На нашем сайте мы используем cookie для сбора информации технического характера и обрабатываем IP-адрес вашего местоположения. Продолжая использовать этот сайт, вы даете согласие на использование файлов cookies. Здесь вы можете узнать, как мы используем эти данные.
Я согласен
Возвращение к жизни ::: Рабинович М.Б. - Воспоминания долгой жизни ::: Рабинович Михаил Борисович ::: Воспоминания о ГУЛАГе :: База данных :: Авторы и тексты

Рабинович Михаил Борисович

Авторы воспоминаний о ГУЛАГе
на сайт Музея
[на главную] [список] [неопубликованные] [поиск]
 
Рабинович М. Б. Воспоминания долгой жизни / Фонд регион. развития С.-Петербурга, Европ. ун-т С.-Петербурга. – СПб. : Европейский дом, 1996. – 368 с. : ил.

 << Предыдущий блок     
 
- 342 -

Возвращение к жизни

 

Приехал я в Ленинград перед самыми майскими праздниками. Было солнечно, тепло, повсюду развешивались флаги, плакаты. На Московском вокзале меня встретили жена, родные и мой старый товарищ Нисон Ходза. В своем изрядно поношенном, толстого коричневого драпа, пальто и с деревянным самодельным чемоданом в руке я казался себе — по лагерной мерке — выглядевшим достойно. Но от обстоятельств обстановки представления смещаются. Встречающие меня были иного мнения о моем туалете, с которым я в тот же день навсегда простился.

Началась свободная жизнь. Правда, первые несколько недель повадился меня навещать участковый милиционер, которому было поручено патронировать вернувшихся из лагерей. Эти визиты скоро кончились, вероятно, он нашел более достойного подопечного.

Самым важным был вопрос о работе, В университет я не мог вернуться, — я был не реабилитирован, а амнистирован (частичная реабилитация произошла позднее). Но я решил подать документы на конкурс, который предполагался на моей бывшей кафедре новой истории. Я понимал, что надежд немного, да и ждать конкурса надо было довольно продолжительное время, недель пять-шесть. Все же конкурирующий со мной С.А.Могилевский чрезвычайно опасался раскола голосов на ученом совете и ходил за мною, уговаривая, в моих же интересах, отказаться от участия в конкурсе. Позднее, после того как обстановка окончательно прояснилась как крайне неблагоприятная, я забрал свои документы.

Пока тянулись конкурсные дела, надо было искать работу, и не только потому, чтобы не прослыть тунеядцем. Мой старый университетский коллега Костя Горелик помог мне. Он «сосватал» меня в Высшую школу милиции, где предстояла летняя сессия заочников. Было весьма курьезно, когда вчерашний лагерник входил в аудиторию и три десятка офицеров милиции шумно вставали, замирали по стойке «смирно», а староста класса рявкал: «Товарищ преподаватель! Группа в составе...». Знания моих временных слушателей, за редчайшим исключением, были, как и их культурный уровень, невелики. На экзамене пришлось услышать много интересного про Жанну Дарку, которая «любила воеваться», про культуру Россинанта и про разное другое. Высшая школа милиции принесла немного денег. Еще немного я получил от издательства «Наука» за составление именного указателя к книге по истории Греции. Эту работу мне устроил другой мой университетский товарищ, Д. П. Калл истов.

Мы, я с женой, и друзьями поехали отдыхать в небольшой литовский городок Зарасай, близ латвийской границы, неподалеку от Даугавпилса (прежний Динабург, Двинск). После четырех лет было странно отдыхать, как все люди, не имея над собой никакого начальства.

Зарасай — городок маленький, уютный, холмистый. Зеленые улицы спускаются к озеру, вернее сказать, к веренице озер, связанных друг с другом неширокими протоками, живописные островки... За заборами фруктовые

 

- 343 -

сады, леса, подступающие к границам города, близкие деревни... Свежий, прохладный воздух... Все это привлекало отдыхающих даже из дальних мест, особенно из Ленинграда. Влекло еще и то, что Зарасай был сытым городом, на рынке много недорогих продуктов — зелень, птица, молоко, мясо. Это было очень существенно для ленинградцев, не забывших страшного голода времен блокады.

Среди отдыхающих большой процент евреев, большей частью литовских. Они — главные потребители рыночных продуктов, всяческой живности. Базар был также клубом, местом встреч, и особенно многолюдным он становился к концу августа, перед приближавшимся отъездом.

Уехать было не просто. Как повсюду, и в Зарасае входил в действие железный закон: если приезжаешь в город? и город нравится, то нельзя достать жилье, а если приезжаешь в город и он не понравится, то нельзя уехать — не достать билетов. Поэтому сразу после приезда мы (я и наши приятели), как все, записались в очередь на приобретение железнодорожных билетов, которые купим не то тут же, не то на станции Даугавпилс. В городском скверике время от времени проводились переклички. Сложился отработанный ритуал. На летней деревянной эстраде — зачинатели-распорядители, внизу — толпа записавшихся. С эстрады громко кричат: «Семьдесят первый!». В ответ из толпы называют фамилию, и с эстрады снова: «Теперь ваш номер будет пятьдесят шестой!».

Приближалось время отъезда. Напряженнее стало на «билетных» перекличках. Теснее сделалось на базаре, нарастал предотъездный ажиотаж — скупали кур, овощи, фрукты. Волокли мешки с яблоками, купленными у хозяев садов — дешевле. Общему ажиотажу поддались и мы: купили десятка два килограммов яблок и немного других продуктов. Стали задумываться: как же все увезем?

До Даугавпилса идет автобус. Сможем ли погрузиться со своим багажом? Обеспокоенная жена вместе со мною отправилась на автобусную станцию, чтобы ознакомиться с обстановкой на месте. На станции, кроме одной старой еврейки, не было никого. Старуха стояла, окруженная чемоданами, корзинами, мешками, поверх которых лежали связки выпотрошенных кур и еще две-три живые куры, связанные веревкой.

— Как же она влезет в автобус? — шепотом сказала жена и с тем же вопросом обратилась к старухе. Вместо ответа старуха воскликнула:

— Вы смотрите на мои вещи?! Ах, мадам, когда я сама смотрю на свой багаж, от меня пудами отваливается здоровье...

Уехали мы легче, чем думали. Приехали в Ленинград незадолго до начала учебного года. Где же мне работать?! Удастся ли куда-то устроиться?

Постоянной работы не предвиделось, очень мешала подмоченная биография. Не помню уж как, удалось устроиться на исторический факультет заочного отделения Ленинградского городского педагогического института им. М.Н.Покровского, где с сентября (1953-го года) я начал вести занятия.

Как известно, на заочном отделении главная нагрузка падает на несколько недель зимней и особенно летней экзаменационной сессии, В промежутки

 

- 344 -

между сессиями выходило совсем немного работы, от 12-ти до 25-ти часов в месяц — заработок ничтожный. Зато я мог предъявлять, если где требовали, удостоверение, что я доцент педагогического института — почасовик (последнее — внизу, и не очень бросалось в глаза).

Приходилось искать приработка, времени для него было достаточно. Я начал читать публичные лекции от общества «Знание», лекции по самым разнообразным вопросам и в самых различных местах. Темы лекций возникали в связи с юбилейными датами, как отклики на какие-то постановления и по иным причинам. Например, популярны тогда были лекции о разных странах — скорее, экономо-географические с элементами истории. Я, подготовясь, выступал с такими лекциями. В те годы поездки за границу были неведомы, и рассказ «по личным впечатлениям» был редчайшим событием. Довольствовались суррогатом — выученными лекциями.

Лекции шли от случая к случаю, хорошо если три-четыре в месяц. Иногда наступало недолгое процветание, праздник «пурим», если вспомнить старый анекдот.* Такой вот праздник для меня наступил, когда приблизилось трехсотлетие Переяславской Рады, объединившей Украину с Россией. Везде — в печати, по радио, на собраниях — кричали об освободительной войне украинского и белорусского народов и об их добровольном объединении. Такое толкование одного из важных этапов создания многонациональной Российской империи началось еще до войны, когда «воссоединились» с СССР Западная Украина и Западная Белоруссия. Тогда обязательно надо было говорить о «воссоединении» и никак иначе. Позднее, в соответственные юбилейные дни, столь же обязательным стало писать и говорить о добровольном присоединении к России самых различных народов — калмыков, грузин, казахов и даже кавказских горцев. Словно не было десятилетий кровавой войны, поглотившей столько жизней, словно не называли в народе Кавказ погибельным: «Уезжаю прочь от вас на погибельный Кавказ», — пели в песне.

Правда, идея добровольного присоединения кавказских народов не сразу восторжествовала. Достаточно вспомнить пертурбации, произошедшие с Шамилем: то он герой освободительной войны против царизма, то иностранный агент.

Юбилей объединения Украины с Россией предполагалось отметить в январе 1954 года. До этого дня в центральной печати появились специальные тезисы, в журналах и газетах печатались многочисленные статьи, собирались юбилейные заседания, не считая главного, в Москве, в Большом театре.

Заказы на лекции по теме «Объединение Украины с Россией» сыпались один за другим. Все были заинтересованы если не в том, чтобы приобщиться к знанию, то чтобы отметиться, поставить пресловутую «галочку», вот, мол, такое важное мероприятие вовремя выполнено.

 


* Некая разборчивая девица, наконец, согласилась выйти замуж, польстившись на того жениха, который сказал, что зарабатывает три рубля в день (очень много для еврейского местечка). После свадьбы прошел день, другой, третий — никаких заработков нет, «Где же твои деньги, Яша? Когда же ты зарабатываешь три рубля в день?» — спросила жена. «Я их зарабатываю в Пурим, когда разношу по домам праздничные подарки!»

- 345 -

Я, вероятно, прочитал несколько десятков лекций на эту тему в клубах, домоуправлениях, редакциях издательств, в школах и т.п. Читал я, конечно, так, как полагалось по официальным тезисам, — иначе и нельзя было. Оставлялись в стороне многие темные стороны той войны, которая стоила жизни десяткам тысяч украинских и белорусских евреев.*

Однако иначе говорить было нельзя, и я, как прочие лекторы, продавался, хотя и старался делать все поприличнее. Утешался тем, что, получая за эти выступления вознаграждение, я как бы возвращал часть достояния моих предков, ограбленных казаками Хмельницкого.

Устоявшиеся немного заработки позволили нам с друзьями поехать на отдых. Как и в прошлом году, выбрали место неподалеку от Даугавпилса, но подальше, по направлению к Вильнюсу, в деревне на берегу Западной Двины. От станции железной дороги, на которой мы вышли, деревушка Старое Рачино находилась в двух-трех километрах. Место живописное, смешанный лес, река с удобными песчаными берегами. В округе, кроме русских, были латвийские и польские деревни. Судя по Старому Рачино, русские были победнее, а наша, по-видимому, самая бедная, фактически полуразоренная. Часть изб находилась, как говорится, в аварийном состоянии. Один из таких домов мы сняли. Его хозяйка — Спиридоновна — охотно нам его сдала, даже не договариваясь о плате. Когда-то дом этот был добротным, следы былого достатка кое-где еще проглядывали. Сейчас же — протекала крыша, во многих местах прохудились полы, подгнили доски крыльца, дымила печь, стены комнаты были очень грязными. Поэтому, по идее моей жены, прежде всего мы купили в привокзальной «потребиловке» дешевые обои и оклеили свою комнату, что привело всех старорачинцев в немалое удивление. Вероятно, они сочли нас не совсем нормальными. Около дома рос сад, он был малоухожен, и великовозрастные детки Спиридоновны регулярно его опустошали. Они давно не жили в деревне, мать попросту бросили, ничем не помогали и появлялись только тогда, когда могли рассчитывать на какие-то выгоды.

С едой в Старом Рачине было не просто (деревня эта, конечно, не являлась исключением). В лавке на станции ничего, кроме ржавых селедок, каких-то круп, черствого хлеба, обычно не было. Водка была постоянно.

Спиридоновна, получив деньги на покупки, рыскала по окрестным деревням. Она охотно выполняла эти снабженческие функции. Деньги, может быть, впервые появились у нее — своих никогда не было, — и она могла выбирать, торговаться, покупать. Это возвышало несчастную старуху в собственных глазах.

Колхоз Старое Рачино, мягко говоря, не относился к числу передовых. Это видно было по всему — и по работе, и по ее итогам. Конечно, и трудодни были соответственные. Наша хозяйка, Спиридоновна, была одной из самых неустроенных в деревне, хотя и другие не отличались особым достатком. Как

 


* Давным-давно могилевские старожилы показывали близ города место, где, по преданию, похоронены были евреи, вырезанные казаками Хмельницкого. Вероятно, эти старожилы в 1941 году легли неподалеку от этой в другую братскую могилу.

- 346 -

и все, Спиридоновна не очень надрывалась на колхозных работах, но иногда в ней пробуждалось наследственное стремление крестьянки к труду, что не всегда совпадало с общим настроением. Однажды Спиридоновна вышла в поле и стала, не очень торопясь, там копошиться. Появилась соседка и громко закричала:

— Спиридоновна! Ты что людей смешишь! Сегодня ведь Варфоломей!!

Услышав такое важное сообщение, Спиридоновна немедленно бросила трудиться и вернулась домой.

Создавалось впечатление, что в Старом Рачине строго соблюдались все праздники — и революционные, и церковные, и какие-то свои, местные.

При нас Спиридоновне жилось легче, у нее появились приятные ей заботы, она была сыта. На нас, своих дачников, она смотрела, как на божий дар. Иногда Спиридоновна вспоминала о неприглядной действительности. Как-то, поев домашнего сладкого пирога с кремом, с горечью сказала моей жене:

— Вот ты меня тут кремами кормишь, а уедешь, у меня и хлеба-то не будет!

Часто просилась:

— Возьмите меня с собой... Много места не займу...

Но что могли, если бы даже захотели, сделать мы, жившие в «коммуналках» и не очень прочно устроенные.

Отдых быстро подходил к концу. Настал день отъезда. Моя жена — она вела общее хозяйство, ее шутя называли «барыней» — хотела рассчитаться за жилье, за услуги. Спросила:

— Сколько мы должны, Спиридоновна?

Та замахала руками:

— Да что вы! Что вы! Какие тут...

Жена, конечно, вручила ей деньги. И тут произошло непредвиденное: Спиридоновна, каким-то унаследованным от далеких крепостных предков вековечным движением повалилась в ноги! Это было так неожиданно, дико, даже страшно. Словно чудом перенеслись на столетия назад... Жена повалилась рядом с нею...

Это было последним воспоминанием об отдыхе в 1954-м году.

Вернулись в Ленинград. Все было без изменений, ничего нового не предвиделось. Снова предстояли случайные лекции в обществе «Знание» и почасовые занятия на заочном отделении пединститута имени Покровского. Но вдруг все изменилось — я получил штатное место во Втором Ленинградском государственном институте иностранных языков.

«Виновником» моего зачисления был Давид Петрович Прицкер. Я знал его еще аспирантом нашей кафедры новой истории на историческом факультете университета. За время моего вынужденного четырехлетнего отсутствия он защитил диссертацию и преподавал в различных вузах (но не в университете, для которого Давид Прицкер был слишком талантлив).* Основная работа Давида Петровича была в Первом Ленинградском институте

 


* Напомню, что 1950—1953 годы — время, мрачное не только для университета.

- 347 -

иностранных языков, а во Втором у него по совместительству была, кажется, половина доцентской ставки. Но — для меня самое главное — Прицкер приятельствовал (преимущественно по преферансу) с заместителем директора института Еленой Николаевной Петровой. С ее помощью все было оформлено в считанные дни. Да и следовало торопиться, на носу был новый учебный год.

Зачислили меня, конечно, на полставки, но я и этому был рад. Помимо того, что я начинал заниматься своей специальностью и получал постоянный заработок, самый факт моего зачисления в штат был преодолением существенной преграды, я как бы переходил в другую ипостась. В дальнейшем, поступая на работу, я на обычный вопрос в отделе кадров о предыдущем месте работы мог уже не отвечать, что прибыл из лагеря! В основном мало что менялось, но все же...

В институте мне предстояло читать на английском факультете историю Англии, на немецком — историю Германии. Когда-то на филологическом факультете университета для всех специальностей, включая и отделение русского языка, читалась всеобщая история. Теперь же все раздробилось, и на каждом отделении в учебной программе была только «история страны изучаемого языка». Словно примирялись с тем, что изучающий английский язык может не знать, кто такой Робеспьер или Клемансо, а студент французского отделения может не иметь представления о Чемберлене или об английской двухпартийной системе!

В институте не существовало специальной кафедры истории, и всех историков прикрепили к кафедре истории КПСС. Несколько странно, конечно, что история партии одной страны вобрала в себя не только всю историю этой страны, но и всеобщую. Поистине вспоминается библейская тощая корова, поглотившая жирную! Впрочем, нам — Прицкеру и мне — такое положение было удобно. Выделившись в отдельную секцию всеобщей истории (из двух человек!), мы избегли большинства бесконечных кафедральных заседаний и слишком частого общения с совершенно чуждыми нам (мне, во всяком случае) людьми. Почти никто из членов кафедры — преподавателей истории партии не врезался в память. Сохранилось только общее впечатление о какой-то ограниченности, начетничестве, самомнении и стремлении к «принципиальным» склокам. Возможно, наша кафедра была менее квалифицированной, чем в других, более высокого ранга, институтах и в университете, но производила она не радостное впечатление. Вспоминается один преподаватель, внешне благообразный и интеллигентный; он предлагает сидящей рядом студентке темы для каких-то письменных работ. Студентка отклоняет темы одну за другой. «Она мне не нравится!», — отказалась она в очередной раз. Преподаватель, рассерженно: «Ну, знаете, Иванова, дело вовсе не в вашей нравственности!».

Еще один член кафедры, кандидат наук и даже доцент, запомнился, вероятно, потому, что каждого, кто называл его «Соколов» (делая ударение на последнем слоге), он неизменно поправлял: «Я не Соколов, а Соколов!». Невольно ассоциировалось с анекдотическим «заслуженный артист мордовской республики Иванов-Иванов!».

 

- 348 -

Постепенно я, после длительного перерыва, вошел в ритм учебной работы. Однако перерыв сказывался, надо было много готовиться к каждой лекции. Постепенно все приходило в норму. Отношения со студентами складывались хорошие, что облегчало работу. Знакомился и с преподавателями, встречаясь в перерыве между лекциями, на общих заседаниях, на редких профсоюзных собраниях. Мне следовало проявлять какую-то активность, участвовать в общественной работе, — это было необходимо для будущих характеристик, без которых, увы, не обойтись. Однажды я даже участвовал в избирательной кампании. Все это были дела, от которых я отвык и без которых не скучал последние несколько лет.

Вскоре дорога в институт сделалась привычной. В хорошую погоду, выйдя из метро, я шел от Нарвских ворот пешком по проспекту Стачек, пересекал обширную площадь с памятником С.М.Кирову, шел мимо сада с кованой кружевной решеткой, украшавшей когда-то сквер у Зимнего дворца и перенесенной сюда, в рабочий район, в двадцатую годовщину «кровавого воскресенья». Еще несколько домов, и в глубине, чуть отступя от проспекта, открывалось здание института. Его построили в конце 20-х или начале 30-х годов, в период увлечения всякого рода архитектурными выкрутасами, как-то соединявшимися со скучными бетонными коробками, когда архитекторы больше заботились об оригинальности строения, чем о его внутренних удобствах. В данном случае архитектор — я имени его не знаю, — замыслил и построил здание в виде серпа и молота. Это, конечно, очень хорошо видно сверху ангелам, однако простые смертные должны были входить в обычную дверь с проспекта Стачек и не замечали этой прекрасной символики. После войны и сверху вид был уже не тот, во время блокады немецкая авиабомба попала не то в молот, не то в серп и разрушила эту часть здания. Внутри оно было запутанным и достаточно неудобным.

Учебный год проходил без происшествий, во всяком случае, память ничего существенного не сохранила. За эти месяцы, помимо института, были у меня немногочисленные публичные лекции и некоторые литературные работы (участие в создании пособий для средней школы и другие не очень значительные труды). Так или иначе, положение мое укрепилось, и легче стало материально. Получив наши отпускные, я и жена решили поехать в Крым, в Коктебель, где не бывали. Никаких путевок у нас не было, и мы поехали «дикарями». Добрались благополучно до Коктебеля (он уже назывался «Планерское») и в тот же день сняли комнату «с питанием». Тогда еще Коктебель не был столь популярен и не переполнен летом, как ныне. Хозяева охотно брали к себе дачников, и условия их не были разбойничьими.

Комнату сняли светлую, веселую и... историческую. На широкой никелированной кровати незадолго до нас спал профессор Вовси, один из главных «убийц в белых халатах», несчастный герой последней провокации Сталина, к счастью, прерванной его смертью.

На том же участке жили дирижер Э.П.Грикуров со своей милой женой — пианисткой Софьей Вакман и с детьми. У Грикурова была машина — редкое тогда явление, — и она нам заметно скрасила отдых.

 

- 349 -

На самом берегу моря стоял дом Максимилиана Волошина, в котором находился Дом творчества писателей. Еще жива была вдова поэта, Мария Степановна, и вокруг нее совершался традиционный ритуал. Среди писателей, отдыхавших и творивших, были знакомые и незнакомые. Последних больше. Среди них — родственники Горького, известный физик-атомщик Бруно Понтекорво, ходивший в сопровождении дюжего охранника, очень важно держала себя Людмила Толстая, последняя супруга Алексея Толстого, которую я помнил скромной женой ленинградского писателя Баршева, погибшего в «ежовщину», красовалась киноактриса Тамара Макарова, пожалуй, самая старая по времени моего знакомства с нею. Но она очень не любила тех, кто знал ее тридцать лет назад, и старалась таких не узнавать или знакомиться с ними как бы впервые. Из давних знакомых в Доме творчества жила Ольга Берггольц, человек и поэт, связанный с Ленинградом в самый трагический период истории города.

Ранней осенью 1930 года в Доме журналистов (он находился тогда на Фонтанке, близ цирка) встретился я с голубоглазой, розовощекой девушкой, с плеча ее спускалась золотистая длинная коса. Ольга Берггольц только что окончила университет и собиралась в Алма-Ату, откуда я недавно приехал. Она и пришедший с нею ее сокурсник расспрашивали меня о моей работе в газете «Советская степь», о городе, просили каких-то рекомендаций, советов. Я хорошо запомнил ее характерный голос, слегка картавое «р».

Несколько лет спустя были встречи на улице Рубинштейна, в доме, где жили несколько знакомых. Ольга Берггольц жила на верхнем этаже со своим мужем Николаем Молчановым (ее первый муж, поэт Борис Корнилов, погиб в одной из сталинских «чисток»). Дом на улице Рубинштейна (бывшей Троицкой) был новым, построенным в унылом сером стиле и был рассчитан на полное торжество коммунизма: индивидуальных кухонь в квартирах не сделали, внизу была общая, для всех жильцов, которые за это не сохранили признательности к архитекторам. Ольга прозвала этот дом «слезой социализма». Прозвище укоренилось.

В ежовщину Ольгу Берггольц арестовали, она ждала тогда ребенка. Как известно, в тюрьмах тогда царило «нарушение социалистической законности», а менее изящно — избиения, пытки, издевательства. Мы не знаем подробностей тюремных страданий Ольги, но ребенка она потеряла, как и возможность иметь детей в будущем. Молчанов по тем временам вел себя героически. Он подавал заявления, ходил по различным инстанциям. Вряд ли бы он чего-нибудь добился (разве собственного ареста), но случилось так, что пал Ежов, его место занял Берия. В этот краткий промежуток многих еще «не оформленных» арестованных освободили. Вышла на свободу и Ольга Берггольц. Долгие месяцы тюрьмы навсегда запечатлелись в ней.

Видел я Ольгу Берггольц и во время войны, во второй половине 1942 года. Я на несколько часов пришел с фронта и заглянул к ней в Радиокомитет (на углу Малой Садовой и Итальянской), где она работала и жила «на казарменном положении». Самый страшный голод был позади, но еще всего недоставало, на город продолжали падать снаряды, бомбы. В комнате на

 

- 350 -

верхнем этаже радиодома собрались несколько сотрудников. Узнал тогда, что голодной зимой умер Коля Молчанов, услыхал о гибели многих других знакомых журналистов, писателей.

Меня встретили, как фронтовика. Пили водку, закусывая какой-то теплой кашей (в блокаду водка заменяла витамины, и замена эта дорого многим потом обошлась). Тогда я впервые увидел Юру Макогоненко, будущего мужа Ольги. Ольга читала свою еще не напечатанную поэму «Февральский дневник» и другие стихи. «Дневник» произвел сильное впечатление. Ольга дала мне с собой машинописную копию поэмы со своими пометками, чтобы я почитал ее комбатантам на Пулковских высотах, где уже около года стоял наш полк. После этого свидания я долго не встречался с Ольгой Берггольц. Ее «Февральский дневник», к сожалению, где-то затерялся в суматохе войны.

После войны я увидел Ольгу в другой ипостаси. Она вышла замуж за Макогоненко, была влюблена в него, казалась счастливой и увлеченно устраивала свою новую жизнь, вкладывая в это всю свою энергию. Из «слезы социализма» они переехали в дом напротив по той же улице Рубинштейна, в небольшую старую петербургскую квартиру. Общий с Юрой рабочий кабинет обставлен старой мебелью, шкафы, набитые книгами. Рядом маленькая столовая. Ольга все время хлопочет по хозяйству, что необычно для нее прежней. Она создавала семейный уют, которого не знала ни ранее, ни позднее.

Для друзей Ольга устраивала обеды. Помню, подавались какие-то деликатесы — рябчики, куропатки, разные закуски... Ольга очень этим гордилась. Как потом понял, в этом было не только стремление к созданию семейного очага, но бурная, неосознанная реакция на недавний голод. Да не только на страшный блокадный. Голод был вехой, хронологией жизни. Несколько лет спустя, сидя у нас, Ольга говорила, вспоминая что-то: «Это, кажется, было до первого голода, а может быть, и после второго, но во всяком случае до войны».

После какого-то обеда вчетвером отправились в кино смотреть тогдашний боевик «Сказание о земле Сибирской», одну из наиболее типичных картин сталинского времени: незамысловатый сюжет, сентиментальный и пошловатый, и лживое помпезное восхваление действительности. В хорошем настроении, слегка навеселе (как и остальные), Ольга острила, декламировала, смеялась... (Спустя годы такие застолья сыграют роковую роль в жизни Ольги Берггольц).

На Невском проспекте встретились нам два лейтенанта в синих фуражках с красными околышами, какие носили представители «органов». Ольга довольно громко пропела:

Африканский шимпанзе

Очень, очень страшный!

Половина жопы синий.

Половина — красный!

Ругая картину, вернулись из кино домой, пить кофе. В этот вечер Ольга много читала своих стихов, Бориса Корнилова и других поэтов. Кажется, тогда я впервые услышал ее частушку:

 

- 351 -

Под сводом родным голубого эфира,

Гремит громовое «ура»!

Лети, голубь мира, лети, голубь мира!

Ни пуха тебе, ни пера!

За время моего вынужденного отсутствия у Ольги Берггольц сильно развилась «болезнь», которой с незапамятных времен страдали многие русские таланты. Ей помогало это уходить от тяжкой действительности начала пятидесятых годов, когда нарастала волна новых репрессий. Везде шли собрания, на которых «клеймили», «гневно осуждали» и где каждый должен был выступить «за» (о «против» не могло быть и речи). Создавалась атмосфера всеобщего соучастия. «Когда председатель собрания объявлял: следующей приготовиться Ольге Федоровне Берггольц! — вспоминала она позднее, — я уходила в буфет, и к моменту выступления была неспособна что-либо говорить».

— Когда-нибудь всех спросят, — говорила Ольга, — а что вы делали в начале пятидесятых? Я отвечу, что пила. И многие захотят со мной поменяться биографией.

Потом, в 1954 году, произошла встреча в Коктебеле. Все вначале шло хорошо: беседы, купание, прогулки... Однажды сговорились утром отправиться на Карадаг. Это была последняя возможность подняться в горы вместе, — Ольга на следующий день уезжала. В назначенное время она не пришла. Подождав, пошли в дом Волошина. Там Ольги не было. Она исчезла на целый день и объявилась только к вечеру сильно нетрезвой. Подмышкой у нее был большой сверток.

— Вот, — развернула она сверток — это была обычная клеенка с прудом, лебедями, пышной растительностью, — вот, подарили. Я пила с малооплачиваемыми товарищами...

Утром этого дня Ольга говорила по телефону с Ленинградом, с мужем, Макогоненко. Ему предлагали «престижную» должность главного редактора на студии Ленфильм. Должность не только престижная, но и высокооплачиваемая. Ольга была решительно против перехода мужа на Ленфильм, она справедливо считала, что это уводит его в сторону от научной работы, и самая высокая зарплата этого не компенсирует.

Конечно, — и это весьма существенно, — Ольга не хотела, чтобы Макогоненко очутился в богемной обстановке кинематографической среды, был окружен актрисами... В утреннем телефонном разговоре Макогоненко сообщил, что он все-таки принял предложение Ленфильма. Собственно, это был еще один эпизод начавшегося разлада в семье. Огорченная, расстроенная, Ольга из переговорного пункта отправилась в местный «шалман», где и провела весь день в возлияниях и беседах с малооплачиваемыми собутыльниками.

Весь вечер и всю ночь Ольга будоражила Дом творчества и его именитых обитателей. Она дерзила им. Известного итальянского физика, перебежавшего к нам, Бруно Понтекорво, она называла «Курва Понтебруно» или «Бруно Понтекурва». Всячески поносила внучку Горького, связанную в свое время с сыном Берия. Досталось и «графине» Л.Толстой, изображавшей

 

- 352 -

эталон светской дамы. В ту же ночь в комнате, откуда все были изгнаны, кроме меня и жены, Ольга читала стихи, свои и чужие, известные и ненапечатанные.

Ранним утром мы посадили ее в автобус, уходящий в Феодосию. С нею уезжала и Тамара Макарова. Шли светские проводы, чинные, неторопливые. Вдруг Ольга, вынув из сумочки глиняную свистульку (тоже подарок низкооплачиваемых собутыльников), громко свистнула, машина рванула, сорвав ритуал прощания...

Забегая вперед, скажу, что в последующие годы я видел Ольгу Берггольц много раз и у нее дома, и у нас, и на авторских выступлениях, и в Репино, куда она приезжала к нам погостить. К несчастью, ее «болезнь» прогрессировала, а лечение, какому она подвергала себя время от времени, помогало ненадолго. Ольга уже мало походила на девушку с золотой косой, встреченную когда-то в Доме журналиста. Но в эти же годы росла известность Ольги Берггольц, и вместе с ростом популярности появлялись и признаки некоторого отравления славой. Но она была слишком умна, чтобы всерьез поддаться этому.

Умерла Ольга Берггольц, и похоронили ее на Литераторских мостках на Волковом кладбище. Толпы народа и на панихиде в Доме писателей, и на кладбище были достаточным подтверждением ее известности. Многие тогда полагали, что Ольга Берггольц — муза блокадного Ленинграда — должна быть похоронена на мемориальном Пискаревском кладбище, где на стенах выбиты сочиненные ею надписи, ставшие нарицательными. («Я теперь издаюсь в мраморе и граните», — полушутя, но с гордостью говорила когда-то Ольга). Но голос народа не был услышан. Высшее начальство рассудило, что Пискаревское кладбище ей не по чину. Известно, что у нас до сектантских мелочей разработан похоронный ритуал. Сверху определяется, кого, когда, где хоронить, какое объявление давать в газету и давать ли, а если извещать, то на какой странице...*


* * *

 

Из Коктебеля мы вернулись в Ленинград в середине августа. Нас ждала неприятность. Слухи, циркулировавшие ранее, о закрытии Института иностранных языков подтвердились. Выяснилось, что решено закрыть сразу оба (!) института — и старый, существовавший много лет, и второй. Первый вливался в Университет, второй — в Педагогический институт имени А.И.Герцена.

После того как закрыли оба педагогических института иностранных языков, а наших студентов и большую часть преподавателей перевели в Пединститут имени А.И.Герцена, я оказался в числе тех, кто остался «не у дел». Однако довольно скоро начал работать в Ленинградском педагогическом

 


* И на кладбищах, в том числе на Волковом, покойников выстраивают по рангам и, так сказать, по специальности. Кроме писательского некрополя («Литераторские мостки»), отдельный ряд памятников деятелям театра, отдельно надгробия музыкантов, ученых и т.д. Похоронили Ольгу Берггольц при большом стечении народа, среди толпы много пожилых людей, ленинградцев, блокадников, которым она особенно памятна и близка.

- 353 -

институте имени М.Н.Покровского, правда не в штате, а получил там почасовую нагрузку (как говорили, «почасуху») и то только на заочном отделении. Это считалось менее «престижным», но главное — почасовая оплата ущемляла материально. Так все мудро было продумано, что за одинаковое количество учебных часов преподаватель получал в несколько раз меньше!

На заочном отделении (030) занятия шли неравномерно, и, как обычно, основная нагрузка падала на период учебных сессий. Особенно напряженными бывали летние сессии, когда съезжались сотни студентов и занятия шли целые дни. Но что было делать? Все-таки это была какая ни есть преподавательская работа. Да я уже начал привыкать к такому положению, к тому, что после возвращения из лагеря все складывалось негладко: мешало прошлое, мешала неполная реабилитация, мешала беспартийность, да еще «пятый пункт», который становился все более дискриминационным.

Обстановка на заочном отделении Покровского института сложилась не очень официальная, скорее доброжелательная. Вероятно, это был отзвук тона, который задал тогдашний директор Института, Егоров. Про него ходили разные рассказы. Говорили, что в Сталинграде он взял в плен фельдмаршала Паулюса (по-видимому, он был в той группе, которая вошла в подвал универмага, где располагался командный пункт Паулюса). Егоров был внимательным, вежливым и, что весьма существенно, без тех черт черносотенства, с какими позднее пришлось встретиться в Институте имени Герцена. Все это, конечно, я понял позднее, когда стал штатным преподавателем института.

Заочным отделением ведал некто Катунин, отставной военный, к педагогике и к вузам не имевший отношения, — его, как говорили, «бросили» на эту работу райком или горком. Не знаю, имелось ли у него какое-то образование. Но человеком он был не злым и очень любил общаться с людьми за пиршественным столом. Впрочем, в этом отношении он не представлял исключения. Его заместитель — я запамятовал фамилию — тоже был рьяным поклонником Бахуса, а по своему образованию, думается, уступал даже Катунину. Позднее, когда по какому-то делу мне пришлось зайти к нему домой, я не без удивления увидел, что в комнате нет ни книжной полки или шкафа, и вообще нигде не обнаруживается ни одной книги (у анекдотического милиционера и то была одна книга!). Когда я впервые представился ему и, сидя у стола, ожидал, пока он освободится, то обратил внимание на папку с какими-то бумагами, лежавшую перед моими глазами. На папке — размашистая надпись: «Не отвеченные письма». Когда Заместитель во время беседы со мной протянул за какой-то бумагой руку, его пальцы мелко дрожали. Сомнения не оставалось. Позднее его «болезнь» стоила ему должности. Но это было уже после того, как Институт Покровского слился с Герценовским. Там он тоже стал заместителем по заочному отделению и должен был в новом институте организовать первую летнюю учебную сессию заочников. Работа это громоздкая, трудоемкая: ведь приезжают сотни студентов, для которых все должно быть готово — место, где им жить,

 

- 354 -

расписание лекций, семинаров, экзаменов, зачетов, консультаций. Всегда в первые дни возникало множество часто непредвиденных вопросов, требующих быстрого разрешения. И вот, в первый день сессии, когда все заочное начальство обязательно должно быть на месте, наш Заместитель не появился, его разыскивали, но не нашли. Правда, обошлись, и «без него все шло своим порядком». Наглядно выяснилось, что главное звено этой машины — рядовые девушки-секретари, методисты. Заместитель пришел на следующий день. Под глазами у него красовались огромные синяки (фингалы)!

— Вот, о ручку в трамвае ударился, — пояснял он не очень уверенно. (Кто-то предложил ходатайствовать перед трамвайным управлением, чтобы металлические части вагонов обивали чем-нибудь мягким). На этот раз Заместителю пришлось уйти из института. Он исчез. Через несколько месяцев мы узнали, что он уехал в Петрозаводск на такую же должность в заочном отделении тамошнего университета. Узнали об этом из статьи в газете «Ленинградская правда», в которой клеймили позором петрозаводских вузовских работников, устроивших пьяный дебош в вокзальном ресторане. И на первом месте красовалась фамилия нашего знакомца. Дальше «затерялся след Тарасов».

Декан исторического факультета заочного отделения Ушаков во всяком случае не был пьяницей, но знаниями и глубиной разума не выделялся. Не всегда к месту вставлял он иногда самые простые слова, перевирал поговорки. Помню, как какой-то свой доверительный рассказ он заключил восклицанием: «Ну, если б только это, я бы и ухом не моргнул!».

В следующем учебном году меня зачислили в штат, но лишь на полставки (что, как я уже говорил, вовсе не означало также и половинной работы). Довольствоваться полуставкой мне пришлось еще ряд лет (к этой, скажем, несправедливости я вернусь).

Работа в институте шла спокойно, не запомнилось ничего выходящего из ряда. Разве что я поближе познакомился с нашим заочным образованием. До того я связан был с заочниками университета, и то не очень тесно. Поездка в Смоленск и две поездки в Могилев на заочные сессии пединститутов были слишком кратковременными. В Институте Покровского (а потом и в других вузах) я уже постоянно сталкивался с заочниками. Постепенно складывалось убеждение, что заочное образование в том виде, в каком оно сложилось к 70—80-м годам, было видимостью высшего образования. С каждым годом уровень его хоть немного, но снижался. Как правило, по ряду предметов, в том числе основных, профилирующих, заочник между сессиями дома не занимался. А ведь сущность системы заочного обучения в том и заключается, что вся основная подготовка происходит дома, а учебная сессия только подводит итог тому, что сделано за период между сессиями. Что можно сделать за две-три-четыре недели, когда, прослушав так называемые «обзорные лекции», студент должен прочитать материал и сдать экзамен. Впрочем, не всегда все зависит от заочника. Дома он порою и при желании не может заниматься, так как загружен своей основной работой, семейными делами. Кроме того, мешает занятиям хроническое отсутствие учебной

 

- 355 -

литературы (в особенности в маленьких городах, в сельских районах). Несмотря на это, среди заочников встречаются хорошие студенты, но к сожалению, это исключение из правил. На составе студентов-заочников (имею в виду гуманитарные вузы) сказывалось, что к поступлению в институт очень часто их толкала не жажда знаний, а карьерные соображения, стремление получить диплом о высшем образовании, иметь так называемые «корочки». Без них не продвинуться на работе, да и престижно. Многие ответственные партийные, советские работники, милицейские и кагэбэшные чины должны были иметь эти «корочки», чтобы повыситься, а иногда и чтобы удержаться в должности. Я неоднократно встречал таких людей на заочном отделении. Шли они, конечно, не в технические или медицинские вузы, где труднее учиться, а в гуманитарные. Естественно, что с каждым годом ценность образования снижалась, и не случайно стали говорить о «верхнем», а не высшем образовании (Кукрыниксы называли некоторых научных сотрудников Третьяковской галереи «наученными сотрудниками»). Вот типичный и далеко не худший пример. На заочном историческом факультете учился некто Лукьянов, работавший в ленинградской милиции и носивший подполковничьи погоны. Учился он довольно старательно. Завершив образование, он стал быстро «расти на работе» и через непродолжительное время стал начальником ленинградской милиции, генералом. Правда, на этом высоком посту он продержался недолго, всего два-три года. В 1957 году в Ленинграде в связи с пятидесятилетием Октябрьской революции стали устраивать различные костюмированные шествия, собрания, воскрешая важнейшие события семнадцатого года. Один из таких маскарадов происходил у памятника Ленину перед зданием Финляндского вокзала. Толпа ряженых должна была воспроизвести восторженную встречу Ленина в апреле 1917-го года. Однако произошли беспорядки, драки, какие-то другие нарушения «спектакля», и Лукьянов, как не обеспечивший порядка, был снят с должности.

Организация заочного обучения способствовала росту протекций, порою не бескорыстных, приводила к установлению принципа do ut des, а иногда и к прямому взяточничеству. К мздоимству по мелочам причастны были многие преподаватели, они не брали взяток, но в трудную минуту прибегали к помощи своих студентов. Увы, я не избежал этого и раза два через своего заочника, работавшего в управлении железной дороги, приобретал в отпускное время билет на юг (конечно, за свой счет). Помог мне как-то и Лукьянов (уже после того как закончил истфак). При его содействии я обменял свой паспорт, который получил после возвращения из лагеря, в его номере и серии содержались тайные указания на мое прошлое, что в ряде случаев мешало жить.

Постепенно моя работа в Институте Покровского нормализовалась, сделалась привычной. Но в самом конце 1957—1958 учебного года произошли нежданные изменения. Слухи о них носились ранее, но им не придавали значения.

В конце учебного года стало известно, что вышнее начальство по каким-то

 

- 356 -

неисповедимым причинам признало нецелесообразным существование двух педагогических институтов в одном городе, хотя этот город — четырехмиллионный Ленинград. Решено было Городской педагогический институт имени М.Н.Покровского, который существовал несколько десятилетий, спить с Государственным педагогическим институтом имени А.И.Герцена. С нового учебного года все преподаватели и студенты «покровчане» переводились в Герценовский. Таким образом, я, спустя почти пятнадцать лет, вновь оказался в Институте Герцена. Многочисленные здания старого сиротского дома на Мойке были по-прежнему, как всегда, в беспорядке, не то чинились, не то разрушались. Впечатление, что только что улетели вражеские бомбардировщики — отбомбились.

На историко-филологическом факультете историческая кафедра (как и в Институте Покровского) была объединенной и называлась кафедрой всеобщей истории, то есть истории от древней до современной, новейшей. Понятно, что состав кафедры был довольно пестрым. Античностью занимались Мотус-Бекер и Л.М.Глускина, средними веками — К.Авдеева, Н.С.Масленников. Медиевистом был и М.А.Коган, хотя по некоторым причинам он вел занятия и по истории более позднего времени. То же можно сказать и о Г.Р.Левине. Ведь с каждым годом все больше времени уделялось новой, особенно новейшей истории за счет предшествующих этапов. Специально новым и новейшим периодами истории занимались Сафронов, А.А.Письменский, Смирнова, Е.А.Андриевская и исключительно новейшей — Кузьмичев. Заведовал кафедрой Евгений Владимирович Бунаков, он был профессором (единственным на кафедре) и доктором наук (тоже единственным). Свою диссертацию он защитил во время войны в Ташкенте, когда процедура присвоения ученых степеней была заметно упрощена и началась своего рода девальвация кандидатских и докторских диссертаций. Специальность Бунакова определить было трудно: русско-китайские отношения, экономические вопросы, новая история... Высокий, тощеватый, похожий не то на Дон Кихота, не то на водевильного интеллигента, он любил упоминать о своих чинах, о профессорстве. Человеком он был не очень глубокого ума, если говорить деликатно, но не злым, знакомым с порядочностью и не храброго десятка. Иногда он выступал даже против велений начальства — понимал, что это следует сделать, — но сопротивлялся недолго и быстро отступал. Уважением на кафедре Бунаков не пользовался и управлял ею номинально. Важнейшую роль играл доцент Кузьмичев, кафедральный партийный «вождь», человек ограниченный, по сути своей необразованный, занимавшийся проблемами новейшей истории в свете последних решений. С древними временами его сближала только любовь к Бахусу.

В целом состав кафедры был неравномерным. Выделялись своими способностями, трудолюбием такие как Лия Менделевна Глускина (ученица С.Я.Лурье), серьезным, хотя несколько скучным преподавателем был Генрих Рувимович Левин. Широкими историческими знаниями обладал Моисей Александрович Коган, хотя часто излишне разбрасывался. Много обещал способный Юрий Васильевич Егоров.

 

- 357 -

Я, как и в Институте Покровского, оставался на полставки, что хотя и сокращало общую нагрузку, но гораздо меньше, чем на пятьдесят процентов — не будешь же сидеть только половину заседания.

Работа моя шла достаточно успешно, курсы были довольно обширные, так что их интересно было читать, студенты относились ко мне и к моим лекциям хорошо, словом, если не думать о половинной ставке, все шло своим чередом. Иногда получал благодарности, характеристики, когда они требовались, оставались прекрасными. Но вскоре стали замечаться перемены.

Конечно, то, что приключилось со мною, дело сугубо личное. Но в те времена подобных инцидентов было множество (да и теперь они не вывелись), и в десятках вузов разыгрывались они по однотипным сценариям, затронув сотни людей. Уже одно это делает мой случай не исключительным, не единичным явлением, а чем-то типическим. Поэтому, вероятно, стоит остановиться на нем подробнее, рассматривая его как пример, который «рисует нравы». Вспоминая об этом, мне легко быть достоверным, — я тогда же, по свежим следам, многое записал, а кроме того, сохранил некоторые официальные бумаги.

На первый взгляд все было связано с обычным сокращением штатов, почему-то происходившим ежегодно*, но разрешался этот вопрос весьма тенденциозно, а в некоторых случаях превращался в дискриминацию или в настоящую травлю, как например, в отношении меня, травлю, какую организовал тогдашний директор института А.А.Щербаков, имевший твердые взгляды по национальному вопросу и стремившийся избавить вверенное ему учреждение от возможно большего числа людей, принадлежавших, как тогда изящно выражались, к «некоренной национальности».

В какой-то из весенних дней 1956-го года зав. кафедрой Евгений Владимирович Бунаков сказал мне, как бы между прочим, что в институте предстоит сокращение штатов, и, ссылаясь на требование учебной части, завершил:

— Вам следует подать заявление об уходе.

Ясно было, что свою миссию Бунаков выполнял без охоты (как я упоминал, он был не злой человек), но выполнял.

Естественно, я отказался добровольно подать заявление об уходе. Бунаков не продолжал разговор.

 


* В течение десятилетий существовало «мудрое» постановление о строгой зависимости числа преподавателей от общего количества студентов: стало меньше на десять-одиннадцать студентов — следует уволить одного преподавателя! Ни логика, ни педагогика, ни просто здравый смысл этого не диктует — тут прерогатива министерства финансов- Разве только на восточном факультете с его мелкими группами обучающихся и множеством изучаемых языков этот принцип, к неудовольствию министерства финансов, нельзя было применять. Даже самому невежественному понятно было, что не скажешь преподавателю: а ты теперь, поскольку твоего коллегу сокращают, будешь обучать не только своему китайскому языку, но и турецкому! Только в конце 1986 года промелькнуло известие, что, кажется, от этого собираются отказаться.

- 358 -

Некоторое время спустя меня попросил зайти к нему тогдашний декан. Вернее было бы сказать, попросила, так как деканом историко-филологического факультета была дама. Не помню ее фамилии, но имя и отчество, которые совпадали с именем и отчеством последней царицы, я запомнил — Александра Федоровна. Это была очень полная женщина, занимавшаяся либо историей СССР после 1917 года, либо историей партии, и вид у нее был партийной или профсоюзной активистки.

— Вам говорил Евгений Владимирович? — спросила она.

— О чем?

— О заявлении, которое вам надо подать.

— Говорил, — подтвердил я.

— Подайте его, пожалуйста, в деканат.

— Александра Федоровна, я все же хотел бы узнать, почему требуется от меня такое заявление? Можно ли это объяснить?

— Пожалуйста. Дело в том, что в будущем году снова будет сокращение, ну а за это время вы будете иметь возможность устроиться...

— Не совсем все это так, — заметил я. Недовольная моим упорством, «деканша» начала раздражаться.

— Как хотите, — сказала она, — только приказ будет о зачислении лишь на год.

— Хорошо, я подумаю.

— Думайте, как хотите, а то... — (уже угрожающе), — найдутся другие... Стало совершенно очевидным, что сокращение сокращением, но дело не только, вернее, не столько в нем. Понятно, что «деканша» выполняла указания дирекции, но выполняла очень охотно, поскольку с дирекцией ее связывала общность, так сказать, идеологии. О взглядах и манерах директора института А.А.Щербакова — взгляды свои он не очень старался камуфлировать, — по институту ходили рассказы.

— Что вы о них хлопочете!? — сказал он лаборантке, просившей за студента-выпускника, фамилия которого ему не нравилась.

Чувства директора распространялись не только на студентов. Так, когда возник вопрос об оплате занятий профессора С.Б.Окуня, Щербаков сказал: «Разве вы не знаете, что они любят деньги получать, а не работать!». Это тонкое наблюдение сделал психолог А.А.Щербаков (он заведовал кафедрой психологии).

Хотя ясно было, что мое противодействие вряд ли будет успешным, но я решил сопротивляться, во всяком случае, ничего не делать, чтобы облегчить жизнь дирекции. Я подал (4 мая 1959 года) заявление в институтский местком (как беспартийному мне надлежало прибегать к содействию профсоюза) с просьбой при решении вопроса о сокращении учесть, что у меня самый длительный педагогический стаж на кафедре и наибольшее число печатных работ, в том числе и относящихся к школе. Конечно, можно было вспомнить и о том, что во время блокады я некоторое время (конец 1943 — начало 1944

 

- 359 -

года) вел занятия в институте, и то, что был участником войны. Но тогда об этом обычно не упоминалось, ветераны, блокадники еще не были «в моде». В то время или чуть позднее один из секретарей обкома (кажется, Толстиков) в ответ на какую-то просьбу даже имел «смелость» с раздражением сказать: «Хватит уже козырять этой блокадой!».

В своем заявлении в местный комитет я напомнил, что, сократив мои полставки, меня полностью оставляют без работы, и в заключение «убедительно просил» «найти наименее болезненный выход, что, полагаю, можно сделать, не ущемляя чьих-либо интересов в такой степени, как будут ущемлены мои в случае моего сокращения, и рекомендовать этот выход администрации».

Неожиданно одно очень печальное событие все изменило. Умер, как когда-то говорили, «от разрыва сердца» доцент нашей кафедры А.А.Письменский. Это был прекрасный человек, умный, глубоко порядочный. Старый член партии, он болезненно переживал некоторые зигзаги ее политики, в особенности направление, которое все решительней принимала национальная политика. Слишком близко к сердцу принял он и мой, частный случай. Подобные переживания не укрепляли его здоровье, и без того слабое.

Надобность в моем сокращении (если таковая вообще была, в чем можно усомниться) отпала. Казалось, дальше все должно идти как обычно: приказ о моем сокращении с 28 августа отменяется, и я остаюсь на кафедре, так сказать, в прежнем состоянии. Огорченная дирекция, однако, медлила, оправляясь от неожиданного срыва своих планов. Затем пришло указание: считать, что на кафедре всеобщей истории объявлена вакансия, которая находится в распоряжении дирекции института. Из этой ставки половину можно передать мне, но только на один год. Мне надлежит написать заявление, что, мол, согласен «нести нагрузку в течение учебного года». Это происходило, когда занятия в институте заканчивались, вплотную приближались летние каникулы, и надо было срочно решать, кто же начнет следующий учебный год.

2 июля 1959 года происходило заседание нашей кафедры. Е.В.Бунаков сообщил об условиях, поставленных дирекцией, и, конечно, повторяя, что ему сказали, объяснил причины такого требования: в будущем году предвидится новое сокращение, и дирекция хочет обеспечить себе возможность обойтись без конфликтов.

Заседание кафедры проходило довольно бурно и по отношению ко мне в общем благожелательно. Выступившие Мотус-Бекер, Авдеева сказали о своем несогласии с позицией дирекции. Такую же позицию занял молодой секретарь кафедры Ю.В.Егоров. «Совершается несправедливость, — сказал доцент Н.С.Масленников, — когда речь шла о сокращении, то говорили о ставках, а не о людях, а теперь, когда речь идет о восстановлении, то говорят не о ставках, а о Рабиновиче!».

Это показалось «уж слишком ясно», и тогда на сцену вступила партийная

 

- 360 -

группа кафедры, у которой, как в таких случаях принято, были соответственные указания. Доцент Кузьмичев предложил приостановить прения, так как штаты не входят в компетенцию кафедры. Поддержал Кузьмичева осторожный Генрих Рувимович Левин, хотя и заметил вскользь: «Какая-то странная позиция у дирекции». (Левин всегда очень боялся, чтобы его не сочли защитником своих, так сказать, единоверцев).

Заведующий кафедрой Е.В.Бунаков послушно согласился с предложением парторга Кузьмичева и прекратил прения. Заседание кафедры закончилось ничем, разве что четко все разделились на «чистых» и «нечистых».

Прошло еще более трех недель, и 30 июля 1959 года появился соответственный приказ (№795) о зачислении меня на половину доцентской ставки, временно на 1959/1960 учебный год. Внизу, как принято, было указано, что приказ издан на основании моего согласия (которого я не давал) и личного заявления (какого я не писал) с резолюцией зав. кафедрой.

Одновременно начались разные мелкие пакости. Например, отказались уплатить за работу летом с заочниками, которую я вел по просьбе кафедры во время своего отпуска. На основе подтасованных данных был сделан вывод, что я не выполнил своей основной нагрузки и тем не менее стремился еще получить почасовые. Кажется, именно тогда Щербаков и произнес свои памятные: «Они работать не любят, а любят деньги получать!». Все это было настолько очевидно несправедливо, что даже зав. кафедрой Е.В.Бунаков вынужден был написать директору (22 сентября 19** года) протест. Впрочем, в первую очередь это была самозащита, — ведь это его обвиняли в недостаточном контроле за работой преподавателей.

Не помню уж как, когда, но после продолжительной волокиты вопрос разрешился в мою пользу. Думаю, что это не увеличило симпатий Щербакова ко мне и ко мне подобным.

Начался учебный год. Первый семестр прошел спокойно, во всяком случае, не запомнилось никаких эксцессов. Работал я главным образом на заочном и вечернем отделениях. Однако по мере приближения к концу учебного года стало заметно, что ничего не забыто, и администрация старательно подготавливает безболезненное изгнание меня из института. Начались проверки моих занятий, и чем ближе к весне, тем более частыми они становились. Вопреки приличию, ревизии эти проходили без всякого предварительного предупреждения. Просто к началу лекции или семинара у дверей аудитории появлялся обследователь — им обычно был не самый приятный в институте человек — «Извините, мне поручено...»

Вскоре я понял, что «поверяющие» появлялись преимущественно тогда, когда тема занятий была более сложной, идеологически острой, словом, когда ошибиться, оговориться легче, и во всяком случае проще, удобней найти криминал.

Пожалуй, самая большая провокация (иначе не назовешь) произошла 23 апреля 1960 года. В этот день моя общекурсовая лекция была первой. К

 

- 361 -

девяти часам утра прихожу на факультет, поднимаюсь на второй этаж к большой аудитории, а у дверей уже стоит тезка последней императрицы, радом с нею женщина с папкой.

— Извините, Михаил Борисович, мы не успели вас предупредить... У вас на лекции будет стенографистка...

Прозвучал звонок. Не было времени что-то сказать, да и что говорить! Ясно ведь, что все заранее продумано. По плану сегодня должна была быть лекция о «Всемирно-историческом значении Великой Октябрьской социалистической революции». Тема эта была перестраховочной, начетнической, и ее присутствие в программе курса новейшей истории являлось, так сказать, свидетельством о благонадежности. Студенты слушали и переслушали эту тему и по истории СССР, и, естественно, в курсе истории партии в больших дозах. Поэтому хотя в плане лекций по новейшей истории и отводилось два часа проблеме всемирного значения Октябрьской революции, но тема эта, как правило, не читалась, а часы выкраивались для других разделов, что было разумно. Все это знали и закрывали глаза. Но если было бы кому-то нужно, то всегда можно было поставить в вину, что такая важная тема не читается, и отсюда всяческие выводы...

Конечно, я тоже не останавливался на этой теме, не любил ее и по-настоящему не готовился к ней. Начальство решило этим воспользоваться. Ежели я не буду читать о международном значении великого Октября — это большой криминал. Если же все-таки прочитаю, то при желании всегда можно будет к чему-нибудь придраться, найти какие-то недосказы, отклонения, умаляющие значение Октября. А под стенограмму лекция всегда проходит хуже, чем обычно, труднее говорить, когда знаешь, что записывается каждое твое слово и что делается это с явной враждебностью.

Как быть? Тут меня осенило, я понял, как следует ответить на эту провокацию, и успокоился. Я вошел в аудиторию, поднялся на сцену к кафедре и, когда зал поутих, а стенографистка, устроившись неподалеку, разложила свои блокноты и карандаши, произнес первую фразу:

— Товарищи! В прошлый раз мы с вами рассмотрели всемирно-историческое значение Великой Социалистической Октябрьской революции. Сегодня начнем следующую тему, мы займемся историей образования Версальской системы договоров...

В этой теме я был более чем уверен и чувствовал себя свободно, даже при стенографистке.

Любопытно, что из двухсот с лишним слушателей никто не разоблачил меня, никто не заявил, что в прошлый раз лекция была о первой мировой войне, а не об Октябрьской революции. Что это? Хорошее отношение студентов ко мне? Или, что тоже возможно, общее равнодушие к занятиям? Вернее — и то и другое, но, так или иначе, донос не поступил, а если он и был, то ходу ему не дали. Этот маленький успех в противоборстве с дирекцией в конце концов доставил удовлетворение лишь мне самому. Общего хода событий изменить уже было нельзя.

 

- 362 -

17 июня 1960 года появился приказ (№529): поскольку я был зачислен временно, только на 1959/1960 учебный год, то надлежит меня «уволить с 1 июля 1960 года, с выплатой компенсации за неиспользованный отпуск».

Обычно датой увольнения преподавателей считался конец августа, т.е. двухмесячный законный отпуск входил в педагогический стаж (напомню, что по предыдущему, прошлогоднему приказу я увольнялся с 28 августа). А тут еще одна попутная подлость: пусть хоть на два месяца, а стаж его будет меньше. Мелочь, а приятно!

Меня пригласили явиться в учебную часть и расписаться в том, что я ознакомился с приказом...

Еще до появления приказа, но когда уже стало ясно, что намечается очередное изгнание мое из института, я снова, так сказать, для порядка, обратился в общий местком и в своем заявлении уведомил, что «мои полставки... в четвертый раз намечаются к сокращению, хотя деловая характеристика не делает этого обязательным».

Результат, конечно, был тем же, что и в первый раз.

Все же затеплилась наивная надежда, что, может быть, все обойдется и на этот раз. В эти дни был объявлен конкурс на вакантное место на нашей кафедре, и в числе кандидатов кафедра выдвинула меня. Характеристика — я ее получил не то к конкурсу, не то немного раньше — была очень хорошей: и «квалифицированный научный работник», и «работы печатные имеет», и «участвует в создании учебников и учебных пособий для средней школы», и «лекции читает на высоком идейно-политическом и научном уровне», и «авторитетом пользуется», и «дисциплинирован», и «наряду с плодотворной научной и учебной работой... ведет большую общественную работу», и т.д. и т.п. Словом, прекрасный человек, какой до зарезу нужен институту, — единогласное голосование обеспечено! Подписана характеристика институтским «треугольником», — правда, за директора подписал кто-то другой, Щербакова, по-видимому, не было на месте.

Все это, однако, не помешало администрации готовить конкурс так, как было задумано. И в ходе этой подготовки в полной мере обнажилась истинная подоплека неприглядной кампании.

Вспомнилось: впервые я столкнулся с этим новым для меня явлением во время демобилизации в Москве, в Наркомпросе. Я тогда сразу и не разобрался, ведь на фронте мне не приходилось сталкиваться с такими делами.

Уже в объявлении о предстоящем конкурсе (24 мая 1960 года) вакансии перечислены были не строго по специальности (как полагается), а обобщенно («по всеобщей истории»). Это давало простор для варьирования в случае надобности в нужном направлении.

В списке лиц, допущенных к участию в конкурсе, вопреки документам, «случайно» были искажены данные стажа педагогической работы. Не у всех, конечно, а только у М.Б.Рабиновича и Л.М.Глускиной. У меня был указан

 

- 363 -

шестилетний стаж вместо двадцатилетнего, а у Глускиной — пять лет вместо четырнадцати! Это в списке, который был вывешен для всеобщего сведения и раздавался членам ученого совета.

Снова «случайно» этот список передали на кафедру не за десять дней до конкурса (как полагается), а всего за два дня, так что наши протесты уже ничего не могли изменить.

Определенные тенденции четко проявились при обсуждении кандидатур в конкурсной комиссии (29 июня 1960 года). Прежде всего — тоже, вероятно, «случайно» — в составе конкурсной комиссии не было ни одного историка, хотя рассматривались кандидатуры исторической кафедры. Заведующий кафедрой Е.В.Бунаков только представлял кандидатуры, а членом комиссии не был.

В комиссии все шло по намеченному сценарию. Кафедра не представила на конкурс кандидатуру доцента Сафронова, ссылаясь на то, что у него педагогический стаж меньше, чем у других, а еще и потому, что его лекции и другие занятия недавними обследованиями (ученым советом института и «Учительской газетой») были признаны ведущимися на низком уровне.

Однако по настоянию председателя конкурсной комиссии, — он ссылался на твердое указание дирекции, — принято было решение: противоположное мнению кафедры, хотя по инструкции именно кафедре принадлежит право подбирать своих преподавателей. Комиссия рекомендовала кандидатуру Сафронова и не рекомендовала тех, кого представила кафедра — Рабиновича, Глускину, Гуткину. Все они — лица «некоренной национальности», из них двое беспартийных (член партии Гуткина позднее оставлена была на кафедре. Уладилось и у Глускиной).

Еще небольшая деталь. После того как обследователи пришли к неблагоприятным для Сафронова выводам, в «Учительской газете» должна была появиться статья, но она не увидела света, — незадолго до конкурса статью сняли. Перед конкурсом была смягчена характеристика Сафронова в той ее части, которая определяла уровень его преподавательского мастерства.

30 июня 1960 года собрался ученый совет. Во время обсуждения кандидатур, особенно перед баллотировкой, директор института Щербаков без излишнего такта подсказывал членам совета, как им следует голосовать. Когда же Е.В.Бунаков робко попытался защитить мнение своей кафедры, — он обязан был это сделать, — Щербаков оборвал его самым грубым образом. Итог: кандидатуры, рекомендованные кафедрой (в том числе и моя), были отвергнуты. Все-таки из 63-х членов совета около 20-ти (немного меньше трети) не голосовало по директорской указке. Тем же большинством была утверждена кандидатура Сафронова, занятия которого тот же совет за недели четыре до этого (2 июня 1960 года) признал неудовлетворительными. Не говорю уж о других нарушениях, а возможно, и неточном подсчете голосов, что в этой обстановке не исключено.

Все мои последующие протесты ни к чему не привели.

 

- 364 -

Я писал министру просвещения. Только после вторичного напоминания пришел ответ, разительно напоминавший стандартные ответы Верховного суда в сталинское время. Как видно из текста этого ответа, проверка обстоятельств, обстановки, какая сложилась в институте, свелась к тому, что безоговорочно были приняты все доводы дирекции.

Писал я заведующему отделом науки обкома партии. В своей жалобе я не касался конкурса и решения ученого совета института, а лишь той дополнительной травли, которая была устроена дирекцией. Несмотря на то, что было постановлено привлечь меня к занятиям на «основе почасовой оплаты» (часы были, и я был нужен), Щербаков отказал в этом, ни с чем не считаясь, как бы в отместку за мои естественные жалобы. Обком вообще не ответил на мое заявление. Только после моего второго письма пришла почтовая открытка, которой я вызывался в Смольный, где мне объявили, что «все правильно, все справедливо»!

Центральный комитет союза работников просвещения тоже не ответил, а вторично я туда уже не писал.

Жалобы свои я отправлял, нисколько не надеясь на их благоприятный исход, а скорее для того, чтобы не проглотить молча все обиды. Кое-какие неприятности дирекции я, вероятно, доставил — комиссии, необходимость объяснять и т.п. Это, конечно, не улучшило взаимных отношений.

Более года я был без постоянной педагогической работы. Освободившееся время, к счастью, мне удалось занять работой литературной.

Кроме того, день 30 июня — день моего изгнания из Герценовского института — был одновременно приятным; в этот день моя жена прекрасно защитила кандидатскую диссертацию в Академии художеств.

1960 год оказался переломным не для меня одного. Моя жена после защиты диссертации была переведена из Русского музея в Академию художеств и назначена директором репинских «Пенатов», которые еще лежали в руинах, их предстояло восстановить, привести в порядок парк. К лету 1962 года мемориальный музей-усадьба И.Е.Репина был открыт, и в дальнейшем жена им руководила семнадцать лет. Она жила там в небольшом «директорском» домике, в котором, конечно, живал и я. Эти загородные поездки, а порой и длительное пребывание, скрашивали жизнь.

После изгнания из Герценовского института, я лишился педагогической работы, во всяком случае на ближайший учебный год. Однако, как справедливо говорится, нет худа без добра. Свалившееся на меня свободное время позволило заняться работой литературной, которой ранее мог заниматься урывками. И в дальнейшем, когда вернулся к преподаванию, уже не оставлял литературно-издательской деятельности.

По странной игре случая, в 1962 году я пришел в Библиотечный институт,

 

- 365 -

расположенный в том же Салтыковском особняке, где тридцать лет назад начал работать преподавателем. Первые лет десять меня, конечно, не зачисляли на полную ставку, не то не было штатных единиц, не то мешала нехорошая биография, отягощенная пресловутым «пятым» пунктом.

Больше всего я был связан с учебно-педагогическим издательством (вскоре переименованное в издательство «Просвещение»), в котором в соавторстве с Н.М.Гольдбергом и В.А.Орловым издавал учебные пособия по новой истории (книги для чтения, хрестоматии) для школ и ВУЗов. В том же издательстве (с другой группой соавторов) выпустил популярные книжки и учебные пособия по древней истории. Наиболее счастливая судьба выпала изданному в I960 году «Мифологическому словарю» (М.Н.Ботвинника, М.А.Коган, М.Б.Рабинович, Б.П.Селецкий) неоднократно переиздававшемуся, — последнее издание вышло в 1994 году.

Связан я был и с другими издательствами. В «Художественной литературе» писал статьи, комментировал публицистику В.Гюго, собрание сочинений Вальтера Скотта, Жорж-Санд и др. Подобную же работу выполнял для академического издания сочинений И.С.Тургенева и Ф.М.Достоевского (Издательство «Наука»). Конечно я выступал как историк, а не как литературовед, каковым не являюсь.

В Библиотечном институте мне суждено было проработать более двадцати лет и пережить все происходившие с ним метаморфозы. Несколько лет спустя он был преобразован в Институт Культуры, в котором вновь созданное культурно-просветительное отделение постепенно отодвинуло на задний план библиотечное. Понемногу, шаг за шагом, сокращались исторические курсы. Сначала была ликвидирована древняя история — для института Культуры, по-видимому, не нужно было знакомство с античной цивилизацией. Затем отказались от истории средневековья и год от года уменьшали число часов по курсу новой истории и в конечном счете оставили ей... 12 часов! Зато непомерно выросли курсы новейшей истории и истории КПСС.

Для меня, как историка, стал отдушиной Восточный факультет университета, где я ряд лет читал спецкурс на кафедре африканистики у Д.А.Ольдерогге, о котором храню добрую память. Курс этот (по истории Южной Африки) я продолжал читать и после того, как из института Культуры ушел (без особых моих настояний) на «заслуженный отдых». Только возраст — далеко за восемьдесят — в сочетании с транспортными трудностями заставил отказаться и от Восточного факультета.

Конечно, проживаемые годы были заняты не только работой. Шла обычная жизнь, ежегодные поездки в отпуск на юг или в Прибалтику, а когда сделалось возможным — и за границу, для чего приходилось преодолевать унизительные бюрократические процедуры райкомовских разрешительных комиссий.

Самое светлое воспоминание память хранит о чудесном эстонском поселке

 

- 366 -

Кясму, куда с 1970 года ездили ежегодно семнадцать лет подряд на отпускное время, а когда перестали быть связанными с работой, то и на все лето.

Наша жизнь была счастлива друзьями, добрыми и верными. Без них не представляю своего прошлого. Число их понемногу сокращалось, одних убирала смерть, других за диссидентство изгоняли из страны, третьи уезжали сами, когда началась эмиграция в Израиль, США, Германию. Тогда это означало расставание навсегда. Каждая потеря была тяжела, но самая тяжкая выпала 1 апреля 1992 года, когда потерял жену, с которой прожил более 47 лет.

Сверстников моих, увы, нет. Но я не одинок и «чуждое поколение», которое меня окружает, мне близко по духу. Круг друзей помогал годы, и круг молодых друзей помогает жить и сейчас.

 

 
 
 << Предыдущий блок     
 
Компьютерная база данных "Воспоминания о ГУЛАГе и их авторы" составлена Музеем и общественным центром "Мир, прогресс, права человека" имени Андрея Сахарова при поддержке Агентства США по международному развитию (USAID), Фонда Джексона (США), Фонда Сахарова (США). Адрес Музея и центра: 105120, г. Москва, Земляной вал, 57/6.Тел.: (495) 623 4115;факс: (495) 917 2653; e-mail: secretary@sakharov-center.ru  https://www.sakharov-center.ru