.
— И не «в отпуск», и не «как», а насовсем… теперь я вольный казак… куда хочу, туда и лечу, – шутя говорю им.
Но шутка вымученная. Они знали, что последнее время я работал народным следователем. И довольны были моим повышением. С ними у меня никогда не было конфликтов. Я всегда их выручал печатанием на машинке кассационных и надзорных жалоб, исковых заявлений, составляемых ими от руки. А требовалось, чтобы были отпечатаны они грамотно, на машинке. Да и они ко мне относились с уважением. Иногда выручали деньгами, давая мне «за труд». Поэтому пришлось им выложить всю правду. Услышав мою исповедь, помимо того, что посочувствовали мне, невезучему, стали возмущаться порядками, существовавшими в те годы в наших государственных органах! Понятно, наша беседа проходила в отсутствии посторонних, при закрытых дверях. Не дай Бог, услышит кто – ясное дело, тут же будет сообщено в это самое… страшное… НКВД!
— А что, Гриша, если тебе попробовать в адвокатуру, – советуют.
— Так не примут же, – говорю, – юридический же орган!
— Тут ты немного неправ. Адвокатура, во-первых, не «орган», а общественная организация. Во-вторых, организация, свободная от так называемой номенклатуры, и никакого утверждения по партийной линии адвокаты не проходят.
Этого я в то время не знал. Андрей Фёдорович и Сергей Васильевич, доброй души люди, посоветовали мне подать заявление не в Ростовскую областную коллегию адвокатов, где вакантных мест нет, а в Сталинградскую. В ней имелись свободные районы, неукомплектованные адвокатами.
— Кстати, как они написали? За что отчислен?
Оказывается, в справке не было написано, что я отчислен по «политическому недоверию», а просто, по пункту «в» статьи 47 КЗОТ. А трактовался он, этот пункт, как освобождение в силу «обнаружившейся непригодности работника». И только в сноске, так сказать, в комментарии, было указано, что по этому пункту можно увольнять и в силу выраженного «политического недоверия». Таким образом, поскольку в справке не было указано, что я уволен _«по политическому недоверию», то я свободно мог устраиваться на работу в любое незасекреченное учреждение, в котором перед принятием на работу проверка на благонадёжность не проводилась.
* * *
Президиум Сталинградской областной коллегии адвокатов принял меня сначала стажёром в Камышинскую юридическую консультацию, где адвокатами работали товарищ И.А. Майков и И.Т. Ефремов. Многое они передали мне. В общих чертах работу адвоката я уже знал. Но некоторые детали всё же пришлось осваивать. Должное отдаю Ивану Андреевичу Майкову. Очень тщательно готовился он к выступлению в судебных заседаниях. Не только досконально изучал материалы дела, но и всегда заглядывал в закон, в судебную практику. Отыскивал аналогичные дела, прошедшие уже все судебные инстанции, описанные в журналах «Социалистическая законность» и «Советская юстиция» и в бюллетенях Верховных судов СССР и РСФСР. Прививал он мне дисциплинированность во всём:
— Пообещал клиенту быть к такому-то часу на месте – будь! Написать бумагу к такому-то сроку – напиши, не тяни резину!
А вот Тимофей Ильич Ефремов в этом отношении был явной противоположностью. Однажды он взялся составить кассационную жалобу по гражданскому делу. Получил гонорар. На второй день приходит клиент.
— Извините! – оправдывается, – не смог… собрание было.
Хотя никакого собрания не было. На третий день тоже отговорки. А на четвёртый – клиент приносит жалобу судье.
— Плохо написано. Кто писал? – спрашивает он его.
— Да тут один.
— А почему не обратились к адвокату?
— Обращался… ходил, ходил, а всё без толку… а срок кончается. Вот и пришлось этому… маклеру… Он и написал за бутылку.
_Узнав об этом, товарищ Майков говорит мне:
— Вот, никогдатак не поступай. Не подводи клиента. Он наш, можно сказать, кормилец… От него зависит наш авторитет.
Первоначальный срок стажировки мне был установлен в четыре месяца. Но уже через два месяца на меня был дан положительный отзыв, и меня приняли в коллегию с местом работы в Ворошиловском сельском районе.
* * *
Итак, я адвокат! Но какой? Молодой, безавторитетный. Много законов не знал. Однажды пришла ко мне на приём колхозница.
— Скажите, за какое время я могу взыскать алименты на дочь с моего бывшего мужа? – спрашивает.
— А сколько Вы с ним не живёте? – уточняю.
— Вот уже четыре месяца, как прогнала его, алкоголика.
— Вот за всё это время, да плюс до восемнадцатилетнего возраста вашей дочери суд и присудит Вам алименты.
А когда спустя три месяца она принесла заявление судье, то он ей говорит:
— Всё правильно, только алименты мы Вам присудим со дня подачи заявления.
— Это как же? А Ваш адвокат сказал, что за всё время, как я с мужем не живу.
— Закона такого нет. Только со дня предъявления иска. А адвокат ошибся.
Как же она меня ругала меня после этого:
— Сидит тут охламон этакий! Теперь я сколько недополучу с этого пьяницы?!
Многие не признавали во мне адвоката. Кабинета своего у меня не было. Сидел я в зале судебных заседаний. Мимо меня проходили граждане в канцелярию и к судье. Некоторые, обращаясь ко мне, спрашивали:
— Парень! Ты не знаешь, кто тут абвокат?
Так и говорили – «абвокат», а не адвокат. И это несмотря на висевшую позади меня на стене табличку с указанием должности. Обидно! А что поделаешь? Терпел.
Но в общей сложности дела у меня шли неплохо. Сбор гонорара у меня был сверхплановый. Соответственно и заработная плата у меня была значительно выше, чем у прокурора и судьи района, где-то в пределах двух сотен в месяц. Это мне уже позволило обзавестись новым зимним драповым и осенним бобриковым пальто, туфлями на кожаной подошве (до этого были парусиновые, на резиновой подошве) и портфелем. Тут уж меня многие замечали, и первыми здоровались при встрече.
Помимо основной работы я вёл общественную: дежурил на агитпунктах, в клубах и «красных уголках», выступал с беседами и докладами на правовые темы, писал статьи в районную газету.
Ещё будучи народным следователем, обзавёлся семьёй. Но жена, Валентина Борисовна, не пожелала переезжать из города в глухую Кутейниковскую станицу. Потому жили пока врозь. Но в село Аксай, где находился центр Ворошиловского сельского района, она всё же согласилась приехать. Приняли её на свободное место учительницы начальных классов. Пришлось снять частную квартиру, куда переселился я с ней и сынишкой Юрой, которому не было ещё года.
Двигал я заочную учёбу во Всесоюзной заочной юридической школе с консультационным пунктом в городе Саратове, куда два раза в году ездил на учебно-экзаменационные сессии. По всем дисциплинам получал отличные и хорошие оценки. Помимо того, следил за новинками в законодательстве. Выписывал газету «Известия», журнал «Советская юстиция». Совершенствовал риторику (науку ораторского искусства). Читал сборники речей наших советских и дореволюционных адвокатов: Кони, Брауде, Комодова и других.
_* * *
До Отечественной войны и несколько лет после неё в партийных органах существовали списки руководящих должностей, на которые назначались из резерва работники, а так же снимались с должностей только с решения партийных органов, принимаемых на заседаниях соответствующих бюро. Должность же заведующего юридической консультации района, как общественной организации, в этот список так называемой номенклатуры не была включена.
В районе адвокатом я работал один. Другому адвокату делать было нечего. Лишь по групповым делам (то есть по делам, по которым привлекались несколько обвиняемых, и у них в показаниях были противоречия) для каждого требовался отдельно адвокат. Тут уж по распоряжению президиума областной коллегии из какой-нибудь юрконсультации к нам в район приезжало столько адвокатов, сколько требовалось отделу.
Несмотря на то, что я работал один, я числился заведующим юридической консультацией. У меня была угловой штамп, круглая печать, свой счёт в районной сберегательной кассе. Был я снабжён бланками статистической отчётности, квитанционными книжками по приёму денег.
И вот новость: должность заведующего юрконсультацией включили в список номенклатуры райкома партии, подлежащей обязательному утверждению. Представить на меня соответствующие данные поручено было вновь назначенному прокурору товарищу Глущенко. Бывший прокурор района товарищ Евдокимов был переведён в другой район. Товарищ Глущенко потребовал от меня написать автобиографию, заполнить личный листок учёта кадров. Запросил он характеристику из президиума облколлегии адвокатов. Была она положительной, как он мне сказал. В тайне от меня запросил он и справку с места моего рождения, из Белогорского Сельсовета, в то время Колушкинского района. Что в этой справке было написано, я узнал уже на заседании бюро райкома партии, куда меня пригласили. Хотя я и был беспартийным.
— Расскажите о своём социальном происхождении, – предлагает секретарь райкома партии.
Рассказал в пределах автобиографии и данных, внесённых в личный листок по учёту кадров. Что хозяйство матери и братьев сначала было бедняцким, затем – зажиточным.
— А что у нашего прокурора? Ведь он готовил материал на него, – говорит секретарь райкома.
Товарищ Глущенко, районный прокурор, он же член бюро райкома, достаёт из папки справку, полученную из Белогорского Сельсовета. В ней значилось, что наше хозяйство последнее время было кулацким, поскольку применялся наёмный труд. И что брат мой, Василий, осуждён, как враг народа. Мать лишена избирательных прав.
Пытаюсь дать объяснение по этой справке. Доказываю, что я в те годы был несовершеннолетним, и что за действия матери и брата я не могу нести ответственность.
— Ладно, идите! Решение узнаете после, – говорит секретарь райкома.
Поскольку было это уже в одиннадцатом часу ночи, то только утром узнал: не утвердили.
— И как же мне теперь быть? – спрашиваю у прокурора.
— Решение будет выслано вашему президиуму коллегии адвокатов, а они уже пусть сами решают, – пояснил он мне.
Спустя полмесяца в конце марта 41-го без вызова на заседание президиума коллегии адвокатов меня не только освободили от заведования юрконсультацией, но и вообще отчислили из коллегии. Я, было, подал заявление о предоставлении мне работы рядовым адвокатом. Но отказали за отсутствием вакантных мест. Хотя на самом деле они были. В той же Камышинской юрисконсультации умер адвокат Майков. Да и в других районах области требовались адвокаты. Тут уж члены президиума не пошли на конфликт с парторганами, струсили.
Сдав все дела и отчитавшись по деньгам, вместе с женой и сыном возвратился опять в город Красный Сулин. Жена снова устроилась учительницей начальных классов, в городской средней школе. Её тут знали хорошо. Она числилась на хорошем счету. Ей всегда поручали доклады на городских конференциях и семинарах по обмену опытом. А я оказался за бортом… безработным.
Пережил я тогда, как и раньше… Тяжело! Один раз напился. Рвало по-страшному. Голова три дня болела. Ведь к алкоголю я до этого относился с пренебрежением. Решил больше не пить, опасаясь стать алкашом. Пытался хоть на время забыть прошлое. Но оно нет-нет, да напоминало о себе. Тут уж голова кругом. Ощущал какое-то отупение. Находился в состоянии депрессии. Память моя возвращалась к тем письмам в комсомольские организации, к тому письму на имя «Отца народов» – Сталина. Если раньше я верил ему, как богу, полагая, что моё письмо не дошло до него, то теперь, после разоблачения его культа, понял, что говорил он одно, а поступал по-другому. Что именно с его ведома шли все эти репрессии, все расправы с неугодными ему кадрами. Мало того, он поощрял: «Молодцы! Действуйте поактивнее! Не забывайте, что на пути строительства социализма классовая борьба будет обостряться». И «молодцы» в лице его слуг из НКВД «действовали». Арестовывали сотнями и тысячами ни чём не повинных граждан. Помещали их в спецлагеря, подводили под расстрел. А заодно высылали в Сибирь их семьи. Всех остальных, взятых под подозрение, увольняли с работы – как неблагонадёжных, как не подпадающих под пресловутый список «номенклатуры».
* * *
В городе Новошахтинске, в тресте «Несветайантрацит»[37]ушёл в отпуск юрисконсульт товарищ Бейлин на 48 рабочих дней, не использованных за последние два года. Временно приняли меня. Работы было невпроворот. Очень много предъявлялось к тресту исков в народных судах бывшими шахтёрами, ставшими инвалидами вследствие профзаболевания силикозом и увечья о возмещении разницы между ранее получаемой зарплатой и назначенной им пенсией. Кроме того, в госарбитражах и ведомственных арбитражах были тоже дела. Почти ежедневно бывал я в судах, в арбитражах, отстаивая интересы треста. Не всегда, безусловно, я их отстаивал. Иски-то были обоснованными. Но вот товарищ Бейлин возвратился из отпуска, и я снова не у дел. Но жить-то на что-то нужно было. Ведь у меня семья, ей тоже помогать надо было. Пришлось согласиться на предложенную мне должность заведующего складом хозпринадлежностей. В моей подотчётности и сохранности находились лопаты, грабли, вилы, ломы, гвозди и прочий мелкий инвентарь. Но дома о такой работе не говорю. Они полагали, что я по-прежнему юрисконсульт.
И вот в это самое время, 22 июня, находясь в общежитии, я вдруг услышал печальное сообщение председателя Совнаркома В.М. Молотова[38]– Германия объявила войну нашей стране. Тут же запасники – в горвоенкомат. Среди них – и я с заявлением о направлении на фронт добровольцем. Война – событие нежелательное, страшное. Воспринял я её не то чтобы со страхом, а как выход из моего создавшегося положения. «Лучше, думаю, пасть в бою, чем вот так жить в вечном подозрении и в переживаниях».
— Ждите, вызовем, – ответили в горвоенкомате.
В ожидании решил навестить и проститься с матерью, проживавшей у старшего брата Степана. С ней не виделся целых шесть лет. Опасался как бы не «пришили» связь с деклассированной. Узнавал о ней через сестру Антонину. Через неё же помогал ей деньгами. Ведь она всё время спрашивала у сестры:
— А дэ ж цы мий Грышка? Шож вин до мэнэ не йдэ?
Совесть меня, безусловно, мучила. Не ведала она, бедолага, об этом, о моих страданиях, о жизни, как у того «Мистера Икса»: «Жил без ласки, боль затая. Всегда был в маске – судьба моя»[39].
— Сокил ты мий ясный! Та дэ ж ты так довго пропадав? – прильнула к моей груди вся в слезах.
— Эх, мамо, какой же я сокол, когда меня, безвинного, всякая хищная птица клюёт, – говорю ей.
Рассказал я ей и брату о своих мытарствах, о страданиях, об аресте, увольнениях по мотивам социального происхождения. При этом обид в их адрес не высказал. Считал: это уже ни к чему… в прошлом. А впереди – неизвестное. Возможно, и в живых не останусь. На прощание все прослезились. Мать дала напутствие:
— Сынок, шо я тоби скажу. Може я табэ бильшэ нэ убачу. Так вот мий совит: воюй як вси, ни уклоняйся… ны плытысь в хвости… дилай так як вылять командиры! И щэ вот шо… на власть ны дыржы обиду… Власть – вона от Бога. А цих людей, шо тоби зло чынылы, их всэ равно Бог накаже. Бога нэ забувай! Молысь, просы прощения у його. А я тут за тэбэ тоже буду молиться.
Тут же перекрестила меня троекратно.
Через три дня после того, как попрощался с матерью, братом, сестрой и женой с сыном, я был отправлен с маршевой ротой в Белокалитвенские военные летние лагеря, где прошёл курсы младшего начсостава, а через полгода уже был на Первом Белорусском фронте в звании младшего сержанта и должности командира отделения стрелкового взвода одной из гвардейских частей.
И вот я, выходец из деклассированных, добровольно пошёл защищать своё родное Отечество. О том, как я его защищал, как в первом же бою получил лёгкое ранение, как мне была вручена первая солдатская боевая награда, медаль «За отвагу», а впоследствии и орден «Отечественной войны» второй степени, о том, как сложилась моя послевоенная жизнь, и как появилась у меня другая семья, сказ уже другой.
Справка
Когда уже я работал над настоящей рукописью, решил запросить правоохранительные органы, за чтó в действительности был осуждён мой старший брат по отцу, Василий Степанович Давиденко, и не подпадает ли он под амнистию. И вот что сообщил мне Ростовский областной суд:
Постановлением президиума Ростовского областного суда от 10 ноября 1971 года отменено постановление тройки НКВД по Азозо-Черноморскому краю от 19 октября 1937 года в отношении Давиденко Василия Степановича, 1886 года рождения, русского, беспартийного, с низшим образованием, из крестьян, уроженца хутора Нижней Макеевки Колушкинского района, ныне Ростовской области, до ареста бывшего колхозника колхоза имени Ворошилова, арестованного 5 октября 1937 года за участие в контрреволюционной группировке, руководство и проведение подрывной работы и подвергнутого заключению в исправительно-трудовую колонию, сроком на десять лет.
Дело производством прекращено за недоказанностью обвинения в отношении Давиденко В.С.
Давиденко Василий Степанович – р е а б и л и т и р о в а н
п.п. Председатель Ростовского областного суда
А.Ф. Изварина.
Инспектор спецчасти О.П. Минаева.
Комментарии, как говорится, излишни. Реабилитирован, как необоснованно репрессированный скорым судом трёх человек, именуемым «Тройкой НКВД». 5-го арестован, а 19-го осуждён. Он страдал безвинно в спецлагерях, а я тут, на свободе, как брат «врага народа».
И таким, как мы – несть числа.
25 августа 1989 г.


[1] Православные церковные праздники, связанные с особым почитанием небесных покровителей местных престолов в храмах и их приделах. Торжественно отмечаются верующими. К престольным праздникам часто приурочивались ярмарки (из интернета; здесь и далее автор сносок – редактор).
[2] Выделанных из шкуры молодой коровы или телёнка.
[3] «Товарищ» обычное после революции универсальное обращение, заменившее прежнее «господин» или «госпожа».
[4] «Керенки» выпускались Временным правительством России в 1917 и Госбанком РСФСР в 1917-1919 годах. Получили название по имени последнего председателя Временного правительства А. Ф. Керенского. Название «керенки» стало нарицательным для презрительного обозначения обесценившихся, никому не нужных денежных знаков. Мелкие «керенки» (маленькие квадратные денежные знаки достоинством 20 и 40 рублей) поставлялись в больших неразрезанных листах без перфорации, от которых их отрезали ножницами или отрывали во время выдачи зарплаты. По мере развития гиперинфляции керенки перестали даже разрезá ть, поскольку это потеряло смысл — так и расплачивались листами («Википедия»).
[5] Правильно – «Живый в помощи». Это 90-ый псалом, который считается у православных особенно действенным в избавлении от злых сил, бед и напастей. Автор перечислил главные православные молитвы.
[6] Говеть – поститься и посещать церковные службы, готовясь к исповеди и причастию в установленные церковью сроки (http://ru.wiktionary.org/).
[7] Период во время поста, когда по церковному уставу разрешалась мясная пища.
[8] Петров пост православный пост, установленный в память о святых апостолах Петре и Павле. Начинается через неделю после Дня Святой Троицы, в понедельник, после девятого воскресения по Пасхе, а заканчивается в день Петра и Павла 29 июня (12 июля). Таким образом, в зависимости от даты празднования Пасхи может продолжаться от 8 до 42 дней («Википедия»).
[9]Хлев для мелкой скотины.
[10] Такого евангелия нет. Вероятно, имелось в виду одно из посланий апостола Павла.
[11]Десятина старая русская единица земельной площади, равная 2400 квадратным саженям (или 1,0925гектара) и применявшаяся в России до введения метрической системы. Десятина представляла собой прямоугольник со сторонами в 80 и 30 («тридцатка») или 60 и 40 («сороковка») саженей и носила название казённой десятины. Была основной русской поземельной мерой («Википедия»).
[12] Скотный двор.
[13] Бурак или буряк – то же, что свекла.
[14]Кудель вычесанный и перевязанный пучок льну, пеньки, изготовленный для пряжи (по толковому словарю В.Даля).
[15] Бёрдо приспособление для ручного ткачества, род гребня. Известно с древних времён. Может быть использовано для создания неширокой тканой полосы. На бёрдышке может быть изготовлен пояс, неширокое полотенце, скатерти и т.п. («Википедия»)
[16] Примерно 35 см на 17 м.
[17]Свитка название устаревшей мужской и женской верхней длинной распашной одежды из домотканого сукна, разновидность кафтана («Википедия»).
[18] Искажённое «магазей», от «магазин». Так могли зазывать лабаз, то есть помещение для хранения и продажи зерна.
[19]Тавричанка – повозка из разводного хода и деревянного кузова (www.kareta.com.ru).
[20] «Небольшая дощатая площадка выше земли. На неё подавались снопы, а другие работники, стоявшие на этой площадке, уже загружали снопы в молотилку» (Наталья Орленко).
[21] Трú ер – сельскохозяйственная машина для отделения зерна от примесей.
[22] Дерть, зерно, измельчённое зернодробилками или на мельницах без специальной очистки. Используется в кормлении с.-х. животных. Поедается и переваривается лучше, чем цельное зерно (из Большой Советской Энциклопедии).
[23] Новая экономическая политика, проводившаяся в Советской России и СССР в 1920-е годы. Была принята в 1921 году, сменив политику «военного коммунизма», проводившуюся в ходе Гражданской войны. Главное содержание НЭП замена продразвёрстки продналогом в деревне (при продразвёрстке изымали до 70% зерна, при продналоге около 30%), использование рынка и различных форм собственности, привлечение иностранного капитала в форме концессий, проведение денежной реформы (19221924), в результате которой рубль стал конвертируемой валютой. НЭП позволила быстро восстановить народное хозяйство, разрушенное Первой мировой и Гражданской войнами. Со второй половины 1920-х годов начались первые попытки свёртывания НЭПа. В октябре 1928 года началось осуществление первого пятилетнего плана развития народного хозяйства, руководство страны взяло курс на форсированную индустриализацию и коллективизацию. Хотя официально НЭП никто не отменял, к тому времени он был уже фактически свёрнут («Википедия).
[24] То есть грязнуля.
[25] Способ наказания (прим. авт.).
[26] Общество содействия обороне, авиационному и химическому строительству (1927—1948) общественно-политическая оборонная организация, предшественник ДОСААФ («Википедия»).
[27] Международная организация помощи борцам революции коммунистическая благотворительная организация, созданная по решению Коминтерна в качестве коммунистического аналога Красному Кресту. Имея отделения в десятках стран мира, оказывала денежную и материальную помощь осуждённым революционерам («Википедия»).
[28] Лишенец гражданин РСФСР, СССР, в 19181936 лишённый избирательных прав согласно Конституции РСФСР.
Конституция РСФСР 1918 г. устанавливала статьёй 65, что не избирают и не могут быть избранными те, кто входил в одну из вышеперечисленных категорий:
а) лица, прибегающие к наёмному труду с целью извлечения прибыли;
б) лица, живущие на нетрудовой доход: проценты с капитала, доходы с предприятий, поступления с имущества и т. п.;
в) частные торговцы, торговые и коммерческие посредники;
г) монахи и духовные служители церквей и религиозных культов;
д) служащие и агенты бывшей полиции, особого корпуса жандармов и охранных отделений, а также члены царствовавшего в России дома;
е) лица, признанные в установленном порядке душевнобольными или умалишёнными, а равно лица, состоящие под опекой;
ж) лица, осуждённые за корыстные и порочащие преступления на срок, установленный законом или судебным приговором («Википедия»).
[29] По суеверным представлениям: средство, которое способно приворожить, заставить полюбить кого-либо (Большой толковый словарь русского языка).
[30] На сундуке.
[31] «Это «не далеко», написала Наталья Орленко, на самом деле более сорока километров». Действительно, чтобы скрыться от высылки, пожилая женщина прошла пешком марафонскую дистанцию!
[32] К ужину.
[33] Торгси́ н Всесоюзное объединение по торговле с иностранцами (Торговый синдикат). Создано в январе 1931 г., ликвидировано в январе 1936 г. Занималось обслуживанием гостей из-за рубежа и советских граждан, имеющих «валютные ценности» (золото, серебро, драгоценные камни, предметы старины, наличную валюту), которые они могли обменять на продукты питания или другие потребительские товары («Википедия»).
[34] Главк – сокращение от «главный комитет».
[35] «Слова И.В. Сталина, сказанные им на совещании передовых комбайнёров 1 декабря 1935 г. в ответ на выступление участника совещания А.Г. Тильба. Последний сказал: «Хоть я и сын кулака, но я буду честно бороться за дело рабочих и крестьян» (Правда. 1935. 4 дек.). На что и последовал широко растиражированный советскими газетами знаменитый, хотя и не подтверждённый последовавшими репрессиями, ответ» (http://bibliotekar.ru/encSlov/17/216. htm).
[36] Из текста не вполне понятно, что имел в виду автор – не сделали этого по его с прокурором неопытности, или не сделали с прокурором по его, автора, неопытности.
[37] По названию посёлка – Несветá й.
[38] Молотов находился в этой должности до мая 1941-ого, на момент объявления войны он занимал должность народного комиссара иностранных дел.
[39]Из оперетты «Мистер Икс». Отдельные слова перефразированы.прим. авт.
Карта Ростовской обл.Карта Тарасовского района
 
 
Неопубликованные материалы
 
Компьютерная база данных "Воспоминания о ГУЛАГе и их авторы" составлена Музеем и общественным центром "Мир, прогресс, права человека" имени Андрея Сахарова при поддержке Агентства США по международному развитию (USAID), Фонда Джексона (США), Фонда Сахарова (США). Адрес Музея и центра: 105120, г. Москва, Земляной вал, 57/6.Тел.: (495) 623 4115;факс: (495) 917 2653; e-mail: secretary@sakharov-center.ru  https://www.sakharov-center.ru