- 244 -

НА НОВОМ ПЕРЕПУТЬЕ

 

«Жуткое чувство испытывает тот, кому приходится заниматься историей науки в России: смелые начинания, глубокие мысли, редкие таланты, блестящие умы, даже кропотливый и упорный труд — все это встречаешь с избытком; и тут же приходится отмечать, как все это обрывается: длинные ряды «первых» томов, «первых» выпусков, которые никогда не имели преемников; широкие замыслы, застывшие как бы на полуслове, груды ненапечатанных, полузаконченных рукописей; громадное кладбище неосуществленных начинаний, несбывшихся мечтаний. Всего два, в сущности, с небольшим века этой молодой русской науки, а как длинен ее мартиролог...» Так сказал академик С.Ф.Ольденбург в речи памяти В.П.Васильева 5 марта 1918 года1. Мне часто приходят на память эти слова.

 


1 Известия Российской Академии наук. 1918. № 7. С. 531

- 245 -

Когда я вернулся из лагерей в 1956, Ленинград еще поднимался из развалин. Научные потери были с трудом восполнимы: большинство лучших специалистов погибло в блокаду, в предвоенных и послевоенных чистках, некоторые — очень немногие — смогли эмигрировать. В.Ф.Минорский, который находился в Иране во время Октябрьской революции, не вернулся в Россию, а переехал в Великобританию, стал профессором Кембриджского университета. С.Г.Елисеев, сын известного фабриканта, был первым европейцем, закончившим императорский университет в Токио. Вскоре после Октябрьской революции он был взят ЧК в заложники за отца, но был освобожден и смог бежать на лодке через Финский залив в Финляндию, а оттуда перебрался в США. Елисеев по праву считается одним из основателей современной западной японистики: он создал институт по изучению Японии при Гарвардском университете, впоследствии стал профессором Сорбонны; был награжден орденом Почетного Легиона. Его коллега, не менее выдающийся японист Н. А. Невский, находился за рубежом во время революции и долгое время не возвращался, однако в конце концов поддался уговорам. Помню его выразительный голос, раздававшийся из соседней аудитории, когда я был еще студентом. В 1936 Н. А. Невский и его жена, видная японская писательница И. Мантани-Невская, которая переехала с ним в Россию, были расстреляны в один и тот же день. В 1962 году работа Невского по тангутскому языку была посмертно удостоена Ленинской премии.

Иных уж нет, а те далече... В таких условиях сложно говорить о какой-либо преемственности в российском востоковедении. Тем не менее с 1956 по середину шестидесятых в общем царила атмосфера подъема. Страна победила в войне против фашизма. Целый ряд людей на ключевых постах выдвинулись, рискуя жизнью во время войны, в отличие от многих своих сослуживцев и предшественников, которые сделали карьеру на крови ни в чем неповинных людей. Однако многие из этих сослуживцев или их учеников все еще присутствовали в структурах власти, в том числе и в Академии наук, хотя в это время они несколько притихли, опасаясь разоблачений. И, наконец, появились новые люди, которые в силу своей молодости не несли на себе бремени прошлого; они открывали для себя науку, и, хотя перед ними не было плеяды блестящих российских востоковедов начала XX века, память их свершений жила и вдохновляла.

Положение резко изменилось к середине шестидесятых. Советские войска-освободители подавили восстания в Венгрии и Чехослова-

 

- 246 -

кии, а Берлинская стена преградила дорогу сотням тысяч немцев, пытавшихся бежать на запад. Некоторая свобода слова, начавшаяся с произведениями Солженицына, была прекращена, Солженицын выслан из СССР; Иосиф Бродский, другой нобелевский лауреат, был объявлен тунеядцем и также был вынужден покинуть Россию; Пастернак, получивший нобелевскую премию за «Доктора Живаго», был вынужден публично каяться; академик Сахаров, создатель советского термоядерного оружия, который наряду с американским физиком Паулингом заявил об особой ответственности сверхдержав, возглавил борьбу за права человека в СССР, получил нобелевскую премию мира — содержался то под домашним арестом, то в закрытых больницах.

В отличие от лет ленинского и сталинского террора мало кого сажали или расстреливали. В стране победившего социализма был просто перекрыт кислород, а немногих недовольных теперь отправляли не на исправление в лагеря, а на лечение в психиатрические лечебницы. Если ранее мир состоял из контрастных цветов, в основном красного и черного, через которые иногда пробивался луч надежды, то теперь все слилось в какой-то безличной и безнадежной серости. Пожарище сменилось крематорием. Зло, как раковая опухоль, приняло вялотекущие формы.

Эта гнетущая обстановка не могла не сказаться на состоянии советской науки: ростки надежды, новые начинания были смяты пятой конформизма. Институт Востоковедения АН СССР и его арабский кабинет являются яркими тому примерами. Если ранее Крачковскому приходилось биться за то, чтобы иметь двух сотрудников, то теперь их было больше десяти, и сам арабский кабинет носил имя Крачковского. Другие кабинеты также значительно расширились: только в ленинградском отделении института работали более ста человек, из них около сорока кандидатов и с десяток докторов наук. Повсеместно создавалась видимость огромной деятельности, но судите сами — В.И.Беляев, новый глава ленинградской арабистики, ставший профессором по должности, не защитил ни кандидатской, ни докторской диссертаций. Не даром Крачковский именовал его «пунктатором»1: в течении сорока лет за ним числилась работа об арабском грамматисте ас-Сули — никто никогда так и не увидел ни строчки.

В великокняжеском дворце на набережной Невы, где теперь помещался институт востоковедения, едва хватало столов для многочис-

 


1 «медлительный» (лат.)

- 247 -

ленных сотрудников, но реальной опасности такая скученность не создавала: многие сотрудники подходили к ним редко. Рабочий день начинался где-то в 12. Оставив свои пожитки на опустевших стульях, поодиночке и группами стекались академслужащие в буфет по зову пушки в Петропавловской крепости — она била точно в полдень. Здесь, неспешно переговариваясь, они начинали свой рабочий день с плотной обеденной перекуски. Потом начинались шашечные и шахматные турниры. Сколько горящих глаз, энтузиазма, размахивания рук и покачивания голов вокруг нескольких шахматных столиков! Группы дружных коллег дают взволнованные советы по каждую сторону доски; из буфета прибывает все больше болельщиков — еле удается протиснуться между ними, проходя мимо по коридору.

По завершении матчей академсотрудники наконец возвращаются в свои кабинеты, но к своим столам они не спешат — вместо этого они собираются в каком-нибудь уютном углу — начинается коллективное чаепитие. Дружба ведь и есть дружба — кто-то приносит сахар, кто-то бутерброды, а кто-то следит за чайником... В дверь постучали, — это директор института пришел справиться о ходе научных свершений, выполнении очередного научного плана. Его зовут к столу, услужливо освобождают место. «Не могу, ребята», — радушно извиняется директор, — «сегодня на чай обещал в другой сектор...» С него берут слово, что он обязательно придет на следующей неделе. Вот что значит дружный коллектив, какое взаимопонимание...

Так настает 4 часа. «Ну, ребята, я пошла. Я завтра не приду» — прощается одна из сотрудниц. За ней по одному и группами расходятся и другие — и так до битья петропавловской пушки завтра в полдень.

Иногда сотрудников сгоняют в актовый зал — огромное дворцовое помещение, где в великокняжеские времена давали балы и журфиксы. Теперь за столом, покрытым зеленым сукном, сидят научные вожди — отягощенные властью безлико-выразительные лица из президиума Академии Наук СССР или местные начальники, услужливо подвигающие стулья и бумаги для «головных». Народ попроще — рядовые сотрудники — соревнуются за места, наиболее удаленные от президиума, где можно спокойно вздремнуть, поболтать с приятелями или просто уткнуться в газету, в десятый раз разгадывая один и тот же кроссворд.

«Товарищи, сколько можно приглашать — передние ряды совершенно пусты — пожалуйста, передвигайтесь вперед, ведь вы ниче-

 

- 248 -

го не услышите...» Потревоженные в своем робком послеобеденном сне сотрудники растерянно переглядываются — кому выпадет честь пересаживаться вперед? Больше всех не везет представителям научной общественности, кого периодически сажают в президиум. Их ноги в сморщенных ботинках тоскливо колышатся из-под неровно повешенного зеленого сукна головного стола, головы то и дело склоняются в приступах отягощающей дремоты. Взбодренные локтем соседа, они то и дело бросают бодрые взгляды своих мутных глаз на более удачливых коллег в зале.

... Я не член партии, а кроме того я известен как закоснелый противник коллективизма. Мне нечего терять, и мне не нужны академические почести. Так хорошо работать в тишине опустевшего кабинета! Нужно побольше успеть до второго чаепития, когда несмолкающий гомон моих коллег будет вновь врезаться в голову, рассеивать столь необходимое сосредоточие. Если я заткну уши, это может, пожалуй, перелить чашу их терпения...

Мой взгляд падает на противоположную стену нашего дворца: за облупившейся краской все еще угадывается совершенство первоначальных форм. Луч света рассекает нашу запруженную фолиантами комнату, пылинки то кружатся в причудливом танце, то гоняются друг за другом, то застывают в причудливых сочетаниях. Напротив входа — портрет моего учителя, академика Крачковского. Пронзительный взгляд добрых, но требовательных глаз. Как бы чувствовал он себя сейчас, когда арабистика распинается под его именем, когда надругательство над наукой осуществляется с благословения его памяти? Мне вспоминается глава о великом инквизиторе из «Братьев Карамазовых» Ф.М.Достоевского: явившийся в средневековой Испании Христос предается в руки священной инквизиции, его вторично распинают. Да, Крачковский навряд ли бы выжил в современной обстановке...

Медленно открывается дверь, и входит одна из сотрудниц нашего кабинета, склоняется за своим столом и что-то невнятно бормочет, разговаривает сама с собой. Я уже давно привык к ее странным монологам, но сегодня она как-то особенно взволнована. Через несколько дней она вообще перестала приходить на работу. Позвонили ее родственники, сообщили, что она покончила с собой.

Другой сотрудник института, которого впоследствии перевели в Москву, возбужденно рассказывает, как на него напали бандиты на набережной Фонтанки, вырвали портфель с его научными трактатами — плодом последних пяти или десяти лет — и выбросили его в

 

- 249 -

реку. Напрасно пыталась милиция найти преступников и выловить бесценный груз — все пропало бесследно. «Ну, у Вас, конечно же, остались черновики, мы дадим вам время наверстать упущенное». — «Вы знаете, к сожалению, ничего не осталось — все было в портфеле...»

Я вновь смотрю на портрет Крачковского. Да, Игнатий Юлианович был вдохновителем для многих, но не призывами, а примером своей жизни, честностью, научной индивидуальностью.

...Все великое создали одиночки — учась у прошлого, осмысливая настоящее. Одиночество — высшее состояние человека, при котором его мыслительная способность достигает предельного развития и выражения. Именно в одиночестве разум имеет возможность создавать произведения вечные.

...Ремесленник в науке, искусстве осознанно лепит второстепенное, полагая, что создает первостепенное, так как, по его мнению, он достиг вершин мастерства. Художник бессознательно, по вдохновению, творит первостепенное, полагая, что создает второстепенное, в силу чего постоянно стремится к совершенству.

...Говорят, что не ошибается тот, кто ничего не делает. Увы, он ошибается больше всех. Ибо все в теле устроено ради работы, и то, что не работает, отмирает. Поэтому худшая из работ — лучше приятнейшего из видов безделья.

...Свобода человека — это, прежде всего, свобода его мысли. Когда в науке воздвигаются культы, а сомнения подвергаются преследованию, то это уже не наука, а религия.

Вечная драма интеллекта...

Нет! Почему?

Потому что смертные созидают бессмертное. Хрупкие люди подымают в небо этажи вечного здания науки, и это делает вечными их самих.

Созидать можно, лишь сомневаясь в предшествующем. «Сомневаюсь — значит мыслю, мыслю — значит существую», — сказал Декарт.

Созидать можно, лишь не боясь ниспровергнуть. Для ученого нет ничего святого, кроме истины. Не истина существует, поскольку ее высказывают авторитеты, а авторитеты существуют лишь в той мере, в какой они высказывают истину.

Следовательно, ученый по самой своей природе революционер. Другим он быть не может, ибо прогресс знаний рождается непрерыв-

 

- 250 -

ной революцией в теории и практике. И, будучи революционером, он, чтобы всю жизнь оставаться движущей силой своей идеи, должен быть целеустремленным, самоотверженным и скромным бессребреником. Такие люди бессмертны.

...Там, где часто рассуждают о последовательности, правде и справедливости, эти понятия обычно отсутствуют. В державах, основанных на лжи и насилии, ничто так не бесправно, как право. Ибо главная забота внутренне слабого государства — подавление личности.

Что касается интеллигенции, то она во все века стяжала особую ненависть, или, по крайней мере, подозрительность господствующих слоев. Это нетрудно объяснить, если видеть в исходном латинском «интеллегенс» — «сведущий», первоначальное «интер легенс» — «читающий между (строк)». Такой человек опасен, ибо он сразу разоблачает казенную ложь, может раскрыть верноподданным глаза на истинное положение дел. Поэтому власть предержащие теснят интеллигенцию, устанавливают за ней надзор и создают свою, придворную «интеллигенцию» — тогда это слово указывает уже не на высокий ум, а на род занятий. «Интеллигенты», которых вывели в государственных питомниках, обязаны всеми средствами утверждать государственную ложь, растлевать человеческое сознание, выдавая ложь за единственную и непогрешимую истину.

«Государственный служащий» (так именовал каждого сотрудника секретарь нашего института) может уйти на пенсию. Ученый — никогда. Он продолжает жить вечно, даже после своей телесной смерти. Ибо его мысли служат человечеству. Творящая душа ученого рождает в столетиях все новые мысли, и от этого он не стареет, а облекается постоянной молодостью.

«Если Вы не сможете убедить Ваших коллег...» — наступал на меня директор института. Оставаться здесь было невыносимо для меня. 25 октября 1979 года я простился со своим рабочим столом и ушел. Стук, стук, шаги свели меня на первый этаж, вывели на Дворцовую набережную и через Машков переулок к Мойке. Дальше, дальше, прочь.