- 76 -

7. ТАСС, КПСС и любовь

 

В Телеграфном Агентстве Советского Союза мои обязанности референта Справочной редакции заключались в том, чтобы ежедневно обрабатывать газеты на испанском, английском, немецком, итальянском и французском языках — держать в ажуре картотеку по странам Латинской Америки, Испании и Италии — для журналистов, писавших о ходе войны, о государственных переворотах, смене правительств и пр. С немецким и испанским я справлялась запросто, с французским похуже — послушала его месяц в Париже, прочитала, как роман, грамматику, десяток книг и всё. Итальянский, слава Богу, похож на испанский, а английский... Кусала себе локти, что отмахивалась от маминых настояний позаниматься, — другие почитали за счастье у неё учиться. Так что английский остался у меня на низкой стадии, точнее, пассивным. (Впрочем, где-то в 60-ых годах я перевела книгу англичанина Френка «Анна Павлова» для издательства «Искусство».)

Хитроумный Хавинсон, ответственный руководитель ТАСС, почему-то решил, что у меня есть журналистская жилка, и несколько раз силком заставил писать. Журналиста из меня не вышло, остались на всю жизнь только повышенный интерес к талантливой журналистике и потребность в газете — кстати, драгоценная для переводчика, коему положено знать всё, а в газете — жизнь во всех её проявлениях.

Потом позвал меня к себе на последний этаж заведующий редакцией контрпропаганды Тэк Меламид, отец прославившегося впоследствии в Америке, вдвоём с Комаром, Александра — художника гипперреалиста. Получив разъясненье, с чем её едят, эту контрпропаганду, я поспешила к себе вниз — заполнять карточки: редакция контрпропаганды фабриковала пресловутую дезинформацию. (Этот советизм вошёл как заимствование во все западные языки).

 

- 77 -

Вскоре после моего поступления в ТАСС партком-местком засуетились по поводу очередной отправки людей на картошку. В советское время все без исключения предприятия, учреждения, учебные заведения обязаны были спасать урожай картофеля — основного продукта питания населения, ибо колхозы сажать — сажали, но с уборкой не управлялись. Во сколько обходилась государству каждая картофелина, не имело значения. (Рассказывали полуанекдот-полубыль, будто один доктор наук не забывал вложить в полный мешок, перед тем, как его завязать, свою визитную карточку.) В парткомовском списке редакторов и референтов моя фамилия стояла одной из первых. Заведующий справочной редакцией, сердобольный Шубников, переполошился, уверенный, что я не выдержу. Заикнулся, было, чтобы меня вычеркнули или перенесли на будущий год, но куда там! Парткомовских дам я раздражала одним своим видом: золотые кудри, осиная талия, фарфоровое личико, вес 48 кг, французские шмотки, каблучки... а ну-ка пусть узнает, почём фунт лиха, стрекоза!

Картошку копали лопатой и руками, в дождь и вёдро. Спали в большом сарае, на соломе. Ухайдакивались за день так, что не реагировали ни на блох, ни на голод. Бывали дни, когда «черняшку» вообще забывали завезти. Моя новая подруга, редактор Зина Луковникова (наша с ней картофельная дружба продлилась всю жизнь, до её смерти) приносила из деревни молоко, но у меня к молоку идиосинкразия.

В пику злопыхателям я не только не скуксилась, но вышла на одно из первых мест по производительности труда. Ещё больше, чем я сама, ликовал Шубников.

Жить в военной Москве было трудно. Подголадывали. В ТАССе нам выдавали талон на обед в ресторане «Русская кухня» на улице Горького 10. У кого дома были старики и дети, половину и без того скудного обеда уносили с собой в банке из под баклажанной икры.

Мои, чудом уцелев в ленинградскую блокаду, были эвакуированы в Сибирь. Там, в Прокопьевске, находился

 

- 78 -

госпиталь, в котором работали Ася с мужем, замечательным врачом Оскаром Михайловичем Соркиным. Они моих пристроили рядом. Завели огородик, помаленьку стали на ноги, устроились на работу.

При первой же возможности я съездила их проведать. Увидела своими глазами матушку-Россию... «Родная земля, за что тебя погубили?», хотелось причитать словами Зинаиды Гиппиус.

Тогда же, буднично, словно речь шла о профсоюзе, меня приняли в кандидаты партии. Все там были, вступила и я, это было чем-то само собой разумеющимся. Куда сложнее оказалось из неё выйти сорок лет спустя. Из КПСС по-хорошему не выходили, из неё только исключали.

Не могу не вспомнить чрезвычайный случай, а именно нашего с Разгоном приятеля Евгения Александровича Гнедина, бывшего дипломата и зэка, мечтательно сообщившего нам за ужином в переделкинском доме творчества:

— Вот исполнится мне 80 лет, и я им напишу письмецо, мол, я с вами расхожусь во мнениях. Вложу его в конверт вместе с партбилетом и отправлю в райком!

Мы посмеялись, не веря ему ни на йоту, а он действительно отослал, и ничего ему не сделали — уже был на подходе Горбачёв. Кстати, я со своей студенткой Алессандрой Каппони перевела на итальянский язык и опубликовала в 1991 году гнединские мемуары «Выход из лабиринта» с предисловием Сахарова.

Согласно сложившейся практике, меня как уезжавшую навсегда полагалось исключить, но мне попала вожжа под хвост — нет такого закона! Моё заявление — о выходе, а не об исключении за несуществующие провинности. В парткоме Союза писателей ужасались: у тебя сорокалетний стаж! Это безумие! А в райкоме часами держали в коридоре, совещались, не знали, что со мной, твердолобой, делать, но в конце концов махнули рукой и вышло по-моему.

Даже такой мудрый многолетний зэк, как Лев Разгон, додумался только к старости, в какой партии мы состояли.

 

- 79 -

— Подумай, — вздыхал он, — мы их всю жизнь боялись, а ведь это была просто банда уголовников, захватившая власть!

Все мы, так называемая творческая интеллигенция, принимали от неё привилегии — дома творчества, путёвки в Карловы Вары, поликлинику, тиражи, то есть фактически, кто больше кто меньше, сознательно или нет сотрудничали с ней и несём за это ответственность. Как и наши итальянские коллеги, состоявшие в PNF (национальной фашистской партии). Одни, как тогда шутили, «per necessita famigliari» («для нужд семьи»), другие — искренне веря в благотворность фашизма для Италии. После падения фашизма, в 1943 году, все итальянцы гуртом «родились заново», стали антифашистами. Лишь немногие имели и имеют мужество признать своё фашистское помрачение. Яркий пример тому Индро Монтанелли, король итальянской журналистики, бесстрашный основатель в 1973 году правой газеты «Иль Джорнале», — его за это красные бригатисты обстреляли по ногам. Мои русские друзья просят уточнить, как все это произошло. Произошло, вкратце, следующее. Итальянский фашизм отводил важное место интеллигенции. Министр Боттаи усиленно привлекал к сотрудничеству в своем журнале «Примато» лучших деятелей культуры и искусства. Для успокоения совести они придумали версию о фрондистском духе этого, в действительности, пронацистского. И взял чохом их к себе, ему тоже нужна была своя интеллигенция. Как бы заново родившись, почти все они стали, теперь уже навсегда, антифашистами и коммунистами, причем некоторые (Гуттузо, например) очень рьяными. Стало быть ясно, люди нашего поколения (если они не остались «пост-коммунистами») в большинстве так или иначе «экс»: экс-коммунисты (после Будапешта, после Праги, после крушения Берлинской стены, после советского опыта) и экс-фашисты. Важно, насколько человек прозрел и созрел — выражаясь по-итальянски, «снял ветчину с глаз».

... Ещё нам в ТАССе изредка выдавали талоны в Сандуновские бани. А как быть, если привыкла мыться ежедневно?

 

- 80 -

И я купила на Арбатской площади — тогда там был базар — многолитровый жестяной чайник, подвешивала его с горячей водой на крюк, оказавшийся в потолке бездействующей ванной, и тянула за привязанную к носику верёвочку — получался «душ».

Друзья и подруги стекались ко мне мыться. После чего устраивали пир: из Прокопьевска с редкими оказиями мне присылали пшено, мёд и топлёное масло; сладкая пшённая каша с маслом — пища богов!

С жильём после многих мытарств мне повезло: Зинина знакомая Татьяна Артамоновна, по прозвищу Тетешка, пожилая гулаговская вдова, продала мне одну из двух своих комнат коммунальной квартиры в деревянном особняке в Антипьевском переулке, 4; прописала как родственницу. Окна комнаты выходили на музей изобразительных искусств им. Пушкина. Как странно мне было годы спустя ходить по этому паркету: особняк, построенный в 1828 году княгиней Оболенской, отошёл музею и были выставлены портреты из коллекции Святослава Рихтера. Вот тут стоял диван, на котором я спала, а там — шкаф, письменный стол...

Чтобы купить комнату, я продала с себя всё — тогда ценилась каждая тряпка, оставила только самое необходимое. Тетешка была одна на свете, напугана на всю жизнь и ко мне привязалась.

На этом, более чем спартанском, фоне тем не менее шла своеобразная «светская» жизнь. Началось с того, что из Ленинграда приехала моя знакомая, учившаяся английскому языку в Ленинградском педагогическом институте им. Герцена у моей мамы, Мэри Мортон. Она была из тех англичанок, которые уж если хороши, то сногсшибательно: высокая блондинка высокого класса. Всегда в белоснежной блузке, в тёмно-синем костюме с иголочки — сколько я её помнила, одном и том же.

Семья английского шахтёра Мортона переселилась в Ленинград в 20-х годах, откликнувшись на призыв известной реакционерки лэди Астор к трудящимся Англии пожить в СССР, чтобы потом рассказать, действительно ли это рай для рабочего человека. Шахтёру с же-

 

- 81 -

ной, сыном и дочерью Мэри создали условия: дали господскую квартиру недалеко от Казанского собора и номенклатурные блага. Мортон в Англию не вернулся, через несколько лет умер от застарелой чахотки. В начале войны, после гибели мужа, морского офицера, Мэри с братом тоже какое-то время служили в Балтийском флоте; брат погиб, а Мэри с матерью были эвакуированы вместе с большой группой ленинградцев в Крым, где их настигла немецкая оккупация. Мне чудилось, что она всё-таки добралась до Англии, но все, кто мог что-нибудь знать, в ответ на мои расспросы только качали головой.

В Москву Мэри приехала повидаться с братом мужа Борисом Кузнецовым, впоследствии видным историком науки. Борис был женат на балерине Большого театра Суламифи (Мите) Мессерер, тёте будущей звезды Майи Плисецкой. И пошли перекрёстные визиты, посиделки... Помню, что в комнате Бориса и Миты меня поразила низкая кровать невиданных размеров. В компании были мхатовцы — Яншин, женатый на актрисе цыганского театра Ляле Чёрной, Хмелев, ещё кто-то... Жили они кто дома, на улице Горького 6, а кто — в гостинице «Метрополь». Собирались чаще у кого-нибудь в «Метрополе», там лучше топили. Пили спирт, запивали водой.

Потом на моём горизонте появился чтец Владимир Яхонтов. Познакомился он со мной нахрапом: я сидела в первом ряду, и он весь вечер бессовестно, не стесняясь, читал мне одной. Раскланялся, спрыгнул с эстрады, подошёл, взял за руку и сказал:

— Пошли!

Будто мы были век знакомы.

То, что он не враг женщин, было общеизвестно, а я страх как не люблю бабников, но под обаянием этого вечера, этого блистательного театра одного актёра я покорно пожала плечами:

— Пошли...

Пошли бродить по набережным, по мостам через Москву-реку. Он читал, — и как читал! — стихи, поэмы, целые поэтические им составленные композиции. Вопросов

 

- 82 -

не задавал, ему было неинтересно, кто я, что собой представляю. Проводил до дома, церемонно поцеловал руку и удалился.

Каково же было моё удивление, когда, отправляясь утром на работу, я увидела его около парадного опять или всё ещё во фраке. Летним утром! (Потом выяснилось, что это не из экстравагантности, а просто потому, что у него не было приличного костюма.) Он проводил меня до Тверского бульвара и, церемонно поцеловав руку, удалился. Так повторялось с неделю. После этого были ещё две встречи: ужин на крыше Гранд-отеля (который позже снесли), после ужина — загородная прогулка с ветерком на открытой машине с шофёром, явно не раз уже ездившим по этому маршруту, и... То был подарок судьбы: мы провели целый вечер у меня в Антипьевском. Владимир Николаевич готовил новую программу — «Горе от ума» и прокатал её передо мной.

Владимир Николаевич любил шокировать. Застряв в ожидании самолёта в аэропорту, он обратил внимание на стайку бедно одетых интеллигентных женщин — как выяснилось, преподавательниц русской литературы — и разговорился с ними.

—   Я представил себе, — рассказывал он мне, — как эти весталки отбивают у учеников вкус к поэзии, и спросил, по какому плану они работают. Те объяснили: сначала ответы на вопросы, потом изложение содержания...

—   А как вы стали бы прорабатывать стихотворение Пушкина, — и прочёл им: «Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем, \ Восторгом чувственным, безумством, исступленьем \ Стенаньем, криками вакханки молодой... О, как милее ты, смиренница моя» и т.д.

Весталки от него шарахнулись, а провокатору только того и было надо: переполошить! Озадачить!

Чтобы его история не кончилась рефреном «а потом его арестовали», Яхонтов покончил с собой — выбросился из окна.

Версия такова: приехал из-за границы пианист, его школьный товарищ, позвонил ему, пригласил к себе

 

- 83 -

в гостиницу. Он, конечно, пошёл. После чего его вызвали, стали угрожать, вербовать... О, Господи!

В том 1944 году я вступила (запоздало) в пору взрослых чувств и решений. Михаил Аршанский, уже упомянутый мною друг Льва Копелева, военный инженер связи (в книге воспоминаний Копелева есть Мишин портрет на целую страницу) — мой, по-нынешнему, boy-friend, интеллигентный, начитанный, рыцарь без страха и упрёка — сильно пил, не умея пить, теряя облик человеческий.

Вернувшись из командировки из Лондона и разворачивая подарки, он тешил себя надеждой:

— Теперь мне простятся все мои слабости! (Назовём их так).

Миша привёз мне вожделенный «Gone with the wind», «Унесённые ветром» Маргарет Митчел и сапоги на меху — невиданный шик для нас, российских женщин, носивших зимой поверх туфель уродливые белые фетровые боты.

Кстати, моя коллега Татьяна Алексеевна Озерская, мачеха Андрея Тарковского, вторая жена его отца, поэта Арсения Тарковского, перевела нашумевший на весь мир роман на русский язык, но лет 25 не могла его опубликовать; по советским понятиям Митчел идеализировала рабство.

В Мише было всего намешано — слабоволие и настоящее благородство. Когда Копелева посадили, Миша и их общий друг Левин написали в ЦК письмо-поручительство. По наивности? Нет, по принципу «не могу молчать» и «друзья познаются в беде». Их исключили из партии, сорвали с них погоны, выгнали с работы; только что не арестовали, но жизнь поломали.

Мне было невыносимо тяжко сказать Мише затрёпанную фразу «я люблю другого». Единственным оправданием мне было то, что я ничего от него не скрывала, не притворялась, не обманывала, написала всё как есть. Он примчался с фронта (отягчающее обстоятельство: человек на фронте, а я...). Объяснение состоялось на скамейке Тверского бульвара, он ещё на что-то надеялся... Вот

 

- 84 -

тогда-то Лёва Копелев, опасаясь, что Миша пустит себе пулю в лоб, меня и проклял.

Не знаю, имел ли он на это право и был ли стопроцентно прав, но с годами помягчел. После войны на даче в Жуковке мы гостевали друг у друга, с ним и с Раей встречались в Переделкине у Ивановых, а потом в 80 годах у меня в Милане. Миша познакомился и женился на славной женщине, докторе наук с важной дачей в Комарове под Ленинградом.

«Другой» — это был Саша Добровольский. Хоть он был на 12 лет старше меня и занимал высокую должность, он кинулся за мной как-то по-мальчишески, легкомысленно. Нам с ним было по пути на работу. Я с Антипьевского на Тверской шла пешком, а он с улицы Маркса-Энгельса (кто знает, почему этому бесцветному переулку с церковным названием дали имена аж двух основоположников) ехал на казённой машине и меня заприметил. Мне было невдомёк, почему «машина, чай не в шашечку, свой, замедляет ход». Он понимал, что ко мне кадриться на улице рискованно, может получиться осечка, выискал общую знакомую — в малонаселённой военной Москве это оказалось не трудно — мою однокашницу, тоже испанскую переводчицу, Эллу, так что знакомство состоялось с соблюдением всех приличий.

Это была любовь-смерч, завихрившая нас с первого дня. Ни одной нерабочей минуты врозь, полон рот разговоров, признаний, радостных открытий по поводу сходства вкусов и мыслей — настоящее родство душ. Мы оба расцвели, похорошели, всё и вся отошло куда-то далеко, далеко... Саша делал открытия вроде:

— У тебя глаза, как коричневые звёзды...

С 7 на 8 сентября 1944 года я ночевала — редкий случай — в Антипьевском. Они только того и ждали: под утро нагрянули втроём, с управдомшей-понятой (у них ведь всё по закону), предъявили ордер на обыск и арест. В коридоре мелькнуло и тут же скрылось опрокинутое лицо Тетешки.

— Собирайте вещи!

— Какие ещё вещи?! Я там поговорю с кем надо и вы же привезёте меня обратно!

Как бы не так.