- 161 -

...Так тяжкий млат

Дробя стекло, кует булат.

 

 

ТУДА, ГДЕ КОРМЯТ ШОКОЛАДОМ

 

Было у нас, норильских заключенных, три самых страшных врага. И первый самый страшный враг — стужа. Мороз, да еще с ветром. А одежонка никудышная: бушлат — семьдесят семь дырок, такая же телогрейка под ним, шапчонка замызганная, на вате, из бумазеи, рукавицы брезентовые, на морозе, как железо, не гнутся (а уж что под них на пальцы натянуто, какое рванье, лишь бы потеплее,— это уж у каждого что отыщется). На ногах — не лучше: бурки. Звучит роскошно. Только ведь в бумагах, отчетах. А на самом деле «ЧТЗ»: сшиты из дряхлых обрывков ватных одеял, а вместо подошвы — кусок прорезиненной траспортерной ленты. Двигаешь ногами, точно гусеницами. Отсюда и название: Челябинский тракторный завод. Метко и образно словцо лагерника!

А жира под кожей и вовсе нет. Откуда жир, если ты, к примеру, тринадцать месяцев отсидел в тюремной камере в ожидании приговора, и все эти четыре сотни суток — ни передачки, ни ларька тюремного, пайка черная в четыреста граммов, три кружки кипятка пустого да миска баланды жиденькой. Ну откуда тут жир? Скелет, обтянутый кожей. Тонкий, звонкий и прозрачный.

Да, вот он, второй самый страшный враг: голод. Ну, не голод, если уж быть точным. Только ведь досыта-то никогда не наедались. Постоянно, непокидаемо — мечта о кусочке хлеба или еще о чем, что можно бы съесть.

 

- 162 -

И третий самый страшный враг — усталость. Была бы силенка — и кайлом бы махал повыше, и покрепче ударял бы им в скалу, и лом — «железный карандаш» — из рук бы не выскальзывал, из тех рукавиц жестяных. Да и ветер с ног бы не сбивал, и тачка тебя не опрокидывала, а легко и изящно вытряхивал бы ты из нее дробленый камень, куски глины или тяжкий бетон-плывун. Была бы сила — и согревался бы от работы, с морозом был бы запанибрата, и время до конца смены быстрее бы шло, и полярная беспросветная ночь не так угнетала бы.

И одного из тех трех врагов хватит, чтобы сломить человека. А тут надо было выдержать всех трех. Чтобы дело сделать, чтобы живому остаться.

Не каждого на такое хватало, ох, не каждого! Вот уж где крепость духа, и жизненная закалка, и воспитание проверялись!

У немногих находилась та чудесная внутренняя сила, способная против всех трех врагов устоять.

Счастливы оказывались те, у кого отыскивалась такая сила.

Но были и иные удачи. Кому-то просто везло, кому-то добрые люди помогали, кого-то судьба спасала от неминуемой гибели.

...В сорок втором году, пятого августа вечером, выпустили нас, несколько сот пола мужского, со дна белоснежного парохода «Иосиф Сталин», лучшего на Енисейском флоте (как уже само имя показывает), на дудинский плоский берег. Склон был негусто застроен низкими бревенчатыми и дощатыми зданиями — склады, избы, сараи, навесы. Тут и там — штабели досок, бревен, ящиков, бочек, кирпича, мешков.

Спустились мы по колеблющимся под шагом трапам и, немного пройдя, растянувшейся колонной выстроились у засоренных угольной пылью рельсов узкой колеи.

После недели полутемного трюма свободный мир природы и хозяйничающих в нем людей раскрывался отвыкшим глазам, молодым — особенно, завораживающей сказкой. Исчезли мысли о трагизме судьбы, об унизительном бесправии — гонят, точно скот!— о безрадостном будущем, если оно еще есть. Даже постоянное ощущение голода отступило. Так и влекла неоглядная ширь бледного Енисея, буро-зеленая тундра. По рельсам взад и вперед, деловито посвистывая, неторопливо снуют два черных маневровых паровозика. Нешибкую суету порта освещают низкие, печальные лучи солнца. Вот она, та воспетая экзотика, что поднимает и согревает душу даже в самых безнадежных ситуациях!

 

- 163 -

Ситуация моя была полностью безнадежна. Арестовали на второй день войны, 23 июня. Схватили люди с овальными нашивками на рукавах — сотрудники даже не Берии, не Наркомата внутренних дел, а только что выделенного, еще более страшного Наркомата Госбезопасности, люди Меркулова.

Как удары молота по сердцу — первые допросы на Лубянке («А-а, не знаешь, что твой отец — эсер?!» Ничего не знал я об отце, мать увезла меня, когда разошлась с ним, а было мне четыре года. Но слово эсер — оглушало. «Ну, о себе расскажи, как создавал контрреволюционную организацию в Горьковской области»), Я приготовился к самому-самому: расстреляют!

Но, видать, сообразили меркуловцы, что маху дали — не резон тратить дорогое военное время на шитье дела какому-то студенту истфака. И через несколько дней сбросили парня в Таганку. После года следствия, законченного уже далеко от Москвы, в омской тюрьме, бериевская гора родила мышь: пять лет ИТЛ по Особому совещанию, которого я и в глаза не видел. Да всего-то — по 58-10.

Повезло — жизнь оставили. И опять повезло — срок, в сравнении с другими, пустяковый. И все-таки я понимал верно: существование оставлено для лагеря, всем мечтам и планам на деятельность — крах, из пропасти пятьдесят восьмой уже не выкарабкаться.

Несколько часов мы сидели на своих узелках (у кого их не было — прямо на утоптанной угольной пыли). Ждали состава, в который нас, как разнесся слух, должны были погрузить, чтобы отправить в Норильск. В тот самый Норильск, неведомый, страшный и привлекательный, на самом краю света. О Норильске мы наслышались еще в Красноярске, на пересылке Злобино. Норильск, где птицы мерзнут на лету, где каменные карьеры и угольные шахты, а в лагерных зонах — открытые бочки с селедкой иваси (бери, сколько хочешь!), и где каждому заключенному, как полярному летчику, по плитке шоколада на сутки выдают — иначе там, возле Северного полюса, не выдюжить. И вот мы через несколько часов окажемся в том обнадеживающем крае, где, рассказывают, строится небывалый комбинат, новый гигант советской индустрии. После годичного безделья в тюремной камере участие в такой стройке представлялось счастьем.

С Енисея тянул пронзительный ветерок. Как хорошо, что на мне ватное пальто из плотного черного сукна, подарок дяди Коли. Он дал мне его осенью 1940, когда я уезжал из Мурома в Москву, в институт. Пальто было изрядно поношенное, великовато (дядя Коля был выше и шире в

 

- 164 -

плечах), но выглядело довольно прилично. Осень и зиму я ходил в нем по Москве, вешал его в раздевалках института, Ленинской и Исторической библиотек. Пригодилось оно и в Омске, когда в сибирский мороз нас выводили на прогулку и мы прохаживались по глухому тюремному боксу вдоль высоченных бревенчатых стен. Теперь мне это пальто было втройне дорого.

Вечер что-то очень уж затянулся. Солнце давно должно было опуститься за горизонт, но что-то удерживало его. Тускло-красный шар, на который запросто можно было глядеть, медленно перемещался параллельно горизонту с запада на север, коснулся черты и краешком зашел за нее, но вскоре опять поднялся и поплыл дальше — с севера на восток. Часов ни у кого из заключенных, разумеется, не было, однако мы понимали: стоит ночь. Удивительная для нас, впервые на североаброшенных, солнечная ночь. Экзотика!

Но вот из тундры, из-за ближайшего бугра, показался паровозик, а за ним цепочка из нескольких платформ, с десяток или чуть больше. Платформы подкатили и остановились возле нас. Были они такие низенькие, на таких игрушечных колесах, что казалось, можно было прямо с земли шагнуть. У некоторых платформ болтались узкие борта, иные были без ограждений.

Прозвучал приказ: «Загружайсь!» Вскочили и насторожили уши овчарки, напряженно вскинулись винтовки в руках конвоиров. Мы вспрыгнули на платформы, бросили узелки на протертые углем доски и опять расселись — тесно, плечом к плечу. Паровоз, оказавшийся тем временем на другом конце состава (за ним еще был пассажирский вагончик, для начальства, надо полагать), пронзительно просвистел, выпустил струю серого пара. Платформы дернулись, застучали буферами, и, набирая ход, поезд двинулся по визжащим рельсам, уложенным на редкие шпалы вдоль невысокой земляной насыпи, а кое-где без нее, прямо по тундре. Прощай, недолговременная неизведанная Дудинка. Едем в Норильск! Вот уж сквозит его ветер. Я поднял невысокий суконный воротник пальто, плотнее натянул кепку с пришитыми к ней наушниками из фланелевых портянок — плод тюремного досуга в ожидании этапа.

Бескрайняя равнина, поросшая мхом, травой и кустарниками, с частыми проплешинами камней; болота, озерки и озера дорога обходила, виляла, делала петли. Вдали вид- нелись белые пятна: ого, нерастаявший снег! Ожидание снега было естественным, даже в середине лета. Но когда состав приближался к белым пятнам, они оказывались густо растущими цветами.

 

- 165 -

Иногда поезд останавливался на разъездах. На дощатых домиках висели вывески: «Челюскинская», «Папанинская» (стало быть — станция?), «Тундра», «Алыкель», «Коларгон», «Кайеркан». Возле домиков были сарайчики, будки уборных, столбы с протянутыми веревками. На некоторых станциях, подальше от колеи, виднелись зоны с вышками, один-два барака, каменный, песчаный или известковый карьер. Состав встречал мужик в черном накомарнике, с желтым флажком в руке. Увидели человека с сеткой, опущенной на лицо. Он нес зеленое эмалированное ведро, полное красных ягод.

Вдали от дороги встречались редкие рощицы и лесочки. Кривые невысокие березки, елки, а больше — похожие на ели остроконечные стройные деревца. Конечно же, это были лиственницы (странное название, какие у них листья?) Иные стояли прямо, а большинство торчало кое-как. Вспоминались картины тундры и лесотундры из учебников географии.

Прошло уже, наверно, немало часов, солнце оторвалось от линии горизонта, сделалось поярче, стало светлее вокруг. Впереди начали вырисовываться горы. Они постепенно вырастали, мрачные коричневые вершины, с языками снега в расщелинах. Казалось, вот-вот поезд доберется до них, но шло время, а горы были все так же далеко. Они оказывались то справа, то слева, то опять впереди. Швыряло платформы, трясло на неровно проложенных рельсах, и, наверно, уже к полудню, когда солнце и пригревать начало, одна из гор выросла и приблизилась. Коричневая каменная громада посередине высоты была опоясана деревянной, на сваях, эстакадой. У подножия чернели железные угольные бункеры.

Гора оказалась справа, а слева виднелся поселок. Бревенчатые дома, некоторые — в два этажа, дощатые и бутовые бараки, несколько кирпичных сооружений промышленного вида, даже две или три улицы вырисовывались. Вдали высилось большое, городского типа здание. Еще за ним, похоже, теплоцентраль с высокой кирпичной трубой, извергавшей густой темный дым. Вокруг поселка голубело несколько озер, одно было почти квадратное. Вдали поблескивала река или очень продолговатое озеро, а за ним в дымке — далекие горы.

Платформы остановились на усеянной угольной пылью площадке с обычными станционными строениями, только все они были как бы уменьшенного масштаба.

На любом этапе найдется такой, кто уже что-то знает о местах, куда везут. Кто-то сказал, что называется станция — Нулевой Пикет. А поселок за ней, кучка зданий, это

 

- 166 -

И есть Норильск. Приехали! Значит, скоро и бочки с иваси, а к вечеру, глядишь, и шоколад выдадут.

О, наивная доверчивость неопытной юности! Как хорошо с тобой живется, как освещаешь ты даже самые мрачные часы!

Гора, возле которой остановился состав, раздваивалась, прорезана была ущельем (позже я узнал, что тут две горы, первая — Шмидтиха, другая — Рудная, а между ними Ущелье Угольного Ручья). В него уходила каменистая дорога, сбоку бурлил и пенился поток. За ним, по склонам ущелья, прилепились бараки, обнесенные колючей проволокой и скворешнями-вышками на углах.

Выстроили нас в длинную колонну. Цепочки конвоиров, рычанье и злобный лай овчарок. Двойной Пересчет по пятеркам («Первая» — гаркает конвоир с фанерной дощечкой в руках, и мы торопливо делаем шаг вперед. Вторая!» — слышится уже сзади, «третья!», «четвертая!» — глохнет вдали).

Из ущелья нам навстречу студеный ветер, как из трубы. И вот колонна двинулась вверх, вдоль потока бурливого, по выглаженной шинами темной дороге, полого поднимающейся между замшелых коричневых скал. То и дело неслись, прижимая нас и конвоиров к обочине, самосвалы с углем и каменьями, а снизу обгоняли с натруженным ревом пустые грузовики. Воздух насыщен угольной и каменной пылью.

По мере нашего продвижения ущелье сужалось, бока гор с обеих сторон становились выше и отвеснее, любопытным приходилось задирать голову, чтобы видеть вершины.

Пройдя, наверно, километра два, заметили мы слева, за ручьем, который стал здесь поуже, ряды продолговатых мрачных куч. Они дымились, источали удушливый желтый газ и дым. В дыму и газе ковыряли лопатами и ломами закопченные мужчины и женщины, явно наш брат, зэка-зэка. Подкатывали к кучам самосвалы, задним бортом на них надвигались. Медленно опрокидывали кузова, уголь ссыпался, и уже на обратном ходу шофер выравнивал кузов.

Еще прошагали метров триста и увидели громадные бункеры шахт. Под бункеры то и дело подъезжали машины, ящики раскрывались, и уголь с грохотом сыпался в кузова. Неподалеку высился конус угольной породы, отклонив нетерпеливый поток воды. Остервенело рыча, перебегал он с одной стороны ущелья на другую, дорога проходила по мостику. Справа, у бункеров, на крутом склоне Шмидтихи и начиналась та деревянная эстакада, которая броси-

 

- 167 -

лась нам в глаза при первой встрече с этой горой у станции Нулевой Пикет. Гора здесь кончалась. Оглянувшись, можно было увидеть, что Шмидтиха — это колоссальный неровный купол. Где-то на ее склоне непрерывно, утомительно монотонно, настойчиво тянул бесконечную однообразную песню шахтный вентилятор: звук пустынный, неживой. У самой подошвы горы, за ручьем, стучал крикливый заводик (впоследствии узнал я: цементный). Неподалеку, на левой стороне ущелья, опять ряды бараков за колючей проволокой с вышками.

Там, где кончалась куполообразная гора, срасталась с ней другая; она была ниже, но казалась еще более неприступной — почти скала. Промежуток, разделяющий две горы, представлял собой каменную ложбину. К ней вела тропинка, извилисто проторенная среди острых камней и утесистых выступов. Вокруг торчали бурые скалы, похожие на стрельчатые готические башенки. Мало тут было жизни: лишь изредка цеплялся за обрывы корявый пропыленный кустарничек да жалась к нему бурая чахоточная трава.

Шагали, может быть, полчаса или больше, ущелье сузилось. А вот и его конец, и дорога исчезла. Правая и левая горы соединились в крутом подъеме. Стояло тут несколько чистых, аккуратных бараков, а выше их — квадратная нора, возле — небольшой отвал породы. Позже, когда я освоил все эти места, узнал, что здесь — одиннадцатая штольня.

Конвой направил нас на ту тропинку, по крутизне, между камнями, уже не пятерками в ряд, а по одному, гуськом. Вскоре мы оказались на плато, поросшем мхом и лишайниками; здесь опять в колонну построили и велели подниматься по пологому склону. И вот открылось заграждение, проволока в шипах, натянутая в пять или шесть рядов на деревянные столбы. За этой сетью виднелись серые дощатые бараки. «Десятое лаготделение»,— просветил нас кто-то (может, любознательный зэка у вертухая спросил? Попадались иногда конвоиры, которые хоть и хмуро, а отвечали на вопросы, если они были пустячные).

У ворот остановились. Воздух был чист, прозрачен и прохладен. С одной стороны возвышалась плоская вершина Шмидтихи, с другой, за пройденным ущельем, чуть ниже нас, каменистые уступы горы Рудной. А впереди гора, на которой мы стояли, поднималась некруто и уходила за горизонт. Оттуда тянуло холодным ветром с запахом снега. Позже узнал я, что гора эта, на которую нас обрекли, Надежда называется. Влево от зоны лаготделения виднелись карьеры, там стучали бурильные станки с высокими мачтами. Это были начальные пороги рудника открытых работ под названием Угольный Ручей.

 

- 168 -

Опять ползло красное солнце вдоль вершины нашей горы,— бледная ночь. Наконец створки ворот, перетянутых колючей проволокой, раскрылись, и нас, тщательно пересчитав, впустили в зону. Конвой остался с той стороны, а здесь нами занялись шустрые нервные ребята в щегольских сапожках, новых стеганых телогрейках и шап-ках-кубанках. Это были «нарядчики», распорядители из заключенных блатарей. Звонко и зло покрикивая, разбили колонну на группы и повели в барак, где баня. Знакомая по тюрьмам и пересылкам процедура: все, что на тебе и с тобой — цепляй на горячее кольцо из толстой проволоки, клади на лавку (после нашего ухода развесят в прожарку), получай конфетку стирального мыла (без фантика) и — в мокрое помещение; там жестяные шайки, горячая и холодная вода. Раз-раз, помылся, и — в другой отсек, жди, когда из жерла прожарки начнут кольца с вещами выбрасывать.

Нашу группу направили в барак, где оказалось непривычно просторно, и половины двухэтажных нар не занято. Сосновый дух стоял. Мы с высоким парнем облюбовали верхние полки. Снял я помятое, пахнущее прожаркой пальто, разостлал на плохо проструганные, еще не оглаженные жильцами доски, узел — в изголовье.

Только расположились — крик дневального (уже успели назначить!):

— Подходи за талонами на ужин и завтрак!

— И пайка?— Существенный вопрос. И тут же остряки:

— Пайку еще заработать надо.

— Работа не волк, в лес не убежит.

— Пайку утром принесут,— строго подытожил дневальный.

Талоны розданы, дневальный вышел, вскоре вернулся и провозгласил:

— В каптерку, за обмундированием.

Мы потянулись к бараку где размещалось это заведение. Там шевелилась толпа, заключенные по одному поднимались на крыльцо, заходили в помещение, оттуда появлялись как на подбор — в телогрейках и шапках, с бушлатами и сапогами в руках.

— А подушки, одеяла, простыни?

—        Простыни начальник даст.

—        И еще добавит.

Бушлат и телогрейка мне достались в заплатах, шапка с мохнатым белым собачьим мехом на ушах — уникальная, единственная небось на всю зону, по ней потом меня безошибочно узнавали. Дали застиранную нижнюю рубаху, неприглядные кальсоны с тесемками. А вот сапоги — новехонькие, с иголочки, со свежим запахом кожи.

 

- 169 -

— А куда сдать свои вещи?— поинтересовался я у каптера.

— Камера хранения пока не работает.

Она так и не открылась, пока я тут был. Ни матраца, ни подушки, ни простыни, ни одеяла все три месяца, что довелось мне прожить в десятом лаготделении, никто из нашего этапа не получил. «Еще не поступили»,— отвечали в каптерке на все запросы. Спал я на своем пальто, укрывался бушлатом, узел и телогрейка, а также и сапоги — в головах. Оставить новые сапоги внизу под нарами, было опасно: уведут.

На третий вечер, вернувшись с работы, я не обнаружил на нарах пальто. Кинулся к дневальному — тот отмахнулся: «Только у меня и дела, чтобы за твоим вшивым пальто следить!» Еще через сутки или двое, движимый голодом и трезвым расчетом, променял я на пайку остававшийся в узле пиджак — от муромского костюма (брюки украли в вагоне во время переезда из Омска в Красноярск).

Так проходила «акклиматизация», так расставались с прошлым. И окончательно утверждалось в сознании правило новой жизни: у зэка в лагере ничего лишнего быть не должно. Ну зачем костюм? Зачем пальто? Одна забота, одна тревога. И все равно украдут, отнимут. Без лишнего — спокойней.

Отнеся полученное в барак, надев новехонькие сапоги и залатанную телогрейку, отправился я осматривать место поселения.

Заключенные сидели у бараков, прохаживались по дорожкам. Зона была мужская, ни единой женщины, даже среди обслуги. От одного барака доносились звуки гармони. Это был клуб. На крылечке гармонист наигрывал, рядом парень пел: «Синенький скромный платочек падал, опущенный с плеч...».

Так услышал я впервые эту популярную песню. Сердце затрепетало. Слова и музыка пробуждали воспоминания прошлого, невозвратного и далекого, отнятой родины, юношеской любви, оборванной навсегда. Слова были не о таких, как я, а о счастливых моих сверстниках, которым выпала честь отстаивать Родину от нашествия врагов. Однако песня потому и песня, что берет за сердце не только тех для кого написана.

Тут же у клуба увидел я витрину с газетой. Боже мой, свежая, за двадцать пятое июля, «Правда». Это был первый газетный лист, который увидел я после 22 июня 1941-го. Как мечтали мы о нем в тюремной камере без известий с воли,— а ведь шла такая война! Как шарили глазами в поисках хотя бы обрывка, когда выводили на

 

- 170 -

прогулку, как старались подобрать чинарик и, если это удавалось, хотя и крайне редко, с каким нетерпением развертывали, расправляли обгоревшие кусочки, ловили по осколкам фраз смысл напечатанного: что там, на фронтах? И вот я свободно читаю газету, вывешенную на всеобщее обозрение. Но какие ужасные сведения: наши войска отступают, бои севернее Орла, юго-восточнее Смоленска, столько городов в самом сердца России — у врага! Что же будет, сколько еще до того, как выгоним фашистов?

А о том, что выгоним, что все потерянное вернем, отстоим Родину— в этом я ни на минуту не сомневался.

Нахлынувшие впечатления дня, мысли от прочитанного в газете на время заглушили вечно копошившийся червяк голода; но он бодро зашевелился, когда пронеслись над зоной три удара об висевший у столовой рельс. Все в зоне встрепенулось, движение увеличилось, слышно было: «На ужин! На ужин!»

Я влился в толпу, стремящуюся к бараку-столовой. В руках у людей болтались котелки, литровые консервные банки на проволочных дужках, кое-кто нес длинные алюминиевые цилиндры, составленные из нескольких кастрюлек и скрепленные общей ручкой (потом я узнал, что сооружение это называется «судки»), А мне и горя мало: привык за год тюрьмы — казенную баланду подают в казенной миске. Наверно, и тут для новичков такая найдется.

Однако, когда подошла моя очередь к кухонному оконцу, я уже понял, что без собственной посуды баланду не получить. Отошел от окна и у одного из сидящих на бревнах возле соседнего барака, уже опроставших свои котелки, спросил, не даст ли он мне посудину, чтобы получить суп. «Ишь ты, какой шустрый,— пробормотал мужик, зло меня оглядывая.— Свою иметь надо!» В растерянности я попросил еще у кого-то, но даже не получил ответа и уныло побрел обратно к кухне. И тут пожилой, в очках, протянул мне котелок: «На, парень, поужинай!»

Выпив перловую баланду с редкими волоконцами мяса, я ополоснул котелок под штырем умывальника и возвратил хозяину. Попутно спросил, где бы достать ложку.

— Ну, ложка — дело десятое,— сказал мой доброхот.— Раздобудешь, придет время. А вот котелок к утру смастери. Вон, за столовой банок много, на первых порах обойдешься. Ты, видать, из сегодняшнего этапа? Откуда привезли?

Поборов отвращение, направился я к куче мусора и пищевых отходов. Помойка разрослась почти до самой ограды, подступала к шипастой проволоке. Осторожно раскидывая носком сапога груды ржавых консервных банок,

 

- 171 -

потом наклонившись, чтобы выбрать ту, что поновее и почище, почувствовал я на себе чей-то взгляд. Поднял голову и увидел военного в кителе и фуражке. В званиях я не разбирался, но видно было, что это начальник. Он стоял неподалеку, и когда я поднял на него глаза, отвел свои и стал вглядываться в даль, за проволоку, туда, где под горой виднелась далекая и широкая долина. Я думал, что начальник сделает мне замечание, может, и накричит, возможно, и в карцер отправит; ведь он наверняка подумал, что я — один их тех, кто роется тут в поисках чего-либо съедобного — я уже видел здесь таких, еще до ужина. Но военный ни слова не сказал и даже отвернулся, продолжая делать вид, будто оглядывает подернутую дымкой долину.

Позже мне сказали, что это начальник лаготделения Рябинкин. Лет пять спустя, когда я освободился и вечерами, после основной работы на заводе, нештатно сотрудничал в норильском радиовещании, сочинял из любви к искусству репортажи и корреспонденции, очерки и рецензии, мне довелось встретиться с этим человеком при совершенно других обстоятельствах: я брал у него интервью в красочно оформленном зале ДИТРа — Дома инженерно-технических работников, лучшего общественного здания в тогдашнем Норильске; шла подготовка к выборам в Верховный Совет, а Рябинкин заведовал агитпунктом или возглавлял избирательную комиссию. Меня-то он, разумеется, узнать не мог, мне же не было резону напоминать, что мы когда-то встречались.

Но то произошло пять лет спустя. А пока, довольный тем, что никто ко мне не придрался, я вымыл облюбованную банку, отыскал кусок проволоки, гвоздь, пробил им с помощью голыша две дырки по верхнему ободу жестяного цилиндра,— получилась дужка. Посудой для баланды я был обеспечен.

Так начался новый этап моей заключенной жизни.

Такой оказался шоколад. Такие иваси в бочках.

 

С ТРЕМЯ ПЕРЕКИДКАМИ

 

Со следующего утра нас стали выводить на работу. Событие радостное, трудиться хотелось, тут виделось что-то от воли, да и, действительно, на работе мы чувствовали себя свободнее, чем в зоне, не говоря уже о тюрьме, которая была еще близко в памяти.

Рано утром, собрав зэка к воротам, нарядчики начинали развод. Выстраивали заключенных по бригадам, а уж по-

 

- 172 -

том пятерками выдавливали из зоны. По ту сторону проволоки каждую бригаду принимал конвой — несколько красноармейцев с винтовками и овчарками.

Три-четыре бригады — человек семьдесят (и нашу в том числе) — конвой повел вниз по той тропинке среди скал, по которой мы сюда поднимались. По скользким от росы камням спустились в знакомое ущелье, к одиннадцатой штольне, мимо строящегося подъемника, перешли ручей, а потом по такой же еле заметной тропке, по таким же острым и влажным лавным осколкам, срывающимся из-под ног в крутизну, взобрались на противоположную гору — Рудную.

На вершине, покрытой замшелыми валунами, среди которых гнездились редкие кустики, стоял сколоченный из горбыля сарай. Открыв дверь, инструментальщик выдал нам ломы, кайла, топоры, лопаты, тачки,— все, что надо для земляных и каменных работ. С другой стороны горы, откуда просматривался внизу Норильск, вилась между камнями дорога. По ней на подводах стали подвозить бревна, доски, мешки цемента, кирпич, шлакобетонные блоки, трубы. День ото дня росли штабеля строительных богатств.

Одной из подвод правил кривой верзила колоритного вида, Максим. Он любил потолковать с нами во время разгрузки подводы. Свернув громадную цигарку махры и ехидно ухмыляясь, зыркая единственным глазом, Максим расспрашивал, кто откуда, кто за что и на сколько.

Человек, которого называли десятником, длинный, лег под сорок, по фамилии Ватутин, подвел нас к размеченной площадке на краю плато и сказал, что тут будет зона. Колышки, слегка забитые в грунт, означали: на месте каждого надо рыть ямки под столбы ограждения. Внутри очерченного ими четырехугольника такими же колышками обозначены будущие котлованы под бараки. Принялись мы долбить кайлами и ломами камень. И с первых же ударов обнаружили: сотворить тут хотя бы маленькую дырку — дело крайне трудоемкое. Двинешь кайлом или ломом — искры брызнут, а отколется пять-шесть семечек.

На ямки ушло несколько дней, потом стали ошкурять сосновые бревна и ставить их, заваливая остаток ямы щебнем и утрамбовывая чуркой. Другая бригада одолевала неподатливую скалу под бараки, а часть людей отвели подальше от края горы, и там они начали долбить котлованы, широкие и на невообразимую глубину — дело, казалось, вовсе безнадежное. Десятник объяснил, что тут завод будет. Прошло недели две, и скептики опозорились: котлованы протолклись вглубь на несколько метров. Щебень из них выбрасывали сначала с одной перекидкой потом с

 

- 173 -

двумя, а под конец с тремя (так и в нарядах, которые выписывал десятник, значилось). К стенке пристроили из горбылей настил, потом, по углублении котлована, опустили, а напротив соорудили второй, повыше. Со дна каменной ямы совковой лопатой зэка кидал щебень на настил, а там стоял еще один «контрик» и перекидывал на следующий. С него третий камнекоп делал последнюю перекидку — в тачку, которую держал наверху «каталы». Тот и отвозил ее подальше, в отвал.

«Плотники есть?» — разнесся по кучкам зэка вопрос десятника. Нашлись, и даже больше, чем надо. Сообразили ребята, что топором тюкать да пилу дергать легче, чем тот треклятый камень крошить. Ну, а уж проверка на плотничьи навыки — в бригаде очкастого Осипова, там все зависит от твоей смекалки, прилежания да уважения к бригадиру.

Вскоре ограда зоны была готова, по столбам в пять рядов ту милую проволоку пришпандорили, свежую, еще не потускневшую, и шипы матово-стальные, не ржавые. На углах дощатые вышки для попок,— принимай, гражданин начальник! И ворота с той же проволокой и проходная с вертушкой и засовом, все как положено. А внутри уже бараки растут, осиповцы стараются.

Лагпункт, который построили, назывался Кислородный, по имени будущего завода. Сказывал Ватутин; на заводе будут кислород из воздуха добывать. Для чего?— Не нашего ума дело, ребята, давай, долби веселее да пошустрей выбрасывай. Кто выполнит норму — шестисотграммовую пайку заработает. Норму не сделаешь — получишь вечером только пятьсот. А к шестисотке и талон первой категории: там и первое блюдо, и второе, и третье: суп, каша а то и гуляш, или котлета, или мяса кусок; да еще оладьи, или два блинчика да еще компот, либо кисель розоватый. К пятисотке, само собой, никакого гуляша, никаких оладьев.

Ну, а для ударников, тех, кто сверх нормы проценты дает, была еще восьмисотка, а для стахановцев и килограмм. Соответственный и приварок.

На первых порах я на шестисотку вытягивал. И кайлом искры высекал, и дробленый камень из глубины котлована совковой лопатой с перекидками выбрасывал, и по пружинистым доскам-трапам тачку со щебнем катал. Прораб или десятник замеры делали, наряды закрывали. Вернувшись в лаготделение вечером, добрый кус — почти полбуханки — хлеба получал от дневального а из столовой приносил и первое, и второе, и третье: плюс к одной банке завел еще две. Бригадир сказывал, что и премвознаграждение идет.

 

- 174 -

Что это такое? А это, разъяснил бригадир, вроде зарплаты, вернее, что от нее остается за вычетом нашего содержания: еды, обмундировки, платы за жилье, то есть за нары в бараке. Позже от более опытных мы узнали, что вычеты эти почти целиком сжирают то мифическое премвознаграждение, до косточки. Но косточка все-таки остается — какие-то там невидимые рубли на лицевой счет где-то откладываются.

Точности ради надо сказать, что никто из нас об этом не задумывался. Не зарплата на карте стояла — жизнь, жизнь надо сохранить было работой, а не деньги накопить. Я, например, наученный уже примерами многочисленной заботы о зэках в лагере,— теми же консервными банками для баланды, теми же постельными принадлежностями, той же камерой хранения,— просто не верил в существование того таинственного лицевого счета. Где он, кто его видел? В минуту откровенности Ватутин сострил: да, конечно, все это как комариный пенис: его не видно, но он существует. Ну что же, верно, комары-то не исчезают, вон их здесь сколько было, когда нас привезли летом.

И наступил день, которого давно ждали. Утром, еще до завтрака, объявили брагадир и дневальный, чтоб сдали в каптерку постельные принадлежности, а на развод взяли с собой личные вещи: переселяемся на Кислородный, сюда больше не вернемся. Знал хитрый дневальный, что ни матрацев, ни одеял, ни простыней, ни подушек ни у кого из нас нет. Однако форму соблюсти надо. Форму соблюсти — это главное.

Как мы в тот день выглядели! Ни малейшей угрюмости, на лицах оживление радостное (вот как немного человеку для радости надо!). В новое жилье идем; сами построили, сами проволокой обтянули. Опять новоселье, опять барак, пахнущий смолистым тесом, светленькие двухъярусные нары.

И благодушие наше было вознаграждено: представьте себе, выдали нам в новой каптерке и по подушке, и по одеялу, и по наволочке, и по простыне, и по полотенцу. Подушки были набиты ватой, одеяла серые, жесткие, наволочки и простыни застиранные, в пятнах и заплатах, полотенца тоже больше на тряпки похожи; но ведь понимали же мы: не на курорте. И за то большущее спасибо начальнику.

Начальником лагпункта был Демченко. Маленький, тощий, прохаживался он в штатском пальтишке по зоне, оглядывая свои владения хитрыми недобрыми глазками. Да нам-то до него какое дело? Лишь бы на глаза эти лишний раз не попадаться.

 

- 175 -

Нам ведь что нужно? Столовая есть, то есть барак-кухня, где нам пищу готовят и откуда выдают ее через окошко (съедаем-то мы все у себя на нарах). Каптерка есть, с вещскладом и хлеборезкой, и для медпункта помещение — две комнатки — отвели, а у медпункта и заведующий имеется, заключенный фельдшер Григорян. И дощатая, еще не утонувшая в отходах, будка туалета на кромке горы, у самой проволоки. И бараки, и кухня, и уборная,— все здесь поменьше размерами, чем в десятом лаготделении, но тем как-то и симпатичнее. А в баню пока что — раз в декаду — будут на старое место водить. Клуба нет, но нам, по правде сказать, от этого ни жарко, ни холодно. Не до развлечений.

Это ж надо, счастье какое: утром на развод вышел, пересчитали тебя, выпустили за зону, а там даже и никакого конвоя, ты — свободный человек вроде бы. Гуляй по всей горе, иди на все четыре стороны. Правда, знали мы, что за вершиной горы есть свое ограждение, стоят вышки, так что далеко не уйдешь. Да и расхаживать нам было некогда, каждый на учете у бригадира, работать надо, не гулять нас сюда прислали. Но важно то, что на рабочее место ты идешь сам, без дудорги[1] и без овчарки.

А самое главное — работа-то вот она, совсем рядом. Ни круч каменистых, ни снежных сугробов; и дождь ледяной сечет в лицо только пока до сарая-инструменталки идешь, и вот он, твой уютный котлован. А вечером-то какая благодать, о господи, когда сил уже совсем не осталось и весь ты до нитки промок, как цуцик, и зуб на зуб не попадает, и скорей бы доплестись до зоны, а там — до кухни; так вот же она, зона, туточки, как мой напарник хохол выражается.

Работал я теперь на больших котлованах под завод. Возле них уже и насос стоял, и всякое утро, прежде чем в яму по деревянной лесенке спускаться, надо было воду выкачать. На площадке для начала появился локомобиль, а за ним и вовсе на стройку двадцатый век пожаловал. В помощь кайлам и ломам застрочил передвижной компрессор. Кое-кому из нас, проведя нехитрый инструктаж практический, дали в руки перфоратор. Котлован помчался вниз, к центру земли. И вскоре прораб Иван Михайлович Струков, замерив рулеткой высоту, сказал: готово, ребята, хватит, стоп!

Следующий день начали с того, что в просторном, с низкими бортами деревянном ящике замешали бетон, стали наваливать его в тачки, а с них сбрасывать в котлован. Мне поручили утаптывать. Обул я шикарные болотные

 


[1] Дудорга — винтовка охранника.

 

- 176 -

сапоги из черной резины, с голенищами до пояса, и топтался в бетоне с утра до вечера, вместе с бетоном поднимаясь все выше. Однако и простаивать приходилось, как же без этого. А чаще — вылезать и помогать тем, кто бетон замешивал: подтаскивать на «козе» бумажные мешки с цементом, воду ведрами.

Может быть, кто-нибудь не знает, что такое «коза»? Боже мой, да проще пареной репы: доска шириной и длиной со спину, а в доску по паре деревянных штырей вбито, два сверху — в одну сторону торчат, два снизу — в другую. Вот и вся премудрость. Взваливаешь доску на спину, ухватываешь пальцами передние штыри, а на задние тебе мешок с цементом: бух! — или два блока шлакобетонных, или еще что. И пошел!

Котлованы понеслись еще быстрее, когда на гору затащили бетономешалку. А через некоторое время техника шагнула дальше. На смену локомобилю с Угольной, из ущелья, протянули на площадку толстый черный кабель, в нем — триста восемьдесят вольт. Попозже и кабель заменили — на постоянную электролинию по столбам. Ведь электричество беспрерывно требовалось и на лагпункт, и на стройку, и силовое, и на освещение, и на многие нужды.

Августовские солнечные ночи уже и из памяти выветрились. Сначала заменились на белые, матовые, потом на сумерки. А к тому времени, когда мы перебрались на Кислородный, в сумерки превратился день, да все укорачивался. Темнота наступала стремительно и неотвратимо. Все усиливающийся ветер с дождем и колким снегом остервенело раскачивал лампочки, прикрытые эмалированными белыми тарелками-абажурами. Они качались на столбах возле котлованов, сарая-инструменталки, вокруг зоны. Лампочки горели ярко, а когда гасли — разбитной кривоногий электромонтер Язев, один из тех, кто их вешал и ввинчивал, снимал с плеч когти, прилаживал на свои «ЧТЗ» и, с размахом вонзая острия в сосновую плоть, лез на столб, обхватив его руками; поднявшись до проводов, отыскивал и исправлял повреждение.

Кончили котлованы под цех жидкого кислорода — землекопы перешли метров на двести в сторону, начали фундаменты под поглотиловку. (Землекопы! Не хватило творческого запала у начальства заменить это мало пригодное для Норильска название, придумать более соответствующее. Какая же тут земля, если габбродиабаз шестнадцатой категории крепости по шкале профессора Протодьяконова, как уверял нас Ватутин: поди-ка, покопай этот камень, его и отбойный-то молоток еле берет, его, проклятый, взрывать надобно!)

 

- 177 -

А что такое поглотиловка, что еще за зверь такой? «Цех поглотителей»,— разъяснил всезнающий Ватутин. «Кого же там проглатывать будут, нас, что ли?» — «Не проглатывать, а поглощать»,— наставительно просветил десятник. «Ну, поглощать, какая разница?» — «А разница, умники вы мои, в том, что будут делать в данном цехе такие патроны, гильзы, засыпанные углем дробленым. Они жидкий кислород впитывать станут, получится взрывчатка. Ей и будут взрывать породу (пустой камень) и руду (камень с вкраплениями металлов) в карьерах Угольного Ручья — вместо тола и аммонала, которые, сами понимаете, позарез фронту нужны. Породу отвезут в отвалы, руду — на обогатительную фабрику. Оттуда — на БМЗ, вон там, под нашей горой, Большой металлургический завод, самое сердце Норильского комбината, достраивают. Тут выплавляют медь. никель и прочие ценные металлы и их на машиностроительные заводы, на танки, пушки, самолеты и прочее, что для фронта, для победы над проклятым фашистом необходимо. Поняли?»

Вот такую общедоступную лекцию прочитал на досуге десятник Ватутин. Перед нами не только технология Норильского комбината обнажилась, но и вся важность нашего труда, и место его в общемировом процессе.

Ребята пошли на поглотиловку, а меня оставили на цехе жидкого кислорода, стены возводить. Сначала подсобником — подносил каменщику Ваньке Баканину кирпич, блоки шлакобетонные, раствор. Ванька — высокий, румяный и скуластый сибиряк — управлялся с ним ловко, быстро, резкими движениями. Парень был огневой, работал на совесть. Срок отбывал за убийство: праздничным вечером, в пьяном тумане, всадил нож в сердце соперника возле колхозного клуба. Но здесь блатарей сторонился. И они его не трогали.

Помощью моей Ванька был доволен, и когда встал вопрос, что нужен еще каменщик, кладчик то есть, он предложил десятнику: вот, студент, он уже умеет, справится. Действительно, я легко научился не столь уж хитрому на первый взгляд ремеслу укладывать кирпич и блоки на подушку раствора, от рейки до рейки, вдоль туго натянутого шпагата. Даже искусство выводить угол постиг. Десятник мою работу посмотрел, показал прорабу Струкову — и поставили меня рядом с Баканиным.

А надо сказать, что таскать блоки и носилки с раствором по настилам ежедневно растущих лесов становилось все утомительнее. На «козе» еще ничего, она плотно и ладно на спине лежит, лишь бы ноги крепкие были; два блока — четыре пуда — втаскиваешь на верхотуру без чрезмерно-

 

- 178 -

го напряжения. Труднее с носилками: тут сила в бицепсах и пальцах нужна, чтобы ручки удержать, не выпустить. С этим мои студенческие, не испытанные ни трудом, ни спортом, опавшие за год Лубянки — Таганки — Омска мускулы и косточки неважно справлялись. И хотя вешали мне и напарнику брезентовую петлю на шею, в помощь рукам, все равно без их крепости не обойтись, и после десятка рейсов концы носилочных планок так и норовят выскользнуть из слабеющих пальцев.

Работа кладчика была престижная, не каждый ее осваивал. И уважение тебе, и пайка восемьсот граммов, а иной раз и целый килограмм, и к нему приварок первой категории, и даже и премиальный талон — с оладьями на масле, премблюдо.

Безудержно свирепеющая зима подгоняла; скорей бы поднять стены, укрыться за ними от леденящего ветра, от острого снега, секущего нос, щеки и подбородок.

Настелить бы кровлю, вставить окна и двери, чтобы хоть обогреться где было, бочку с углем поставить. Костер на лютом студеном ветру — плохое подспорье.

Оказалось, стоять на ветру Заполярья на макушке лысой горы, в десяти — пятнадцати метрах сверх нее, и укладывать кирпичи и блоки в мгновенно твердеющий раствор — дело совсем не простое, как издали кажется. Пальцы коченели, роняли мастерок, щеки и нос через пару дней покрывались коростой от перманентного обморожения, бушлат и телогрейку продувало насквозь и даже глубже, ног в скользких обледенелых «ЧТЗ» я не чувствовал. Работа шла все медленнее, да еще и вредный старик Струков въелся: то не так, другое не эдак.

...Было на крыше цеха жидкого кислорода в конце одного из жутких морозных и ветреных дней. Плотники уже деревоплиту настилали по кровле, а мы, каменщики, заканчивали парапет стены, выступающей над крышей. Темень, неистово раскачиваются лампы с тарелками абажуров.

— Ты пузо выпустил? — подходит ко мне Струков.

— Где?

— А ну, иди, носом ткну.

Подводит меня к газгольдерному отделению, самой высокой части здания (там кровля еще не настлана и леса у стены не сняты).

— Твоя работа? Ты вчера тут стоял? Ну, то-то. Срубай. Верно, часть стены провалилась внутрь. Как это блоки ушли от бечевки, как это я просмотрел? Э, да что там, дело было уже под вечер, пурга такая, что с ног сбивало, закоченел начисто, к тому же ближняя лампочка перегорела.

 

- 179 -

Дорабатываю раствор, откладываю мастерок, топором стесываю выпирающую часть блоков. Как назло, крепкие попались, топору едва поддаются. Да, тут надолго, норма сегодняшняя полетела.

Тесал, тесал, и вот, кажется, стена выровнялась. Может, успею еще носилки раствора опростать, глядишь, и норму схвачу. Вернулся на свое место, продолжаю укладывать блоки.

Струков опять тут как тут.

— Ты что, считаешь, снял пузо?

— Снял.

— А ну, посмотри. Это что?

Беру топор, еще стесываю. Когда снова возвращаюсь к рабочему месту, Струков на ходу бросает:

— Еще, еще срубай!

И тут какой-то чертенок меня за ниточку дернул. Подхожу к прорабу и — сквозь зубы:

— Ты долго будешь ко мне придираться?!

Всего скорее, даже не это слово употребил, с той же приставкой, но более крепкое. Без матюгов мало кто у нас обходился, женщин вокруг не было (а иных и женщины бы не удержали).

Старик (Струков стариком нам казался) так и подпрыгнул. Закричал, грозить начал.

Топор сам взлетел в моей руке.

— Вот раскрою башку и вниз сброшу!

У Струкова ничего против топора не было, деревянный метр не в счет. Старик повернулся и — от меня, от греха подальше. Ну, а наутро, понятно, я уже в подсобниках. Без всякого там приказа — просто лишний каменщик оказался.

— Еще ладно отделался,— сказал Ванька Баканин.— Мог старик и рапорт подать, угодил бы ты в карцер. А то и на Коларгон — за угрозу холодным оружием.

Коларгон — от одного этого слова сердце холодеет, столько о нем мы наслышались. Штрафная раскомандировка в тундре, вдали от Норильска, лагпункт в каменном карьере. Говорят, не видели еще того, кто бы оттуда возвращался.

— Ну, прежде чем на Коларгон, я уж бы его пристукнул,— расхрабрился студент.

Через несколько дней силы окончательно покинули меня, я уже не мог таскать носилки с раствором, ручки все чаще выскальзывали из ладоней, носилки повисали на шее, сбивая с хода напарника. Оставалась «коза», верная подруга. Она привычно давила на спину, только вот ноги стали как ватные: пока дотопаешь по трапам — наклонно уложенным доскам с прибитыми поперечными планками — на четвертый настил лесов,— совсем перестают слушаться.

 

- 180 -

ПОД ОТКОС

 

И пошел я под уклон! Пайка день ото дня меньше, приварок скуднее; а пайка убывает — убывают и силы, замкнутый круг. Все три смертельных врага навалились на меня невыносимой тяжестью, придавили к обледенелой таймырской почве. Из подсобников перевели в таялыцики песка. И тут оказалось не хорошо. Уж чего бы: основное время — в тепле, песок оттаивал в закрытой части нижнего этажа уже построенного цеха жидкого кислорода. Задача моя и еще одного доходяги — втащить сюда смерзшиеся глыбы, воткнуть между ними шланг с паром, и сиди, пока не наберется достаточно осыпавшегося темного песка. Придут подсобники с носилками — набросай совковой лопатой. Время отдохнуть есть, а главное, не на морозе, не на ветру. Но даже и глыбы втаскивать, и песок нагружать в носилки, даже и это плевое дело стало не под силу.

Доходяга! Страшнее в той жизни не было. Стать доходягой — гибель, конец. Уж коли силы физические тебя покинули, моральных опор к спасению не найдешь.

Стыдно и горько, мучительно вспоминать все это, даже сейчас, много десятилетий спустя. Да что поделаешь — было.

И вот что любопытно: по мере того, как силы уходили, становился бывший студент еще и задиристее, злее, нервнее, все меньше способен был сдерживать себя. Уж казалось бы, само положение униженное, само бессилие обязывало смириться, быть непокладистей, не задираться; так нет, куда там!

Послали нас с напарником Колесниковым глыбы песка с вагонетки разгружать. Вагонетку эту лебедкой вытягивали от подъемника; его еще осенью устроили для втаскивания грузов по крутому склону из пропасти Угольного Ручья. Рельсы на шпалах наподобие тех, какие на Надежду провели, только узкоколейные, тоненькие; людей на таком подъемнике возить запрещалось.

Колесников был щуплый парнишка, ленивый и злющий. Из-за чего я с ним схватился, не помню, только гнался за ним с поднятой лопатой. Он оказался быстрее — благополучно ушел от грозящего удара.

Да, стыдно вспоминать. Наскакивал на слабых и беззащитных и унизительно поддавался давлению сильных.

На верху нар, через одно место от меня, лежал крепкий кругломордый уркач Стулов. Возле него все время вертелись «шестерки» — юрки, как их называли, молодые воришки. Были у него на побегушках, выполняли всякие поручения. Однажды вечером, после ужина, он оглядывался-оглядывался — никого из «шестерок» нет. Протя-

 

- 181 -

нул мне пайку, говорит; «Сходи в соседний барак, там, сказывают, какой-то фраер махру на хлеб меняет. Принеси, покурим».

Курить постоянно хотелось так же, как и есть. И я соблазнился. Хоть и тяжко было слезать с нар, выходить на пургу,— натянул бушлат, вышел, пайку в карман.

Поход получился напрасный, никого я не нашел, кто бы взял пайку за махру или папиросы. Прихожу, вытаскиваю тот кусок из кармана, возвращаю Стулову. Он на меня зверем: «Сука, я тебе разве такой кусок давал? Сожрал половину, гад! Ну, ты у меня кровью за это похаркаешь!»

Ох, до чего же тяжко было темным промозглым утром на развод подниматься, до чего вяло плелись ноги в скользких «ЧТЗ», как тянуло присесть где-нибудь, притулиться в темном углу, где потеплее! Но ведь на то и бригадир, и десятник, чтобы таких «сачков» вылавливать.

Хоть бы на день освобождение в медпункте получить! Болеют же другие, и лекпом Григорян хотя и неохотно, но выписывает справку. У кого понос, у кого температура.

Кажется, Колесников или еще кто из доходяг сказал: ежели кусочек мыла проглотить,— пронесет, можно получить освобождение. У одного даже с кровью — в стационар уложили.

Я попробовал, проглотил. Бесполезно! Видать, мал кусок был. А больше уж не нашлось.

Мои нары были предпоследние в одном из двух рядов в бараке. Всего вагонок было в ряду с десяток или около того. Окон в боковых стенах не было, единственное окно в переднем торце, посередине, так что проход между рядами нар днем хоть слабо, но освещался. В заднем торце была дверь.

С наступлением зимы от окна толку не было, все равно темно круглые сутки. Потому даже и не заметили мы, как окно отгородили, сделав в передней части барака закуток для ИТР — четверо нар. Там жили прораб, десятник, нормировщик Огоньян и какой-то инженер Зинюк. Дневальный Егор, высокий и сутулый, угрюмый мужик носил за перегородку судки с завтраками и ужинами и вообще больше уделял внимания обитателям закутка, чем остальному населению.

Подо мной, на нижних нарах, жил портной Серега, подвижный толстый парень, всегда в новой телогрейке, свежей рубахе. Однажды залезаю к себе наверх, ногу на брусок, прибитый к торцу нар, ставлю, а Серега мне говорит: «Иди-ка сюда». Я спустил ногу, вошел в узкий темный проход между нарами. «Садись»,— сказал Серега и подвинулся, освобождая место.

 

- 182 -

— Тебя как зовут-то?

— Тезки мы с тобой.

— Вот и хорошо. Мне сказали, ты грамотный. Правда?

— Ну, грамотный. А что?

— Можешь мне жалобу сочинить?

— Куда?

— По делу моему.

И рассказал, за что его посадили. Дело, по его словам, было пустяковое, и срок небольшой, года три, но Серега считал, что его должны оправдать, в худшем случае — на фронт отправить. Достал он бумаги лист, карандаш в итээровском закутке, сочинил я ему жалобу. Серега остался доволен.

А озверевшая судьба толкала меня все дальше вниз, под последний откос.

То ли надо было кому-то поставить на пескотаялку своего человека на отдых, то ли окончательная расправа Струкова, но убрали меня и оттуда.

Перед самым разводом, когда все, позавтракав, лежали на нарах одетые, закутанные, готовые к предстоящей схватке со стужей, рванул дверь нарядчик Рафиков. Мало-мало рассеялись пары, впущенные с мороза, Рафиков постучал каблуками щегольских сапожек, сбивая снег, оправил отороченную белым барашком «москвичку», из-под которой видны были синие галифе, сдвинул низенькую серую каракулевую кубанку набекрень, поднес поближе к глазам фанерку с перечнями бригад и выкрикнул мою фамилию.

Я слез с нар и подошел к нарядчику.

— Выйдешь в восьмую бригаду.

И гаркнул уже всему бараку:

— На развод!

Поплелся я вдоль выстроившихся перед вахтой бригад, нашел восьмую самой последней, пристроился в конец короткой колонны, четвертым в крайнем неполном ряду. Люди незнакомые, все доходяги.

Бригаду выпустили за зону, когда вахта опустела. За оградой принял конвой — уже одно это не предвещало хорошего. Винтовки наперевес, овчарки кидаются остервенело. А пурга метет, а ветер взвизгивает и шатает доходяг, насквозь продувая рваные бушлаты!

Повели куда-то в темень, наверх, в направлении рудника Угольный Ручей, как обычно в баню водили. Растаяли в пурге остатки света Кислородного за спиной, мы все чаще стали спотыкаться о жесткие переметы и заструги, вязнуть в сугробах, конвоиры выхватили фонарики и стали ощупывать тонкими лучиками снежную пустыню.

 

- 183 -

Когда силы уже кончились, остановили нас возле сараюшки, поменьше нашей инструменталки. За распахнутой дверью, которую толкал и дергал, прижимал к стене разъяренный ветер, орудовал при сумерках «летучей мыши» бригадир — бородач в черном полушубке.

— Получай ломы, кайла, лопаты! — приказал он. Мне сунул кайло и совковую лопату. Загрузил всех, повели дальше. Поднялись на голые камни-валуны, где снег задерживался только в углублениях. По-видимому, это был гребень горы. Бригадир расставил нас по одному, метрах в пяти друг от дружки. Объяснял каждому:

— Ямка должна быть метр на метр и метр глубиной. Как будет готово — пошабашим, пойдем в зону.

Никто не спросил зачем, что здесь будет. Можно было догадываться, что ямы — под столбы какого-то ограждения. А может, для щитов снегозадержания.

Поет свои нервозные песни ветер, лобовыми ударами норовит свалить с ног, стужа заполнила уже каждую клеточку беззащитного тела. Спасение одно: махать кайлом.

Кайло стукается о камни. Глаза привыкли к темноте, кое-что различают. Вскоре верхние мелкие камешки разрыхлены, я отбросил их лопатой подальше, обнажил площадку метр на метр. Поземка мгновенно заметала ее мелким, сухим, как песок, снегом. Под ним скала, без единой трещинки. Я стучал по ней одним концом кайла, другим, но даже искры не высекалось.

Перевел дух, сел. Поземка начала заметать «ЧТЗ», между ними росли сугробики. Сквозь белые вихри виднелось темное пятно — сидит ближайший сосед на своей ямке.

Мороз поднял, я опять начал махать и стукать кайлом. Ни кусочка не откалывалось, метровый квадрат, расчищенный вначале, оставался девственным.

Еще посидел. И снова стужа поставила на ноги. Походил взад-вперед, потопал чугунными и скользкими «ЧТЗ», жестяными рукавицами погремел одна о другую.

Вроде бы светать начало. Стало быть, уже к одиннадцати.

Конвоиры прохаживаются, жмутся под ветром. Овчарки лежат, вытянув лапы, зорко поглядывают на зэка-зэка.

— Хоть бы костер развести,— донесся голос соседа.

Никто не ответил.

Я еще постучал кайлом. Оно — точно пудовая гиря, так и тянет, так и пригибает к скале.

Дневной свет начал гаснуть, темнело. Скукожившись, сидели зэки у заметенных снегом квадратиков.

Все равно. Заснуть бы...

— Собирай инструмент! — прошел мимо бригадир. Значит, и он закоченел, терпение кончилось. Да и конвою не

 

- 184 -

слаще. У конвойных тоже ни костерка: чего тут жечь? Камень не горит.

— Стройсь! — хрипло прокричал старший конвоир.

Вскочили, подали голос овчарки.

А люди вскинули кайла на плечи, лопаты, ломы, быстро, насколько позволяли скованные морозом ноги, пошли вниз. Вот и сарай проступил из снежной круговерти. Бригадир принял кайла, ломы, лопаты, погасил «летучую мышь», завинтил замок на двери. И в обратный путь.

Долго держали у вахты. Видно, конвой торговался с начальством — рано привели. Доходяги безропотно и безмолвно стояли, подставив спины порывам ветра.

Наконец впустили в зону. Чугунными ногами — в барак, не раздеваясь, залез на нары.

Подошел Егор, тронул за «ЧТЗ», сказал негромко, жалостливо:

— Тебя к восьмой бригаде переводят. Это в крайнем бараке, напротив уборной.

Я молча лежал, не в силах согреться. Придут, если надо. А Егор не выгонит.

Проснулся от шума и говора, топота обледенелых обуток — вернулись бригады кислородчиков, загремели котелками.

Я спустился с нар, подошел к Егору.

— А где мой талон?

— Так, наверно, в восьмой бригаде. С ней ведь работал сегодня.

Э, да пропади она пропадом, баланда эта и четырехсотка (больше там разве дадут?).

Опять взобрался на нары, опять погрузился в тяжелую, вязкую полудремоту.

Разбудил голос Рафикова:

— В баню — собирайсь! — звенел татарин.— Быстро! Начали нехотя одеваться. Стулов кроет всех святых многоэтажным грязным матом. Я лежу. Когда все вышли за дверь, вбежал Рафиков, зыркнул глазами по нарам.

— А ты чего?

— Он из восьмой бригады,— вступился Егор.

— Никаких восьмых! — отрезал нарядчик.— Вставай, выходи!

Лежу, Рафиков подскочил, рванул за «ЧТЗ», сдернул с нар, отбросил к двери и еще коленом в зад подтолкнул.

Ох уж эта баня, будь она проклята! Почти на всю ночь! Теперь, зимой, в десятое лаготделение водят не через ущелье (разве переберешься сквозь него в кромешной темноте по обледенелым камням?); водят по горе, почти шесть километров дугой поверх карьеров Угольного Ручья.

 

- 185 -

И пошли. Овчарки, конвоиры, фонарики. Пурга к ночи еще больше разгулялась. Ноги подгибаются, «ЧТЗ», оттаявшие и промокшие в бараке, мгновенно заледенели, скользят, точно коньки. Снежные вихри хлещут по лицу, пронизывают сквозь бушлат и телогрейку. Плетусь последним, сзади два конвоира, овчарка на поводке.

— Давай, давай, не отставай! Быстрее! — покрикивает вертухай.

Делаю рывок, но на твердый шаг сил нет, ноги опять еле передвигаются.

— А ну, кому говорят? Ты будешь идти или нет? — орет конвоир и вскидывает винтовку.

Еще рывок. И снова ноги заплетаются.

— Пристрелю гада! — рявкает вертухай и наставляет штык. Овчарка прыгает на меня, клацает клыками, захлебывается злобным лаем.

Э, все равно! Пусть стреляет!

Нога подвернулась, падаю, не тороплюсь подняться. Овчарка рвет «ЧТЗ», вату из штанов.

Заминка. Колонну остановили, подходит старший конвоир. Приказывает двум из последнего ряда.

— Бери под руки!

Матерясь, двое подхватывают меня под мышки, волокут; семеню ногами, стараюсь упираться в снег, помочь ребятам.

Мрак, исцарапанный белыми вихрями, проник внутрь, помутил сознание. Очнулся, когда уже прорвали тьму огни лаготделения, колонна подошла к зоне.

Как впустили в баню, как мылся — не мылся, старался удержать дрожь, обливая кипятком промерзшее тело,— не помню. Обратный путь вроде был легче: маячила надежда добраться до спасительных нар... Вернулись далеко за полночь, до развода оставалось часа три.

На развод я подняться не мог. Егор сходил в медпункт. Явился Григорян, смерил температуру и выписал освобождение. Сказал:

— На сегодня. А вечером зайдешь.

Когда фельдшер ушел, Егор протянул котелок с кашей:

— На, поешь.

Без особой охоты я выскреб жиденькую пшенку.

До вечера метался в жару и ознобе. И вот опять звуки вернувшихся бригад, топот, крики, звяканье котелков.

Кто-то тормошит, дергает за руку. Через силу разлепляю веки. Серега.

— Ты что, заболел? Ну-ка вставай, пойдем.

— Куда?

— Пойдем, пойдем, важный разговор есть.

 

- 186 -

Я отвернулся.

— Пойдем, пойдем, это ненадолго,— не отстает портной.

Стаскивает меня с нар, накидывает телогрейку, ведет мимо раскаленной докрасна бочки — к итээровскому отсеку. Завел за перегородку, на табурет усаживает.

Вижу: на нижних нарах лежит, закинув руки за голову, скрестив вытянутые ноги в валенках на угольнике переплета, худощавый брюнет, в кителе цвета хаки. Тонкие черты интеллигентного лица, глаза черные, острый нос, длинные вьющиеся волосы откинуты со лба. Сквозь мутное мое сознание мелькает: это и есть, наверное, инженер Зинюк.

У столика наподобие вагонного, прибитого к подоконнику, сидит на противоположных нарах человек с большим лицом, массивным подбородком и выдающимся крутым носом; короткие полуседые волосы; выпуклые глаза любопытно и, кажется, насмешливо оглядывают меня.

— Вот, Сергей Тарасович, это студент, про которого я вам говорил,— слышу голос Сереги за спиной.

— Гдэ учился?

Ответил. И еще на какие-то вопросы.

— Харашо,— заключил Сергей Тарасович, обращаясь к Сереге.— Скажи Григоряну, пусть еще на завтра ему освобождение выпишет.

И мне:

— Послезавтра выходи со своей бригадой и — в контору. Там меня найдешь. Рафикову я скажу.

Контора стройучастка размещалась на втором этаже цеха жидкого кислорода, над пескотаялкой. Там было две комнатки. Одна служила временным пристанищем прорабов, десятников, сюда приходили разрешать свои вопросы промерзшие бригадиры; махорочный дым, громкий торопливый говор. У двух столиков прорабы присаживались, не снимая бушлатов и полушубков; рабочее место этих людей было на лесах, на котлованах, у подъемника.

В другой, дальней от входа комнатушке было спокойнее. Там сидели, тоже в махорочном дыму, нормировщик Сурен Торосович Огоньян и бухгалтер Борис Иванович Баталин, человек средних лет, из-за сильных стекол очков глаза глядели пронзительно презрительно. Рассказывали, что Баталин был директором спичечной фабрики в Калуге, членом партии, а когда город захватили фашисты, продолжал оставаться на этом посту. Естественно, наши, отбив город, со всей строгостью призвали «спичечного» директора к ответу; так Баталин оказался в Норильске. Человек был остроумный, едкий, говорили, что в «Крокодиле» до войны печатался.

 

- 187 -

Про Огоньяна я слышал, будто бы он троцкист, бывший комсомольский работник Еревана и мотается по лагерям чуть ли не с самого убийства Кирова. Был он старше Баталина и, казалось, мягче, но большие темные глаза тоже обливали насмешкой. По возрасту он, должно быть, годился мне в отцы, и это не позволяло мне хоть в какой-то степени сблизиться с этим человеком. Однако главное было в моей забитости, в потере интереса к окружающим — у доходяги одна мечта: о пайке и кухонном котелке. Побудь бы я возле Огоньяна подольше, успей подняться на ноги, я бы, конечно, проникся к нему вниманием, узнал бы что-то о его жизни, прошлом. Но судьба на это мне времени не отвела. Два десятилетия спустя, когда все резко переменилось в жизни и такие, как Огоньян, подпали под яркий и благожелательный луч света, я, вспоминая свое спасение, попытался что-то узнать о бывшем нормировщике на стройке Кислородного. Но Огоньяна уже не было в Норильске. Отыскал адрес в Ереване, получил в ответ несколько писем, а вскоре его жена сообщила, что Сурен Торосович скончался. Письма у меня хранятся, и живет мечта раскопать биографию Огоньяна, чую — в ней много любопытного для нашей истории.

Сергей Тарасович определил мне обязанности табельщика. Вручил листки со списочным составом зэка-зэка, работающих на стройке, я должен был отмечать со слов десятников и бригадиров, кто вышел на работу. Табельные листы прикладывались к нарядам, которые закрывал Огоньян. Иногда он давал мне их — переписывать начисто. Я сидел за замызганным столиком в первой комнате как бы в тумане, с трудом приходил в себя. Понимал, что должности табельщика не было и меня в любой момент могут вернуть на общие. Составлять табельные листы было обязанностью нормировщика.

Что произошло вокруг моей «карьеры» в эти несколько дней, я так и не узнал. Видимо, кто-то из вольнонаемного или лагерного начальства потребовал от Огоньяна устранить штатные излишества, и он мог с чистой совестью вернуть меня в восьмую бригаду, в лучшем случае спустить на нижний этаж, в пескотаялку. Вместо того в один прекрасный день Сергей Тарасович сказал мне, чтобы я шел в рудоуправление и отыскал там начальника Кислородного завода Яхонтова.

Рудоуправлением называли двухэтажное блочное здание на одном из склонов горы Рудной, пониже площадки Кислородного, метрах в трехстах от нее. Стояло это длинное сооружение как раз на том пути, которым мы ходили через ущелье Угольного Ручья из десятого лаготделения на

 

- 188 -

Кислородный — ко времени нашего приезда здание уже было завершено. Осенью и в начале зимы в нем на втором этаже поселили несколько десятков «вольняшек» — рабочих-горняков, в основном из освободившихся уголовников (но было несколько и по договорам, и по комсомольской мобилизации девчат). Поселили временно, поскольку дом предназначался под контору рудника Угольный Ручей. В одной из комнат первого этажа разместили магазин и склад — тем и другим заведовал крепкий мужик Соломон Маркович Кадисов.

Несколько позже, когда уже о прежнем названии стали забывать, поскольку оно не осуществилось на практике (рудоуправление так и осталось в бараке на горе Надежда, рядом с десятым лаготделением, поблизости от карьеров), привилось другое: Дом Румянцева, «где вечно пляшут и поют». Действительно, пьяные развлечения бывших зэка (все уголовники), кончавшиеся зачастую кровавыми драками, поножовщиной, проломами черепов и выкидыванием людей из окон второго этажа, стали здесь обычным явлением.

Но почему же — Румянцева? Знатоки отвечали, что в Москве так назывался известный бордак, то ли до революции, то ли в годы нэпа. Пусть уточнят краеведы московские.

Так вот, пока мы долбили котлованы и строили здания Кислородного завода, велась рядом и другая работа: опыты по изучению будущей его продукции. Продукция была новая, мало исследованная. Для того чтобы опыты проводить, а также и принимать здания завода в эксплуатацию, формировался штат работников. Для их размещения отвели несколько комнат на нижнем этаже Дома Румянцева. Тут было два-три кабинетика и лаборатория.

В один из кабинетиков и направил меня Огоньян,— как я позже сообразил, по договоренности со своим соседом по койке, инженером Зинюком. Тот заведовал лабораторией, которая называлась звучно и непонятно — оксиликвитная.

Во всей красе предстал я перед начальником Кислородного завода: рваный бушлат, бурки-«ЧТЗ», шапка с мохнатыми наушниками из некогда белой собаки, коричневые пятна на обмороженных щеках и носу. Я ощутил всю прелесть своего вида потому, что пока искал кабинет начальника, через приоткрытую дверь одной из комнат увидел себя в зеркале. А отражательное стекло встретил впервые за полтора с лишним года — не сталкивался с этой диковиной за время заключения.

Да и в помещении, подобном тому, где сейчас оказался, не бывал я с тех пор, как выхватили меня из московской

 

- 189 -

жизни. Комнатка с одним окошком, у окна — небольшой письменный стол, напротив у стены — диван с высокой спинкой и двумя валиками, обитый черным дерматином. За столом сидит симпатичный дородный мужчина с породистым, холеным лицом. Костюм вроде бы военный: гимнастерка и брюки серо-зеленые, широкий ремень коричневой кожи, сапоги, впрочем, ни петлиц, ни кобуры с пистолетом у пояса. Однако в моем представлении начальник Кислородного завода, где будут делать взрывчатку, выглядел безусловно военным.

Я узнал этого человека: однажды уже встречал его. Дело было в конце августа, вскоре после нашего прибытия на стройплощадку. Меня и еще одного парня поставили в тот день долбить котлован под здание полигонной лаборатории, метров за двести от будущих фундаментов цеха жидкого кислорода, выше по склону горы. День был солнечный, теплый, небо голубое, ни малейшего ветерка. Подмосковье, да и только!

Котлован был уже в мой рост. Мы с напарником в разных углах крошили хорошо заправленным кайлом скалу и только приготовились было взять совковые лопаты, чтобы выбросить щебень, как сверху раздалось:

— Здорово, хлопцы!

На краю котлована стоял высокий статный военный в галифе, хорошо начищенных хромовых сапогах, гимнастерке и фуражке с околышем того же темно-зеленого цвета, но без звезды. Не было и знаков различия на гимнастерке. Рядом с военным — прораб Струков.

— Как работа идет? — опять тот же приятный басок.

— Идет работа,— бодро ответил я. А напарник добавил: — Могла бы идти лучше.

— А чего не хватает? — интересуется военный,

— Табачку, гражданин начальник.

Человек в галифе достает портсигар. Напарник быстро взбирается по лесенке, выпрыгивает из котлована и подставляет обе ладони. Обладатель баска, оглядывая зэка слегка выпуклыми глазами, кладет на ладони горсточку папирос — четыре «Ястребка».

Впечатление, понятно, осталось приятное, как и вообще от тех солнечных, теплых и тихих августовских дней, когда я щеголял в новеньких сапожках, не хуже, чем у того начальника, бойко стучал кайлом и ломом, выбивая восьмисотку и премблюдо, когда еще ничто не предвещало сентябрьских дождей со снегом, тем более октябрьских и всех последующих бешеных пург и морозов.

И вот я снова перед тем человеком. Он — все такой же, я — другой. Он, разумеется, и не узнал меня.

 

- 190 -

Алексей Дмитриевич Яхонтов приглашает, как порядочного, присесть; пристраиваюсь на краешек дивана, снимаю шапку, жду вопросов. Вопросы следуют необычные: не «статья-срок», а доверительные и, как мне кажется, даже сочувственные: за что сижу, откуда родом, где учился? Словом, такого разговора с человеком в военной форме за полтора с лишним года заключенной жизни у меня не было. Я почувствовал не формальный, а человеческий интерес к себе, забитому, опустившемуся «контрику», жалкому доходяге.

Вот с того знаменательного своей человечностью разговора и начался новый период моей жизни, оказавшийся тем неожиданным, невероятным подарком судьбы, который вернул почти все, что во мне исчезло, и даже отчасти саму свободу. Потому что с того дня, как зачислили меня в штат оксиликвитной лаборатории, какие бы еще сложности и унижения ни выпадали на мою долю, как бы ни спотыкался на болотистых или каменистых путях, я уже ощущал себя человеком. Постепенно вернулись достоинство и мечта, цели и надежда, радость жизни. И счастье творческого, осмысленного труда пришло нежданно-негаданно. А вскоре и друзья заполнили и осветили душу, товарищи по новому этапу жизни, совсем не похожие на спутников юности, но так же прочно вошедшие в сердце.

 

ЭТО РАСКАТИСТОЕ СЛОВО: ОКСИЛИКВИТ

 

Зачислили меня лаборантом. Банки-склянки, реактивы-растворы, расчеты-приборы. Каждый день вспоминал школьные премудрости: химия и физика, математика и биология. А главное — приобретал новые.

Подумать только, какая наступила жизнь! Может, снится все? Приходишь утром, снимаешь бушлат, телогрейку и шапку с мохнатыми наушниками и остаешься в черной рубахе с зеленым воротом, ватных штанах, ну и, понятно, в «ЧТЗ». Сколько уже месяцев так не было, чтобы раздеваться на работе?

В Доме Румянцева не то чтобы уж очень тепло, но мечта о стенах и крыше осуществилась; и даже обогатилась железными печками-времянками, типа наших вездесущих буржуек, — трубы через окна выведены. Время от времени открывай дверцу, пошеруди уголек кочережкой и совок-другой подбрось из ящика.

А цивилизация между тем надвигалась и на этот дом: от поглотиловки вели трубы парового отопления. Монтаж

 

- 191 -

ники Кислородного — дядя Миша Нехлюдов, богатырь Николай Балакирев, другие слесари, мои соседи по нарам, варили-резали, стыковали-кантовали, крепили-выверяли стальные цилиндры, обматывали изоляцией — шлаковатой с листами толя.

Поглотиловка была не просто цехом, где должны были сушить торф и прессовать из него патроны, она еще и нашей теплоцентралью задумана: в высокой пристройке установили два паровых котла Шухова. Они-то и должны были обогревать и цех жидкого кислорода, и Дом Румянцева, и саму поглотиловку, и пар на сушилки посылать. В первые годы строительства Норильска завоз с Большой земли самым необходимым ограничивали. Сперва потому, что пути сюда очень уж длинные и плохо проторены, да и транспортных средств мало. А потом властно и жестко сокращала списки война.

Крепки норильские скалы! Мне уже приходилось вспоминать шкалу крепости каменных пород, предложенную профессором М. М. Протодьяконовым. По этой шкале твердость оливиновых габбродиабазов, габбродиоритов и иных окаменевших лав, в которых природа запрятала металлы (а именно такие и содержались в недрах гор Рудной, Надежда, Угольного и Медвежьего Ручья),— в самой вышине таблицы: четырнадцатая — шестнадцатая категории (а всего их профессор насчитал двадцать). Для того чтобы разгрызть такой орех, чтобы достать ядрышко — медь, никель, платину, кобальт и другие богатства — при задуманных масштабах требовались эшелоны не только зэка-зэка, но и самой мощной взрывчатки. Тысячи тонн аммонита, тротила и прочих гремучих предстояло завести за Полярный круг, на шестьдесят девятую параллель.

Да, познания мои множились с каждым днем. Общая краткая схема, заложенная десятником Ватутиным, обрастала подробностями, уточнялась, ширилась. И поскольку все это стало теперь работой и вместе пищей духовной,— приобретало всамделишный, не показушный интерес. Ведь в каждом человеке, за самыми уж редкими исключениями, скрыт исследователь. Дай ему пищу — и он проклюнется, вскочит, и польются щедроты мысли полным потоком, как блага материальные из Марксова рога изобилия при коммунизме.

Я узнал, что есть такое понятие: технический проект Норильского комбината. И в том проекте, сочиняемом уже много лет и непрерывно изменяющемся, в 1940 году был взят курс на добычу руды открытым способом, т. е. без подземных рудников. Подобные горные предприятия за границей уже действовали, им даже отдавали предпочте-

 

- 192 -

ние перед подземными. Но взрывчатки при таком способе требовалось гораздо больше — надо было дробить так называемую вскрышу, пустую породу, чтобы добраться до металлосодержащих пластов.

И вот предусмотрели в проекте изготовление в Норильске местной взрывчатки из горючего материала (поглотителя) и жидкого кислорода. В переводе с латинского — оксигениум ликвид, это раскатистое слово и означает: кислород жидкий, в сокращенном соединении и с неточным окончанием — оксиликвит. Экспертная комиссия, читал я в документах, под руководством известного ученого-горняка академика А. А. Скочинского одобрила использование в качестве горючей основы смесь таймырского мха-сфагнума (ягеля), за тысячелетия превратившегося в торф, с измельченным углем и металлическим порошком. Такие смеси ранее были уже испробованы. Идея казалась плодотворной: торфа в тундре полно.

Да простит мне читатель технические подробности, которых будет немало в повествовании. Но ведь я обещал рассказать о Сталинской премии, как присудили ее за новшество в науке и технике, достигнутое в лагере. Именно техника стала теми корнями, из которых выросло причудливо разветвленное древо человеческих отношений, свойственных отнюдь не только лагерю. Десятки лет Сталинские премии присуждались тысячам избранных счастливцев за совместную работу с десятками и сотнями тысяч безвестных трудолюбцев и творцов. А бывало и так, что не за совместную, а лишь за символическое участие. Корни и кроны экономических и нравственных взаимоотношений, неразрывно связанные, разрастались, и вызревали в их соках человеческие судьбы, характеры,— благополучные и несчастные, совестливые и бесчестные, и совестливые переходили под гнетом всяких обстоятельств в бесчестные, и выкристаллизовывался творец бескорыстный, самоотверженный, на котором и держится жизнь, тот неисчислимый Иван Денисович. Так было издревле, так было всегда. Так, в сущности, и сегодня.

Оксиликвиты и открытые горные разработки к началу нашей истории были далеко не новинкой. Советская страна, готовясь к схваткам с последними бастионами загнивающего капитализма, старалась быстрее наверстать все упущенное, по совету ученых перенимала передовой зарубежный опыт, обогащая его плодами собственных талантов.

Впервые применили оксиликвиты в 1899 году. Дело было в Италии — прорывали сквозь Альпы Симплонский тоннель. Затем использовали ВВ на жидком кислороде во Франции в 1914—1918 гг., в Китае, Корее, в Чили и в США.

 

- 193 -

И вот в 1927—1933 гг. их попытались применять в СССР — на строительстве Днепрогэса, а во второй половине тридцатых — при добыче медной руды в Коунраде («Прибалхашстрой»).

Обо всем этом я прочитал в нескольких книжицах, которые имелись в лаборатории,— их привез сюда москвич Алексей Дмитриевич Яхонтов. А по Коунраду был толстый, в тяжелом переплете, как святцы церковные, технический отчет, отпечатанная на машинке копия — бледные строчки третьего или четвертого экземпляра на желтоватой бумаге. Он и служил нашими лабораторными святцами.

На титульном листе первым значился инженер Ж. К. Граубиц. Впоследствии я узнал, что значат инициалы: Жан Карлович. По материалам отчета он написал книгу — одну из первых в нашей стране монографию об оксиликвитах. Добыл Алексей Дмитриевич и ее. А еще позже, в первой половине пятидесятых, судьба подарила мне несколько приятных и поучительных встреч с этим замечательным инженером и прекрасным человеком — в Норильске и в Москве. Жан Карлович был гостем моей семьи в Норильске, я бывал в его московской квартире. Мы подружились, несмотря на разницу в возрасте, у нас было много общего. Жан Карлович был обаятельный, интересный человек с широким кругозором, глубоко демократическими взглядами, истинный интеллигент. Скончался он в 1959 году в Москве. Храню мечту написать о нем подробно, исследовать его жизнь.

Несколько тяжких неудач (неожиданных взрывов, унесших жизни людей) остановили после Коунрада применение оксиликвитов в СССР. Но все-таки не забыли о них инженеры и ученые. И вот решено было вернуться к ним в Норильске. А для детального исследования малораспространенного и опасного ВВ, тем более — в суровых условиях сибирского Заполярья, запрограммировали специальную лабораторию. Ее открыли в марте 1942-го, почти за полгода до начала строительства Кислородного (оксиликвитного) завода. Отвели комнатку в только что возведенном здании рудоуправления. Потом и другую, рядом с ларьком Соломона Кадисова.

Здесь и началось многолетнее исследование и самое широкое в СССР да и во всем мире промышленное применение оксиликвита, удостоенное Сталинской премии.

Чувствуете пафос в моем голосе? Да, пятнадцать лучших лет жизни соединены с этой страницей истории техники.

Когда Алексей Дмитриевич Яхонтов сочувственно расспрашивал оборвыша-доходягу о том, что привело его в

 

- 194 -

снега Заполярья, никто из нас, как и полагается в жизни, не предугадывал, к чему это приведет. Яхонтов не знал, что, определяя бывшему студенту место в лаборатории, спасая его от смерти в лагере, обрекает на другую гибель (потому что по всем последующим событиям выяснилось: где-то в черновиках судьбы предназначено было мне сгинуть не от мороза в тундре, не от ножа уголовника, не на полях сражений с фашистами, куда я так просился, а от патронов яхонтовского оксиликвита). А исключенный студент не ведал, какие взлеты надежд и увлекательного творчества предстоят ему на удобренной жидким кислородом ниве.

Специалистов в столь редкостной отрасли знаний до Яхонтова в Норильске не было. Но люди, знакомые со взрывчаткой, естественно, имелись.

Через несколько дней после первой беседы с Яхонтовым, а вслед за тем и с Зинюком, Тарас Иванович Труба, в непосредственное подчинение к которому я поступил, дал мне вместе с начальным заданием лабораторный журнал, сшитый из плотной кремового цвета оберточной бумаги. В журнале были записи, сделанные год назад. Тарас Иванович советовал прочитать их. А потом мы стали записывать в этом журнале и наши опыты. Когда он заполнился, Тарас Иванович сшил другой, потом еще и еще...

Восемнадцать лет спустя, уезжая из Норильска, я вместе с собственным архивом и разросшейся библиотекой увез в Тулу и архив ликвидированного к тому времени оксиликвитного завода. Это странная и, наверное, редкостная история. Начав заполнять все эти журналы, папки, составлять отчеты о проведенных опытах, продолжая начатое до меня, я, естественно, не думал о сохранении всего этого. Была надобность, ежедневная потребность заглядывать в прошлые записи для продвижения исследований. Природная и воспитанная в детстве матерью аккуратность обязывала меня все записывать и хранить тщательно, системно, что сразу же оценили начальники. По мере того как я рос на работе, стал исполнять обязанности инженера, потом заведующего лабораторией, потом начальника завода, все записи и документы оказались в моем полном ведении. Можно было сбросить их подчиненным, но я хранил и других приучал хранить. Накапливались десятки и сотни журналов, папок, толстых отчетов, книг за годы и годы.

И надо учесть, что все это было страшно секретно. Взрывчатка ведь, да еще в недрах многократно засекреченного ИТЛ и комбината. Сколько расписок за это дал! И за каждое нарушение — верный срок. Новый срок. А мне, уверяю вас, и одного вполне хватало.

 

- 195 -

Как поступали умные люди? Уж коли довелось кипеть в том секретном аду и даже что-то записывать, то все, что можно, сразу же и уничтожай. Огонь — штука надежная. Оставляй только то, что нельзя не оставить, то, что начальство требует. С этой точки зрения девяносто процентов наших журналов, папок я мог тысячу раз сжечь, чтобы не возиться, не надевать хомут на шею.

А я, дурачина, надевал. Хранил, а когда волны секретности поднимались особенно высоко и приходили соответствующие циркуляры и комиссии с проверками,— составлял описи, сдавал в третий, первый, как их еще там называли, отделы, таскал тяжелые портфели сам, заставлял других таскать, расписывался, обязывался, предупреждался. Приливы секретности спадали, из тех отделов мне звонили, спрашивали, можно ли уничтожить сданные документы или я их возьму на завод и буду хранить,— я забирал их обратно, берег, перевозил из здания в здание по мере того как развивалось и видоизменялось хозяйство завода. С точки зрения здравого смысла — нелепость.

Короче говоря, быть бы всем этим записям пеплом, развеянным над норильской тундрой, со всеми подробностями опытов, со всеми именами и фамилиями людей, их производивших, да вот такой чудак нашелся. Завода не стало — перевез все эти сотни папок к себе в квартиру, не такую уж просторную, и там сохранял. А когда стал с Норильском прощаться, заполнил ими почти целый контейнер. И выгрузил в Туле. Зачем, к чему?

Всю бессмысленность поступка понял тридцать пять лет спустя, когда в тульской квартире стало уже нечем дышать и негде повернуться, а жизнь мчалась к финишу, и стало ясно, что вскорости мои наследники не придумают ничего другого, как сдать все эти желтые бумаги в макулатуру или просто выбросить.

Нелепое начало рождает нелепый конец. Однако кто чудаком родился, чудаком и умрет. В моих глазах нелепости в таких поступках не было. И я написал в Норильский музей и архив, что хотел бы сдать им свои богатства как память первых лет Норильска.

К счастью, люди, работающие в тех организациях, не посмеялись надо мной, а с благодарностью приняли предложение. И начал я обратную перевозку — из Тулы в Норильск, теперь уже не по Енисею, а по воздуху, не контейнером, а отдельными пачками по три, четыре килограмма, бандеролями, посылками. И вот уже пятый год идет этот процесс: упаковываю, отправляю, а в Норильске Лилия Григорьевна Печерская, Ольга Александровна Дудченко распечатывают, принимают, складывают, регистри-

 

- 196 -

руют, ставят на журналы и папки новые номера и шифры вдобавок ко всем прежним, и лабораторным, и заводским, и первоотдельским. За четыре года почта перевезла сотни папок и книг, десятки и десятки килограммов, но еще остается немало.

Вот такое отступление. А теперь вернемся в далекие годы, когда тот архив зарождался, когда трудились люди, начинавшие Норильск и, в частности, его оксиликвит. Люди, большинство из которых (да девяносто девять процентов!) всего этого и не прочитают уже.

Один из самых ранних документов в том архиве — акт первого опытного взрыва оксипатронов на руднике Угольный Ручей. Без особого интереса читал я тогда, в декабре 1942-го или январе 1943-го, как некие неведомые мне старший инженер Морель и взрывники Решетов и Азаров провели 31 декабря 1941 года в присутствии горного инженера Иванова и какой-то Чупраковой испытание двух тоненьких патронов.

Замечено давно: чем дальше в прошлое уходят годы, тем дороже нам события и люди, с которыми шли мы по каменистым дорогам жизни. Но пока годы не отодвинулись достаточно далеко, как же мы беспечны, как расточительны в дружбе: разведет судьба — и не побеспокоимся отыскать человека. Помним, держим в памяти, а найти, возобновить отношения — руки не доходят. Как нехорошо!

Давно я это понял и не могу корить себя за то, что стало такое для меня нормой. Напротив, многих друзей юности, и тюрьмы, и раннего Норильска, отброшенных от меня этапами, сохранил и отыскал, и по сей день еще отыскиваю. А вот с Тарасом Ивановичем получилось плохо. Уехал он из Норильска — как-то незаметно для меня: то ли в отпуске был я в то время (а случалось, по полгода и больше проводил в отпуске, за несколько лет сразу), то ли еще что закрыло от меня его отъезд. Работали мы к тому времени в разных подразделениях необъятного комбината.

Делал — в конце пятидесятых годов — попытки отыскать, писал запросы в адресные столы городов, куда, по моим предположениям, мог перебраться реабилитированный, восстановленный во всех правах Тарас Иванович Труба. Бесполезно, не отыскать следов. И общих знакомых тоже.

...Яхонтов поговорил и отпустил меня — остался недосягаемым начальником. Даже Зинюк — хотя и тоже, как я, заключенный, да и не такой, как я,— начальник. И этот — поговорил и отошел. А вот с Тарасом Ивановичем я был неотступно, с утра и до вечера, в полном смысле товарищи по работе. А еще и по судьбе: оба — пятьдесят восьмая,

 

- 197 -

оба — близкие социально: он — инженер-химик, я — бывший студент. И по возрасту не такая уж большая разница: лет на семь он меня старше.

Хитроватый, а в глубине добродушный, открытый и веселый, с неизменным юмором, он сразу расположил меня в товарищи, ни тени высокомерия и превосходства. А я-то видел, что мы далеко не ровня: и по жизненному опыту, и по знаниям, и по талантам. Я-то видел, что щенок перед ним, и до сих пор не могу взять в толк, какие качества нашел во мне этот человек, чтобы поставить с собой в ряд.

Молодцеватый, спортивной выправки (и стрижка — полубокс), среднего роста, черты лица некрупные, но кожный покров мясистый, что делало его на вид несколько старше своих лет, привлекал Тарас Иванович, располагал к себе прежде всего своей внешностью. Разговорчивый, остроумный, неистощимый на анекдоты и всякие песенки-побасенки, которые так к месту за лабораторным столом, за колбами и ретортами, аналитическими тонкими весами и тиглями-муфелями.

Качественный и количественный анализ в его руках совершался как искусство. Опилить и оплавить трубочку, выточить и пригнать пробку, соединить сосуды, добиться герметичности — все под песенку, все под прибаутку! А какая аккуратность в записях! Линию проведет карандашом или тушью — не отличишь от типографской. Цифры в ряды выставит — залюбуешься. Чертеж сделает — глаз не отвести. График выведет — на стенд вешай!

Научил он меня натягивать ватман на рамку, отмывать акварельные краски, чтобы тон был не замутненный, с чертежными шрифтами познакомил. Да мало ли еще чего! Это был инженер в самом высоком смысле слова. Ничто не выпадет у него из рук. Ну и знания — дай бог!

Был он еще и художник. Чувствовал природу и умел запечатлеть ее с помощью удивительно прозрачных под его рукой акварельных красок — на ватмане, на картоне.

Записные книжечки и карманные блокнотики для методик анализов и других заметок Тарас Иванович сшивал, переплетал по всем правилам, с удивительной точностью обрезал острым ножом, оклеивал черным дерматином — получались томики типографского изготовления, которые он потом заполнял бисерными строчками полиграфической же четкости. На такую мелкость, убористость буквочек способен был лишь человек, прошедший через тюремные камеры, где каждый клочок бумаги на строжайшем учете.

Довольно быстро узнал я подробности жизни Тараса Ивановича до лагеря, его юности, студенческой поры. Родился на Украине, а вырос в Грузии, тетка, кажется, была

 

- 198 -

грузинка. Кавказские анекдоты, рассказываемые с неподражаемым акцентом, восхитительно звучали в его устах.

Однажды рисовальное искусство Тараса Ивановича вышло ему боком. Году в сорок четвертом или сорок пятом оформляли мы один из очередных отчетов об исследованиях лаборатории и практике использования оксиликвита на руднике. Яхонтов поставил задачу: отчет должен быть не только по содержанию на высоте, но и внешность иметь соответствующую. Ну, мы и постарались, том вышел на славу, в коленкоровом переплете, с тиснением даже. Не только комбинатскому начальству показывал его Алексей Дмитриевич, но и в Москву возил, в Институт горного дела Академии наук и даже Лаврентию Павловичу представлял. (Впрочем, Яхонтов мог и прихвастнуть; не верили мы, что допустили нашего начальника пред грозные очи верховного шефа ГУЛАГа, Туда и начальник комбината, полковник госбезопасности, редко допускался).

Когда отчет был уже отпечатан, фотоснимки и графический материал подобраны (все графики — рукой Тараса Ивановича вычерчены), поручил Алексей Дмитриевич нарисовать титульный лист. Не просто так, а художественно (вкус у Яхонтова был, надо отдать ему должное). Чтобы и идея на высоте, и исполнение. Тарас Иванович вложил все мастерство. Через всю страницу рудничную скважину протянул в разрезе, в ней патроны оксиликвита аккуратно загружены. Кругом — виньетки изящные и среди них оксиликвитные аксессуары: и сосуды Дюара, и наши термосы, и даже фрагменты кислородной установки. А в самом низу, в правом нижнем уголочке, поставил Тарас Иванович подпись художника. Меленько так вывел черной тушью «Т. Труба». И не так уж разборчиво получилось, и совсем не броско, незнающий человек, пожалуй, и не обратил бы внимания на эту скромную подпись, а тем более не прочитал бы ее.

Сначала Алексей Дмитриевич прямо-таки с восторгом разглядывал рисунок, вертел кусок ватмана и так и этак, и откидывал на вытянутую руку, и к глазам подносил, изучал все детали, оценивал общее впечатление. Пока, наконец, взгляд его не остановился, на подписи в нижнем уголке. Улыбка с добродушного лица Яхонтова исчезла, оно начало мрачнеть, брови строго сдвинулись.

— А это что? — указал он пальцем на подпись. Юрий Натанович наклонился, чтобы рассмотреть. Тарас молчал, весь как-то сжался.

— Это что же получается? — хорошо поставленный голос Алексея Дмитриевича налился металлом.— Как у Зощенко: оксиликвитам теперь форменная труба?

 

- 199 -

Зощенко об оксиликвитах ничего не писал, но его фразу про мужей, которым «форменная труба», кто же не знает?

Тут следует сказать, что Тарас Иванович настойчиво отстаивал произношение своей фамилии не Труба, а с ударением на первом слоге: Труба. Однако не все учитывали это пожелание заключенного инженера и большинство знакомых произносило привычно по-русски:

Труба. Так произносил и Алексей Дмитриевич Яхонтов.

— Убрать! Переделать! — Яхонтов отбросил лист. Мы все, все поняли! Ведь знали же, что ведет Алексей Дмитриевич упорную борьбу со своими противниками, противниками оксиликвита. Ничего из этой затеи не выйдет, доказывали оппоненты Яхонтова, без твердых взрывчатых веществ комбинат не обойдется, мало ли что там академики выдумают, они в Москве, а нам здесь, в Норильске, руду добывать, металл выплавлять для фронта, нам не до экспериментов.

Да, борьба шла ожесточенная. Горняки-практики тем больше нанавидели оксиликвит, приносивший им хлопоты вместо пользы, чем с большей настойчивостью продвигал его Яхонтов. Инженеры писали докладные комбинатскому начальству, выступали на планерках и совещаниях, поднимали на щит каждый промах, каждую неудачу, настраивали руководство против оксиликвита. А тут еще прямолинейность Алексея Дмитриевича, его нежелание идти на компромиссы, а тем более — поделиться с кем-либо из местного начальства изобретением. С первых же дней он провел через БРИЗ комбината свое «УПЯ» — универсальный поглотитель Яхонтова, получил за него сколько-то тысяч и авторское свидетельство.

В общем, по всем законам диалектики боролось новое со старым. И мы получали свои уроки, свои шишки. Паны дерутся, у хлопцев чубы трещат.

 

«И ВОЛЬНЫЙ ГЕНИЙ МНЕ ПОРАБОТИТСЯ»

 

Юрий Натанович, хотя и имел большой опыт инженерной работы, хотя и знал теорию и практику изготовления взрывчатых веществ, хотя и был старше Яхонтова по возрасту,— в силу тогдашнего своего положения не мог быть поставлен на первую роль в исследовании взрывчатки.

В 1937-м году, когда Зинюку было тридцать четыре, его исключили из партии (в ней он состоял с 1920 года); выбросили за то, что несколько лет перед тем, когда еще

 

- 200 -

разрешались дискуссии, он на партийном собрании сказал что-то в защиту оппозиции. «Скрытый троцкист!» — определили в тридцать седьмом, и песенка артиллерийского инженера, участника гражданской войны, крупного работника индустриализации была спета. Юрия Натановича арестовали, дали десятку лагерей. В норильском формуляре у Зинюка значился почти весь «букет» 58-й: и вредительство, и диверсии, и шпионаж. Страшный преступник, представляю, как смотрели на него лагерные начальники.

Иногда, в доверительные минуты, он кое-что рассказывал о себе, о том, как фабриковали его дело. В числе обвинений было такое: вредительски запроектировал один из цехов Кемеровского химкомбината; так его состряпал, что цех взлетел на воздух. Зинюка, как выразился следователь, уже обезвредили, посадили, но заложенное им черное дело свершилось.

— Я подумал тогда,— говорил Юрий Натанович,— значит, произошло несчастье. Как это случается, я знал: где-то нарушили технологию, технику безопасности, а производство ВВ такого не прощает. Пытался втолковать это следователю, но где там! Всучили срок, в тридцать девятом привезли в Норильск. Через какое-то время встречаю в химлаборатории знакомого по Кемерову инженера, на химкомбинате при мне работал. Оказалось, арестовали его через год или полтора после меня, и тоже по пятьдесят восьмой. Спрашиваю, как произошло с пятым цехом, почему взорвался? «Откуда у вас такие сведения? — удивился он.— Ах, вон что! Да ничего не было, цех все время нормально работал».

Признаться, когда Юрий Натанович такое рассказывал, нам, как следует еще не обстрелянным, развращенным следователями юнцам, не вполне верилось. Кто знает, как было на самом деле, рассказать многое можно. Есть и другие рассказы,— говорили люди, что недаром получили сроки.

Но по мере нашего «образования», по мере того, как все больше судеб и жизненных картин проходило перед нами, выяснялось: что-то, уж больно много подобных рассказов. И уже не воспринимались беспочвенными анекдотами вечерние разговоры в итээровских закутках бараков, толковищи в перекур на руднике, в цехе: «А этот за что сидит, который все с тетрадочкой-то?» — «Астроном Козырев? Луну будто бы взорвать хотел или какую-то диверсию с Солнцем подготовил».— «А зачем?» — «Ну, как зачем? Чтобы советской власти навредить. Они, гады, на все способны».

Где-то в самой глубине души шевелилась иногда мысль: а как же те, кто храм Христа Спасителя в Москве, наш

 

- 201 -

муромский собор времен Ивана Грозного до основания снес, тысячи церквей по всей стране разрушил,— кто же они-то? Не они ли вредители настоящие? Да нет, это все ради блага людей делалось, уничтожали опиум для народа. Спасибо, хоть Исаакия да Ивана Великого оставили, как музейные экспонаты.

Понадобилось два десятилетия, немалые изменения в политической обстановке, чтобы наветы, по которым Зинюк и такие, как он, были ошельмованы, рассеяли и осудили. После XX съезда Юрия Натановича восстановили во всех правах и в партии. Проработав в Норильске почти семнадцать лет, он покинул его в 1956-м, вернулся в Ленинград, в квартиру на Невском проспекте. Но уже и пенсия подошла, норильский заполярный стаж ее пододвинул. С учетом всех прошлых заслуг дали ему персональную республиканскую.

В Ленинграде всю войну жила семья Зинюка: жена Фаина Денисовна (так же, как и он,— участница гражданской войны, где они и встретили друг друга) и дети: сыновья Юрий и Ренат и дочери Нора и Октябрина. Старший, Юрий, погиб во время блокады.

Летом сорок шестого, когда до окончания срока Юрия Натановича оставался год, выхлопотал он разрешение на приезд в Норильск семьи. Фаина Денисовна с тремя детьми некоторое время жила в помещении полигонной лаборатории. Дочери были уже замужние, Ренат — школьник.

В следующем году Зинюка освободили. Но, как и всех, кто по пятьдесят восьмой,— с закреплением в Норильском комбинате.

Таков эскиз, краткий очерк биографии этого незаурядного человека.

Через пару или тройку недель после того как взяли в лабораторию меня, в том же, думаю, декабре 1942-го или январе 1943-го, появился здесь еще один новичок: Леонид Алексеевич Щекун. Окладистая русая борода и усы, настороженный тревожный взгляд (глаза в азиатском разрезе; признался потом Леонид, что за его прабабушкой киргиз гонялся), темные пятна на многократно обмороженных щеках. Бушлат латаный-перелатаный, бурки «ЧТЗ» похлеще моих, из штанов хлопья грязной ваты торчат. В общем, обмундирование тридцать третьего срока, то, что в лагерных складах значилось как б/у — бывшее в употреблении, но по сути давно списанное тряпье, обозначавшее доходягу.

Увидел я этого человека — себя увидел, как в том зеркале две или три недели назад. Глядя на него, я понимал, что и он тоже ужаснулся перед тем отражательным стеклом.

 

- 202 -

И я был в тех же лохмотьях, в каких пришел сюда, и вид наш с Леонидом Алексеевичем был тем более унизителен, что рядом находились не только статный Яхонтов в его военной одежде, не только Зинюк и Труба (Юрий Натанович — в длинной гимнастерке с поясом, Тарас — в своей спортивной короткой курточке), но еще и девчата: вольнонаемные комсомолочки-чалдонки Аня Убиенных и Тома Чижова. Эти две коротышки, тонкая и пухленькая («Что положить, что поставить!»— самокритично говорила о себе Тамара), не так чтобы уж очень разглядывали нас (насмотрелись на доходяг лагерных), но нет-нет да замечали мы на себе их насмешливо-сочувственные взгляды. И было от этих взглядов не по себе.

Пожалуй, в полном смысле Леонид не был доходягой. Но общие работы на пурге и морозе так его разукрасили, так выветрили, что смотреть тяжко было. Рост неплохой, средний, как и у Яхонтова, и у Юрия Натановича; плечи прямые, широкие, видать, были когда-то, а теперь костлявые. Казался стариком (хотя ему тогда и 38 не исполнилось, родился 5 мая 1904-го); неразговорчив; лишь потом, месяцы спустя, мы стали почаще слышать его глуховатый басок.

Итак, Леонид Алексеевич был на десять лет старше Тараса Ивановича и на семнадцать — меня. Но мы с Тарасом этого не ощущали. Удивительно быстро свела нас и подружила совместная интересная работа и общая судьба.

Правда, Леонид Алексеевич был и самый старый лагерник среди нас. Того же призыва, что и Зинюк, но Юрий Натанович не испытал длительных общих работ, а за плечами у Щекуна был страшный Тайшет, лесоповал, строительство железной дороги в тайге. Он часто и много рассказывал нам о кошмарах той стройки. Считал, что судьба смилостивилась над ним, сделала счастливый поворот, одарив отправкой в Норильлаг. Бедный Леонид Алексеевич, если бы мог ты знать, что именно здесь, а не в тайге найдешь ты свою могилу, и что осталось до нее всего лишь три с половиной года!

Впрочем, если бы он мог знать это, и если бы ему было предложено выбирать: заканчивать срок на лесоповале или прожить три года, в общем-то, человеческой жизнью, в окружении хороших, близких по духу людей, с интересной творческой работой — не известно еще, что бы он выбрал.

Леонид Алексеевич был арестован на третьем курсе физмата Томского университета. Настоящая фамилия его была Шекун, но какой-то лагерный писарь приделал к первой букве хвостик, и пошел зэка Щекун по этапам и раскомандировкам, мало обращая внимания на искажение:

 

- 203 -

Щекун так Щекун, подумаешь, не все ли равно, жизнь пропала, а все остальное — мелочи.

Был он до ареста женат, но прожил с женой мало, и, видно, не сладилась молодая семья,— считал себя Леонид Алексеевич холостым. Характер у него был нелегкий, нравы довольно домостроевские. Меня коробило, когда он рассказывал, как требовал от жены, чтобы она мыла ему ноги.

Потом, когда Леонид Алексеевич оклемался в лаборатории, стал он интересным собеседником, иногда пел (очень хорошо) украинские песни.

Дивлюсь я на небо, та й думку гадаю:

Чому ж я не сокол, чому ж не летаю?

 

Декламировал сцены из «Скупого рыцаря»:

 

Отселе править миром я могу;

лишь захочу — воздвигнутся чертоги;

в великолепные сады

сбегутся нимфы резвою толпою,

и музы дань свою мне принесут,

и вольный гений мне поработится...

 

Атмосфера научно-технических поисков, царившая в лаборатории, дружба нас троих, счастливых тем, что судьба спасла от гибели на общих работах да еще предоставила возможность участвовать в интересном творческом деле, соединила с интеллигентными людьми,— эта атмосфера укрепляла и формировала еще не закостеневшую душу, понемногу возвращала веру в жизнь и людей.

Но иной раз, вглядываясь в доходяг, роющихся на помойке возле нашего Дома Румянцева, вдумываясь в изгибы судьбы, я чувствовал стыд. Видел себя как бы в положении работника какого-нибудь посольства в военное время. Кругом на полях кровь, грязь, стоны, страдания, смерть — а ты за чистым столом, в тепле, беседы, протоколы научных исследований.

Летом 1944 года Леонид Алексеевич раздобыл учебник высшей математики и начал штудировать в свободные часы (а они у нас были, в зону мы не торопились, и оттуда нас не очень притесняли: знали, что и день, и вечер работаем, Яхонтов втолковал Демченке такую необходимость). Сшивал по примеру Тараса Ивановича тетрадки из оберточной бумаги (только они у него не такие ровные и красивые получались) и заполнял их выкладками по дифференциальному и интегральному исчислению (для меня они были

 

- 204 -

тогда китайской грамотой), В другие тетрадки Леонид Алексеевич выписывал из нескольких имевшихся у нас книжек методики химических анализов, постигал премудрости химии от Тараса Ивановича, от Зинюка.

Итак, первые же опыты в лаборатории установили, что задуманный в Москве комбинированный поглотитель жидкого кислорода — смесь тонко измельченных активированного угля, мха-сфагнума и алюминиевой пудры — целесообразно заменить одним мхом-сфагнумом. В дальнейших испытаниях было установлено, что незачем его и в порошок превращать гораздо лучше использовать в естественном волокнистом состоянии, спрессовав в патроны (ах, какой он пушистый, мягко-пружинистый, какой шоколадно-коричневый!). Технология производства поглотителя от этого упростилась, да еще стала более чистой — отпала необходимость возиться с углем, дышать и пачкаться черной пылью. Выяснилось к тому же, что оксиликвит на мхе-сфагнуме и более мощен, и более безопасен, менее чувствителен к случайному удару и другим воздействиям, вызывавшим неожиданные взрывы.

К весне 1943 года, когда в обоих цехах оксиликвитного завода начали монтировать оборудование, заключенные Марк Шевельевич Кантор (бывший студент-механик), Антон Сильверстович Вейшнер и Анатолий Иванович Муратов (мастеровитый слесарь-инструментальщик, уроженец Москвы, получивший десятку по 58 статье; привезли его в Норильск из Соловков) с помощью техника-электрика Николая Евгеньевича Демина (первую часть срока отбывал на строительстве Комсомольска-на-Амуре) сконструировали и изготовили прессы для промышленного производства патронов мха-сфагнума. Размеры, плотность и другие параметры патронов были рассчитаны в лаборатории. Прессы смонтировали в цехе поглотителей и начали штамповать торфяные цилиндры. Их запасы быстро росли на деревянных стеллажах — в ожидании пуска цеха жидкого кислорода.

В этом цехе смонтировали установку ВАТ (Всесоюзного автогенного треста), эвакуированную в Норильск из Днепропетровска. Состояла она из шестиметровой, диаметром два метра, ректификационной колонны — аппарата для сжижения и разделения на составные газы засасываемого из атмосферы воздуха; компрессоров для сжатия его и кислорода; скрубберов (очистителей), осушительных батарей (осушка воздуха) и других устройств. Уже поработавшие на совесть до войны на Украине, все эти аппараты и машины, вновь установленные на фундаменты (для них, для них мы утрамбовывали бетон!), исправно действовали

 

- 205 -

в Норильске до середины шестидесятых годов. Спустя несколько лет после моего отъезда из Заполярья их демонтировали и пустили в металлолом — оксиликвитный завод был ликвидирован, производство газообразного кислорода сосредоточили на промплощадке БМЗ, затем медного завода, потом у горы Надежда.

Но в первых числах июня 1943-го до тех событий оставалось четверть века, все мысли были о том, как скорее и вернее получить долгожданную хладокипящую бледно-голубоватую жидкость, рождавшуюся из воздуха на герметически закрытых медных тарелках ректификационной колонны, за толстым слоем шлаковой ваты. И вот начальные тонны драгоценной жидкости заполнили голубые шары — танки. Каждый час — 130 кубометров кислорода, если жидкость перевести в газ.

Сколько труда и знаний, смекалки и таланта вложили в это заключенные Марк Кантор и Антон Вейщнер, Анатолий Муратов и Николай Демин, слесаря Михаил Нехлюдов, Николай Балакирев, Павел Дубина, Павел Иванович Игнатушкин и Николай Васильевич Воинов (два неразлучных друга — и на нарах вместе, и ели из одного котелка, нечасто в лагере такое единство! Оба стали после монтажа аппаратчиками — высококлассными специалистами кислородного производства). На время наладки и пуска пригласили с «нижнего кислородного» его технорука — живчика Марка Рыжевского, единственного в Норильске тех лет техника-кислородчика с дипломом.

И один только вольнонаемный инженер — главный механик рудника Угольный Ручей Глазунов Всеволод Николаевич — держал общее руководство монтажом и пуском цеха жидкого кислорода; приезжал время от времени, выслушивал доклады, записывал в блокнот просьбы. По установившейся традиции кислородные установки входили в ведение либо главного механика предприятия, либо главного энергетика.

Кислород есть, патроны на стеллажах поглотиловки — можно делать оксиликвит.

Технология изготовления и использования была во всех деталях изучена и регламентирована в нашей лаборатории и на полигоне. Отсюда можно было идти в карьеры Угольного Ручья. По указаниям Зинюка и Яхонтова мы с Тарасом Ивановичем и Леонидом Алексеевичем повезли на каменные уступы («горизонты») танки и бачки с кислородом, ящики с патронами поглотителя, нужное оборудование. Мы были как бы средним командным персоналом: наши распоряжения выполняли, помогали нам взрывники и рабочие рудника. А мы вместе с ними таскали носилки с

 

- 206 -

патронами, кислородные бачки на длинных вставных рукоятках, прикрепляли к патронам запалы, протягивали между камней детонирующий и бикфордов шнур, бежали под его шипение в укрытие — чаще всего в ковш экскаватора.

Первоначально, как и было предусмотрено проектом, сухие патроны поглотителя опускали в скважины, пробуренные на уступах рудника. Над каждой скважиной устанавливали бачок с жидким кислородом и, отвернув краник, выливали голубую жидкость внутрь скалы, на патроны. Это была сравнительно безопасная система зарядки. Не надо было манипулировать с патронами оксиликвита — он образовывался внутри скважины. Но большая часть кислорода уходила зря — на охлаждение скважин, качество полученного оксиликвита не поддавалось контролю, взрывали его вслепую, то ли пересыщенным, то ли недонасыщенным. В результате горная масса рыхлилась неравномерно, слишком много было таких глыб, которые не ухватить ковшом экскаватора. Бывало и так, что нижняя часть уступа вообще оставалась не оторванной («козлы»).

После нескольких взрывов Яхонтов и Зинюк от такой технологии отказались. В лаборатории срочно изучили и опробовали более совершенный способ, которым и пользовались затем несколько лет. Патроны поглотителя заливали кислородом в специальных ящиках-термосах (их по чертежам Кантора изготовляли в механической мастерской завода). Везли заполненные ящики в карьер, там извлекали патроны крючками, осторожно тащили к скважинам и опускали в них на других крючках («ванька-встанька»). Несколько патронов в каждой скважине обматывали детонирующим шнуром (ДШ), его концы соединяли в общую сеть с капсюлями-детонаторами. Когда все скважины были заполнены, сеть смонтирована, поджигали бикфордов шнур или включали взрывную электрическую машинку, подсоединенную к тонким проводам электрокапсюлей, и скала взлетала на воздух. Все, за исключением капсюлей, ДШ, проводов и машинок, делали на заводе. Конструкция термосов, спусковых приспособлений, носилок, бачков была выдумана в лаборатории с участием Зинюка, Яхонтова, Трубы, Щекуна, Кантора, Вейшнера, Муратова. Мы же с Зинюком, Яхонтовым, Трубой и Леонидом Алексеевичем рассчитывали все необходимые параметры для взрыва, количество патронов и кислорода.

Скважины бурили ударно-канатными станками с электромоторами — с помощью тяжелых долот, подвешенных на мачтах. Этим хозяйством командовал начальник буровзрывного цеха рудника вольнонаемный молодой инженер,

 

- 207 -

коммунист Константин Иванович Иванов. В его ведении были и буровые станки, и взрывчатка твердая (один оксиликвит не мог обеспечить все нужды громадного рудника, применялось немало и аммонита, тротила, других видов ВВ, завозимых с материка). Начальником рудника был Зарапетян, главным инженером — Константин Аристархович Коровин, тоже вольнонаемные. Зарапетян был членом партии.

По долгу службы взрывчаткой, а следовательно, и оксиликвитом, ведал Иванов. До поры до времени ведал формально, т. е. непосредственно к изготовлению и использованию оксиликвита отношения не имел — на то были Яхонтов и его помощники. Но в отличие от других руководителей рудника Иванов к оксиликвиту был благорасположен, его не приходилось уговаривать отпалить с помощью новой взрывчатки очередную серию скважин.

Этому человеку судьба предопределила быть одним из действующих лиц нашей истории.

Количество зарядов, необходимых для загрузки в скважины, рассчитывали работники технического отдела рудника, заключенные Александр Леонидович Каллистов (в прошлом — инженер-артиллерист) и Евгений Григорьевич Зыбин. Экономические выкладки, связанные с применением оксиликвита, делали сотрудники планового отдела рудника — заключенные Антонин Иванович Климовский и Александр Иванович Вершинин.

К осени 1943 года зарядка и взрывание скважин оксиликвитом по новой технологии были освоены. Но одна из трудностей состояла в доставке оксипатронов от завода в карьеры. Железнодорожная ветка к заводу с рудника Угольный Ручей еще не была построена, термосы с патронами и жидким кислородом возили на автогрузовиках, тракторами с автоприцепами и даже на телегах и санях лошадьми, по каменистой дороге, кое-как пробитой нами же (при помощи шпуровых патрончиков). Можно и нужно было давно уже проложить желдорветку к Кислородному, но тут сказывалось сопротивление рудничного начальства, одолеть которое у Яхонтова не хватало сил.

Был отвратительный сентябрьский день, бешеный ветер нес снег и дождь, снежная кашица хлюпала под ногами. Мы с Леонидом Алексеевичем получили задание — сопровождать на рудник две машины с термосами, в которых дымились щедро насыщенные оксипатроны. На самом крутом подъеме и повороте к руднику машины забуксовали. Шоферы, два взрывника и мы с Леонидом пыхтели, тужились, пытаясь помочь машинам, но колеса вертелись, стреляя струями мокрого снега и грязи.

 

- 208 -

Это была та самая дорога, по которой когда-то водили нас, колонны зэка, мыться в десятое лаготделение. Та самая дорога, где окончательно иссякли мои силы и овчарки вгрызались мне в штаны и «ЧТЗ». Теперь мы с Леонидом Алексеевичем мучились другим: как бы не опоздать к назначенному времени взрыва; график жесткий, за час до начала зарядки останавливают буровые станки, экскаваторы отводят на безопасное расстояние, чтобы не покалечили летящие при взрыве камни. Отгоняют и думпкары, в которых вывозят руду и породу, за пределы опасной зоны уходят рабочие. Когда все это сделано и уступы рудника пусты, безлюдны, мы привозим оксиликвит и начинаем заряжать скважины. Время от прекращения работ до взрыва рассчитано по минутам, возобновления подачи руды ждет обогатительная фабрика, а от ее продукции зависит план выплавки металла на заводах комбината. Вот почему мы так выбивались из сил, помогая мотору.

Одеты и обуты мы получше, чем когда меня в баню гнали и когда я стены возводил. Поверх телогрейки и бушлата — брезентовый темно-зеленый плащ с капюшоном, резиновые сапоги, а в них фланелевые портянки — Алексей Дмитриевич обеспечивал нас необходимым. Но и через плащ ветер продувал насквозь.

Ну, вот — так и знали: бежит Юрий Натанович! Наклонившись навстречу ветру, отворачивая лицо и загораживаясь рукавицей, начальник лаборатории карабкается по склону, скользит по обледеневшим камням.

—        Ну, что у вас тут? До взрыва меньше часа осталось.

И становится с нами в ряд, подставляет плечо под задний борт кузова. Еще одна сила прибавилась. Но если бы хоть лошадиная!..

— Говорил я тебе: цепи надень!— упрекает Зинюк шофера.

— Думал — так поднимусь, Юрий Натанович. Снова натужный рев мотора, опять струи грязи и снежной каши облепляют плащи.

И вдруг — что за мираж?! К нам, легонько покачиваясь на выбоинах дороги, от завода, снизу, пробирается черная легковушка. Вот подъехала, остановилась, открылась дверца, и вышел маленький худощавый человек в желтом кожаном пальто и белых бурках. На голове — серая каракулевая шапка. Юрий Натанович подошел к начальнику.

— Вот, Константин Дмитриевич, неприятность какая — застряли!

Человек в кожаном пальто хмуро, исподлобья посмотрел на Зинюка, обошел вокруг обеих буксующих автомашин, раскрыл дверцу легковушки, залез на сиденье, прихлопнул

 

- 209 -

дверцу, легковушка фыркнула, объехала грузовики и медленно покатила вверх по каменистой дороге — на рудник.

— Это — Васин?— спросил я Юрия Натановича.

— Ну-ка, хлопцы, давайте еще нажмем! — вместо ответа крикнул начальник лаборатории.

И мы снова налегли плечами на борт.

Я пыхтел, кряхтел, а память строчку за строчкой диктовала письмо, которое по поручению Зинюка переписывал весной: «Начальнику Норильского комбината полковнику госбезопасности Панюкову А. А. Вашим решением от 27 июля 1942 г., № 50, которое последовало в результате обсуждения моей докладной записки... была намечена технологическая схема, которая легла в основу для проектирования нового цеха поглотителей... Несмотря на мои неоднократные требования к проектному отделу о внесении изменений в технический проект... отдел по чьей-то злой воле не желает этого делать... Все это проистекает из того, что проектный отдел совместно с некоторыми работниками горного управления и рудника открытых работ (Васин, Коровин, Морель), показав свою беспомощность в работе с оксиликвитами в течение 1940-го, 1941-го и половины 1942 года, упорно не желают отдавать приоритет кому бы то ни было в этом вопросе и допускают всякие мошеннические приемы, чтобы доказать, что все сделанное сейчас по оксиликвитам сделано при их непосредственном участии, и когда им это не удается, то они готовы идти на всякие усложнения и удорожания, лишь бы не был признан авторитет Яхонтова... Главный инженер горного управления тов. Васин идет на явное удорожание и усложнение монтажа электрооборудования, «любезно» предоставляя исключительно дефицитную, крайне необходимую для угольных шахт взрывобезопасную арматуру, лишь бы не оформить предложение Яхонтова...»

— Вот черт! — Зинюк отошел от борта, смахнул грязь с плаща.— Что же делать?

И тут вверху послышался стрекот трактора. Машина, стреляя черными пучками дыма и искрами из трубы, лязгая гусеницами, лихо спускалась с горы. Тракторист, высунувшись из кабины, подогнал вездеход почти вплотную к радиатору переднего грузовика.

— Что у тебя — глушителя нет?! — подбежал к трактористу Зинюк.— Тут же взрывчатка! Оксиликвит! А ты искрами стреляешь.

...Вечером, после того как взорвали скважины, насквозь промокшие, мы трое бежали по той же самой дороге домой, то есть в зону Кислородного (бежать было легко, под-

 

- 210 -

гонял ветер), у здания полигонной лаборатории Юрий Натанович сказал:

— Ну, зайдите на минутку, погрейтесь.

Дневальный Игнатюк (мы звали его Американский Рабочий) шерудил кочережкой жаркие угли в печке. Печка была кирпичная, стояла в центре здания и обогревала побеленными боками все три комнатки лаборатории. Юрию Натановичу и Игнатюку было разрешено здесь и ночевать, являться в зону только для отметки.

— Ну, как, Василий Митрофанович,— сбросив плащ вместе с бушлатом и потирая ладони одна о другую, спросил Зинюк,— обед у нас есть?

Игнатюк поднялся с колен, не очень приветливо глянул на нас с Леонидом Алексеевичем, поворочал массивным подбородком и неторопливо ответил:

— А как же. Все на плите. Сегодня и оладьи есть.

— Ну, вот и отлично,— заключил Зинюк.— Раздевайтесь, хлопцы.

Мы сняли плащи вместе с бушлатами, повесили на гвоздь в коридоре и потопали в аналитическую. Там было прохладно, ветер ударял в большое окно; но зато не так шибало в нос сернистым газом, которого изрядно напустил Игнатюк из печки.

Американским Рабочим прозвали Игнатюка по двум причинам. Во-первых, за то, что при своем богатырском сложении он никогда ничего не поднимал тяжелее судков с обедом для Юрия Натановича, которые по два раза в день приносил на полигон из лагпунктовской кухни. А во-вторых, потому, что рассказывал, как одно время работал в Америке. Он, как и Юрий Натанович, до ареста жил в Ленинграде, и они были там знакомы, почему и устроил его Зинюк на Легкую работу.

— Ну, что, ребята, угостить вас за труды?

— О, Юрий Натанович, очень кстати,— пробасил Щекун.— Зуб на зуб не попадает!

Мы уселись за столик, а Юрий Натанович отправился в другую комнату — то был его рабочий кабинет; стояли там письменный стол, диван, обитый черным дерматином, тот самый, что прежде был в кабинете Яхонтова в Доме Румянцева, и громадный стальной сейф. В сейфе хранились капсюли-детонаторы для опытов, реактивы строгого учета (яды, растворы драгметаллов) и тридцатилитровая бутыль со спиртом.

Появившись с круглой тонкостенной колбой в руке, Зинюк взял с лабораторной полки два фаянсовых тигля, наполнил каждый до половины и отнес колбочку назад в кабинет. Мы с Леонидом Алексеевичем торжествующе пере-

 

- 211 -

мигнулись, и Леонид долил тигельки дистиллированной водой из конусной колбы Эрленмейера. Каждый тигель вмещал сто миллилитров.

Юрий Натанович из кабинета вернулся в прихожую (она служила также и кухней). Что-то сказал Игнатюку, мы услышали недовольное бормотание дневального, но через пару минут Американский Рабочий, усиленно сопя, поставил перед нами тарелочку с разрезанной селедкой и двумя кусочками хлеба.

— Ну, что, Юрий Натанович, за успешный взрыв!

— Давайте, давайте, хлопцы!

— Эх, Христос в лаптях прошел! — погладил Леонид Алексеевич по животу.

Селедочка съедена, тарелочка кусочком хлеба вычищена, мы свернули цигарки из махры, и пошла беседа. Все в ней: и впечатления от только что проведенного взрыва, и Васин, и цепи (без них теперь — ни-ни!)... А потом и война, которая где-то там далеко-далеко перекатывается по земле, и Ленин, и наша судьба...

Юрий Натанович появляется в комнате, одергивает гимнастерку, по-военному заправляет складки назад, за широкий пояс.

— Ну, как, погрелись?

— Погрелись,— отвечаю я.

А Леонид Алексеевич поднимает руку, почесывает двумя пальцами сбоку шеи и говорит:

— Пятьдесят грамм не хватает.

Это его всегдашняя присказка.

Юрий Натанович улыбается. Но в кабинет не идет. (Такое случается крайне редко). Норма — закон. Наши «фронтовые» сто грамм. Мы поднимаемся, покидаем аналитическую, берем с гвоздя бушлаты с надетыми на них мокрыми плащами. Американский Рабочий сидит на топчане у печки, очки — на кончике носа, какая-то книга в руках. Отложив ее, поднимается, ждет, пока мы распрощаемся с хозяином, завяжем тесемки шапок под подбородком.

Ветер подталкивает нас, нам хорошо, весело; вдали, внизу, мигают лампочки завода и лагпункта. «Никто пути пройденного у нас не отберет, Мы конница Буденного, мы движемся в поход!»— затягивает негромко, но бодро Леонид Алексеевич.

Сейчас главное — твердо и чинно, по-деловому, прошагать через проходную, не дыхнуть на вахтера, четко назвать свой номер, который тот сверит с фанеркой. И — если все обойдется — в барак. Там у Егора — наш ужин.

Хорошо!

 

- 212 -

КРОВНЫЙ СОЮЗ

 

Да, хорошо, когда душа открыта дружбе и общему делу, не засохла, не заскорузла во зле и ненависти. Чаще всего, конечно, она открыта в юности. Но вот мне было двадцать два, а Леониду Алексеевичу — под сорок. Что же скрепляло наше единство? Я знал что: он тоже открыт был. Хотя и хлебнул такого, от чего судьба меня сберегла; хотя и прорывались в нем нередко и недоверие, и озлобленность, и ныло сердце от перенесенных страданий; но вот стоило попасть в более или менее человеческие условия, в человеческое окружение, и оттаивала душа, и взгляд добрел, и придавленный поднимался, выпрямлялся, возвращалась утраченная красота.

Так шли в нашей работе и дружбе месяцы и годы, перемежались опыты и исследования в лаборатории и на полигоне с промышленными делами, возили мы оксиликвит на рудник, бегали по каменным уступам, запаливали бикфордов шнур, крутили динамо-машину взрывную, поднимали в воздух тысячи тонн камня.

В конце июня 1945 года Яхонтов вернулся из Москвы довольный, посвежевший. Собрал нас, основных сотрудников лаборатории, у себя в кабинете. Рассказал, с каким интересом и пониманием встретили его сообщения в научном мире столицы. Дал нам прочитать выписку из протокола заседания технического совета Главкислорода при Совнаркоме СССР. Мы благоговейно смотрели на подпись: председатель технического совета академик П. Л. Капица. (За ним еще — ученый секретарь А. С. Федоров; но какая фамилия не померкла бы в сиянии Петра Леонидовича?)

В той выписке значилось:

«СЛУШАЛИ: Промышленное применение оксиликвитов на Норильском никелевом комбинате - доклад начальника оксиликвитного завода Норильского комбината А. Д. Яхонтова.

РЕШИЛИ: Доклад инж. А. Д. Яхонтова о промышленном применении оксиликвитов на Норильском никелевом комбинате принять к сведению.

Отметить инициативу работников Норильского никелевого комбината НКВД, успешно осуществивших в промышленном масштабе использование жидкого кислорода для производства горновзрывных работ.

Считать желательным организацию экспериментального производства и применения оксиликвитов еще на одном руднике (помимо Но-

 

- 213 -

рильского комбината и Коунрадского рудника) для проверки спорных моментов, возникших в результате опытов, проводимых в различных почвенно-климатических условиях.

Просить Горный институт Академии наук СССР (академика Скочинского) детально обсудить в среде специалистов опыт промышленного применения оксиликвитов на Норильском никелевом комбинате, выявить неясные вопросы и наметить необходимые мероприятия по разрешению этой важной народнохозяйственной проблемы».

 

Мы читали, и сердце распирали гордость и торжество. Подумать только, сам Капица высоко оценил наш труд! Значит, не преувеличивали мы, не хвастуны.

Любая большая работа всегда связана и с личной судьбой ее участников. Можно представить, какие надежды и мечтания вспыхивали в наших сердцах!

— Возможно, хлопцы, придется нам ехать куда-нибудь и на новое место — налаживать производство и применение оксиликвита!— сказал Юрий Натанович, когда мы возвращались от Яхонтова.— Не исключено, что командируют нас, скажем, в Среднюю Азию...

Средняя Азия — это хорошо. Ни пург, ни морозов, достаточно намерзлись мы в Заполярье.

— Ну, где там, кроме Коунрада, еще открытые горные работы? — усомнился Тарас Иванович.

— Средняя Азия велика,— успокоил Зинюк.— Мало ли где еще никель и кобальт захоронены.

— Юрий Натанович,— раздался басок Леонида Алексеевича,— ничего из этого не получится...

— Это почему же не получится? — встрепенулся Зинюк.

— Не получится... если мы это решение сейчас не закрепим.

Начальник лаборатории остановился и вопросительно посмотрел на Щекуна. Тот не стал его долго мучить:

— День уже кончается, опыт по бризантности начинать нет смысла... Давайте посидим, обдумаем это дело как следует...

На сей раз Юрий Натанович не ограничился тем, что выдал нам «фронтовые» сто грамм (хотя день был не боевой), а и себе наполнил тигелек — такое было редкостью.

— Эх, пятьдесят грамм не хватило! — с сожалением промолвил Леонид Алексеевич, когда мы вышли из лаборатории и направились к вахте.

— В самом выгодном положении у нас Сережа,— сказал Тарас Иванович.— Через девять месяцев он — свобод-

 

- 214 -

ный человек. А свободному такая командировка в первую очередь.

— Да, это точно,— согласился Щекун.

Всем нам — Зинюку, Тарасу Ивановичу, Леониду Алексеевичу, мне и еще нескольким работникам завода — за добросовестный труд снизили срок на три месяца.

Логично, конечно. Но я подумал: еще неизвестно, что принесет мне март сорок шестого. Вон сколько случаев, когда не выпускают окончивших сроки.

Однако первое изменение произошло в судьбе Тараса Ивановича. Его сделали начальником! Предстоял пуск завода динамонов на Медвежке — так все называли гору Медвежий Ручей, что была за Надеждой, выше рудника Угольный Ручей.

Динамоны — взрывчатые вещества типа аммонитов, из аммиачной селитры и тротила, но с добавкой того же мха-сфагнума, что и в норильском оксиликвите. В 1942 году Зинюк узнал, что в Дудинке размывает дождем и снегом гору аммиачной селитры, завезенной сюда на барже в 1940-м или 1941-м. Аммиачная селитра — слабое ВВ, можно применять, скажем, для дробления угольных пластов. Возможно, для этого и завезли ее за шестьдесят девятую параллель. Селитра легко растворяется в воде, но складов и даже навесов в Дудинке не было, и баржу опростали Прямо на берег — зэка-зэка тачками по шаткому трапу вывезли соль из баржи. Так и лежала она год или два, постепенно убывая, уходя с ручьями в Енисей. Пока слух об этом не дошел до заключенного «врага народа» — артиллерийского инженера-химика Зинюка. Он сразу же написал рацпредложение: использовать аммселитру на вскрышных работах рудника Угольный Ручей, смешав с битумом (это и есть один из сортов динамона). Начальник комбината поручил Зинюку разработать технологию смешивания, и в начале 1943 года мы с Тарасом Ивановичем и Щекуном одно время выполняли его задания на этот счет: производили химические анализы, готовили и взрывали на полигоне опытные патроны. Битум почти сразу же был отвергнут и заменен измельченным торфом. С небольшой добавкой тротила получилось довольно мощное ВВ, вполне пригодное для замены аммонита в помощь оксиликвиту. Для изготовления динамона спроектировали и построили заводик. Техноруком по рекомендации Зинюка назначили инженера-химика Трубу, начальником поставили какого-то мужика малой грамоты, но безупречной анкеты.

Так и расстался с нами Тарас. Его расконвоировали и поселили в балке рядом с заводом, деревянные одноэтажные здания которого по самые трубы были занесены

 

- 215 -

снегом (что и привело потом к трагедии, но это особый рассказ). Освободившуюся в нашей лаборатории должность инженера-химика с добавкой двух букв — и. о. — отвели Щекуну. Тоже рост. Я оставался в прежнем качестве: лаборант-взрывник.

Но вот наступил март 1946-го, пробил и мой час. 23 числа утром в лагпункт «Кислородный» пришла из ОУРЗ* управления Норильского ИТЛ бумага на освобождение зэка Щеглова С. Л., номер личного дела 52465. Нарядчик предложил мне с вещами отправиться в десятое лаготделение. Я сбежал с горы, перескочил через знакомый ручей на дне ущелья, сел в кабину подъемника и пять минут спустя подошел к вахте. Без всякой задержки меня допустили к начальнику хозчасти Андресону, тот черкнул что-то на листке бумаги и направил к вещкаптеру. Вещкаптер осмотрел имевшееся на мне обмундирование, нашел его вполне приличным, за исключением бушлата. Бушлат был рваный, мой целенький выпросил у меня перед уходом знакомый работяга. («Все равно при освобождении заменят».) Надев новый бушлат (ну, не совсем новый, б/у, однако без лохмотьев, и заплат не так уж много) и получив какие-то бумаги, я отправился вдоль Угольного ручья в поселок — в управление лагеря, где должно было свершиться окончательное священнодействие. Отпустили меня не одного, дали вертухая с дудоргой (как будто бы я убежал!). И на всех трех вахтах, через которые надо было пройти до выхода в поселок, проверяли мои бумаги. Порядок!

Вертухай сдал меня в ОУРЗ и еще до обеда я вышел из двухэтажного дома управления Норильлага свободным. В кармане телогрейки лежала свернутая вдвое бумажка — справка № 228/52465 («форма А, видом на жительство не служит. При утере не возобновляется»): «Выдана гражданину (ке)... такому-то... такого-то года рождения, уроженцу (ке) г. Мурома Горьковской области, гражданство — СССР, национальность — русский, осужденному (ой) по делу УНКВД Московской области 6 мая 1942 г. ст. ст. (прочерк) УК (прочерк) к лишению свободы на пять лет, с поражением в правах на Нет года, имеющего (ей) меру наказания с 23 июня 1941 г. по 23 марта 1946 г. с учетом снижения меры наказания по решению Особого совещания НКВД СССР от 28/VIII — 45 года на три месяца и за отбытием с применением ст. 39 положения о паспортах из Норильлага НКВД освобожден (на) 23 марта 1946 г. с закреплением на работе в Норильском комбинате по вольному найму, пос. Норильск».

 


* ОУРЗ — Отдел учета и распределейия заключенных.

- 216 -

Справку, которая процитирована, как говорится, с сохранением «орфографии» и формы бланка, честь по чести подписал пом. нач. Норильлага НКВД капитан Двин (через несколько лет прогремела его история: какая-то связь с Америкой, родственники, что ли, выдал якобы какую-то страшную тайну. И — в лагерь). Слева внизу — громадная круглая, с гербом СССР в центре, печать Норильского исправительно-трудового лагеря Народного комиссариата внутренних дел. Еще левее в квадратике напечатано: «место для фотокарточки или дактооттиска указательного пальца правой руки». Но карточку не спросили и палец не придавили, а велели в квадратике расписаться.

На обратной стороне начальник финчасти засвидетельствовал, что мне возвращено личных денег в сумме 292 рубля 61 копейка. Столько я заработал за три с половиной года в лагере.

Под этим три дня спустя начальник отдела кадров POP Григорьев шлепнул жирный фиолетовый штамп, где значилось, что с 26 марта 1946 года я принят в Норилькомбинат НКВД. За три дня справку разукрасили еще штампы о выдаче паспорта (бумажка на один год) и военного билета.

Что изменилось, что осталось прежним в моей жизни после освобождения?

Почти все осталось прежним: работа, окружающие люди, интересы. Уехать из Норильска было нельзя, даже в отпуск (его предстояло еще заработать, это — год). Строить какие-то планы новой жизни, продолжения учебы — бессмысленно: куда сунешься со справкой об освобождении и «желтым» паспортом? Семьи нет, отец и мать в лагерях (отец — не знаю в каком, с 1937 года ни звука, мать — в Караганде). Любимой девушке я из лагеря не писал. Она была участницей наших литературного и исторического школьных кружков, но по следствию мне стало понятно, что ее не арестовали, и я не хотел связывать ее судьбу. Написал об освобождении только дяде Коле и тете Клаве, которые спасли меня после ареста матери и, можно сказать, поставили на ноги.

Конечно, была мечта о литературе. Из лагеря вынес два толстых романа, они казались мне достойными того, чтобы попытаться напечатать. Писал их ночами в лаборатории, пользуясь относительной свободой в отношениях с зоной: работа требует меня почти круглосуточно. На эти романы надеялся в мечтах, но было достаточно здравого смысла, чтобы понимать: действительно надежное в моей жизни сейчас, та синица в руках — оксиликвит. К тому же он мне действительно интересен.

 

- 217 -

И я продолжал с прежней энергией трудиться в лаборатории.

Пришло, конечно, и нечто новое. Расширились заботы. Где жить? Во что одеться? Как питаться?

Алексей Дмитриевич избавил меня от общежития, жизнь в котором была бы не намного лучше лагерной. Выхлопотал комнатку на втором этаже Дома Румянцевых на двоих — почти одновременно со мной из лагеря вышел рабочий завода, бытовик, мой одногодок и тезка — Серега Комаров. Специальности у него никакой, колхозный парнишка, добродушный и тихий, грамотешка тоже невелика. Таскал он в основном носилки с патронами и делал все, что прикажут. Вот с ним мы и жили вдвоем несколько месяцев в комнатке, где были стол, да два табурета, да пара железных коек. Получали по карточкам в магазине, которым когда-то заведовал Кадисов, крупу, консервы, сахар, хлеб, варили на электроплитке немудреную похлебку и кашу с тушенкой.

Самым дорогим в новом моем положении была, разумеется, свобода от вертухая, от зоны — хотя и в заключении последние три года мы, ведущие оксиликвитчики, не очень от них страдали. Но теперь я в любое время дня и ночи, когда позволяла работа, мог сбежать с горы и пройтись по улицам поселка, взять билет в кино и даже в театр — в здании клуба профсоюзов была неплохая труппа оперетты. Выходили две газетки — комбинатовская и лагерная многотиражки, было радиовещание. В лагерной газетке я и заключенным печатался — стихи, очерки. Теперь открылась такая возможность и в газете для вольных (она называлась «За металл»). С сотрудниками быстро познакомился, с некоторыми подружился. Но особенно привечали меня на радио, я стал там нештатным сотрудником. От очерков про передовиков со всех предприятий комбината до статей к юбилеям писателей (сам нередко и читал их, и мне чрезвычайно нравилось, что не только мое слово, но и голос слышат тысячи, десятки тысяч людей).

Так что если в лагере последние три года жизнь была заполнена до предела, то теперь уж на сон совсем мало времени оставалось. Но до сна ли в двадцать четыре года?

Вскоре уехал Яхонтов. Уехал, помнится, в длительный отпуск, за несколько лет, почти на полгода. Обязанности его стал исполнять технорук Марк Яковлевич Рыжевский. При Яхонтове он, техник-кислородчик, занимался в основном кислородной установкой, руководил технологией и ремонтами, к поглотиловке, лаборатории и всему, что выходило от них на рудник, не имел почти никакого отношения. Теперь, как и. о. начальника завода, стал вникать и

 

- 218 -

во взрывные дела, хотя все они лежали на Зинюке. Ко Зинюк — заключенный. Марк же свой срок (хотя и тоже по 58-й) давно отбыл и свободно общался с вольнонаемным начальством.

Человек он был необычайно живой, быстрый, кругозор его заметно выходил за рамки техники. Окончив срок, женился. Жена его, Александра Ивановна Расщектаева, была в числе видных инженеров БМЗ — Большого металлургического завода. За добродушие, товарищеское отношение к рабочим, как зэка, так и вольным, Марка уважали и даже любили. Этот тридцатисемилетний человек умел без всякого видимого усилия находить общее в отношениях с людьми различного возраста, образования и общественного положения.

 

Утро седьмого августа выдалось необычно теплым. Солнце грело не по-норильски, стояла предгрозовая духота. К тому времени, когда мы с Леонидом Алексеевичем закончили насыщать патроны в термосах, установленных на железнодорожной платформе (предстоял взрыв крупного блока скважин), небо покрылось облаками, а пока паровоз дотащил платформу до карьера, облака превратились в черные тучи. За Медвежкой погромыхивало, раскаты усиливались и быстро приближались.

Помощник машиниста отцепил платформу, вскочил на подножку, и паровоз, победно свистнув, умчался в депо. К нам уже шли ребята из взрывцеха, на плечах — бухты розового детонирующего шнура. Я разглядел Коровина, Лукьянова, Стельмакова, Мурашова и Меркулова. Когда они подошли к платформе, над головой грянул устрашающий удар и почти тут же хлынул ливень. Мы с Леонидом едва успели залезть под платформу. К нам прижались Коровин, Лукьянов, Стельмаков. Остальные спрятались с другого края.

— Не вовремя! — проворчал Коровин, глянув на часы (он был вольнонаемный, остальные взрывники — зэка).— Уже пора бы начинать.

— Причина задержки уважительная,— послышался басок Леонида Алексеевича.

Гроза прошла быстро, выглянуло радостное, промытое солнце, и освежившийся мир начал преломляться в каплях чистой влаги.

Леонид Алексеевич дал команду рабочим-оксиликвитчикам стащить брезент с термосов, и ребята крючками начали доставать из кипящей жидкости патроны и опускать

 

- 219 -

их на носилки, которые держали рудничные работяги. Они и разносили их по скважинам, возле которых наготове стояли взрывники.

Наше дело было организовать работы по зарядке, следить за их правильностью. Но когда время поджимало, мы и сами становились в помощь взрывникам. Я стал помогать Коровину и Лукьянову; они опускали патроны в четвертую скважину от южного края фронта. Работа началась ходко, носилки с патронами ребята подтаскивали без задержки.

Подняв голову и выпрямившись после опускания очередного, покрытого белым инеем цилиндра, я увидел, что у соседней скважины, в четырех метрах от нас (по плану взрыва буровая сетка здесь — четыре метра), какая-то заминка. Меркулов, наклонившись над скважиной, дергал веревку крючка, но крючок, видно, не освобождался. Мурашов и Стельмаков стояли возле, держа в руках по патрону, ждали, когда выдернет шнур Меркулов. К ним подошел Леонид Алексеевич.

Когда я опустил еще один патрон и распрямился, чтобы надеть на крючок следующий, в поле зрения попал Марк Яковлевич. Он быстро шагал к скважинам, в темно-синем костюме, с черным плащиком на руке.

«Вот неугомонный!» — подумал я. И почувствовал даже легкое раздражение: не доверяет нам, что ли?

Вообще-то, как правило, на больших взрывах руководил зарядкой Зинюк. Но сегодня он сказал нам с Леонидом Алексеевичем, что немножко приболел и надеется, что мы справимся сами. Мы заверили Юрия Натановича: ему не о чем беспокоиться. И были довольны: такое доверие! И вот — Марк Яковлевич... Сидел бы в кабинете! Да и что он понимает в тонкостях зарядки? Не его это дело.

Такие мысли пронеслись у меня, пока я опускал очередной патрон. Я ощутил, как он стал на предыдущий, тяжесть исчезла; еще чуть опустил крючок и стал вытягивать бечеву. И в это время раздался грохот сзади, в том месте, где работали Меркулов, Мурашов, Стельмаков и стоял Леонид Алексеевич. Кто-то со страшной, необоримой силой надавил мне на плечи, спину, повалил ничком, прижал к камням. Торопливо отползая, увидел боковым зрением: тяжелая туча камней, закрыв свет, стремительно неслась над моей головой. Я быстро полз, туча кончилась, мчались лишь отдельные камни и падали впереди и рядом со мной. Увидел, что рядом так же быстро ползли Коровин и Лукьянов. У Коровина лицо и руки в крови.

 

- 220 -

Я вскочил, повернулся назад. Там, где только что стояли Меркулов, Мурашов, Стелымаков и Леонид Алексеевич — никого! Лишь черный налет копоти на камнях. Подбежал к этому месту, оглянулся: сюда же, прихрамывая, шли Коровин и Лукьянов. Я повернул обратно, сделал несколько шагов и тут увидел Леонида Алексеевича. Он лежал навзничь, в своем зеленом плаще, и вместо головы у него была только часть черепа, пустая и гладкая, как чашка. В двух или трех шагах валялись куски мозга и остатки лысины с венчиком волос — верхняя часть черепной коробки. Объятый ужасом, я отбежал еще и увидел: невдалеке, скорчившись, ничком,— Марк Яковлевич. Я наклонился, тронул лицо — оно было мертвое, все в иссиня-черных крапинках врезавшегося в кожу песка и мелких каменных осколков.

Мы с Коровиным еще бегали вокруг, пытаясь найти Мурашова, Стельмакова и Меркулова, но никого больше тут не было. Лукьянов сидел на камне, оторванным рукавом рубахи пытался перевязать ногу.

Издалека, от бурстанков и экскаватора, бежали люди. Первым подскочил к нам Константин Иванович Иванов. На моложавом, чистом, почти юношеском лице начальника буровзрывцеха было растерянное недоумение: неужели то, что произошло,— реальность?

Я тоже плохо осознавал это. Но вот они лежат — неподвижные, изуродованные Леонид Алексеевич и Марк Яковлевич!..

Нас с Коровиным и Лукьяновым кто-то взял под руки, повели в медпункт. Я отмахивался, пытался освободиться, бормотал, что нечего перевязывать, все у меня цело. «Да ты же весь в крови!» — Говорил мне кто-то. И тут я увидел, как рабочий несет чью-то оторванную руку. «Где нашел?» — спросил его Иванов. «Вон там!» — рабочий махнул рукой наверх, на гряду камней за краем уступа.

Потом нашли ногу, другие части тел, еще несколько минут назад бывших Меркуловым, Мурашовым и Стельмаковым.

И еще запомнился Юрий Натанович. Он прибежал вскоре вслед за Ивановым, только с другой стороны карьера — от завода. Перескакивал через камни, в резиновых сапогах и гимнастерке, подпоясанной кожаным ремнем, черные волосы спадали на виски. Глянул на труп Леонида Алексеевича, широко взмахнул руками, подбежал к Марку Яковлевичу, вгляделся в его лицо, и тут ноги у него как бы подкосились, он опустился на камень, обхватил голову руками и... зарыдал. Меня уводили, и я слышал

 

- 221 -

его рыдания; оглянувшись, увидел мелко вздрагивавшие плечи и спину.

Через два дня хоронили Марка Яковлевича. Гроб с его телом поместили в клубе профсоюзов; я стоял перед ним почти на том самом месте, где незадолго перед тем мы с ним курили в антракте на «Марице» Кальмана.

Хоронили Марка Яковлевича одного. Останки Меркулова, Мурашова, Стельмакова и Леонида Алексеевича зарыли тут же, неподалеку от могилы Рыжевского, но где именно и когда — никто из нас не знал и интересоваться не имел права. Они были заключенные. Они еще не искупили своей вины, не получили справок об освобождении.

А меня этот кровный союз скрепил с оксиликвитом еще на одиннадцать лет. Вместе с Юрием Натановичем мне предстояло изучать причины преждевременного взрыва, еще и еще раз во всех подробностях исследовать свойства грозной взрывчатки, а потом и возобновить прекращенное после седьмого августа промышленное применение.

Яхонтов из Москвы не вернулся. Видимо, понял, что так будет лучше, подальше от греха, а то, не дай бог, усмотрят при расследовании и его вину, как главного руководителя. (По старой лагерной присказке... «Ты куда бежишь, косой?» — «Как — куда? Беги и ты скорей, там верблюдам яйца вырезают».— «Так, а ты-то здесь при чем?» — «При чем, при чем! Отхватят — потом доказывай, что ты не верблюд!»)

Зимой у Зинюка кончился срок, и его выпустили. Но еще до этого назначили и. о. начальника оксиликвитного завода. Техноруком вместо Марка Яковлевича Зинюк рекомендовал другого Марка — Кантора, тоже к тому времени получившего справку об освобождении. Меня по ходатайству Юрия Натановича утвердили сначала и. о. инженера-химика, на место Щекуна, а вслед за назначением Зинюка начальником завода — на его должность, и. о. начальника оксиликвитной лаборатории.

Почти два года изучали мы повторно все свойства оксиликвита в лаборатории, на полигоне. Изготовление и применение его было усовершенствовано, стало более безопасным, надежным. Тем не менее нелегко было после пережитого вновь встать к скважине и взяться за спусковой крючок оксипатрона. Но постепенно прежняя смелость и уверенность вернулись. Ведь надо было еще и показывать пример другим, знавшим гораздо меньше, но твердо убежденным в главном: с этим ВВ лучше не связываться.

Взрывание оксипатронов в скважинах возобновили и расширили. Залпы гремели один за другим на рудниках Гора Рудная и Медвежий Ручей (Угольный Ручей к тому

 

- 222 -

времени уже истощил запасы). Расширился, естественно, и круг людей, причастных к взрыванию — и рабочих, и техников, и инженеров. Словом, масштабы возросли. Но главными организаторами и ответственными за все были три человека: начальник завода Зинюк, технорук Кантор и начальник лаборатории Щеглов.

Второй этап применения оксиликвита в Норильске оказался наиболее плодотворным. Взрывы скважин с его помощью стали регулярными и более крупными, превратились в систему, проводились по графику. В среднем за год а 1948 —1950-м с помощью оксиликвита взрывали миллион из семи миллионов тонн руды, добывавшейся на открытых рудниках комбината. Килограмм оксиликвита обходился на 78 копеек дешевле, чем кило завезенного на Таймыр аммонита.

Такие успехи породили у руководителей комбината мысль — представить норильский оксиликвит на Сталинскую премию, высшую в то время награду за научно-исследовательские, производственные и иные достижения. Юрию Натановичу предложили подготовить материалы. Это легло на меня и Кантора. Я поставлял исследовательские и расчетные данные, Кантор — готовил чертежи. За несколько месяцев напряженной — день и ночь — работы сводный отчет со всеми таблицами, графиками и чертежами был завершен. Мы работали с невиданным воодушевлением: а вдруг и в самом деле нам дадут Сталинскую премию?

Но подписи под отчетом оказались не только наши. Руководителем работ значилось первое лицо Норильска — начальник комбината инженер-полковник В. С. Зверев, а участниками — его заместитель по горным работам К. Д. Васин, начальник горного управления И. В. Усевич, начальник рудника М. Д. Фугзан и главный инженер К. И. Иванов. Вся административная лесенка. Понятно, их подписи стояли выше наших.

Из всех этих людей только Иванов и Фугзан на деле приложили руки к изучению и промышленному применению оксиликвита. Константин Иванович математически обосновал ряд свойств оксиликвита. Марк Давидович Фугзан принял участие в составлении отчета и помогал в организации взрывания скважин во второй период.

С грифом «совершенно секретно» отчет и аннотацию к нему, а также анкеты на представляемых к премии послали в Москву.

Через несколько месяцев отчет вернули — с замечаниями видных ученых-горняков — на доработку. Какие уж там замыслы зрели в высших сферах, какая кипела борьба за славу и деньги,— этого нам знать не позволялось. Еще год

 

- 223 -

мы дорабатывали материал, заодно накапливая опыт промышленного применения оксиликвита, взрывая все новые и новые блоки скважин, прибавляя сотни и сотни тысяч тонн добытой оксиликвитом руды.

Второй отчет отправили в столицу в конце сорок девятого года. На титульном листе в качестве руководителя работ значился Константин Дмитриевич Васин — видимо, Звереву в Москве посоветовали отступиться, он уже получил однажды Сталинскую за какую-то другую работу на комбинате. Все остальные, представленные в прошлом году, остались в этом же порядке.

Прошло несколько месяцев. И вот в один знаменательный день по Всесоюзному радио было объявлено, а затем и напечатано в газетах о присуждении Сталинской премии третьей степени (в числе многих других по стране) за оксиликвиты. В списке лауреатов значились: К. Д. Васин (руководитель работ), И. В. Усевич, М. Д. Фугзан, К. И. Иванов и Л. Н. Марченко. Эта фамилия заменила бесследно исчезнувших с последней ступеньки Зинюка, Кантора и Щеглова.

Марченко... Про нее нам приходилось слышать; рассказывали, что эта сотрудница буровзрывной лаборатории ИГДАН СССР — Института горного дела Академии наук — в первые послевоенные годы что-то там изучала в части оксиликвитов под руководством известного взрывчатника, кандидата технических наук В. А. Ассонова. Испытывала в московской лаборатории и на полигончике во дворе патронята-свечечки. В Норильске она, да и Ассонов, не были ни разу, наших оксипатронов-пушек и просторов рудников и в глаза не видели.

Никто не сказал нам, почему, по каким причинам мы были вычеркнуты. Да мы и не спрашивали. Все было ясно. Люди низшего сорта. Вчерашние рабы, исправленные «враги», мы не имели права ни на что претендовать. Как не могли ни на что претендовать ни Тарас Иванович Труба, ни Леонид Алексеевич Щекун, ни Марк Яковлевич Рыжевский, чьи жизни легли под пьедестал оксиликвита.

Мог претендовать Алексей Дмитриевич Яхонтов. Но не стал. Хватило ума и жизненного опыта, чтобы понять бесплодность претензий. С сильным — не борись, с богатым — не судись.

Бедные люди! Неужели вы навсегда обречены жить по этому принципу?

1989 г.