- 109 -

ПУТЬ НА ВОРКУТУ

 

И опять, вечером 9 августа 1939 года, предстала мне ленинградская пересыльная тюрьма — знакомая тысячам людей «пересылка», притаившаяся за старинными Лазаревским и Тихвинским кладбищами, за притихшей Александро-Невской лаврой, сонной речкой Монастыркой. Снова просторные камеры, тревожное ожидание этапа. На этот раз недолгое — едва я стал приглядываться к стенам гостеприимного дома, как уже оказался в кировской (вятской) тюрьме. Здесь мною было подано первое заявление о пересмотре дела; таких заявлений за годы скитаний по тюрьмам, лагерям и ссылкам мне придется написать сто десять. Служащая тюремной конторы, миловидная женщина в темном платье с белым кружевным воротничком, приняв густо исписанный лист бумаги, прочитала его, внимательно посмотрела на меня и мягко сказала:

— Хорошо, передадим по назначению.

В ее голосе прозвучало сочувствие — или так показалось, потому что я хотел этого?

Из Кирова путь наш пролег на север, к Воркуте. 22 августа вместе с другими этапниками я уже сидел во дворе «пересылки» в Котласе. Отсюда меня рассчитывали переправить в постоянное место назначения. Воркута, лежащая далеко к северо-востоку от Котласа, рядом с Югорским полуостровом Северного Ледовитого океана, была известна как пожиралище людей, где условия труда и жизни были особенно жестокими. Начальники в НКВД рассуждали об отправляемых на дальний север «контриках» (так звали нас уголовники) просто: «выдюжит — его счастье, подохнет — спишем. Их наловили много, перемрут эти — пригонят новых». Мне предстояло пополнить этап воркутинских «новичков».

Но где-то заело, что-то не сработало, отправку заключенных на север отложили. Мы были размещены в брезентовых палатках, и нас тотчас же стали выводить на работу. Сперва она состояла в переборке гнилого картофеля, рассыпанного по многим отсекам лагерного овощехранилища. Затем собирали бревна, валявшиеся вокруг зоны, укладывали их в штабеля. Наконец, грузили тюки прессованного сена и метки с крупой на баржи, стоявшие у берега широко разлившейся (Неверной Двины; под заходившим солнцем, когда рабочий день медленно близился к концу, река пылала нестерпимым и торжественным

 

- 110 -

блеском, потом, наступая, по ней растекались нежная желтизна и розовый свет вечернего неба.

В последующие дни я сдружился с Вернером Карловичем Форстеном. Недавно один из наркомов Карело-Финской ССР, теперь он был моим напарником на распиловке бревен. Не верилось, что этот человек с открытым лицом, доброжелательный и отзывчивый, мог быть «врагом народа». Я стал учиться у Вернера Карловича финскому и быстро оценил самобытную красоту этого языка.

Возле склада, где мы пилили, стоял щит, на нем вывешивалась местная газета. Слова о «вечной советско-германской дружбе» и сообщение о вторжении фашистской Германии в Польшу были напечатаны почти рядом. «Странное совпадение!» — подумал я. Потом прочитал о том, что на третий день вторжения Англия и Франция объявили Германии войну. Но небольшая Польша уже билась в хищных руках, через неполный месяц после нацистского нападения она сникла. Второе дыхание для борьбы придет позже.

5 сентября нас, привезенных 22 августа, переправили в погрузочный лагерь на берегу Вычегды, которая возле Котласа впадает в Северную Двину. Мы и здесь были размещены в палатках, несмотря на то, что стала чувствоваться осенняя стужа. Работать пришлось исключительно на погрузке. Чуть ближе середины Вычегды ставилась баржа, к ней с берега вел узкий трап. Внизу таились темные речные глубины, над ними по наклонной плоскости мы катили рвавшиеся из рук тачки с 50-килограммовыми мешками цемента, носили на спине 60-килограммовые мешки с мукой или крупами. В нашей бригаде работал среди других бывший редактор ереванской молодежной газеты Тигран Харуни. Близко я познакомился с ним чуть позже, когда арестанский товарный поезд в течение восемнадцати суток вез нас в Сибирь. Тигран пересказал мне содержание книги о Манон Леско, потом с его помощью я возобновил свои занятия армянским языком, начатые в первой моей тюремной камере, в ленинградском Доме Предварительного Заключения. Мой новый знакомый пробыл в Сибири недолго, вскоре по прибытии его отправили в следующий этап. До меня дошла весть о том, что он вновь попал на Вычегду, опять грузил баржи и в один несчастный день сорвался с узкого трапа в реку. Как хотелось, чтобы это было не так! Но в рассказе о беде назвали Тиграна...

Однажды пришлось грузить 90-килограммовые мешки с сахарным песком на баржу, подошедшую от устья Вычегды. Тяжело осевшая баржа ушла к Архангельску, но, пройдя 160 километров, наткну-

 

- 111 -

лась на непробиваемый лед — был конец октября — и повернула обратно. Пришлось ее разгружать, но неимоверная тяжесть мешков, теперь уже выносимых вниз по трапу, облегчалась радостным сознанием того, что, поскольку судоходство прекратилось, путь на Воркуту закрыт до поздней весны, а уж там посмотрим. Должно же все-таки возыметь какую-то силу мое заявление о пересмотре дела, поданное в кировской тюрьме!

И как раз вскоре я получил на него ответ. Извещение, врученное мне в приемной начальника лагеря, сообщало, что я «осужден правильно, оснований к пересмотру дела не имеется». Как хорошо, что во мне к тому времени была внутренняя жизнь. В памяти вставали пятистишия Аррани:

Поэмы Аррани — ты видишь — точно реки:

У каждой свой исток, свой путь и берега,

Их свежесть у людей приподнимает веки,

В них сердце отмывают — и навеки

Становится сердцам свобода дорога.

 

В оранжевом плаще задумчиво-усталый,

Устало-нежный сумеречный час!

Как осень поздняя, благоуханно-вялый

На вечера плечах покров прозрачно-алый

Чуть светится, почти совсем погас.

 

Текут мгновенья — и, как будто гнезда

В зеленой чаще вьет пернатых дочь,

Любви к птенцам не в силах превозмочь,

Серебряные трепетные звезды

На шелке неба вышивает ночь.

 

Я, в сумерки стиха рожденный светом,

Я до того полжизни брел во мгле,

Но с той поры на милой мне земле

Сквозь толщу бед я прорастал поэтом

С печатью мученика на челе...

Кончался второй месяц моей жизни в постоянном лагерном пункте. Едва оглядевшись на новом месте, в сентябре я отправил письмо Ире Серебряковой. Поведал ей о своих арестантских передвижениях по стране — она просила об этом еще в давнем, изорванном цензурой, а затем отправленном ко мне послании. Ей хотелось, писала

 

- 112 -

она, всегда знать, где я нахожусь. Когда-то дойдет мое «заказное с уведомлением» до невских далей? Весь октябрь прошел в ожидании ответа, но его не было.

6 ноября пребывание на Вычегде кончилось. Под вечер нас уже вели через Котлас, красный от праздничных флагов, в знакомую «пересылку». Снова брезентовые палатки, но теперь посреди каждой дымится трудно растапливаемая печурка. Вокруг жалкого огонечка густо сидят люди в лагерных шапках-ушанках, телогрейках «второго срока», то есть ношеных до них другими, в заплатанных ватных брюках, в грубой холодной обуви; ничего, потом выдадут фланелевые портянки, будет потеплее. Когда это «потом»? «Как только привезут в каптерку, сейчас нет и не спрашивайте, о портянках объявят по бригадам. Это если вдруг оставят здесь, а если утонят в этап — выдадут в том лагере севера, востока, юга страны, куда вас привезут вертухаи с автоматами и овчарками. Все понятно? А сейчас отворачивай, не болтайся у каптерки, тебе здесь делать нечего». Это речь заключенного каптера, то есть заведующего вещевым складом. Завтра начальство может его разжаловать в рабочие за зоной, но сегодня, став должностью чуть выше своих товарищей по несчастью, он снисходительно их поучает и высокомерно ими повелевает.

Заключенному исправительно-трудовых лагерей положено исправляться и трудиться. То есть исправляться, чтобы трудиться — и трудиться, чтобы исправляться. В котласском лагере, хотя он был пересыльным, а не постоянным, — правда, и на «пересылках» бывали бригады длительного использования — начальство считало, что и временно пребывавшим там арестантам не надо сидеть без дела, и задача «руководства» — обязательно найти им хоть какое-нибудь «общественно-полезное» занятие. Так я вскоре после прибытия с Вычегды увидел себя на картофельном поле, выкапывающим сизые мерзлые клубни из-под снега. На осуществление этого «мероприятия» была «брошена» вся наша бригада.

13 ноября в палатку внезапно принесли почту. Вести с воли, пусть и запоздалые, особенно долгожданны в мире узников и по особенному их волнуют. Вестями из родных мест обязательно делятся земляки, дорогие сердцу строки до получения новых известий помнят все. Свежая почта неизменно связана с нетерпением, перечитыванием, но, прежде всего, — с радостью получения, независимо от поступивших с этой почтой сообщений. Арабская поговорка гласит: «свободный — раб, когда он жаждет; раб — свободен, когда он доволен». Те, кого

 

- 113 -

изощренной ложью и открытым насилием пытались превратить в рабов, в отдельные мгновения испытывали на себе мудрость этого изречения.

Итак, пришла почта. Одной из первых назвали мою фамилию, выдали три письма. Я залез на свои верхние нары, огрубевшие пальцы стали бережно извлекать из вскрытых цензурой конвертов листок за листом. И уже не было ни промерзлой палатки, ни дымящейся печки, ни самих нар. Строки желанные, долгожданные нежно прижимались к первым тяжелым мозолям на ладонях, лились в глаза, входили в память.

...Неровный, нервный почерк Веры Моисеевны. «Была в Прокуратуре. Обещали твое дело затребовать и проверить». Приятное сообщение. Проверяйте, пересматривайте, гражданин прокурор, давно пора. Для надзора за соблюдением справедливости вас и содержит народ или — для того, чтобы вы давали ордера на его, народа, арест... «Мужайся, терпи. Постарайся сохранить свое здоровье и бодрый дух, они тебе пригодятся». Постараюсь, Вера Моисеевна, обязательно постараюсь. У вас, я знаю, свои невзгоды: благополучный муж, родственничек мой, ставши важной госперсоной, столпом государства, оставил вас, докучную свидетельницу его нищей внешности, ушел к другой женщине. Вам, конечно, очень горестно. Однако сейчас обращенные ко мне слова легче писать в Москве, нежели читать в Котласе. Я знаю, что вы всегда были добры ко мне, так не надо этих общих просьб о сохранении здоровья, лучше сообщите, что у вас как-то стала налаживаться личная жизнь, я буду рад.

...Выработанный долгой бухгалтерской службой четкий, красивый почерк моего Иосифа, брата. «У нас все более или менее хорошо, не беспокойся... Иногда по вечерам, когда нет сверхурочной работы в банке или когда нечего ремонтировать, чтобы подработать — в такие вечера я беру свою скрипку и тихо, чтобы не мешать соседям, играю и вспоминаю наши с тобой скрипично-гитарные дуэты. Неужели это не вернется?» — «И даже непременно вернется, дорогой мой, единственный. Ни ты, ни я не должны в этом сомневаться. Беда не сломит меня, падение мое было бы слишком большой честью для палачей, я лишу их этого удовольствия».

...И — милый, округлый, чуть размашистый, чуть неровный почерк Иры. И — чуть слышный, почти угадываемый запах розовой юности, нежной свежести этого чистого полевого цветка.

27 ноября слухи, изо дня в день занимающие лагерников, подтвердились. Из палатки в палатку стал переходить нарядчик:

 

- 114 -

— Этап! Всем приготовиться!

Поднялся переполох. Суета, шум до неба, как всегда в таких случаях. Вроде бы и подготовили себя жители «пересылки» к очередному путешествию, ведя речи о нем каждый день, а все же надеялись: авось пронесет, удастся «перекантоваться», перебыть хоть одну из невольничьих зим на пусть и мало обустроенном, но уже немного насиженном месте. Не пронесло, не удалось перебыть.

И вдруг опять нарядчик:

— Алиев!

— Я! — отозвался рослый широкоплечий дагестанец с благообразным, чуть барственным лицом.

— На выход с вещами! В контору — оформляться на освобождение!

Люди в палатке застыли от изумления. Еще минуту назад бесправный этапник, дагестанец вдруг резко выделился, стал человеком другого мира. Он вышел с нарядчиком, а вскоре вернулся. За ним, неся полученные в каптерке его вещи, шел другой жилец нашей палатки, человек неопределенного возраста по имени Турды-ахун. Это имя многие произносили как «Тудахун», и сам Алиев, бывало, обыгрывая это уродливое сокращение, звал шутливо и вместе с тем властно:

— Тудахун! Иди сюда-кун!

Теперь порозовевший от волнения Алиев быстро сбросил с себя лагерный наряд, переоделся в синий костюм, ладно сидевший на его статной моложавой фигуре, переобулся. Пошел к выходу, небрежно кивая в ответ на поздравления. Турды-ахун, провожая, потащил за ним большой чемодан.

Ушел человек, как и не было его.

— Везет же людям! — вздохнул кто-то.

— Наверное, хлопотали вовсю, пороги обивали, так просто не выпустят.

— Пороги обивали! Не золотишком ли? У меня вон второй год хлопочут, ничего не могут сделать.

— Зачем уж так, «золотишком»! Может, просто разобрались и приказали освободить, за человека радоваться надо.

— Братцы, а может быть, это первая ласточка, а? Глядишь, и косяками на волю пойдем.

Всем хотелось в это верить. Обсуждение закончили, чтобы не спугнуть птицу надежды.

 

- 115 -

А вечером нас перегнали со всеми пожитками в большой барак, где три недели назад мы провели первые сутки по прибытии с Вычегды. По приказу хмурых конвоиров каждый раздевался донага, наклонялся, ему заглядывали в задний проход, потом ерошили волосы на голове: вдруг там и тут спрятано по ножу или бритвенному лезвию, которыми «враг народа» изрежет плотную и толстую стену вагона, после чего спрыгнет на ходу с поезда и пустится в побег?! Затем перетряхивали, прощупывали, сминали каждую вещь. Проверив, бросали на пол: «Забирай, одевайся!» И в толпу ожидавших своей очереди: «Следующий!»

Пройдя весь круг, я оделся, схватил свои вещи и, поскольку еще не всех обыскали, залез на верхние нары. И там, отвернувшись от конвоиров и закрыв лицо руками, стал беззвучно смеяться: победа! Все дорогое, что я спрятал — научные записи, письма — все осталось при мне. Все уцелело, слышите, гражданин начальник конвоя? Хорошо искали ваши служаки, но я еще лучше спрятал. Тюремная школа принесла ощутимую пользу. Кажется, впервые в неволе я смеялся так радостно, так упоенно. Ночью нас привели на станцию. По алфавиту фамилий разместили в товарных вагонах, с грохотом задвинули двери, заперли на замки.

Длинный состав медленно тронулся. Куда нас везут? Вероятней всего — нашли какой-то обходной, не по рекам, путь в пагубную Воркуту. Ведь Котлас — на пути к ней и, оказавшись на его «пересылке», мы уже проделали значительную часть назначенного нам путешествия.