На нашем сайте мы используем cookie для сбора информации технического характера и обрабатываем IP-адрес вашего местоположения. Продолжая использовать этот сайт, вы даете согласие на использование файлов cookies. Здесь вы можете узнать, как мы используем эти данные.
Я согласен
Путь на Запад. Вена ::: Эминов Е.А. - Смерть - не самое страшное ::: Эминов Евгений Александрович ::: Воспоминания о ГУЛАГе :: База данных :: Авторы и тексты

Эминов Евгений Александрович

Авторы воспоминаний о ГУЛАГе
на сайт Музея
[на главную] [список] [неопубликованные] [поиск]
 
Эминов Е. А. Смерть - самое страшное / предисл. В. Е. Эминова. - М. : Пенатес-Пенаты, 1999. - 398 с. : портр., 7 л. ил., фот.

 << Предыдущий блок     Следующий блок >>
 
- 75 -

6. Путь на запад. Вена

 

Я не буду описывать подробности нашего путешествия Уже на второй или третий день мы убедились, что нас везут на запад, убедились мы также, что нечего и думать о побеге: помимо конвоиров в каждом вагоне, с обеих сторон каждого вагона были вагоны с немцами. На каждое остановке немцы высыпали из вагонов и, заглядывая в наши вагоны, в озлоблении что-то говорили друг другу, показывая на нас.

Двери открывались только на больших остановках, и по несколько человек выходили для всяких нужд.

Мы мерзли. Вагон, плотно набитый людьми, согревался только нашим дыханием.

Мы двигались по направлению к границе, и изредка открывающаяся дверь давала возможность видеть следы войны, картину разрушений. Позади оставались сожженные села и города, громоздились разбитые автомашины, танки и орудия. Все это было занесено снегом.

Однако дальше к западу снежный покров постепенно исчезал, и раны войны выступали еще яснее.

Проехали Польшу. Мы удалялись от Родины, от родных мест, родного языка. Опять необычайная подавленность охватила нас. С каждым километром у нас уменьшалась возможность участвовать в борьбе нашей Родины с немцами.

Наше путешествие продолжалась уже три недели.

Среди пленных опять начались болезни. Многие не могли вставать. Наше питание ограничивалось куском хлеба в 150—200 граммов и кипятком, изредка — супом, который был тем же кипятком.

По-видимому, мы находились между Польшей и Германией, так как разрушения уже не были видны. Снег исчез. Станции представляли собой идеально распланированное, чрезвычайно аккуратное и чистое хозяйство. Нас теперь не выпускали из вагонов, и мы могли видеть окружающее лишь в короткие мгновения, когда выносились параши, или услышать о нем от пленных, которые проделывали эту процедуру. Они рассказывали, что изредка на станциях виднелись группы пленных, работающих около путей;

 

- 76 -

встречались солдаты, одетые в какую-то незнакомую им форму. По описаниям, это были англичане или французы.

Поезд шел очень быстро, и стало невозможным следить за местами, которые мчались мимо нас. Иногда мы улавливали в разговоре конвоиров знакомые названия городов — Бреслау, Оппельн и другие, которые я не запомнил. Мы ехали, как говорится, в опломбированном вагоне: ничего не видели и не знали.

Трое наших конвоиров постоянно менялись, и за все это время мы не видели дважды одни и те же лица. Все они вели себя по-разному: одни были надменно молчаливы и изредка переговаривались только друг с другом, не обращая на нас особенного внимания; другие, наоборот, держали всех нас в состоянии постоянного напряжения, так как малейшее нарушение (как его понимали немцы) немедленно вызывало окрики, ругань, а иногда и побои; наконец, третьи — они с ненавистью смотрели на нас, получая садистское наслаждение от мучений некоторых больных и не собираясь оказывать им хоть какую-нибудь помощь.

Среди всех наших конвоиров только один — Розняр, так называли его компаньоны — подбадривал, подмигивая нам, и изредка печально и сочувственно смотрел на нас. Однако этим его участие и ограничивалось.

Самым тяжелым моментом в нашей вагонной жизни были часы, когда немцы-конвоиры принимались за еду. У них было все, что так часто рисовалось в нашем голодном воображении: различные консервы, сало, масло, белый хлеб, яйца, мясо, куры и т.п. Все это поглощалось ими в невероятных количествах, как нам казалось тогда, причем некоторые из них делали это демонстративно, с издевательством говоря нам: «Русский яйца, русский шпик, хлеб» — и т.д. Многие в ярости скрежетали зубами, глядя на эту картину. Я старался не смотреть. Мы часто видели, как куски хлеба, недоеденные консервы и другие остатки пищи выбрасывались из вагона. Никто из конвоиров ни разу не поделился чем-нибудь с голодающими пленными. Мне думалось, что Рознер, может быть, и сделал бы это, но он боялся своих товарищей.

 

- 77 -

Как-то я уловил в разговоре конвоиров слово «Остерейх». Итак, нас везут в Австрию. Так и оказалось. Поезд остановился у какой-то станции, далеко от вокзала. Строения с остроконечными крышами, непохожие на наши, чужая речь, любопытство, с которым на нас смотрели, — все это было неожиданным и необычным. Мы стояли вдоль путей. Из нашего эшелона здесь же выгружались немецкие войска. Из всех вагонов, в которых везли пленных, стали выносить больных или тех, кто был так истощен, что не мог ходить. Их было человек 30—40. Я стоял вместе с Сутягиным. Кругом сновали немецкие солдаты. Их оживленные разговоры и радостные лица говорили о том, что эти люди попали домой. Сутягин протянул:

— Да, попали в логову к зверю! Куда же нас теперь поведут?

Ждать нам пришлось недолго. Мы были построены в колонну и тронулись по гладкому шоссе, обсаженному с обеих сторон деревьями, куда-то вперед. Шли мы очень долго, вероятно, не менее трех часов. По дороге только один раз была сделана остановка на несколько минут, чтобы сменить тех, кто помогал идти больным или нести их.

Мы прошли через небольшую деревню. Все население высыпало на улицу и смотрело на нас. Я видел, как у некоторых женщин появилось на лице сочувствие, но они боязливо оглядывались и незаметно, осторожно кивали нам головой. Большинство же смотрели на нас исподлобья мрачными и злыми глазами.

Я смотрел на них и думал о той дикой расоненавистнической теории, которую фашисты десятилетиями вдалбливали в головы людей, о страхе проявить хоть какое-то сочувствие, как, например, у тех женщин, о которых я писал выше.

У выхода из деревни я увидел столб с указательной доской и надписями «Деревня Нойдорф», «Вена —70 км». Значит, мы находимся так близко от Вены! Я поделился этим со своими товарищами.

— Вот куда мы попали! — удивленно и печально говорили они.

 

- 78 -

При выходе из деревни мы увидели правильные ряды деревянных бараков за высоким двойным проволочным забором. Каждая группа бараков была отделена от другой полосой свободного пространства и таким же заграждением. Мы подошли к крайней группе бараков и остановились у входа. Уже давно знакомые нам вход с будкой и пулеметами, обычные процедуры подсчета и проверки наших рядов... и мы вступили на территорию нового — которого по счету? — лагеря. Еще несколько минут — и мы очутились в бараке среди таких же, как мы, военнопленных.

Обычные расспросы и разговоры. Тот же изможденный вид и те же лохмотья. Через полчаса мы уже знали, что это рабочий лагерь французов, англичан, поляков и чехов. Что связи между лагерями почти нет, за исключением встреч между колоннами идущих на работу или возвращающихся в лагерь. Что кормят плохо и избивают по каждому мелкому поводу. К тому же конвоиры во время работы всячески издеваются над пленными. Однако хуже всего было то, что в лагерях, где содержались англичане и французы, существовал совсем другой режим: хорошее питание, сравнительно легкая работа, разрешалась переписка с семьей, получение посылок как от Красного Креста, так и от семей. Все это делало их жизнь совсем иной.

Уже на следующий день, встретив колонну англичан, я убедился в этом: одетые в хорошее, целое обмундирование, с сытыми лицами, они с обидным сочувствием и соболезнованием смотрели на нас. Далеко не все понимали, чем вызывалась эта разница в обращении, поэтому часто приходилось разъяснять товарищам причины такого контраста.

Как-то вечером мы с Сутягиным и некоторыми другими пленными разговорились по этому поводу.

— Немцы в каждом из нас видят постоянную угрозу для своего государственного строя и своих расоненавистнических теорий, они видят в нас революционеров вне зависимости от того, являемся мы коммунистами или нет. Доказать обратное можно только работая на них, как это делали «гады» в Барановичах, Мариуполе, Бердянске. Между тем

 

- 79 -

англичане и французы ближе к ним по духу, они скорее найдут общий язык с немцами, причем попытаются сделать это за наш счет. Немцы это знают и заранее задабривают их. Еще в Барановичах я слышал, что западные страны вместе с Германией подписали в свое время Женевскую конвенцию о содержании и обращении с военнопленными. Советский Союз в этой конвенции не участвовал, так как Сталин в самом начале войны якобы заявил, что для Советского Союза нет понятия «военнопленный» — есть только «предатели Родины». Между прочим, это был один из козырей в пропаганде немцев, оправдывающих их зверское обращение с русскими военнопленными.

— Конечно, раз Сталин отказался от нас, чего можно ждать от немцев? — с горечью сказал кто-то. Сутягин добавил:

— Поляки и чехи находятся почти в одинаковом с нами положении. Немцы хотят сломить слабых и заставить их служить себе. Мы все должны ясно представлять это.

Обеспечение англичан и французов, о котором ходили фантастические слухи, и голод у нас явно мешали нам быть убедительными.

Однако мы видели, как многие задумывались.

Ежедневно нас водили на работу. Наша колонна рыла глубокие канавы для канализации. Сырость, грязь, от которых нельзя было избавиться, заставляли многих с завистью смотреть на наших соседей.

К концу первой недели нашего пребывания в лагере, на вечерней поверке — которая была всегда одной из самых мучительных лагерных процедур, так как независимо от погоды, часто под дождем, приходилось стоять часами в строю перед немцами, в непромокаемых плащах неторопливо обходящими ряды, — перед строем появилась группа немцев, среди которых были и одетые в гражданское. Один из них по-русски объявил:

— Все, кто хочет служить у нас, пусть выйдут вперед. Они получат хорошее питание, свободу и обмундирование.

После нескольких минут замешательства, вызванного таким неожиданным предложением, человек 80 вышли

 

- 80 -

вперед. Это были худые и наиболее истощенные из нас. Многие были в перевязках, явные инвалиды. Они, очевидно, уже не могли бы долго протянуть. Однако среди них было около десятка сравнительно здоровых и крепких и — что было особенно неожиданно для всех нас — двое ребят 20—25 лет из нашего барака.

Всех переписали и вернули в строй, заявив, что остальные пожалеют о том, что не вышли из строя.

Нас завели в барак. Как только закрылись двери, послышалась ругань:

— Предатели, изменники, пойдете убивать своих. Продажные шкуры!

Они стояли и огрызались, но было видно их смущение. Один из них крикнул:

— Чем здесь подыхать, лучше я пойду к немцам в армию, а при первом удобном случае перебегу к своим.

Другой молчал, как затравленный, и, озираясь, что-то бормотал близстоящим.

Кто-то предложил расправиться с ними прежде, чем немцы сумеют их использовать. Я вмешался, посоветовал всем успокоиться. Мне думалось, что надо выяснить, что в действительности руководило этими людьми.

Вечером (они лежали недалеко от меня на нарах), один из них, который кричал о переходе к немцам в армию, перебрался ко мне и начал разговор.

— Вот мне не верят, товарищ майор,— говорил он, — думают, что я изменник, а ведь я совсем другое задумал. На самом деле, здесь мы рано или поздно подохнем, а в армии я, может быть, какой-нибудь вред принесу немцам да и убежать смогу.

Я видел, что он искренен.

— А подумал ли ты, что немцы не дураки? — ответил я ему. — Они загонят тебя куда-нибудь в глухое место и заставят вместе с ними быть в охране или выполнять какую-нибудь другую вспомогательную работу. Они и не подумают, вероятно, послать тебя сразу на фронт, где ты смог бы убежать. Раньше, чем ты сможешь что-нибудь сделать, они заставят тебя послужить им как следует. Ес-

 

- 81 -

ли ты хочешь активно работать против немцев, это можно сделать и здесь. Он задумался:

— Да, плохо! Что же теперь делать?

Признаться, я и сам не знал, что ему посоветовать. Я рассказал ему о гибели наших товарищей и о той позорной роли, которую тогда сыграли «гады», затем, обращаясь ко всем товарищам по бараку, я сказал:

— В конце концов, смерть не самое страшное, потеря Родины — вот, что нас ожидает, если мы согласимся на предложение немцев, а это гораздо хуже. Представьте себе: конец войны — наступит же он когда-нибудь! — те, кто останется в живых, будут возвращаться домой. А мы? Где будут наш дом и наши семьи?— И тут я вспомнил страшную, трагическую судьбу героя одной из новелл Вашингтона Ирвинга. В свое время, несмотря на сентиментальность и некоторое неправдоподобие фабулы, эта новелла идеей, заложенной в ней, взволновала меня. Я хорошо помнил содержание, и мне захотелось ее рассказать здесь, сейчас же.

— Отказавшись от Родины во время суда, перед которым герой новеллы — молодой офицер — предстал за участие в попытке восстания против правительства своей Родины, он был приговором этого же суда лишен Родины до конца своей жизни. Блуждая на корабле, где он должен был жить, по морям и океанам, он не мог и не должен был что-нибудь слышать или узнавать о Родине. В конце концов это превратилось для него в тягчайшее наказание. Он умер в отчаянии — не увидав Родины и ничего о ней не зная.

Рассказывая, я видел по лицам слушающих, какое впечатление произвел этот рассказ на них: они молча слушали и молча разошлись по нарам после того, как я кончил рассказ. Только один — молодой парень, известный как отчаянный сквернослов и задира, — вставая с нар, вызывающе заявил:

— Что — Родина? Где мы будем — там и Родина. Жизнь надо сохранить, вот это главное, семья тоже дело наживное.

 

- 82 -

Никто не вступил с ним в спор — так не соответствовало его заявление настроению окружающих.

Утром к нашим нарам подошли те двое, кто записался на поверке у немцев. Один из них взволновано обратился к нам, он был в отчаянии:

— Я поговорил с Мишей, — так звали второго. — Мы попробуем как-нибудь уклониться, если нас позовут.

Он ушел, и я видел, как они долго шептались. Позже они оба сидели в карцере, так как подрались и к тому же выругали мастера, сделавшего им замечание.

Я не упомянул о том, что, помимо охраны, непосредственное наблюдение за работой пленных вели гражданские немцы с желтыми повязками на рукавах. На этих повязках была черная свастика, которая свидетельствовала о том, что они являются членами национал-социалистической партии и облечены доверием, позволяющим им входить в контакт с пленными. Это были цепные собаки, ничем не лучше, если не хуже, конвоиров. Малейшие упущения, разговор, пауза в работе — и конвойный сообщал жалобы мастера, затем следовало наказание: побои — от 25 ударов и более, карцер — до двух недель. Карцер был хуже, оттуда выходили полуживые.

Мы поняли, на что пошли эти ребята. Мы узнали также, что 80 процентов записавшихся тоже пытались ускользнуть от данного ими согласия.

Наиболее истощенные и больные шли на это, считая, что в лагере их ждет верная смерть, и надеялись, восстановив свои силы, придумать что-нибудь.

— Окрепнем. А там видно будет, — говорили они.

В лагере было возбуждение; все ждали, чем разрешится дело вербовки, исполнятся ли угрозы немцев по отношению к тем, кто не вышел.

Новая перемена в моей жизни помешала мне узнать, что потом произошло в лагере.

Уже десять дней мы были в этом лагере. Тупая однообразная работа, грязь, возобновившаяся постоянная боль в животе заставляли часто призывать себя к порядку. Я принуждал себя — независимо от усталости и боли — умы-

 

- 83 -

ваться два раза в день, что было не так просто, так как на умывание и прочие процедуры давалось всего пять минут. Вечером, перед тем как повалиться на нары и заснуть мертвым сном до 5 часов утра, я занимался реставрацией своей формы. Шпал на петлицах у меня уже не было, я потерял их в вагоне при переезде сюда, но у меня были пуговицы со звездами, армейская фуражка, которая была со мной еще в Барановичах, френч и сапоги. Я цеплялся за все это, не желая опуститься. Я видел, как иногда немцы останавливались и говорили: «Совиет офицер!», указывая на меня.

Некоторые из них, пользуясь удобным моментом, даже поднимали руку, сжатую в кулак, — это было приветствие «Рот фронт», как я понимал. Но таких было мало, мне казалось, что это неплохо, если мой вид может хоть чем-нибудь показать фашистам, что есть наша Родина и армия.

Иногда я сомневался в целесообразности этого. Вскоре от меня потребовалось значительно больше, чем простая демонстрация внешности советского офицера.

Но это было значительно позже, и об этом я напишу дальше. Сейчас же я продолжаю последовательно излагать нашу жизнь и события, происходившие в лагере.

Прошло две недели, и опять мы были в пути. Снова эшелон, закрытый вагон, мрачные молчаливые конвоиры, знакомые лица товарищей и новые лица — пленные из Венского лагеря.

Поезд шел теперь на восток. У всех было тревожное настроение:

— Почему снова на восток?

За все время, начиная с выезда из Бердянска, мы ничего не слышали о положении на фронте после Сталинграда — тогда нам казалось, что все рушится у немцев и конец близок. Здесь же было все спокойно, и ничего не говорило о развале немцев и близком конце. Правда, время от времени некоторые пленные, возвращаясь с работы, сообщали, что у англичан и французов веселое настроение и они как будто говорят о скором окончании войны. Но все это было весьма неопределенно. Где фронт? Где наши? Что делают англи-

 

- 84 -

чане и французы? Эти вопросы опять были предметом наших обсуждений.

Вагон шел с закрытыми дверями. Мы ничего не видели. Деревни и города мелькали иногда в дверях, когда их ненадолго открывали. Все было чужое и непохожее на наше.

Ехали мы три дня, вечером на четвертый — стояли на станции. После ночи, проведенной в вагоне, нас выгрузили, огромный промышленный район расстилался перед нами. Заводские трубы, краны, леса, окружающие огромные здания. Вдалеке виднелись огромные шахтные сооружения. Мы пристально всматривались в окружающее, но никто не мог определить, где мы находимся.

Мы стояли, очевидно, на товарной платформе, так как недалеко виднелся пассажирский вокзал. Осмотревшись, я прочел на одном из пакгаузов слово «Козель» — я ничего не слышал о таком пункте. Вдруг мы услышали русскую речь. Мимо нас проходили четверо юношей, одетых в рваную, грязную и промасленную одежду. Они с трудом несли на своих плечах тяжелый рельс. Сзади шел, по-видимому, мастер с резиновой палкой. Поравнявшись с нами, первый, с радостью посмотрев на нас, тихо сказал:

— Ведь это наши товарищи! Они остановились, чтобы поменять плечи. Конвоир стоял поодаль, и мы смогли обменяться несколькими фразами.

— Это город Козель, — подтвердили они. — Здесь много фабрик и заводов. Мы из города Сумы, нас привезли сюда полгода назад. Живем в рабочем лагере как арестанты, мастера и охрана издеваются. Народ бежит, но их возвращают обратно. Здесь много лагерей с военнопленными: наши, англичане, французы, поляки, чехи и другие; очень много пленных граждан из разных стран.

Они стали расспрашивать нас, но конвоир заметил и, подскочив, прикладом отшвырнул говорящего и угрожающе стал кричать на нас. Ребята тронулись дальше. Мы видели, как подоспевший мастер, размахивая резиновой палкой, тоже что-то кричал и ругался. Он прошел вперед, и мы получили удовольствие, когда он, пройдя мимо, упал,

 

- 85 -

получив удар рельсом в спину: ребята сделали вид, что споткнулись.

Вскоре мы тронулись и, пройдя несколько сот метров, погрузились в открытые вагоны. Поезд тронулся. Ехали среди густо населенных и насыщенных фабриками, заводами и шахтами пунктов. Всюду мы видели группы, то работавшие по переноске тяжестей, то копающие канавы или мостящие дорогу. Все это были военнопленные, одетые в разнообразное обмундирование; они охранялись солдатами.

Поезд наш шел, и по дороге я читал названия на станциях или зданиях — Каттовицы, Гинденбург, Майденбрен, — все это были, видимо, небольшие города огромного промышленного района. Мы смотрели, и многие удивлялись, не видя разрушений от налетов, которые, как мы надеялись, наносятся немцам и приносят ущерб.

Все это пришло, но значительно позже.

Через два-три часа поезд остановился. Вдали виднелась огромная стройка — заводские корпуса в лесах, трубы, дорога... Правильные ряды бесчисленных бараков красного цвета виднелись недалеко от стройки.

Нас повели, однако, в сторону к баракам, особняком стоящим в 200—300 метрах и отгороженным двойным проволочным забором. Это был наш лагерь. Он был пуст, но носил следы пребывания людей, совсем недавно покинувших его: здесь валялись обрывки русских шинелей и обмоток. Грязь и тяжелый запах в бараках. Куда же они девались? Может быть, их перевели в какой-нибудь другой лагерь? А может...

Нас разместили по баракам. Голые нары, окна за железными решетками, опять вышки по углам, двойной забор и проволока на изоляторах. Впервые здесь мы увидели ограждение под током. Впоследствии такое ограждение было обязательным во всех лагерях, мы его перестали замечать, пока оно не выполняло своего непосредственного назначения в системе охраны лагерей. Сейчас же это нас поразило, послужив темой разговоров и ругани в адрес немцев.

Потянулись дни изнурительной работы, как и прежде, советские военнопленные использовались на самой тяже-

 

- 86 -

лой и грязной работе. Совсем рядом были многочисленные лагеря военнопленных других стран и национальностей, однако мы существовали в условиях почти полной изоляции. В б часов утра — выход на работу, на час раньше, чем в других лагерях, работа на самых отдаленных участках территории строительства огромного гидрогенизационного завода, который, как мы узнали вскоре, строится лихорадочными темпами с начала войны. Земляные работы, мощение дорог, переноска тяжестей, возвращение в 7 часов вечера в лагерь, 1—2 часа на построение и перекличку, получение пищи, затем бараки запирались, в абсолютной темноте внутри. Один и тот же суп из кормовой свеклы и 150—200 граммов хлеба, который, как говорили товарищи, разбирающиеся в качестве хлеба, наполовину состоял из опилок или какого-то совершенно несъедобного заменителя.

Только изредка мы имели возможность видеть англичан, французов и др. и слышать две-три их фразы. Часто мы встречали наших юношей и девушек, живущих в другом конце территории и также работающих на площадке завода.

Возвращаясь с работы, мы стояли, шатаясь от усталости, на поверке и, съев свою порцию, валились на нары.

Иногда некоторым из нас удавалось перекинуться несколькими словами с нашими людьми, угнанными в Германию, они имели относительно большую свободу и знали кое-что о событиях в мире и на фронте. Так мы узнали, что давно прекратилось наступление немцев, что наши гонят их на запад, что бои идут там, где год назад хозяйничали немцы, грабя и разрушая все. Что в Африке бьют итальянцев, и скоро ожидается второй фронт. Все эти сведения доставляли нам большую радость, тем более что многие уже совсем приуныли, ни на что не надеясь и ничего больше не ожидая. Опять начинались разговоры о скором конце наших злоключений.

Так прошло несколько месяцев. О своей ране я вспоминал редко. Несмотря на изнурительную работу и скудное питание, я чувствовал себя сравнительно крепко, и меня опять стала мучить бездеятельность. Что-то надо предпри-

 

- 87 -

нять! Опять мы с Сутягиным вели длинные беседы о побеге.

Часто возникали разговоры о том, почему, с какой целью нас в свое время отделили от остальных военнопленных и привезли сюда. Ведь немцы продолжают использовать нас на самой грубой, черной работе. Некоторые высказывали мысль, что другая, более квалифицированная работа могла бы дать нам некоторое улучшение в питании и быте. Приходилось в таких случаях говорить о недопустимости такого положения для советского солдата и гражданина. Иногда дело доходило до резких разговоров с теми, кто, забыв о долге и обязанностях советского человека, готов был идти на компромиссы, дабы сохранить, как они говорили, свою жизнь.

Как-то после такого, особенно горячего, спора ко мне подошел один из наших товарищей — молчаливый и скромный парень, лет 30, Василий, и сказал мне:

— Товарищ майор, на вашем месте я был бы осторожнее в разговорах — черт его знает, кто мог затесаться к нам. Немцы узнают — и вам крышка. Что-то я замечаю кое-кого... Очень уж внимательно они слушают да и на работе стараются; у них какие-то скрытые дела между собой. Они постоянно шепчутся друг с другом.

Я задумался: действительно, он может быть прав — несомненно, лагерное гестапо должно было иметь среди нас своих осведомителей.

Это разговор происходил в марте 1944 года, и уже через две недели я убедился, насколько он был прав в своих опасениях. Инстинктивно я старался быть осторожнее в разговорах с людьми, в которых не был полностью уверен. Тогда же я рассказал Сутягину о предупреждении, которое мне сделал Василий. Я еще не упоминал о том, что в Венском лагере у нас у всех сняли отпечатки пальцев, выдали номера на дощечке и сфотографировали с номерами в руках. Помню, какое возбуждение и негодование вызвала у нас эта процедура, впервые проделываемая с нами. Мой номер — 183184 — был изменен только в Освенциме.

Однажды утром, как обычно еще затемно, мы выстроились во дворе лагеря для переклички и получения своей

 

- 88 -

порции супа. Во двор вошли солдат и унтер-офицер, державший в руках бумагу. Подойдя к строю, он вызвал три номера. Я был так далек в мыслях в этот момент от действительности, что, несмотря на напряжение, которое охватило всех нас, когда он начал называть номера, до моего сознания не сразу дошел третий номер по списку, который был моим. Это было так неожиданно, что мне понадобилось несколько секунд, чтобы прийти в себя и выйти из рядов; вслед за мной вышли еще двое, это были Петр Пономарев — техник-строитель и Колдовкин — инженер-механик. Оба присоединились к нам в Венском лагере. Нас троих повели к зданию напротив, где помещались комендатура и охрана лагеря. Мы вошли в коридор, с обеих сторон стояли козлы с винтовками, унтер-офицер, указав мне на дверь в конце коридора, подошел к ней и, впустив меня, вошел сам. Вытянувшись у порога, он отдал кому-то честь.

Прямо напротив двери за большим письменным столом сидел офицер. Он выслушал рапорт унтер-офицера и жестом отпустил его. Унтер-офицер вышел, и я остался в комнате, стоя напротив стола с офицером, в упор смотревшим на меня. Это продолжалось несколько секунд, и я в свою очередь тоже смог рассмотреть его. Холеное, чисто выбритое лицо его ничего не выражало в этот момент, это было типичное лицо немецкого офицера, такие лица мы могли видеть всякий раз, когда они удостаивали чести посещать лагерь. Рукой он показал на стул около себя. Я подошел и сел. Я увидел его погоны — это был полковник. Он еще раз посмотрел на меня, вытащил портсигар, взял себе сигарету и протянул его мне, я взял также. Дав мне прикурить, он затянулся со вкусом и вдруг на чистом русском языке сказал мне:

— Давно, вероятно, не курили хороший табак, не правда ли? — По-видимому, он был удовлетворен тем удивлением, которое я не мог скрыть, услышав сказанное мне, да еще на таком чистом, без всякого акцента языке, по крайней мере его легкая улыбка об этом говорила.

— Так вот, товарищ майор, — он подчеркнул с иронией слово «товарищ», — я буду с вами совершенно открове-

 

- 89 -

нен. Вы офицер, хотя и советский, и, по-видимому, культурный человек и поймете меня так, как я хочу. Нам все известно о вас, вероятно, даже больше, чем вы можете предположить. Мы знаем, кто вы, откуда и какой путь из лагеря прошли с 1941 года, прежде чем сюда попасть. Поэтому с самого начала предупреждаю вас о том, чтобы вы не пытались уклоняться от истины. Я могу многое изменить в вашем тяжелом положении. Вы нам понадобитесь в пределах вашей специальности и будете соответственно вознаграждены за это. Снимите с себя эту ненужную вам грязную форму. Оденьтесь прилично и будете иметь свободу. Я не говорю о деталях, они будут разрешены потом. Ведь вам не доставляет удовольствия жизнь в этом лагере? — Он выжидающе смотрел на меня.

Я молчал и курил сигарету. Тысяча мыслей, путаясь, неслись в моей голове: откуда он все знает? почему он это говорит мне? как ему ответить? От сигареты, а может быть, и от того ошеломляющего впечатления, которое я испытывал, у меня слегка кружилась голова.

— Ну-с! — протянул он твердо и резко. — Я уверен что вас это устроит.

Страшная злоба охватила меня — он уверен в этом!

— Вы ошиблись, — сказал я. — Это меня не устраивает именно потому, что я советский офицер. — Я тоже подчеркнул слово «советский» (вероятно, это получилось у меня случайно). — Я должен сказать «нет»!

Он удивленно посмотрел на меня и что-то пробормотал по-немецки, глядя на какие-то бумаги на столе:

— Странно, вы, наверное, не отдаете себе отчета о последствиях вашего отказа. Я хочу, чтобы вы еще раз все взвесили.

Голова у меня больше не кружилась, и вдруг я мгновенно вспомнил все: Барановичи, суету в бараке, когда меня вызвали, и все остальное, что держало меня сначала в таком нервном напряжении, в ожидании чего-то... Потом это состояние постепенно ослабевало и совсем было вытеснено последующими событиями. Мне сразу все стало ясно.

Он снова начал говорить:

 

- 90 -

— Вы что-то сказали о советском офицере, все это ерунда, не заслуживающая внимания деловых людей. Мы хотели вас использовать значительно раньше, тогда бы вы давно избавились от этой скотской жизни, но... — он опять посмотрел на бумагу, лежащую перед ним на столе, — вы были ранены, кроме того, у нас изменились планы.

Он сделал паузу, и я спросил его:

— Вы говорите — значительно раньше. А когда именно?

— В Мариуполе, например, — ответил он. Я вспомнил о разгроме немцев под Сталинградом и то, что мы слышали о бегстве немцев с Кавказа. Очевидно, он это имел в виду, когда сказал об изменившихся планах. Вероятно, он увидел на моем лице что-то вроде улыбки, потому что, нахмурив брови, резко сказал:

— Мы отклонились в сторону, теперь мы вас вылечили. Опять я мгновенно вспомнил Барановичи и немецкого санитара, вся лечебная деятельность которого заключалась в регистрации трупов.

— Меня вылечили наши врачи, — сказал я. Он ничего на это не ответил и продолжал:

— И теперь вы можете работать. Ну, я жду ответа! — И добавил: — Завтра же вы будете выглядеть совсем иначе, — он брезгливо оглядел меня.

— Я уже ответил вам, — сказал я. — Я офицер своей страны и армии, хотя и в плену у вас. Я не могу и не хочу менять свою форму на что-нибудь другое.

— Подумайте как следует! — угрожающе сказал он. — Как видите, я достаточно долго разговариваю с вами как с интеллигентным человеком. Но в конце концов мне это надоест, и я передам вас другим людям, и они будут говорить с вами по-другому.

Он замолчал и смотрел на меня выжидающе.

— Я уже подумал и ответил вам, — сказал я. Он встал и что-то крикнул. Вошел унтер-офицер и вытянулся у двери. Он резко проговорил:

— Если о том, что здесь говорилось, узнает хоть один человек в лагере, вы будете немедленно повешены! — и кивнул головой унтер-офицеру.

 

- 91 -

Мы вышли. Я не увидел оставленных в коридоре товарищей: видимо, их куда-то увели. Я вернулся в лагерь.

Барак был пуст, если не считать двух пленных с раздробленными на работе руками. Все еще были на работе. Я был один и мог совершенно спокойно обдумать все, что со мной произошло.

Как это обычно бывает, мне приходили в голову другие, более удачные фразы, которыми я мог и должен был отвечать полковнику. Вспоминая все, что произошло со мной за эти годы после пленения, мне трудно, было представить себе, что немцы держали меня постоянно в поле своего зрения, а между тем это было, очевидно, так — иначе как можно было понять его полную осведомленность обо мне?

Я вспомнил, что мои бумаги, среди которых было дивизионное удостоверение и кое-какие документы, свидетельствующие о моей специальности и работе в Москве, лежали в гимнастерке, которая куда-то делась после операции в Барановичах, и мне ее возвратили только через некоторое время, когда стало известно, что я выживу. Тогда я не обратил на это внимания, теперь мне стало ясно, что кто-то, по-видимому, изучал все эти документы.

Я бранил себя за то, что не уничтожил их еще до пленения или в вагоне... Но разве можно было ожидать всего этого? — оправдывал я себя. Как это ни странно, я был спокоен, меня не пугали его угрозы, я не думал о последствиях, которые, очевидно, могли быть. Странное безразличие не покидало меня. Мне казалось тогда, что я совершил ошибку, не объяснив ему подробно, почему я не мог пойти на этот шаг. Вероятно, я должен был сказать о долге, этике, морали и прочем, и тогда, может быть, он понял бы меня и оставил в покое. Он производил впечатление культурного человека. Кто он был? Конечно, не немец. Слишком чисто он говорил по-русски.

Я не заметил, как пролежал на нарах до прихода наших с работы. С обычным шумом вошли они в барак и стали готовиться к получению супа.

Я понимал: они увидят меня, сейчас же начнутся расспросы; надо как-то выкручиваться, если я не хочу быть

 

- 92 -

повешенным завтра же. Действительно, многие начали закидывать меня вопросами. Они были удивлены, увидев меня, считая, что со мной немцы уже расправились или что я сижу в карцере. Я сообщил, что меня привели в комендатуру, продержали в коридоре два часа и привели обратно. Конечно, никого такое объяснение не удовлетворило, но, как я и надеялся, расспросы прекратились, а ребята обсуждали этот вопрос уже между собой, не обращаясь ко мне. Они, конечно, могли высказывать самые обидные для меня предположения. Приходилось молчать. 7

Вечер прошел в обычной обстановке. Мы лежали рядом с Сутягиным, и я подумал, что, если меня завтра уведут на расправу или в карцер, никто не узнает истину! Я думал о том, что сейчас у меня меньше, чем когда-нибудь, надежды вернуться на родину, домой, и я должен хоть кому-нибудь рассказать обо всем.

Я увидел, что Сутягин не спит и смотрит на меня, он также, как и остальные, слышал мои объяснения и как многие, вероятно, не верил мне. Я повернулся и, почти прижавшись к его уху, рассказал ему все. Он молча слушал меня, крайне взволнованный. Он спросил:

— Что же теперь делать?

— Бежать! — одновременно сказали мы друг другу. Но куда? Как? До наших тысяча километров. Кругом одни немцы. Без подготовки нельзя!

Я просил его, если случится ему вернуться на родину, сообщить обо всем родным; он обещал это. Мы не закончили разговор, проснулись соседи и крикнули:

— Не мешайте спать!

Сутягин уснул. Я лежал и думал. Потом заставил себя заснуть хотя бы ненадолго.

Обычное утро, работа, возвращение в лагерь. Я искал глазами и нигде не мог найти товарищей, вызванных со мной. Очевидно, их куда-то увели после разговора. А может быть, их вызвали по другой причине? Я не узнал об этом никогда! Я больше их не встречал.

Так прошла целая неделя. Я стал надеяться, что все обойдется без последствий, хотя и сознавал, что это мало

 

- 93 -

вероятно. Может быть, полковник, выполняя какое-то задание по вербовке, увидел, что его расчеты не оправдались, и оставил меня в покое?

Уже прошло 10 дней со дня этого разговора, и ничего не предвещало того, что все-таки ожидало меня.

20 апреля 1944 года, на 12-й или 13-й день ожидания, на этот раз уже после работы, когда мы сидели в бараке и ели суп, прямо в барак вошел «старый знакомый», унтер-офицер, и, назвав мой номер, вызвал меня во двор. Я успел только шепнуть Сутягину, который, как всегда, сидел на нарах рядом со мной и ел суп:

— Не забудьте своего обещания!

Он не успел мне ответить. В бараке все молчали.

Уже на пороге я услышал несколько голосов:

— Прощайте, товарищ майор!

Они могли так сказать: это было прощание надолго, если не навсегда.

Во дворе стоял солдат, держа на цепи собаку. Когда мы вышли из барака, унтер-офицер передал меня ему. Солдат жестом приказал мне идти впереди, сам пошел рядом с собакой.

Мы прошли мимо ворот, по улице, мимо комендатуры — значит, не туда! Зайдя сбоку, солдат показал мне на большое здание вдалеке, в конце дороги.

Мы никогда не ходили в том направлении, однако знали что там находятся казармы немцев и какие-то учреждения, так как оттуда часто выезжали машины. Мы шли мимо работающих по бокам дороги групп военнопленных французов, освещаемых прожекторным лампами. Они смотрели на меня и сочувственно кивали головой, что-то шепча. Мы подошли к зданию) и поднялись на второй этаж: голые коридоры, освещенные слабыми лампочками, и много дверей. Какая-то давящая тишина была кругом. Я не видел ни одного человека у здания и в коридорах. Дулом автомата солдат подтолкнул меня, указывая путь.

Мы остановились у двери справа, почти в конце коридора, и он постучал, в комнате кто-то ответил, он открыл дверь, втолкнул меня в комнату, оставшись сам в коридоре.

 

- 94 -

Я стоял на пороге. В большой комнате находились двое. Я услышал голос одного из них на ломаном русском языке:

— Иди сюда!

За письменным столом сидел офицер, справа от стола стоял другой, которого я так как следует и не рассмотрел. Все мое внимание было обращено на сидящего. Я прошел к столу, он встал и стоя смотрел на меня, второй подошел ближе и встал сбоку. Я видел, вернее — почувствовал, как он передвинул кобуру револьвера вперед и расстегнул ее.

— Отвечай, ты большевик?— отрывисто и резко сказал стоящий у стола. — С какого года ты в большевистской партии и что ты говорил своим товарищам здесь и в других лагерях? — Он держал руки за спиной и стоял, слегка перегнувшись ко мне из-за стола.

— Я беспартийный, — ответил я.

Он секунду посмотрел на меня и снова уже прокричал:

— Отвечай, сколько лет ты большевик!

Я понял в это мгновение, что мне не было смысла отрицать что бы то ни было, так как это ничего не может изменить. Я смотрел на него и видел, как у него краснело и как будто распухало лицо. Вероятно, мне и в голову не приходило, что он может меня ударить, — так ошеломляюще неожиданным было все, что потом произошло. Вдруг он перегнулся через стол и чем-то ударил меня по лицу. Комната сразу поплыла у меня перед глазами.

Дальнейшее я вспомнил потом, уже в карцере. Вероятно, я упал сразу после первого удара, так как второй ударил меня сапогом в грудь и бок уже лежащего на полу. Инстинктивно пытаясь защитить лицо, я закрывал его рукой, почувствовал кровь. Они оба стояли надо мной и молча наносили удары. После первого удара, боль от которого ощущалась все время, я ничего больше не чувствовал.

Я не могу вспомнить, сколько это продолжалось, кровь заливала мне лицо, попадая в рот. Наконец один из них отошел и сел за стол, тяжело дыша. Второй мне крикнул:

— Вставай, а то будет еще хуже! Я сделал попытку подняться, но, вероятно, недостаточно быстро, так как он с размаху ударил меня в живот. Удар

 

- 95 -

попал в рану. Острая, резкая боль, такая, что у меня сразу исчезли и комната, и стоящий передо мной немец, пронзила меня. Вероятно, я потерял сознание.

Вдруг я услышал, как сидящий за столом что-то говорит стоящему возле меня с револьвером в руках. Он схватил меня за гимнастерку и заставил встать. Он держал меня за плечо и тряс, страшная боль в животе не оставляла меня. Они что-то кричали, о чем-то спрашивали меня, но я ничего не мог ответить. Если бы не его рука, я, вероятно, упал бы, но он держал меня крепко, не давая падать. Все вертелось у меня перед глазами.

Я увидел около себя двух солдат, которые слушали, что говорил офицер; они за руки выволокли меня в коридор. Мы спускались по лестнице вниз. Кругом было почти темно, в каком-то полутемном коридоре они втолкнули меня в маленькую дверь и бросили на пол. Раздался грохот запираемого замка, и я остался один.

Некоторое время я лежал на полу, с трудом осмысливая происшедшее; через небольшое зарешеченное окошко в стене слабо светила электрическая лампочка, освещающая, очевидно, и соседнюю камеру. Я увидел рядом с собой деревянную койку. Перебравшись на нее, я лежал, собираясь с мыслями.

В голове гудело, и какой-то страшный звон не давал мне возможности как следует осмотреться вокруг. Кровь на лице продолжала идти, и мне пришлось вытирать ее рукой. Потом я вспомнил о тряпочке, которая была у меня в кармане, попробовал вытереть лицо и остановить кровь.

Абсолютная тишина была кругом.

Я вспомнил слова немецкого полковника о передаче меня людям, которые будут говорить со мной другим языком. Да, они говорили со мной другим языком! Это был язык фашистов!

Прошло, может быть, два или три часа. Невероятное зловоние наконец заставило меня осмотреться кругом. Крошечная камера, не более 1,5 метра в ширину и 3 метра в длину; голая койка и параша в углу, от которой и шло это зловоние.

 

- 96 -

Я провел в этой камере неделю. За все это время двери открывались всего три раза. Через день в камеру входил гестаповец с каким-то человеком в штатском. Они входили так быстро, что я не успевал даже рассмотреть их лица. Штатский ставил молча на койку миску с супом — отвратительной похлебкой из непроваренной свеклы — и клал кусочек хлеба в 100—150 граммов. Это был рацион на два дня.

Почти все время я лежал. Боль в теле постепенно проходила. Однако шум в голове продолжал мучить меня.

Время от времени в железной двери открывалась заслонка глазка, и я видел глаз, пристально смотревший на меня. Его страшная, жуткая неподвижность напоминала остекленевший глаз трупа. Только раз произошло какое-то движение за дверью — с неожиданной ясностью я вдруг услышал шепот на ломаном русском языке с польским акцентом. Мешая русские и польские слова, меня кто-то спрашивал:

— Кто ты есть? Кто ты есть?

Я подошел к двери, глаз смотрел на меня неподвижно и строго.

— Кто ты есть? — снова услышал я шепот. Я стоял в нерешительности — это мог быть шпион или кто-нибудь из соседних камер. Но почему он стоял в коридоре? Вдруг мне стало это безразлично.

— Я русский офицер, — ответил я. — А ты?

— Я польский офицер-поручик, — он назвал свою фамилию, но я не разобрал ее.

— Сколько ты здесь?

— Пять дней, а ты? Он ответил:

— Три месяца. Я бежал, и меня поймали. Я сказал, почему меня держат здесь.

— Кто еще здесь сидит? — спросил я его затем.

— Здесь два польских генерала и другие офицеры, есть французы.

— А русские?

— Давно привели двух. Нам всем здесь будет капут.

 

- 97 -

Я хотел его спросить, почему он в коридоре, как вдруг глаз исчез, и отверстие закрылось. Я услышал какой-то шум в коридоре, потом все смолкло.

Кто был этот польский офицер? Кто были эти двое русских? Может быть, те двое? Но почему он сказал, что они здесь давно? Все эти вопросы занимали меня, отвлекая на время от других мыслей.

Он сказал: «Всем нам будет капут». Да! Я тоже думал так! Хорошо, что я успел все рассказать Сутягину, если он останется живым и вернется домой, он сделает все, о чем я его просил, я был уверен в этом.

Однако и на этот раз все произошло совсем иначе. Голод мучил меня все время. Стоило больших усилий не съедать все сразу, а оставлять половину на следующий день.

По ночам меня мучили галлюцинации, чаще всего мне виделась пища — разнообразная и в больших количествах. Шум и звон в голове и ушах все усиливался, теперь уже, вероятно, от голода.

У меня была довольно глубоко содрана кожа на скуле, рана гноилась, и моя тряпка уже пришла в негодность.

Время тянулось бесконечно долго. Днем и ночью в камере был полумрак, и уже к концу недели я перестал разбирать, когда кончалась ночь и начинался день, и наоборот.

Как-то, лежа на койке лицом к стене, я увидел на стене какие-то царапины. Я с трудом разбирал слова, написанные на польском, французском и, видимо, чешском языках. Среди этих надписей, в большинстве непонятных, я вдруг обнаружил две, написанные по-русски. Обе они были сделаны совсем недавно: под ними стояли даты — январь и март 1944 года. Привожу их обе:

«Я... фашистских гадов. Красноармеец 1005 полка Красной Армии Николай Соловьев».

Вторая была подробней, и я привожу ее полностью:

«Да здравствует Советский Союз! Я сижу здесь последние часы перед смертью, потому что дал в морду унтер-офицеру за издевательства над пленными. Прощайте, товарищи! Младший лейтенант Красной Армии Рыбкин Николай Иванович».

 

- 98 -

Я решил тоже оставить несколько слов; может быть, следующему повезет больше и он выйдет отсюда живым, унося с собой то, что мы написали. Я написал, кто я и почему сижу.

На восьмой день я был выведен из камеры и стоял во дворе у здания под охраной двух гестаповцев с собакой.

Было яркое и солнечное утро. После недельного пребывания в полутьме я испытывал резь в глазах. Меня повели, и через полчаса мы были на дороге. В углу платформы стояла небольшая группа мужчин и среди них две-три женщины. Вся группа была окружена гестаповцами с собаками. Меня подвели к ним. После короткого разговора между моим конвоиром и одним из охраны группы, причем при разговоре конвоир передал какой-то пакет, меня втолкнули в группу, и оба гестаповца удалились.

Я стоял рядом с двумя мужчинами, вернее — юношами. Вокруг себя я видел сумрачные лица арестованных. Все были одеты в разнообразную штатскую одежду. Женщины, их было трое, были совсем молоды, стояли вместе, растерянные и взволнованные. Все с жадным любопытством смотрели на меня. Мой сосед подмигнул мне. Все были иностранцы, ни одного русского. Конвоир посмотрел в сторону, и стоящий рядом тронул мою пуговицу со звездой и одобрительно кивнул головой.

Подошел поезд. Это был обычный пассажирский местный поезд. Из окон вагонов выглядывали пассажиры. Нас повели в последний вагон, он был пуст и, вероятно, был предназначен нам. Мы разместились по купе. В каждом купе поместили по 5—6 человек, и два конвоира встали у окна и дверей.

Я оказался рядом со своими соседями по платформе.

— Совиет офицер? — шепнул вопросительно один из них. Я кивнул головой. Он стиснул мне руку и моргнул подбадривающе. Я ответил ему тем же. Все молчали в вагоне.

Улучив минуту, я спросил шепотом:

— Кто вы? Куда нас везут? Он ответил:

— Чехи, агитация, саботаж.

 

- 99 -

На вопрос «куда?» он не ответил, пожал плечами. Его спокойное лицо ничего не выражало. Наоборот, второй мой сосед, юноша лет 20, всем своим видом выражал отчаяние: его руки все время судорожно двигались, он смотрел нервно по сторонам, его худое лицо то бледнело, то краснело, со страхом и злобой он смотрел на конвоиров.

Куда же нас все-таки везут? Поезд шел, часто останавливаясь на станциях. На одной станции, примерно через три часа, в наше купе вошел старший конвоир и жестом приказал мне встать. Он вывел меня на платформу, я ожидал всех остальных, но поезд тронулся, и я остался один под охраной гестаповца.

Остальных повезли куда-то дальше. Несколько позже нам суждено было встретиться кое с кем из этой группы уже в концлагере.

Я увидел на станции надпись «Ламсдорф». Она пока мне ничего не говорила.

Кругом опять местные жители. Они с опаской и любопытством смотрели на меня, обходя стороной.

К нам подошел жандарм, и после нескольких минут разговора, во время которого я уловил слова: «Большевик, офицер, совиет», мы вышли со станции и пошли по дороге. Гестаповец шел в нескольких шагах сбоку с автоматом, висящим на шее, время от времени показывая мне направление.

Мы шли долго. По дороге почти все время мы встречали марширующих немцев-солдат, проходящих учение. По обеим сторонам дороги солдаты сидели в поле, стояли в строю, делали перебежку. Они тоже смотрели на нас.

Мы вошли в какую-то деревню, всю в зелени, за ней поднимались корпуса каких-то казарм. Наконец я увидел ряды бараков за проволокой — знакомая картина! Опять лагерь!

Мы подошли к лагерю. Обычные формальности при входе, и я был передан в руки солдата со значком «СС». Откуда-то опять появилась собака, и меня повели к деревянному дому. Опять карцер, опять крошечная комнатка с деревянной койкой. На этот раз я сразу получил литр супа

 

- 100 -

и съел его весь. Я думал, что конец приближается так быстро, что не стоит планировать что-либо дальше одного дня. Теперь, когда мне казалось, что это мое последнее перед расправой пристанище, я проклинал себя за то, что не бросился на конвоира и не разрешил все разом. Видимо, инстинктивное неверие в то, что жизнь кончена, удерживало меня от попыток приблизить развязку. А может быть, проклятая слабость?! Или явно невыгодное соотношение сил между откормленным конвоиром с собакой и автоматом и мною останавливало меня тогда, когда я думал о побеге?

Мое сидение в карцере было очень недолгим. Опять эсэсовец повел меня в один из бараков, стоящих отдельно за проволочным заграждением, внутри общелагерной ограды.

Еще несколько минут — и я очутился среди своих. Большой деревянный барак, полутемный, с трехэтажными нарами, и много наших. Одетые в лохмотья — остатки от обмундирования, — с землистыми, истощенными лицами, они тут же окружили меня:

— Кто ты? Откуда? Еще один попался! Пополнение! Ребята! Дайте человеку отдышаться!

Все эти вопросы и возгласы посыпались на меня. Многие сидели или лежали на нарах с безучастным видом, не обращая никакого внимания на меня и шум в бараке. Я лежал, осматриваясь кругом.

— Прежде всего, товарищи, скажите мне, что это за барак и лагерь? — спросил я.

— Это штрафной барак номер один, отсюда без пересадки отправляются на тот свет. Лагерь Ламсдорф. Здесь почти все русские.

Ко мне подошел одетый в старую порванную шинель, молодой, лет 30, мужчина с худым длинным лицом:

— Я капитан Ильин, инженер-строитель, познакомимся. Я назвал себя.

— Идите к нам, мы выкроим вам место на наших нарах. У вас неважный вид.

Действительно, у меня был совсем неважный вид: я не умывался уже восемь дней — засохшая кровь на лице, окровавленная гимнастерка...

 

- 101 -

— Идемте, идемте, пустите его, товарищи, — сказал Ильин и повел меня в угол барака. Он помог мне взобраться на третий этаж, и я очутился рядом с ним и пожилым, с седой бородой человеком.

— Капитан Тархов, — представился он. Я сел между ними. Вот что они мне рассказали. В этом бараке около ста человек, все из разных лагерей, со всех концов Германии. Время от времени сюда приводят по одному, по два человека. Все сидят за побег, за отказ работать у немцев, за агитацию против немцев, организацию побегов и т.д. Это последний этап. Отсюда раза два в месяц берут партии по 20—30 человек и уводят неизвестно куда, вероятно, на расстрел.

— Мы не имеем контакта с общим лагерем, — продолжал рассказывать Ильин, — так как на работу не ходим, но нам приносят к дверям суп пленные из общего лагеря, и они говорят, что эти люди исчезают совершенно. О них больше никто ничего не знает. Здесь в канцелярии работает русский эмигрант, он как-то сказал одному из пленных, что на уведенных людей уничтожают все документы, а их номера выдают вновь прибывшим. Значит, немцы уничтожают не только людей, но и всякие следы о них! Мы здесь уже три месяца. Капитан Тархов немногим больше. За это время увели пять партий по 20—25 человек. Скоро ожидается очередная партия. Естественно, никто не знает, в какую партию он попадет. Некоторые попадают сейчас же по прибытии, другие, как мы, например, ждут своей очереди очень долго.

— А как с побегом? Бежал ли кто-нибудь? — с надеждой спросил я.

— Убежать отсюда невозможно, здесь все предусмотрено на этот случай. Наш барак в центре лагеря и совершенно изолирован двойной проволокой. На работу не пускают, кругом немецкие лагеря и казармы. В шесть часов утра наш барак открывают. В шесть часов вечера запирают. Каждые два-три дня устраиваются обыски. — Все это он говорил монотонным мрачным голосом. Капитан Тархов молчал.

 

- 102 -

— Я вижу, вы совсем упали духом, — сказал я. — Посмотрим, может быть, все обойдется.

— Да нет уж, — сказал Тархов, — видимо, это последний этап наших злоключений.

Действительно, у меня у самого не было никакой надежды на что-либо. Я коротко рассказал им о себе. Сначала Ильин, а потом Тархов тоже рассказали мне о себе.

Первый командовал артиллерийским дивизионом и после одного боя был отрезан от своих прорвавшейся колонной танков. После короткой обороны дивизион был подавлен превосходящими силами немцев, и он, единственный оставшийся в живых, контуженный, попал в плен. Это было всего четыре месяца назад.

Когда он это сказал, я чуть не вскрикнул от радости и удивления: всего четыре месяца назад! Значит, он был с нашими там, по ту сторону, совсем недавно! Я не дал ему закончить:

— Как на фронте? Как там живут?

Все, что он наспех рассказал, было так радостно, что я забыл о том, где я нахожусь. Многое я узнал у него: о реорганизации армии, о наших победах, о наступлении и, наконец, о том, что никто не сомневается в скорой победе. Он называл мне пункты, которые уже были отвоеваны нашими, о гигантской промышленности, которая выросла на Востоке и которая снабжает армию всем необходимым.

А мы так горевали о потерянных территориях и ранах, которые были нанесены нашей промышленности!

Все это было для меня, впервые слышавшего это из первоисточника, такими ошеломляюще радостными новостями, что с трудом осознавалось.

Он продолжал свой рассказ. В первый же момент, когда его отвели в тыл, какой-то немецкий солдат сделал попытку сорвать с него погоны. Он ударил немца по руке и был избит; затем он был в бараке общего лагеря. Все заметили, что один из пленных (как потом оказалось — немец с Поволжья) был, видимо, специально прислан в барак. Он курил сигареты и ел хороший хлеб, периодически уходил, как он заявлял — на допрос. Пленные заподозрили в нем шпиона.

 

- 103 -

Обыскали и нашли у него список на десять человек — очередных жертв гестапо.

Решено было его убить. Накинулись на него, начали бить и, вероятно, убили бы, но не успели, так как на крики в барак ворвались немцы из охраны. Было темно, все разбежались мгновенно, охрана, не зная шпиона в лицо, начала его, кричащего и ругающегося, тоже избивать, к общему удовольствию всего барака. Затем уже умолкнувшего шпиона уволокли из барака.

Ильин не участвовал при обыске шпиона, так как в лагерь прибыл позже и в барак попал уже при развязке всей этой истории. Он присутствовал при избиении шпиона.

Однако на следующий день Ильин был на допросе в гестапо. Избив его, гестаповцы потребовали назвать фамилии тех, кто избивал шпиона. Категорически отказавшись выдать товарищей, Ильин был зверски избит и брошен в штрафной барак.

Для Ильина все произошло слишком быстро: переход от фронта, отрыв от своих — к плену, к обстановке жестокого и безжалостного уничтожения людей, зверского обращения. Это с самого начала очень тяжело подействовало на него, и он утратил стойкость и надежду остаться живым. Я видел упадок его душевных сил, поэтому и здесь, и много раз потом мне пришлось встряхивать его: я рассказывал ему о лагерях, о поведении наших в плену, о моральной стойкости и выдержке, так нужной нам, если мы хотим выдержать все и вернуться домой; о долге и чести советского гражданина. Мои слова и рассказы находили благодарную почву, я видел, как он впитывал все это, становясь бодрее и увереннее.

Иным был Тархов. Этот моряк дальнего плавания, командовавший морским батальоном, был взят в плен под Севастополем, где ему прострелили ногу.

С самого начала Тархов стал говорить о том, что близок разгром немцев, и призывал пленных бороться против немцев, пытавшихся использовать их на военных работах.

Он был брошен на работу в каменный карьер, где невероятно тяжелая работа чуть не отправила его на тот свет.

 

- 104 -

За попытку к побегу, о чем пронюхали немцы, он и двое его товарищей были отправлены в штрафной барак. Большей частью он молчал, но страшная ненависть к фашистам всегда чувствовалась в его спокойной, неторопливой речи.

Я узнал, что, кроме меня, Ильина и Тархова, офицеров в бараке больше не было.

Мы сидели на нарах, разговаривая, и не заметили, как немцы стали загонять всех в барак и заперли дверь. Стало совсем темно, мы начали устраиваться на ночь.

Только я растянулся на своем месте, как вынужден был вскочить — миллионы блох атаковали меня. Ни с чем не сравнимый зуд во всем теле не давал мне сомкнуть глаза всю ночь. Клопы и вши, которые были нашими неизбежными спутниками во всех лагерях, были пустяком по сравнению с этой бедой. Все пять дней, которые я провел в штрафном бараке, я с ужасом думал о ночах, которые меня ожидали. Только днем мне удавалось заснуть на 2—3 часа во дворе.

Несмотря на напряженное ожидание увода очередной партии, барак жил своей особой жизнью. Общая участь сближала всех: не было обычных споров и перебранок из-за места и т.п. Товарищеская спайка чувствовалась во всем. Часто можно было слышать ругань по адресу немцев и сожаления, что нельзя устроить им что-нибудь на память, на прощание...

В 6 часов запиралась дверь, и все начинали укладываться на свои места; сейчас же кто-нибудь обращался к нам с просьбой рассказать что-нибудь из книг. Ильин или я в абсолютной тишине начинали пересказ какой-нибудь вещи. «Возмутитель спокойствия» и «Похождения бравого солдата Швейка» пользовались неизменным успехом. Люди забывали о том, что они, по существу, сидят в камере смертников, — смеялись, сопровождая отдельные места сочными комментариями. В особенности это касалось похождений Швейка.

Как это ни странно, кормили нас все это время несколько лучше, чем обычно в лагерях: 5—6 вареных картофе-

 

- 105 -

лин, пол-литра супа из каких-то трав, однако вполне съедобных, и 250 граммов хлеба. Таков был наш дневной рацион.

Я вспомнил и рассказал о практике в разных странах, теперь, кажется, и в Америке, хорошо кормить приговоренных к смерти. Наша пища была сравнительно приличной, может быть, поэтому!

Большинство мало задумывались над готовящейся нам участью, так мне казалось, и только несколько человек тяжело переживали это: одни почти все время лежали на нарах, ни с кем не разговаривая, другие, наоборот, метались по бараку, вмешиваясь во все разговоры. Я не уставал спрашивать Ильина обо всем, что меня так интересовало и волновало, — о жизни по ту сторону. В свою очередь он жадно слушал меня, когда я рассказывал обо всех событиях этих трех лет начиная с 41-го года. Тархов обычно лежал рядом с нами, изредка вставляя короткие фразы.

В 1944 году май был особенно жарким, и мы по ночам задыхались от жары и духоты. Я удивлялся и не понимал, как тут можно спать мертвым сном, как это делали многие. Правда, этот сон часто нарушался выкриками, бормотанием и ругательствами. Мучаясь все время из-за блох, я слушал все это. Да, это было похоже на камеру смертников!

Никто, в том числе и я, не догадывался о том, что многих из нас ждет в ближайшие дни нечто худшее, чем скорая смерть.

19 мая, на шестой день нашего пребывания в штрафном бараке, как обычно, около 6 часов утра, с грохотом начали открываться двери, и мы ждали появления на пороге двух гестаповцев для проверки команды, выноса параши и пр.

Но на этот раз на пороге стояла группа гестаповцев, среди которых мы увидели офицера гестапо. Он стал выкрикивать номера. Все сидели на своих местах, боясь услышать свой номер.

Я видел, как вздрогнул Ильин, затем Тархов усмехнулся своей мрачной улыбкой. Я посмотрел на них, они кивнули головой. Их номера были названы. В гробовой

 

- 106 -

тишине слышен был только резкий голос офицера, называющего номера.

Я начал считать, скольких он уже вызвал, но сбился со счета и услышал, как он дважды назвал один и тот же номер. Это был мой номер, но до моего сознания это дошло не сразу. Эсэсовец сложил бумагу и крикнул:

— Выходите с вещами, чьи номера названы! Мы медленно стали слезать с нар.

— Ну, товарищи, дошла очередь и до нас, прощайте! — сказал кто-то.

Мы вышли и построились за дверями. Нас было 24 человека. Все молчали. Молчание было и в бараке.

— Прощайте, товарищи!— вдруг крикнули несколько человек из барака.

Нас повели к выходу. Мы прошли весь лагерь, и уже у ворот лагеря к нам присоединили еще троих пленных. В отличие от нас они были одеты значительно чище, и лица их не носили следов такого истощения, как было у всех нас. Их поставили сзади.

Группа эсэсовцев, их было шестнадцать человек, окружила нас.

— Марш!

И мы тронулись.

Опять знакомый путь к вокзалу. Я подумал, что опять нас везут куда-нибудь, и поделился этим с Ильиным.

— Да нет! Уж теперь идем к концу! — сказал он.

Тархов молчал, как обычно.

Вокзал. Одиноко стоящий пассажирский вагон на путях. Нас разместили в купе. Вагон был вскоре прицеплен к поезду, и мы отправились...

Весь путь мы проделали в молчании. Вокруг зловещие фигуры гестаповцев. Изредка переговариваясь короткими фразами, они мрачно смотрели на нас.

 

 
 
 << Предыдущий блок     Следующий блок >>
 
Компьютерная база данных "Воспоминания о ГУЛАГе и их авторы" составлена Музеем и общественным центром "Мир, прогресс, права человека" имени Андрея Сахарова при поддержке Агентства США по международному развитию (USAID), Фонда Джексона (США), Фонда Сахарова (США). Адрес Музея и центра: 105120, г. Москва, Земляной вал, 57/6.Тел.: (495) 623 4115;факс: (495) 917 2653; e-mail: secretary@sakharov-center.ru  https://www.sakharov-center.ru