На нашем сайте мы используем cookie для сбора информации технического характера и обрабатываем IP-адрес вашего местоположения. Продолжая использовать этот сайт, вы даете согласие на использование файлов cookies. Здесь вы можете узнать, как мы используем эти данные.
Я согласен
37. Новые знакомые ::: Клейн А.(Р.) С. - Клейменные, или Один среди одиноких ::: Клейн Александр (Рафаил) Соломонович ::: Воспоминания о ГУЛАГе :: База данных :: Авторы и тексты

Клейн Александр (Рафаил) Соломонович

Авторы воспоминаний о ГУЛАГе
на сайт Музея
[на главную] [список] [неопубликованные] [поиск]
 
Клейн А. Клейменые, или Один среди одиноких : Записки каторжника. - Сыктывкар : Коми респ. тип., 1995. - 200 с.

 << Предыдущий блок     Следующий блок >>
 
- 142 -

37. НОВЫЕ ЗНАКОМЫЕ

 

Отделенные друг от друга от внешнего мира огневыми пролетами; лагеря вытянулись вдоль проселочной дороги большим прямоугольником, как бы состоящим из более мелких. Самым маленьким, почти квадратом был наш каторжный лагерь; рядом с нами — большая зона бытовиков. Она отделялась от соседней — зоны строгого режима — колючей проволокой и, не помню уже, был ли там огневой пролет. Дальше, после зоны строгого режима, после огневого пролета была дорога, отделявшая прямоугольник мужских зон от женской, по другую сторону дороги. Женская, хотя была бытовой, не каторжной, но все равно со всех сторон отделялась огневыми пролетами.

Где-то, за несколько километров отсюда, были еще две каторжных зоны. А в стороне от них и других лагерей бытовиков находилась штрафная, так называемое «торф-болото», где, кажется, содержали проштрафившихся блатарей и других нарушителей режима на тяжелых и вредных работах по добыче торфа. Наша зона, в основном, занималась строительными работами и, в какой-то мере бытовым обслуживанием других зон. Здесь чинили обувь, одежду, даже шили ее, благо имелся отличный портной и закройщик Рассоха, несмотря на поврежденную левую руку он ловко и быстро справлялся с любой портновской работой.

Радио здесь не было. Газет тоже не было и выписывать их не разрешалось. Книг не было и не полагалось. Однако, после работы возле барака неподалеку от огневого пролета, отделявшего нас от зоны бытовиков, рассаживался небольшой оркестр. В нем все инструменты были самодельные: две гитары, контрабас, уже не помню еще какие духовые инструменты и барабан с тарелками. Руководил оркестром его организатор — литовский инженер-строитель, сам сделавший себе скрипку и игравший на ней. Как правило, начинал свой концерт оркестр исполнением любимой его руководителем задорной литовской польки, мотив которой я помню, но здесь, конечно,

 

- 143 -

воспроизвести не могу: нужны ноты. Играли народные танцы, а также отдельные классические произведения. Конечно, все это подбиралось и готовилось по слуху, так как нот не было.

Узнав, что я артист, руководитель предложил мне спеть что-либо под аккомпанемент оркестра. Я объяснил, что не певец, а драматический актер, но попытаюсь спеть. Действительно, несмотря на то, что оркестр, непривыкший к сопровождению, первое время безбожно глушил солиста, вскоре мы как-то нашли «общий язык» и я нередко пел русские народные и неаполитанские песни под аккомпанемент оркестра, уже ставшего сопровождать так тихо, что я сам еле-еле его слышал. Но... на безрыбьи и рак-рыба и наши выступления всегда собирали вокруг множество товарищей по несчастью. Часовые на вышках, насколько знаю, тоже с удовольствием причащались к искусству. Этот оркестр являл великую разрядку для всех. Музыка будила добрые воспоминания, напоминала о том, что жизнь еще не кончена, что есть другая жизнь в других краях, есть где-то родные, дорогие лица. Как-то, желая мне доставить удовольствие, руководитель стал играть на скрипке какую-то очень красивую печальную мелодию и спросил: знаю ли я ее? К стыду своему, я не знал.

— Какой же ты еврей?— возмутился инженер-руководитель.— Это же «Плач Израиля».— И он снова начал наигрывать красивую грустную мелодию.

Мне досадно, что я забыл фамилию и имя этого инженера. Ему тогда было под пятьдесят. Среднего роста, худощавый, с маленькими светлыми усиками на узком лице. Он был интеллигентен, но настроен весьма антисемитски. Правда, как обычно у таких людей, на меня он свое отношение ко всей нации не распространял. Иногда мы беседовали на эту тему и он, по сути, сам не мог объяснить происхождения своего отношения к евреям. Как интеллигент он возмущался жестокостями в отношении детей, женщин на оккупированной территории, но в то же время считал, что евреи — вредная нация и без нее спокойнее и самостоятельнее чувствует себя любая другая. А потому их надо оттеснять, выселять, ущемлять, а при сопротивлении — не грех — даже уничтожать непокорных... Дико умещалось все это в его голове, интеллигентность и юдофобство. Пораженный тем, что я прошел фронт и плен, где остался неузнанным, он делал для меня исключение в своем отношении к еврейству...

 

- 144 -

Здесь я подружился с несколькими примечательными людьми. Среди них были ленинградский композитор Игорь Лашков, армянский художник-декоратор Кока Енкоян, русский художник Василий Парамонов и болгарин Степан Желязков. Все мы были из централа, но ранее никогда друг друга не видели, хотя о Енкояне я слышал, что он еще до разрешения на переписку получал богатые посылки.                               

Вероятно, о Парамонове и Енкояне начальству уже было известно (они и в тюрьме, кажется, получили возможность рисовать портреты начальства), потому что им сразу отвели помещение в зоне, в небольшом отдельном строении с большими окнами, где можно было заниматься живописью. Так как это строение не отделялось от остальной зоны, я стал там частым гостем. Художников и меня сближали интересы и определенный круг знаний, а Степан тесно примкнул к нам из-за своей любознательности и беспредельной любви к искусству. Я до сих пор не знаю толком, за что получил каторгу Степан. Знаю, что он жил в Одессе. По-моему, его арестовали уже после войны за какие-то крупные растраты. Мы с ним были примерно одного возраста, Вася Парамонов — года на четыре старше, Кока Енкоян лет на пять-шесть старше, а Игорь Лашков, бледный, узколицый, очень аристократичный интеллигент, если не ошибаюсь, был года тысяча девятьсот одиннадцатого рождения. Он был болезненным, слабеньким и, естественно, Василий и Кока приняли участие в его судьбе. Так как художники сразу получили работу — расписать по трафаретам помещения кухни и раздаточной, что им обеспечивало «дополнительное питание», они замолвили слово и за Лашкова и его пристроили в зоне на такой «работе», что он только на ней числился и мог целыми днями заниматься своей любимой музыкой. Так как разрешили бумагу и карандаши, Игорь стал квалифицированно расписывать партии для оркестра и, хотя не претендовал на роль руководителя, но последний несколько ревниво отнесся к появлению нового авторитета, стремительно освоившего игру на гитаре и скромно усевшегося в оркестре.

С Игорем нас роднил Ленинград, его город и город моих лучших воспоминаний, связанных с Театральным институтом. Чуть позже, когда к нам в зону все обильнее стали просачиваться известия «с воли», я узнал, что мой мастер, Александр Васильевич Соколов, награжден Сталинской премией за постановку «Варваров» Горького в

 

- 145 -

Большом драматическом театре, я ухитрился через вольнонаемных, переплатив в несколько раз, послать ему приветственную телеграмму, благо числился одним из лучших его учеников в мастерской по классу замечательного педагога Леонида Сергеевича Вивьена. Так до сих пор и не знаю: получил он телеграмму или нет. При нашей встрече в шестьдесят четвертом году он как-то странно припоминал меня, будто с трудом, и разговор не клеился. Мы тогда встретились за кулисами Александрийского театра. Я очень ждал этой встречи. Но Александр Васильевич, узнав, что я еще не реабилитирован, а только амнистирован, не в пример другим педагогам — Леониду Федоровичу Макарьеву, Елене Львовне Финкельштейн и Лидии Аркадьевне Левбарг, заметно побаивался «связи с бывшим врагом народа». А ведь я себе тогда, посылая телеграмму, отказал в возможности прикупить дополнительное питание в лагерном ларьке...

Игорь попал в плен к финнам, что определило его осуждение. Там он также музицировал. Он трогательно любил свою, мать, проживавшую в Ленинграде и, видимо, из последних средств время от времени посылавшую Игорю посылки. Я посылок уже не получал. Дядя Борис написал, что больше он не сможет мне ничего посылать и просил даже не писать ему. Слово дяди Бориса было для меня законом. Наша переписка возобновилась только после моего освобождения, через шесть лет. А тогда начинался пятидесятый год и у старика были все основания опасаться за связь с «врагом народа». Дядя спас мне жизнь, помогая в централе (он же дал денег тете Гольде на поездку ко мне), в Златоусте. На моем лицевом счету было еще несколько сот рублей, присланных им в тюрьму, так что время от времени я мог пользоваться ларьком. В лагере я уже чувствовал себя как на воле и, действительно, здесь имел возможность как-то «заработать» лишнюю миску баланды, а то и кусочек хлеба, не то, что в тюрьме.

Степан Желязков ростом чуть выше меня был атлетического сложения. В тюрьме он тоже получал посылки и не ослабел. Его сразу же после медкомиссии назначили на тяжелые земляные работы. Тогда там началось строительство плотины через неширокую, но быструю речку (не помню ее название), а так как строительство требовалось закончить в основном к концу года, то его форсировали, и для работы на плотине использовали только каторжан, зная, что пятьдесят восьмая статья не подведет,

 

- 146 -

а на «советских людей» (воров, мелких жуликов, бандитов, хулиганов) надеяться нечего...                 

Первое время мы считались как бы в карантине и нас использовали только на работах внутри зоны. Здесь всем распоряжались свои же каторжники.  Нарядчиком был Алексей Побоженков, якобы ранее находившийся в Норильске. Это был красавец огромного роста с энергичным открытым лицом. На правой руке у него не хватало двух пальцев. Говорят, чтобы избежать тяжелого труда некоторые рубили себе так пальцы. Леша был сильным, стремительным в движениях. Но, как я узнал позднее, он не был «сукой», а был из бывших полицаев или каких-то пронемецких частей. Он был года на три-четыре старше меня и, не скрою, видный собой, сразу же привлекал симпатии. Однако, для самоутверждения себя в лагере он совершил убийство. Ему добавили срок; он уже считался «невыводным», то есть, его нельзя было выводить за зону из-за опасности, что убежит. Таким образом, его назначили нарядчиком. Леша отличался справедливостью и относился к подчиненным товарищам по несчастью, беру на себя смелость сказать, по-человечески. Ни разу я не видел, чтобы он кого-либо ударил: его побаивались и без того, стоило только глянуть на его богатырскую фигуру.

Блатные из соседней зоны ненавидели Лешу, сумевшего как-то организовать у пассивных каторжан самооборону против блатарей, которые иногда, накурившись наркотиков, при открытом послаблении часовых с вышек, прорывались в нашу зону, повалив столбы ограждения, и начинали избивать «фашистов», грабя заодно все, что попадалось под руку. Тут начальство смотрело сквозь пальцы на подобные проявления патриотизма...

Возле Побоженкова постоянно находился его «адъютант», «шестерка», проводившийся как помощник нарядчика, лишь бы не работать. Как и все «шестерки», это была не запоминающаяся личность, хотя имевшая на своем счету пару убийств.

Другой важной персоной в зоне был «моряк» Иван Полыциков. Рассказывали, что он прибыл в лагерь совсем юношей, вроде того Коли, который был со мной в плену в Чудове. Однако, условия заставили Ивана через некоторое время заставить забыть о том, что он фраер. Полыциков совершил одно или два убийства, стал «невыводным» и утвердил свой авторитет в зоне. Ему, как и Побоженкову добавили срок. У него тоже была своя «ше-

 

- 147 -

стерка». Нахохлившись, чуть сутулясь, он ходил по зоне, исподлобья поглядывая по сторонам. Его побаивались. Не верилось, что он года на три моложе меня. За что он попал, не знаю. Но за этой его нелюдимостью скрывалось что-то для других таинственное, а для меня ставшее понятным, — ранимая душа. Он, как еж, скрывал ее внешней колючестью, взглядом из-под вечно нахмуренных бровей, молчаливостью. Его, как и Побоженкова, блатари ненавидели, так как эти оба возглавили борьбу против блатных, сперва захвативших власть в зоне. После этого блатных перевели в другой лагпункт, иначе без убийств не обошлось бы. Таким образом, эти двое, спасшие лагерь от блатных, заправляли в нем. Побоженков официально; Полыциков неофициально. Кем он числился, не знаю. Перед ними ходили на задних лапках Барабанов, интеллигентный красивый заведующий кухней, бывший лейтенант или капитан Советской Армии, попавший в плен, а на гражданке инженер или педагог лет тридцати двух, а также кладовщик эстонец Константин Ясько, до моего прибытия считавшийся чемпионом зоны по шахматам, а также горбатый второй кладовщик. Еще из таких придурков запомнился лилипут с детским, но на редкость жестоким лицом, бывший полицай, а здесь ведавший тоже чем-то в зоне.

И вот мы все «сидим», номерованные, будто клейменные. Мучаемся. Наказаны. А за что? За что наказаны? За что мучают нас и мы себя? За чьи грехи? Почему нас наказали так жестоко? Все ли из нас так уж виновны? Может быть, скорее всего, нас наказали, чтобы запугать других? Может быть, мы — жертвы бдительности: «Как бы чего не вышло?..». А что такое бдительность? По-моему, это не всеобщая, поголовная дурацкая подозрительность и недоверие, а индивидуальный подход к людям. Действительно, разве можно Егора Ильича Жука или Опанаса Водянко считать идейными, злостными врагами Советской власти? Нет. Уверен, что и вины настоящей у них нет. Они социально не опаснее любого, находящегося сейчас на свободе советского человека, а то и лучше его. Какой из меня фашист? Из Жорика Шенберга, немца? Из Александра Емельяновича Федченко? Как это все близоруко! Выдумываю такую притчу: жил-был художник или просто человек. Уселся за стол. Нарисовал птицу. Раскрасил. И после того сам испугался нарисованному: этакое чудище. Взял и поскорее эту намалеванную птицу посадил в клетку. Чтоб никого не заклевала.

 

- 148 -

Вот и нас сами же разрисовали, разукрасили всякие «бдительные» следователи, подчиняясь указаниям сверху. Разрисовали, а теперь сами же боятся. Охраняют, как настоящих опасных злодеев. Чудеса! Мы — жертвы фантазии настоящих врагов. Они бы сами хотели, чтобы враги выглядели так, как мы выглядим по нашим приговорам, озлобленными и упорными врагами Родины. Какая чушь?! Какая подлость?!

Да, среди нас разные люди. Немало плохих, даже очень плохих. А на воле люди лучше? Такие же. Полно плохих, злых, завистливых, готовых на подлость. Может быть, там таких в процентном отношении даже больше. Кто знает? Но, по сути, что мы,— что они, невольные и вольные. Разве охранник, за поллитра водки или сотню рублей, отворачивающийся, когда к нам или от нас «пуляются» девчата или продающий в зону по спекулятивной цене запретные поллитра водки, лучше нас? Разве начальство, покупаемое рисунками Васи Парамонова и Коки Енкояна, можно назвать честным? Кругом обман. Грязь. Воровство и обман на каждом шагу. Нас обманывают, а мы, тем более, обязаны стараться обмануть начальство, охрану. Другое дело, что не все из нас, как и из них способны обманывать. Тут уже психология...

 

 
 
 << Предыдущий блок     Следующий блок >>
 
Компьютерная база данных "Воспоминания о ГУЛАГе и их авторы" составлена Музеем и общественным центром "Мир, прогресс, права человека" имени Андрея Сахарова при поддержке Агентства США по международному развитию (USAID), Фонда Джексона (США), Фонда Сахарова (США). Адрес Музея и центра: 105120, г. Москва, Земляной вал, 57/6.Тел.: (495) 623 4115;факс: (495) 917 2653; e-mail: secretary@sakharov-center.ru  https://www.sakharov-center.ru