- 306 -

Глава 24. 

МОСКВА

Рано утром 12 мая мой самолет приземлился в том же самом подмосковном аэропорту Домодедово, куда я был доставлен под конвоем два года и восемь месяцев назад, — теперь я летел как свободный человек, но без паспорта. В Красноярске я снова увидел, как мне показалось, зэков: наголо остриженных, с затравленными и наглыми глазами, невзрачно одетых, с истощенными и похоронными лицами, но, кроме двух офицеров, без охраны.

— Химики, что ли? — спросил я.

— Нет, новобранцы, на Север отправляют служить. Чудным запахом встретила меня Москва — начиналось цветение трав на лугах. Но когда в такси я ехал по еще безлюдным улицам, только два или три раза испытал я волнение, которое вызывает возвращение в родные места, но скорее неприязнь, когда проезжал по

 

- 307 -

Охотному ряду мимо тяжелых сталинских, зданий.

Едва я, немного отоспавшись, сел завтракать, вошла пожилая исплаканная женщина, была она мне незнакома, и в то же время я как будто видел ее где-то — но где? Я видел ее на суде четыре с половиной года назад, это была мать Убожко, которая когда-то советовала сыну "выбросить мусор из головы", видно было, что эти годы не прошли и для ее головы даром. Она рассказала, что Убожко из тюремной психбольницы был переведен в психбольницу обычного типа в Западной Сибири и его даже водили с сумасшедшими работать на макаронную фабрику, мало того, срочно надо было прочесть лекцию о международном положении, и директор фабрики попросил Убожко как бывшего лектора. Несмотря на статус "антисоветчика" и "сумасшедшего", он с успехом лекции читал, пока не завели новое дело все по той же ст. 1901 Когда Убожко запротестовал, что он же признан невменяемым, следователь ответил, что он нарочно выдал себя за сумасшедшего, чтобы проникнуть в больницу и агитировать настоящих больных. В июле я вдруг получил известие, что Убожко в Москве — накануне суда он бежал из больницы и месяц скрывался, но я побоялся встретиться с ним, опасаясь, не подстроил ли КГБ его бегство нарочно. Вскоре он был арестован, и никаких известий я о нем больше не имел.

— Долго вы еще будете нас за нос водить?! — сказал мне знакомый еще по Магадану майор КГБ Пустяков. — Мы вам даем месяц на размышление: или делайте заявление с отказом от книг — мы его с вашей статьей опубликуем в "Труде", или подавайте заявление в Израиль — через две недели мы вас выпустим, или... - тут он, разведя руками, посмотрел на меня: третий вариант был ясен и без слов.

КГБ получил новое орудие давления — "прописку", то есть разрешение от милиции на проживание. Все москвичи, осужденные по ст. 1901, по возвращении из лагерей и ссылок получили временную, а некоторые даже постоянную прописку — потому и я на нее рассчитывал. Но сначала мне дали "предупреждение о выезде в течение трех суток", а 4 июля — следующую бумажку:

"Извещение . Г-ну Амальрик А.А. В прописке по адресу ул. Вахтангова, д.5 кв.5 на жилплощади жены, состоящей из 18,31 кв. метров, на которой проживает один человек, отказано. Причины отказа: в соответствии с "Положением о прописке и выписке населения в г. Москве" (ст.27).

Зам. нач. Паспортного отдела ГУВД Мосгорисполкома

(подпись неразборчива) ".

Это "положение" — одна из нераспубликованных инструкций, по которым управляется страна; как сказали отказнику-еврею, ссылавшемуся на Всеобщую декларацию прав человека: "Здесь действуют не декларации и конституции, а инструкции". Офицер объяснил мне, что

 

- 308 -

я сидел по ст. 1901 дважды, а с июля достаточно и один раз, чтоб отказать в прописке. Мне отказали и в выдаче паспорта в Москве. Но для того мы и купили в 1968 году дом в деревне, туда послали наши вещи из Магадана. Мы выехали за контейнером в Рязань, чтоб отвезти в Акулово, где я мог бы прописаться. Сразу же началось: квитанция на мое имя, но у меня нет паспорта, к тому же у транспортной конторы нет машин. Для налаживания отношений я захватил с собой "поляроид": вид выскакивающих сразу фотографий так поразил сотрудников конторы, что и контейнер выдали без паспорта, и машина нашлась. Мы долго блуждали по проселкам, шофер занервничал, и когда уже начало темнеть, мы увидели вдалеке знакомое поле, купы деревьев у ручья — и тут с волнением и радостью я увидел наш дом.

— Странный, однако, дом, — сказал шофер. Собственно, дома не было: было четыре кирпичных стены — но не было бревенчатой пристройки, крыши, пола, балок для настила досок, не было рам со стеклами, печь была полностью разрушена, не было никаких вещей. Не было следов пожара, да и нельзя было говорить и об ограблении — не унес бы вор крышу с собой, не отодрал бы гнилые половые доски, не снес бы печь — кто-то долго разрушал дом, чтобы в нем нельзя было жить. Не трудно догадаться, кто, вскоре сгорел до фундамента и дом наших друзей, у которых мы жили в июне.

Не расстилать же ковер под ближайшим кустом, и Гюзель сказала: "Давай, подарим все шоферу — нам здесь уже не жить". Молодой парень, никогда в такие переделки не попадавший, был напуган подарком: "Да куда я все дену, у меня комната меньше этого контейнера". Ключи от дома я выбросил по дороге, а в Михайлове мы сели в такой же долгий ночной поезд, на котором добирались из Москвы семь лет назад — некий цикл нашей жизни завершился.

Гюзель увидела в этом перст Божий: надо уезжать, Я понимал, что мне не миновать тюрьмы, да и жизнь на свободе сделают невыносимой, мы хотели спокойно работать над книгами и картинами, хотели увидеть мир — мы хотели заграницу. Тяжело, однако, уезжать из своей страны, если не навсегда, то на срок долгий и неопределенный, писателю особенно тяжело.

В 1976 году в Амстердаме мой старый знакомый Леонид Чертков напомнил, как десять лет назад все смеялись над моим предсказанием, что скоро начнут высылать не только в Сибирь, но и заграницу. Высылка из страны - одна из старейших форм политической расправы — была невозможна в период миллионных репрессий, которые власти хотели скрыть от мира, но при репрессиях выборочных и при гласном протесте внутри страны возвращение к высылке как репрессивной мере понятно, оно не противоречит принципам закрытого общества, высланный может "мутить воду" за границей, но не в СССР.

 

- 309 -

Борются с оппозицией методами выборочными: одних пугая других сажая, третьих избивая и убивая, четвертых увольняя с работы, пятых высылая, в этом есть элемент случайности, но не могут же всех высылать за границу — тогда бы и страх пропал, да и среди семидесятилетних тугодумов идея высылки едва ли быстро пробила себе дорогу: как это врага из рук выпустить?! Их убедили, однако, те, кто понимал, что "выпуск пара" необходим, если власть не хочет расширения протестов или возвращения к сталинской мясорубке. За четверть века достигнут баланс между неосталинистами и умеренными, "верхи" наслаждаются чувством безопасности, и простейшая калькуляция показывает, что лучше терпеть некоторую оппозицию в стране, чем опять быть втянутыми в водоворот террора. Две супружеские пары с детьми прорвались в американское посольство с просьбой о визах — когда их схватили по выходе, сотрудник КГБ сказал первым делом: "Только не заявляйте, что сделали это из антисоветских соображений, скажите, что есть дальние родственники заграницей".

Но эта власть не была бы сама собой, если бы она начала высылать своих противников, как любая авторитарная власть. Власть, которая предлагает "выбирать" депутата из списка в одного кандидата, заставляет заключенных "благодарить" за арест, оккупацию союзной страны называет "братской помощью", повышение цен объясняет "просьбой" потребителей - и высылку за границу должна была обставить как добровольное желание уехать, сотрудничество палача и жертвы было необходимо ей и здесь. Только с Солженицыным власть растерялась немного, так внезапно свалился на нее "Архипелаг Гулаг", но — быстро опомнилась.

Две возможности открывались бюрократическим умам: выезд диссидента за границу по приглашению — с последующим "лишением гражданства за действия, несовместимые со званием советского гражданина"; выезд заграницу — "на постоянное жительство". Впоследствии открылся и третий путь: обмен заключенных.

Первая метода, однако, имела два недостатка: во-первых, иногда признавала за отъезжающим статус писателя, ученого, артиста, тогда как власть хотела видеть в диссиденте "лицо без определенных занятий"; во-вторых, для лишения гражданства в каждом случае требовался Указ Президиума Верховного совета СССР; на все у нас существует определенный лимит, даже на икру для закрытых распределителей, КГБ получил, по-видимому, определенный лимит на тех, кого он может вытолкнуть таким путем.

Гораздо удобнее для КГБ вторая метода, когда высылка маскируется под добровольную эмиграцию; сам факт высылки затемняется тем, что сотни тысяч советских граждан хотят, но далеко не все могут эмигрировать — и высылка выглядит уже не как наказание, а как акт гуманности, даже как уступка со стороны власти. Эмиграция

 

- 310 -

разрешена по родственно-этническим признакам: немцам - в Германию, евреям — в Израиль, и еврейская эмиграция служит наиболее удобной "крышей" для высылки. Израиль сразу предоставляет гражданство новым репатриантам, и потому они автоматически лишаются советского, кроме того, все диссиденты могут быть представлены внутри страны как евреи.

Я не видел никакого препятствия уехать по израильской визе и был бы благодарен Израилю за нее, если бы навсегда собирался покинуть страну, но я хотел уехать, не закрывая возможность возвращения и не на предложенных КГБ условиях, во всяком случае не в течение месяца. У меня были приглашения от трех университетов — Гарвардского и Джорджа Вашингтона в США и Утрехтского в Голландии, я запросил ОВИР, какие документы моя жена и я должны представить, чтобы выехать на год. Я получил устный ответ, что никакие приглашения от организаций советским гражданам ОВИР не рассматривает, только от частных лиц, университеты должны направить приглашения через соответствующие советские организации. Я побывал в иностранном отделе Министерства высшего образования СССР, но все это носило столь же нелепый характер, как мои переговоры о деньгах шесть лет назад. Я написал американскому президенту и голландскому премьер-министру, что отказ рассматривать приглашения советским гражданам от университетов является нарушением Хельсинских соглашений — премьер-министр Ден Ойл коснулся этой темы в парламенте, было бы смешно надеяться на какой-то отклик со стороны президента Форда.

Мое разочарование в разрядке усилилось необычайно в первые же месяцы в Москве. Конечно, рост военной технологии и неустойчивости в мире побуждали к поискам соглашения и Запад, и СССР, одной ногой стоящего в "клубе богатых", а другой приветливо помахивающего бедным. Но, как мне кажется, главной причиной разрядки для США была фрустрация после поражения во Вьетнаме, а для Западной Европы — страх после советского вторжения в Чехословакию. Популярным словом стал "реализм", понимаемый как приспособление к "реальности", хотя реальность есть результат усилий чьей-то воли. Слыша на Западе упреки в "нереалистичности", я вспоминаю, как лагерная "сучня" говорила про меня: "жизни не знает", приспосабливаться не хочет.

Для СССР — инициатора "мирного наступления" — толчком к разрядке был не только страх перед Китаем. Запад всегда играл роль стабилизующего фактора для советской системы: наличие "идеологического врага" оправдывало ее агрессивность и репрессии, а технологические достижения Запада давали стимул для экономического развития — надо было "догонять и перегонять". Если Запад достигнет технологической стагнации, то и развитие СССР остановится; идея

 

- 311 -

социализма — остановка развития, ибо цель истории достигнута. В разрядке СССР видел возможность с помощью западных кредитов, технологии и зерна избежать внутренних реформ, а также ослабить связи между западными странами.

Будет банальным сказать, что воля к победе всегда сильнее воли, направленной на поддержание статус кво. Можно видеть, как идеология и политическая воля движут советскую военную технологию, в то время как в США военно-промышленный комплекс тащит за собой политиков. Мало отдавая себе отчет в значении идеологии, госсекретарь США Киссинджер тем не менее уже двадцать лет назад хорошо понимал военные и политические причины преимущества СССР: фразу о статус кво я взял у него. Но как раз он стал наиболее последовательным воплотителем западной воли — или скорее безволия — к сохранению статус кво, и идея разрядки свелась к тому, что СССР на себя таких обязательств не берет — и тем самым создается как бы последовательность ситуаций, которые Запад признает за ненарушимые статус кво, но каждая из которых все более предпочтительна для СССР. Г-н Киссинджер, например, выступает с барабанным боем против прихода к власти коммунистов в Италии, но как только они к власти придут, он, очевидно, выступит против борьбы с ними, так как это будет нарушением сложившегося статус кво. Не удивительно, что он отнесся с неприязнью к диссидентам, дающим, по существу, шанс Западу на изменение советской политики изнутри. Но только в демократизации советской системы — гарантии безопасности Запада; пока в СССР вопросы войны и мира бесконтрольно решают десять человек, никакие — даже самые выгодные на бумаге - соглашения не позволят европейцам и американцам спать спокойно.

Киссинджера сравнивают с Меттернихом, идеальным представителем политики, направленной на то, чтоб ничего не менялось. Как писал Данилевский в "России и Европе", Австро-Венгрия была в XIX веке уже политически мертвым телом — и единственная возможность предохранить мертвое тело от быстрого разрушения это не допускать ни малейшего ветерка, с этой точки зрения Меттерних безусловно существование Австро-Венгрии продлил, чтоб она развалилась наиболее страшным образом. Как у мертвеца продолжают расти ногти и волосы и может сохраняться благообразный вид, так и политически мертвое тело может еще существовать полстолетия или столетие, даже с растущей технологией и экономикой. Но неужели Запад — это мертвое тело, чтобы Киссинджер, как служитель морга, оберегал его? Скорее, в подходе американцев к СССР я нахожу что-то детское, хотя в западноевропейском есть что-то старческое. Не знаю, сумел ли бы этот "союз десткого сада с домом престарелых" противостоять Советскому Союзу, если бы не его внутренние проблемы и Китай за спиной.

 

- 312 -

Разрядка — часть проблемы, какие ценности будут господствовать в формирующемся сейчас миропорядке, и я с ужасом видел, насколько просто СССР удается навязать Западу свой стиль отношений. Наиболее драматически это выразилось в нежелании президента Форда пригласить Солженицына в Белый дом из боязни разозлить Брежнева, в момент своей высылки Солженицын символизировал принципы свободы и человеческого достоинства — и вот президент великой страны у себя дома побоялся встретиться с ним. Президент Картер решил пригласить в Белый дом только что выпущенного из советской тюрьмы Буковского — но не пригласил сам, а поручил это вице-президенту и запретил делать фотографии, как будто речь шла о встрече заговорщиков. Так что встреча, задуманная как символическая, символизировала только нерешительность президента.

Пятнадцать лет назад я познакомился с Джэком Мэтлоком, к нему, тогда сотруднику консульского отдела посольства США, меня привел на вечеринку один из американских аспирантов. Через полгода я был схвачен вечером возле его дома и отвезен на Лубянку, где двое Иван Ивановичей начали допрос: такого-то числа такого-то месяца вы шли от Мэтлока вместе с матерым американским разведчиком Керстом, о чем вы разговаривали? Я вспомнил, что мы как-то прошли с г-жой и г-ном Керст несколько шагов вместе, и они пожаловались, что их бульдог постоянно мочится на пол. Не желая ничего скрывать от наших "славных органов", я ответил, что мы разговаривали о собаке, которая мочится на пол.

— Вы что, над органами издеваться вздумали! — заорали оба Иван Ивановича. Они предложили написать заявление, что я постоянно подвергался "враждебной обработке" со стороны Мэтлока — достаточное основание для его высылки, что закрыло бы для него карьеру дипломата в СССР. Не буду делать вид, что я не испугался, не было еще никакого диссидентского движения, никакой гласности, живы были в памяти времена, когда можно было войти в КГБ и не выйти, однако донос на Мэтлока я писать не стал. Полгода я боялся ходить к нему, но потом все же зашел и рассказал эту историю. И вдруг я читаю в "Известиях", что мой старый приятель уже посланник в Москве.

— Вы от какой организации? — спросила меня советская телефонистка в посольстве, но все же соединила с Мэтлоком. Он напугался моему звонку, пожалуй, больше, чем я пятнадцать лет назад приводу в КГБ, и от встречи со мной уклонился; если следовать этой замечательной логике "государственных интересов", то и мне в свое время нужно было написать донос на него. Я познакомился потом с несколькими дипломатами, были у нас два бизнесмена с видом школьников, прогуливающих уроки, но в общем я застал в иностранной колонии в Москве атмосферу запуганности, какой не было ни пять, ни даже пятнадцать лет назад.

 

- 313 -

Журналисты держались более независимо, хотя опасение невзначай огорчить советское правительство было заметно и у них. Положение иностранного журналиста в СССР сложно даже с точки зрения выбора материала: здесь нет политической жизни в западном смысле слова, борьбы партий, соперничества кандидатов, схватки наверху происходят тайно и между безликими фигурами, нет даже стихийных бедствий или катастроф — осенью 1975 года под Москвой в крушении поездов погибло несколько десятков человек, и ни один иностранный журналист не узнал об этом. Между тем на их глазах развертывалась драматическая борьба: суды, аресты, демонстрации, протесты были теми "новостями", которые могли быть интересны их читателям. Мало того, диссиденты отстаивали те нравственные ценности, в которые верила часть журналистов, у некоторых было развито чувство сострадания и сопереживания, позволяющее одному человеку понять боль другого — такие журналисты, вне зависимости от своих политических симпатий и не утрачивая критического взгляда, лучше понимали проблемы диссидентов, чем их коллеги с циничным или умозрительным подходом.

Познакомившись с нами, Питер Оснос из "Вашингтон Пост" любезно сказал, что хотел бы пригласить нас на обед. Скрываясь от властей, я бывал в Москве наездами, и мы договорились, что по приезде я позвоню ему. Первый раз он ответил, что, к сожалению, умер сын их домработницы, во второй — что забастовали наборщики "Пост", тоже не подходящее время для обеда, в третий — что у него будет важное лицо из сельскохозяйственного департамента США, которому может не понравиться, если он пригласит диссидента. После этого я решил, что если Оснос когда-нибудь все-таки пригласит нас — сразу же отказаться, но надо отдать ему должное, никогда больше он нас не приглашал.

Он постоянно устно и печатно повторял, что диссиденты обязаны своим влиянием только западным средствам информации, которые преувеличивают их значение, следовало бы писать о них ровно столько, сколько места они занимают в советском обществе. Не знаю, как он определял это место: если исходить из математической посылки, что на 250 миллионов приходится не более 250 известных диссидентов, то американская печать должна уделять нам одну миллионную долю информации об СССР; если же считать диссидентов одним из главных индикаторов брожения в молчаливом советском обществе, а также одним из его бродильных ферментов, то я мог бы сказать Осносу, как говорил когда-то Подольскому: муки много, а дрожжей мало, но тесто всходит на дрожжах.

Оснос считал, что диссиденты дают об СССР информацию, которую давали бы о США их "наиболее разочарованные и преследуемые граждане", но во-первых, благодаря диссидентам журналисты смогли

 

- 314 -

познакомиться и с другими кругами советского общества, а во-вторых, трудно сравнить Андрея Сахарова или Юрия Орлова с американским "диссидентом" Джонни Харрисом, которого советская печать называет "борцом за права человека" и который обвиняется в изнасиловании, ограблении и убийстве. Оснос сам давал едва ли верную информацию об СССР. Он писал, например, что недовольство проявляет только узкая группа интеллигентов, но не рабочие — между тем еще в 1962 году было восстание в Новочеркасске, в 1969-70 годах треть арестованных по политическим мотивам составляли рабочие, а в 1977 году был организован первый независимый профсоюз. Он писал, что если из Восточной Германии эмигрирует "основное население", то из СССР представители "второклассных национальностей", а следовательно эмиграция не есть симптом недовольства — между тем эмиграция носит не только национальный, но и социальный характер, при этом число желающих уехать русских все более растет. Он ссылался на сохранение грузинского языка и обычаев как на пример национальной терпимости советских властей — между тем Грузия как раз хороший пример непрекращающейся борьбы народа за сохранение своих обычаев и языка.

Я не хочу сказать, что, занимая "антидиссидентскую" позицию, Оснос руководствовался какими-то грязными мотивами, он даже помогал некоторым диссидентам. Как амбициозный молодой журналист, он хотел найти свой подход к советской теме, но наиболее глубокой причиной было его неверие в силу личности и преклонение перед силой организации. Это проходило красной нитью через все, что он писал и говорил — начиная от удивления, как это "маленькое число малоизвестных частных граждан в наиболее могущественном тоталитарном государстве" может оказывать влияние, и кончая предпочтением обедать с чиновником, представляющим организацию, а не с писателем, представляющим себя самого. Но диссидентов вдохновляла именно вера в возможность отдельной личности противостоять системе, и судьба "частного человека" Щаранского волнует общественное мнение больше года, в то время как о смещении президента "могущественного тоталитарного государства" Подгорного забыли менее чем через месяц.

Все же положение журналистов в 1975-76 годах стало лучше, чем в 1968-69, благодаря тому, что "революция в отношениях" развивалась и властям все труднее было их изолировать, а значит и уровень их понимания повышался. Усиливалось и давление власти, становясь более изощренным: в разгар кампании на Западе против СиАйЭй "Литературная газета" объявила его агентами пятерых журналистов — Альфреда Френдли, Джорджа Крымского, Кристофера Ренна, Роберта Тота и Питера Осноса. Это обвинение не могло запятнать их в глазах советских граждан — одни не видели ничего дурного в том, что


 

- 315 -

американцы работают на свою разведку, другие не верили на слово "Литературной газете", но она рассчитывала на то, как это примут в США, и , видимо, расчет на психологию "нет дыма без огня" был оправдан. Альфред Френдли подал в суд на "Литературную газету", хотя до разбирательства не дошло, он уехал в США в связи с концом своего двухлетнего срока для "Ньюсуика". Зато власти спустя два года довели суд над американскими журналистами Крэйгом Уитни и Харальдом Пайпером до победного конца, обвинив их в клевете на советское телевидение и приговорив к денежному штрафу: "клевета" заключалась в том, что они привели мнение жены грузинского диссидента Гамсахурдии, что его телевизионное "покаяние " было подделкой. Подделкой оно не было, но журналисты этого и не утверждали.

15 августа 1973 года, на двадцать шестой день моей голодовки, "Литературная газета" опубликовала статью "Чего же добивался г-н Шоу" — Джон Шоу, корреспондент "Таймса" добивался узнать подробности второго суда надо мной. Обозреватель ТАСС Юрий Корнилов разъяснял ему, а заодно всем читателям газеты, что "некто Амальрик... бывший студент-недоучка... занимался спекуляцией... поставлял заграницу антисоветские материалы на потребу реакционной печати... отбывая наказание, продолжал фабриковать антисоветские фальшивки и пытался, действуя через жену, переправлять их на Запад". Вернувшись в Москву, я зашел в "Литературную газету" и спросил обозревателя иностранного отдела Михаила Максимова, почему они печатают всякую чушь — в спекуляции я не обвинялся, второй срок получил не за вывезенные женой "фальшивки", и предложил им напечатать опровержение, познакомившись с моим приговором. Максимов сказал, что они получили статью от ТАСС и целиком доверились этой организации — будет лучше, если я обращусь к Корнилову, держался он по-лисьи, и под конец спросил, "чего же добиваюсь" я сам. Я ответил, что хожу по советским учреждениям и беседую с функционерами для того, чтобы потом описать их всех в как можно более дурацком виде. В ТАСС меня охрана не пустила. Корнилов, запросив начальство, сказал мне по телефону, что не имеет смысла и у него нет времени встречаться со мной.

— А писать всякую чушь время находится?

— Не имеет смысла, не имеет смысла, — как заведенный повторял Корнилов.

Пятидесятилетний уроженец Могилева Юрий Эммануилович Корнилов — один из немногих зацепившихся на советской верхушке евреев — служит рупором советского правительства для самых безобразных нападок — на академика Сахарова, на президента Картера. Собирал я сведения о Корнилове, но единственное, что успел сделать, подать как на соответчиков в клевете на него и "Литературную газету" в

 

- 316 -

Дзержинский районный народный суд Москвы. Два с половиной месяца бюрократическая машина переваривала мой иск, чтобы выдать такой ответ от 26 декабря 1975 года:

"На Ваше заявление о привлечении к уголовной ответственности по ст. 130 ч. 2 УК РСФСР работника "Литературной газеты" тов. Корнилова разъясняем, что принять к производству Ваше заявление народный суд не может, т.к. в соответствии со ст. 126 УПК РСФСР необходимо проведение предварительного следствия органами прокуратуры.

Народный судья В. Петров." Не доходили у меня уже руки заниматься этим, но не сомневаюсь, что ответ прокуратуры был бы: "оснований для привлечения тов. Корнилова к ответственности не имеется".

Атаке властей на диссидентов и журналистов предшествовало подписание в Хельсинки 1 августа 1975 года Заключительного акта Совещания по безопасности и сотрудничеству в Европе, с включенными в него разделами о контактах между людьми и об улучшении распространения, доступа и обмена информацией. На этой исторической конференции голландский премьер-министр Йоп Ден Ойл сделал попытку попросить Брежнева отпустить меня в Голландию. Он поздравил Брежнева с его речью и спросил, может ли он поговорить с ним десять минут. Брежнев ответил, что он очень устал, он старик, нет времени, не имеет смысла — но потом согласился переговорить завтра во время перерыва. Перерыв не был запланирован, Ден Ойл попросил председателя объявить его — Брежнев, однако, сказал, что ведь они уже вчера говорили, но если русские славятся грубостью, то голландцы настырностью — Ден Ойл настаивал и заговорил обо мне, Брежнев весь перекосился. Подоспевший Громыко, напротив, любезно стал объяснять Ден Ойлу, что он знаком с моим делом, знает, что голландцы придают ему значение, и будет держать его под личным наблюдением — тут разъяренный Брежнев отозвал Громыко.

"Личное наблюдение" этих высоких персон я почувствовал, когда меня вытащили из постели и полуодетого протащили по нашему длинному коридору, как я тащил по нему когда-то пьяного художника, затем по лестнице, как когда-то в магаданской тюрьме, и вытащили на улицу — правда, не Брежнев с Громыко, а милиционеры и дружинники под руководством участкового инспектора Забудряева. Знал я его еще старшиной, теперь он стал капитаном, был человеком не злым, и необходимость преследовать людей разрушала его: за десять лет он постарел вдвое. Как-то начал я ему ругать КГБ, какие они там разгильдяи и будь я их начальником, так всех бы разогнал, он ответил тоном здравомыслия: "Разогнали бы, так с кем тогда работали?" Крайне не хотелось ему возиться со мной, заходили даже из горотдела проверить, не уклоняется ли он от обязанности выгонять меня из Москвы, тем с большим ожесточением тащил он меня теперь.

 

- 317 -

Сидя в дежурной комнате отделения милиции, в носках и в пижаме, я с горечью видел, что если что-то изменилось здесь за годы моего срока, то к худшему. Привели старуху в черном — сектантку из Тамбова, задержанную возле посольства Сьерра-Леоне, куда она хотела передать письма о преследовании верующих — представляю, как таращили бы на нее глаза сьерралеонцы, если бы она все же прошла туда. Вызван был врач — для обыска, по инструкции милиционеры-мужчины не должны обыскивать женщину, а врач как бы существо бесполое - и вот трое верзил, врач и два санитара, навалились на старуху и обшарили ее, вытащив из-за пазухи несколько бумажек с письмом и молитвами. Старуху заперли в камеру, и там она, голосом неожиданно красивым, запела свои молитвы под гогот милиционеров. Что за ужасная страна, думал я, в каком отчаянье люди, если единственный путь попросить о помощи — обратиться в первое попавшееся иностранное посольство, что у нас за милиция — сажает эту старуху как опасную преступницу, что за врачи - которые охотно берут роль надзирателей. Нет, надо уезжать!

— Обращайтесь с ним пожестче, чтоб скорее в Израиль запросился, — сказал дежурному за барьером толстомордый тип в штатском, не знаю, нарочно или случайно, но так, что я услышал.

Я не подписал предупреждения о выезде, и меня продержали ночь в камере, в следующий раз я мог быть уже арестован и осужден для начала на год. Дальше опасно было жить без паспорта и оставаться на улице Вахтангова, я задержался там только потому, что поверил в добрые намерения Громыко. Мы уже сняли квартиру на окраине Москвы, где могли бы жить тайно, оставалось получить паспорт и "прописаться" в одной из соседних областей. Я нашел на карте ближайшую к Москве железнодорожную станцию за пределами области и поехал туда.

Станция Ворсино была безлюдна: слева, насколько видно было глазу, тянулись черные вспаханные поля, уже мокрые от осенних дождей, справа — пристанционные бараки и чахлая рощица вдоль полотна. Помедлив, я свернул направо, надеясь, что тропинка вдоль опушки выведет меня к какой-нибудь деревне. Не пройдя и километра, я увидел большое село, у дома, с любопытством глядя на дорогу, стояла толстая баба в платке.

— Не знаете кого-нибудь, кто сдал бы здесь комнату, с пропиской?

— С пропиской? — сразу сообразила баба, не я здесь был первый, не я последний. Все области вокруг Московской полны отбывших срок москвичей, возник "народный промысел" фиктивно прописывать квартирантов, которые работают в Москве и живут там тайком, у своих жен и матерей, стоит такая прописка в среднем 10 рублей в месяц. Владелец ближайшего к станции дома запросил с меня 15,

 

- 318 -

к тому же оказался бывшим милиционером, впрочем, он сам, его жена, сын, две собаки и три кошки отнеслись к Гюзель и мне благожелательно, особенно когда нам пришлось вправду жить там некоторое время.

За паспортом я поехал в районный центр Боровск, город Калужской области. Боровск сохранил еще отпечаток старины, в монастыре вблизи сел когда-то на цепи протопоп Аввакум, позднее город был одним из центров старообрядчества. В самом большом старообрядческом храме сейчас гараж, в монастыре — сельхозтехникум, нет у меня красок описать, в каком состоянии церкви старые в городах, закрытых для иностранных туристов.

Паспорт мне выдали сразу, но председатель Ворсинского сельсовета грубо отказался прописывать, в РОВД посоветовали прописаться в другом районе, в Калужском УВД сказали, что нужно указание МВД СССР. Я отправился в приемную МВД в Москве — и все стало раскручиваться как кинолента в обратном направлении: со справкой из МВД я поехал в Калугу, со справкой из Калужского УВД — в Боровск, со справкой из Боровского РОВД - в Ворсино, где мне поставили штамп прописки на год. Я сказал подполковнику милиции, что они сами себе дают лишнюю работу — он ответил словами Зои Космодемьянской: "Ничего, нас много".

Как только в сентябре я узнал о разговоре Ден Ойла, я в виде встречного хода написал Брежневу, что второе дело против меня "было не только фальшиво, но и бессмысленно" и что, поскольку мне отказывают в праве жить у моей жены в Москве, я прошу разрешить нам выезд заграницу. Примерно через полтора месяца меня неожиданно попросили представить в паспортный отдел ГУВД Москвы документы, необходимые для прописки. Приняли меня — не в пример прошлому разу — любезно, поморосили придти за ответом через десять дней и я не сомневался, что мое письмо сыграло роль и временную прописку мне дадут. Однако я получил короткий отказ и в тот же день был задержан снова. Предупреждение после жалобы в прокуратуру аннулировали, но меня вновь задержали в декабре. Мы возвращались от Альфреда Френдли, которому я только что дал интервью для "Ньюсуика", и едва вышли из автобуса на Новом Арбате, кто-то мягко прикоснулся к моему плечу: "Проверка документов". Повели меня в наше отделение милиции, но я успел передать Гюзель сумку с книгами — а там среди прочего был и "Архипелаг Гулаг".

— Вы его не на нашей территории задержали, вот к себе и ведите, — сказал дежурный, и меня повели в другое отделение.

— Хороший костюмчик, — инспектор угрозыска схватил меня за лацкан пиджака, — будем проверять, на какие деньги вы живете.

— Это наша работа. Как вы понимаете, нам за это деньги платят, — сказал его помощник.

 

- 319 -

— На мое понимание не рассчитывайте, — ответил я, необычайно разозлив его этим. Был он интеллигентнее своего начальника, но букву "р" выговаривал плохо и национальность его не вызывала сомнений — едва ли его карьера будет блестящей, этажом ниже в дежурной комнате, где я ждал решения своей участи в знакомой мне компании милиционеров, наркоманов и воровок, разговоры велись вокруг того, что "во всем виноваты жиды". Дежурный офицер считал, что раз меня преследуют здесь, то в США встретят "на ура", но никак не мог поверить, что там нет "прописки" — ему казалось, что жить без прописки так же невозможно, как без воздуха. Меня продержали до глубокой ночи, пока не приехал дежурный психиатр, пожилой еврей. Я разговаривал с ним как можно осторожнее: я-де просто хочу спокойно жить, на вопрос о Солженицыне ответил, что с ним не знаком и книг его не читал. Тем не менее врач говорил потом своим коллегам: "Первый раз в жизни встретил настоящего диссидента". Гюзель, спрятав книги и предупредив корреспондентов, уже давно ждала меня в дежурной комнате, и после этого разговора я был отпущен даже без формального предупреждения.

Не всегда можно различить, что исполнители делают по указанию сверху, что от себя и что просто результат рутины. Но план КГБ вынуждать меня к отъезду постоянными задержаниями — с угрозой ареста, а теперь и психиатрического преследования — был ясен. Думаю, что в октябре действительно было решено прописать меня в Москве, но когда я 20 октября сдал документы для этого, два события изменили решение: 22 октября была опубликована моя статья в "Нью-Йорк Таймс", а 27 октября я среди других приветствовал присуждение Сахарову Нобелевской премии мира.