- 207 -

Крепость Свеаборг расположена на нескольких маленьких островах в заливе, недалеко от Гельсингфорса. Залив этот зимой совсем замерзает, летом же острова эти покрыты зеленью и служат местом прогулки для обывателей Гельсингфорса.

 

- 208 -

Минут через 20 мы причалили к острову, где находится крепость, и пошли пешком в гору. Налево, на фоне темного неба, окруженный зеленью, высился белый собор, направо за гауптвахтой — одноэтажное каменное здание, куда нас повели. Принял нас какой-то молоденький офицер, окружили грязные солдаты — повели по узкому вонючему коридорчику, по обе стороны которого были двери в крошечные грязные камеры. Меня и Эрику втолкнули в одну из них и заперли.

Двое нар, деревянный столик, высокое окно с решеткой и непролазная грязь повсюду. Эрика и я улеглись на доски, свернув пальто под голову. Утром проснулись от невыносимой боли в спине, затекла голова, и мы чихали от пыли, которой наглотались за ночь. Но Эрика смеялась, уверяя, что все будет хорошо. Нельзя себе вообразить уборную, куда мы ходили в сопровождении часового: для караула и заключенных была одна и та же уборная. Пищу нам приносили из офицерского собрания: все было вкусно. Платили за обед и ужин по 10 рублей в день. Бедный Глинка-Янчевский уверял, что он никогда так хорошо не ел, как в крепости. Еду нам приносил сторож Степан; на вид он был неимоверно грязный, носил полотенце вокруг шеи и этим полотенцем вытирал тарелки. Он вымыл нашу ужасную камеру. Мы влезли на стол и увидели из окна двор; напротив была какая-то постройка; рабочие, финны и финки, проходили по дворику. Из форточки, которую мы ухитрились открыть, дул прохладный морской ветерок.

Напротив нас была камера Мануйлова — через форточку в дверях мы увидели его. Он стал нам показывать три пальца и написал: «Три дня». — «Нет, не три дня, наверно, мы просидим здесь месяц», — сказала я и написала крупным шрифтом: «Месяц». Столько времени мы и просидели здесь.

 

- 209 -

Большой опасности мы подвергались при смене караула, пока не назначили комиссара наблюдать за солдатами. По ночам они напивались пьяными и галдели так, что никто из нас не мог спать. Узкий коридорчик выходил в караульное помещение; приходило их человек 20 или 30. Играли в карты, пили, курили, спали, но больше всего спорили между собой. Караульным начальником был офицер, а также его помощник. Эти юные офицеры боялись солдат больше нас, так как солдаты грозили покончить с ними самосудом. Один из них, посмелей, раза два спас нам жизнь, уговорив солдат, когда они решили с нами покончить. В конце заключения мы по вечерам ходили к ним в дежурную комнату пить чай. В комнате этой стояли два зеленых кожаных дивана. С этих диванов, после десяти дней заключения, вынули сидения, принесли Эрике и мне и положили на нары. Но эти сидения оказались неудобные, скользкие и покатые. Когда мы засыпали, они из под нас выскальзывали. Позже эти сидения заменили матрацами, набитыми морской травой.

Нас не запирали, так как замки от камер были потеряны. На воздух нас выводили по полчаса и позволяли гулять по гауптвахте. Прогулки эти, в сущности, были опасные, так мимо гауптвахты проходила проезжая дорога; солдаты артиллеристы и из крепостного гарнизона проходили мимо, идя на пароход или с парохода. Собиралась толпа любопытных, так что нас стали выводить рано утром. Особенное внимание привлекал доктор Бадмаев в его белой чесучовой рубахе, белой шляпе и белых нитяных перчатках; главное же — он всегда заговаривал с толпой. Смотрели на нас, как на зверей в клетке, но после надоело, и редко кто останавливался.

Эрика все просилась к доктору Бадмаеву, и ее стали пускать к нему на целый день. Он диктовал ей разные врачебные сочинения и романы. По

 

- 210 -

вечерам он надевал бледно-голубой халат/сидел в полутьме, так как лампу ставил на пол и жег какие-то ароматные травы. Солдаты насмехались над ним из-за его нежного отношения к Эрике, но в конце нашего заключения к нему целый день приходили лечиться матросы и говорили, что если других отпустят, то товарища Бадмаева они не отпустят, так как он им очень помогает. Меня же Бадмаев не любил, так как я отказалась принимать его порошки и пользоваться массажем, хотя он уверял, что я буду ходить без костылей.

Но зато к бедному Глинке-Яческому все, начиная со сторожа Степана, относились с полным презрением, так как у него совсем не было денег. Нельзя себе вообразить, какими рисунками были вымазаны стены его камеры; голые женщины и т. д. в натуральную величину. Солдаты вначале даже не позволяли к нему входить, пока не смыли часть рисунков. Бедный старичок все время спал на голых досках, покрываясь старым пальто. Когда вечером всем давали лампы, его обносили. Я приносила ему молоко и читала вслух газеты; чая у него не было, и каждый вечер он приходил со стаканом кипятка, прося уделить ему немного чая. Каждый день он обращался к нам с одним и тем же вопросом: «Ну что, сегодня мы уезжаем?» — «Нет», — отвечали ему, и старичок побредет к себе в камеру с ужасными рисунками и смирно сидит весь день. Мы часто шутили, говоря, что если нас освободят, то его, наверное, забудут в крепости.

Если Гельсингфорский совет не сразу нас уничтожил, то, думаю, из-за того, что мы числились арестованными Керенского, которого они ненавидели. Офицеры приносили мне поклоны и выражали много сочувствия от себя и от разных лиц. Особенно же хорошо относился к нам некий матрос-комиссар К. Назначили его к нам после того, как раз, про-

 

- 211 -

снувшись ночью, Эрика и я увидели у нас в камере несколько пьяных солдат из караула, пришедших с самыми худшими намерениями. Мы стали кричать о помощи; вбежали другие солдаты, которые спасли нас. Тогда я обратилась к одному из членов Центробалта, некоему матросу Попову, которого называли министром юстиции, так как он заведовал арестованными, с просьбой назначить кого-нибудь из матросов комиссаром при нас на случай опасности от караула. Назначили матроса К.; худой, бритый, с кудрявыми волосами, он был очень сердечный человек. Водил меня три раза в собор к обедне в будний день: народу ни души; два солдата у выручки ласково встречали. Водил он меня гулять в маленький садик, принадлежавший какому-то казенному зданию. У окна стоял офицер: он сразу выпрыгнул в сад, поцеловал мне руку и нарвал мне последние осенние цветы. Матрос К. помнил меня по плаванью с Их Величествами, когда он служил в охране.

Газеты были полны решениями полковых и судовых комитетов, и все приговаривали меня к смертной казни. Караул приходил от шести рот поочередно. Вначале настроение было очень возбужденное. Когда же поговорят, то смягчались, но при смене, как я уже писала, до самого конца были такие, которые хотели покончить с нами самосудом. Но не было того одиночества, как в Петропавловской крепости. Хотя иногда все же было трудно успокаивать всех моих спутников, которые нервничали, и все приходили ко мне за успокоением и уверяли меня, что если бы не я, то никому не сдобровать.

Раз как-то пришла самая буйная шестая рота и во главе ее ужасный рыжий солдат. Слышала, как он сказал, что в эту ночь со всеми покончат. Как мы дрожали, когда он с винтовкой пришел и сел к нам на нары и стал нагло браниться. Эрика и я угостили его папиросами; он стал разговаривать, а в

 

- 212 -

конце заключения стал первым моим защитником. Очевидцы офицеры рассказывали, как мимо гауптвахты проходили два артиллериста и кричали: «Не зевай, Анна Вырубова одна гуляет по дворику, еще сбежит!» — «Анна Вырубова сбежит! — ответил он.

— Я вас самих за Анну Вырубову заколю, если вы сейчас не уйдете!» Еще случай: гуляя по дворику, я срывала все убогие цветочки, которые росли между камнями. И вот однажды, во время прогулки по гауптвахте, подходит ко мне высокий солдат артиллерист с большим белым свертком. «Вот вам цветы, — сказал он, — я видел, как вы все собираете, ездил в город и вам привез!» Так и ушел. Солдаты вокруг только ахнули. Развернула — розы, марок на 50...

С нами сидело восемь солдат, арестованных за кражи, убийства и т. д. «Наши товарищи по несчастью», — называли они себя. Огромный рябой Калинин всегда ворчал и спал; Цыганков, который жаловался на нас караулу, из-за чего мы могли поплатиться жизнью, и другие. Позже я им читала вслух, и мы покупали папиросы.

О судьбе же нашей никто ничего не знал. Через неделю после заключения приехал Шейман, председатель областного комитета, со своей свитой матросов и солдат и сказал, что на другой день постарается вывезти нас миноносцем в Кронштадт, приказал нам быть готовыми к 9 часам вечера. Но он не приехал и дал знать, что из-за настроения толпы вывезти нас невозможно. Говорили, что пришла телеграмма в Гельсингфорс от Керенского и от Чхеидзе с требованием о нашем освобождении, но приказания Керенского на собраниях в полках и на судах решили не исполнять. Матросы и солдаты рассказывали, что они ненавидят Временное правительство; имя Керенского они не могли равнодушно слышать. От Временного правительства и из Центрального Совета приезжал к нам некий Ка-

 

- 213 -

план, который на словах выражал нам сочувствие, но находил положение наше безвыходным. Н. Соколов (автор приказа № 1), очень сердечный, понял весь ужас нашего положения, обратился к караулу с речью как их «старший товарищ», прося не учинять безобразий, но они продолжали играть в карты, курили, а после над ним смеялись. Приезжал также Иоффе, уверяя, что принимает все меры.

Приходили к нам посетители, и через две недели Островский возвестил нам, что мы более не считаемся арестованными, а лишь задержанными. Гулять разрешали два раза в день по одному часу. Когда я сидела на дворике, часто приходили рабочие женщины разговаривать со мной. Они приносили мне цветы, конфеты и молоко, успокаивали, говоря, что в их газетах пишут, что меня скоро выпустят. Старший рабочий был москвич. В конце моего заключения он умолил меня прийти в его домик недалеко от нас. Комиссар разрешил. Я пила у них чай, причем ни он, ни жена его при мне не садились. Угощали меня чаем и пряниками. Странно было видеть сколько добра среди окружающих.

Когда Эльвенгрена перевели в лазарет, Эрика и я перешли в его камеру; солдаты помогли нам вымыть стены с ужасными рисунками. Вскоре меня посетила моя дорогая мама. Всего она была у меня три раза: 8, 16 и 20 сентября. Свиданье разрешили на весь день, так что она сидела со мной с 12 до 7 часов вечера. Заказывали для нее лишний обед. Она рассказывала, что только на третий день узнали о постигшем меня бедствии, сейчас же поехали в Гельсингфорс, но генерал-губернатор Стахович уговорил их уехать обратно. Родители передали ему деньги, которые Стахович передал для меня члену Исполнительного Комитета, но последний с этими деньгами скрылся. Я услыхала от матери, что, слава Богу, доктор Манухин вернулся и тоже

 

- 214 -

хлопочет за меня. Узнала также о Корниловской истории, которая немного отвлекла от нас внимание матросских масс: они ненавидели всех, и Корнилова и Керенского, не доверяли Чхеидзе, а рассказывали о выдающихся качествах Ленина и что он теперь скрывается в Петрограде.

Как-то приезжал из Кронштадта курчавый матрос, делегат-большевик. Матрос Попов привел его ко мне. Он расспрашивал о царской семье и моем заключении, а уходя, сказал: «Ну, мы вас совсем иной представляли!» Ужасно было то, что всякий мог войти к нам помимо караула. Вскоре после пришли человек 10 матросов-большевиков, и насколько первый был учтивый, настолько эти ввалились с громкими криками: «Показать нам Вырубову!» Я вся похолодела. «Лучше выходить», — сказал мне кто-то. Я открыла дверь камеры, и они все сразу окружили меня. Все были очень возбуждены, я же была спокойна. Стали расспрашивать, и чем больше говорили, тем более становились приветливее. «Так вот вы какая», — говорили они уходя, протянули руки, желали скорее освободиться, говоря, что в подобной обстановке легко заболеть.

Но я не болела. Иногда даже после ужина позволяли выходить подышать воздухом: звездное небо, белый величественный собор через дорогу как бы охранял нас от зла; сколько я молилась, глядя на него! Становилось рано темно, было сыро и холодно, и мы грелись у печей в коридоре, читали солдатам вслух рассказы Чехова; приходили и солдаты из караула слушать. Вокруг гауптвахты росли огромные деревья рябины: солдаты влезали на них и приносили рябину, которую мы поджаривали на огне за неимением других лакомств. Кроме матроса К. у нас было еще два комиссара: первый — маленький, толстый солдат артиллерист; он неохотно дежурил, так как был против нашего заключения;

 

- 215 -

он тоже водил меня в церковь и гулять, но не хотел назвать своей фамилии; второй — солдат Дукальский, огромный, энергичный, много говорил, жестикулировал и решал мировые вопросы; впоследствии он стал помощником Шеймана. Его боялись. Он несколько раз спасал нас от караула, произнося им речи.

В Петрограде был какой-то «Съезд Советов», и ожидалась перемена правительства. В случае ухода Керенского матросы решили нас отпустить. 27-го сентября Шейман вернулся из Петрограда, зашел к нам и, придя в мою камеру сказал, что Луначарский и Троцкий приказали, чтобы освободили заключенных Временного правительства. С Шейманом также говорил доктор Манухин, что сегодня вечером, во-первых, будет закрытое заседание президиума Областного Комитета и они предложат вопрос о нашем освобождении; если пройдет, то на днях этот вопрос он предложит на общем собрании, где будут участвовать человек 800 из судовых команд, но что он решил лично меня перевести завтра в лазарет. Вечером мы пили чай в дежурной комнате офицеров; позвонил телефон, позвали меня, сказали, что президиум постановил нас отпустить.

День 28-го сентября прошел, как обыкновенно: грязный Степан приносил обед. В 6 часов сидела с сестрой милосердия, которая ежедневно навещала меня, когда вошли Шейман и Островский. Первый предложил мне одеться и идти за ними, сестре же велел уложить мои вещи и идти на пароход. Все это было делом минуты. Повыскакивали из камер мои спутники, он что-то им объяснил, подписал бумагу, которую принесли офицеры, и мы прошли на двор, где стояли два солдата, приехавшие с ним. Мы быстро пошли по дороге, ведущей мимо стройки по направлению к берегу; пока караул успел опомниться, нас уже не было. У берега между камней была

 

- 216 -

запрятана небольшая моторная лодка. Шейман и один из солдат подняли меня в лодку, вскочили, у машины я увидела матроса — одного из членов Областного Комитета. Он завел мотор, Островский стал к рулю, Шейман же стоял на носу. Я же мало что соображала, сидя между двумя солдатами. «Лягте все», — скомандовал Шейман: мы проезжали под пешеходным мостом. Затем они стали ловить багром флаг, который потеряли, подъезжая к Свеаборгу. Наконец мотор застучал, и мы полетели.

Неслись, как ветер, по зеркальной поверхности огромного залива. Чудный закат солнца, белый собор уходил все дальше и дальше, на небе зажигались первые звезды. Я же все думала, какими только путями Богу угодно вести меня этот год, и через кого только не спасал меня от гибели. Уже стемнело, когда пришли к военной пристани в Гельсингфорсе, прошли так близко мимо эскадры, что невольно содрогнулась, смотря на грозные разбойничьи корабли. Шейман помог мне идти по длинной деревянной дамбе, солдатам же приказал уйти. На берегу стоял мотор, шофер даже не обернулся. Он плохо знал улицы, Шейман тоже, так что мы долго искали дорогу. У меня кружилась голова от волнения. Везде гуляла масса публики, горели электрические фонари. Наконец мы очутились у ворот небольшого каменного дома в переулке. Пожав руку шоферу «товарищу Николаю», Шейман отправил Островского за сестрой и вещами. Мы же прошли через двор. Прелестная сестра милосердия финка открыла нам дверь. Он передал меня ей, приказав никого не впускать. Она повела меня в санаторий, и я легла спать в большой голубой угловой комнате.

После месяца, что я спала на досках, какой счастье была эта мягкая, чистая кровать и уход прелестной сестры. Я провела два дня в этой сказочной обстановке: какой отдых было не видеть и не

 

- 217 -

слышать ужасных солдат и матросов. Приезжал ко мне врач, финский профессор. 3-го неожиданно приехала моя тетя. Шейман разрешил ей остаться со мной. В 5 часов приехал он сам сказать, что вопрос о нас решен Областным Комитетом положительно, что нас отпускают, так как во главе Петроградского Совета встал Троцкий, которому они нас препровождают. Островского он послал за остальными заключенными, меня же Шейман сам привез на вокзал, и человек 6 солдат «народной охраны» провели до вагона. Поезд тронулся, все были очень веселые, Островский же совсем пьян, все время пел песни. Я сидела между моей тетей и сестрой милосердия, страшно волнуясь, молясь — чтобы ночь скорее прошла.

В 9 часов утра мы приехали в Петроград. Шейман провел меня и сестру к извозчикам, и мы поехали в Смольный. Очутились в огромном коридоре, по которому бродили солдаты. Мы вошли в большую просторную комнату с надписью «дортуар», где теперь стояли грязные столы. Я была счастлива обнять дорогую маму, которая вбежала с другим родственниками. Вскоре пришел Каменев и его жена; поздоровавшись со всеми нами, сказал, что, вероятно, мы голодные, приказали всем принести обед. Они решили вызвать кого-нибудь из следственной комиссии по телефону, но никого не могли найти, так как было воскресенье и праздник Покрова (я все время надеялась, что в этот день Божия Матерь защитит нас). Каменев же сказал, что лично он отпускает нас на все четыре стороны. Наконец приехал сенатор Соколов в своей черной шапочке, совещался с ними и сказал, чтобы мы теперь ехали по домам, но завтра в 2 часа утра приехали в Следственную Комиссию. Подписал бумагу, что принял нас, и мы были свободны. Поблагодарили Каменевых за их сердечное отношение после всех наших мытарств.

 

- 218 -

На следующий день все газеты были полны нами, писали скорее сочувственно о наших переживаниях. Обед же, которым нас угостили в Смольном, был описан во всевозможных вариантах. Целые статьи были посвящены мне и Каменевой: пошли легенды, которые окончились рассказами, что я заседаю в Смольном, что меня там видели «своими» глазами, что я катаюсь с Коллонтай и скрываю Троцкого и т. д. Варианты на эту тему, как прежде о Распутине, слыхала повсюду. Так кончилось мое второе заключение: сперва «германская шпионка», потом «контрреволюционерка», а через месяц «большевичка», и вместо Распутина повторялось имя Троцкого. Не зная, какие новые обвинения меня ожидают, я сперва поехала в Следственную Комиссию, где сказали, что дело мое окончено, и велели ехать в Министерство Внутренних Дел. Вошла в кабинет, где какой-то бритый мужчина начал длинную речь о том, что правительство пока высылку за границу отменяет, но что мы будем под надзором милиционеров. Первую неделю нам все же угрожали высылкой в Архангельск, но дорогой доктор Манухин хлопотал за нас, доказывая, что они нас посылают на верную смерть, так как большевики послали своих комиссаров на все дороги, чтобы следить за отъезжающими.

Около 20 октября стали ожидать беспорядков, и я переехала к скромному, добрейшему морскому врачу и его жене. В это время происходил большевистский переворот, стреляли пушки, арестовывали Временное правительство, посадили министров в ту же крепость, где они нас так долго мучили. Самый же главный из них — Керенский — бежал. В городе было жутко, на улицах стреляли, убивали, резали. Доктор приходил по вечерам из своего госпиталя, рассказывал, как приносили им раненых и убитых. Госпожа Сухомлинова скрывалась со мной, но

 

- 219 -

28-го октября я переехала еще в более скромную квартиру к одной бедной знакомой массажистке. Верный Берчик переехал ко мне. В середине ноября мы нашли маленькую квартиру на шестом этаже Фурштадской улицы, и я переехала с сестрой милосердия и Берчиком. Жила как отшельница, ходила только иногда в храм. Вид из комнаты был на небо, крыши домов и дальние церкви, и мне казалось, что на время приключения мои окончились.

Вот рассказ моей матери о том, как она хлопотала, чтобы облегчить мою участь после того, как меня заключили в Петропавловскую крепость.

— Узнав о заключении дочери, я сейчас же начала хлопотать и через присяжного поверенного Гальперна обратилась к Керенскому. Пошла к нему с мужем; он заставил нас ждать около часа, если не больше. Принял нас чрезвычайно грубо, наговорил массу гадостей, сказал, что Александре Феодоровне, Распутину и Вырубовой нужно поставить памятник, так как благодаря им настала революция, говорил, что у моей дочери масса бриллиантов от митрополита Питирима и тому подобный вздор, и окончил тем, что заявил, что сделать для нее ничего нельзя. Когда же увидел мужа, он немного смягчился и сказал, что дело разберут.

Второе посещение было у Переверзева, который заместил Керенского в министерстве. В первый раз мы его ждали два часа, потом нам сказали, что он пошел завтракать и больше не принимает. В следующий раз он был корректен. Я принесла два письма дочери (к сожалению, они у него остались). Он обещал старательно рассмотреть дело. Тем временем ко мне обращались офицеры, несшие охранную службу в крепости и видевшие меня во время

 

- 220 -

посещения дочери. Они выманивали у мужа и у меня по 4 тысячи рублей и более, говоря, что за это передадут еду дочери, или что могут хлопотать об ее освобождении, или предотвратить бунты караула; но все это было обманом. Один из них пришел вооруженный, обещался передать образок и письмо, но ничего не передал; деньги они пропивали и напаивали солдат, часто стимулируя бунты, чтобы тащить еще больше денег.

В то время я обращалась тоже к известному присяжному поверенному Николаю Платоновичу Карабчевскому, жившему еще тогда в своем особняке на Знаменской. Карабчевский принял меня очень сердечно и сочувственно, возмущался моим рассказом о постоянном выманивании денег якобы для облегчения судьбы бедной дочери. Он сейчас же хотел начать дело об этом, но по моей просьбе и по совету прокурора Карпинского оставил это на время, так как последний и я опасались, что оглашение этого факта только повредит дочери. Карпиский однако же сказал, что он этого не забудет и что это «большой козырь в его руках». Прощаясь со мной, Н. П. Карабчевский сказал мне: «Если когда-нибудь представится мне случай, я сочту это за честь громогласно защищать вашу дочь от всего этого ложного обвинения и этой клеветы».

Тут я стала обращаться в Следственную Комиссию и просила, чтобы меня и мужа вызвали на допрос. Меня допрашивал следователь Руднев четыре часа, а мужа, кажется, около двух с половиной. Председателю Муравьеву я принесла письмо дочери, написанное незадолго до революции после убийства Распутина, когда ее убеждали покинуть Государыню и тем себя спасти. Она в этом письме писала: «Я удивляюсь, что меня учат побегу; моя совесть чиста перед Богом и людьми, и я останусь там, где Господь меня поставил». Это пись-

 

- 221 -

мо вызвало целый переворот у Муравьева, вначале наговорившего мне кучу неприятностей. Он мне сказал, что это письмо настолько важно, что я должна вернуться с ним к их заседанию. Я вернулась в пленум и перед всеми членами дала свои показания.

Была и у сенатора Завадского. Гальперн держал меня в курсе. Тут уже мне стал помогать доктор Манухин и управляющий делами Следственной Комиссии Косолапов. Ни князь Львов, ни Родзянко, к которым я тоже обращалась, ничего мне не ответили. Не отвечал и Керенский на мои письма. Участливо к моим хлопотам отнесся Чхеидзе. Благодаря Косолапову я получила после освобождения дочери бумагу из Следственной Комиссии о том, что дочь никакому обвинению не подлежит (см. приложение).

Во время Свеаборгского заключения я прежде всего обратилась через Гальперна к Керенскому, который послал в Гельсингфорс телеграмму без значения. Потом обратилась к Верховскому, военному министру, который меня не принял, к морскому министру Вердеревскому, обещавшему хлопотать, но ничего не сделавшему. Министр Внутренних Дел Салтыков участливо отнесся, но после разных хлопот сказал, что ничего не смог сделать. Тогда по совету доктора Манухина я обратилась к большевикам, так как дочь находилась в их руках.

Сперва пошла в Смольный к Каменевой: она внимательно выслушала, обещала сообщиться с Гельсингфорсом. Приехав туда, я обратилась в совет солдатских депутатов, к председателю Шейману. Последний, а также его помощник Кузнецов отнеслись сочувственно, сказав, что дочь только задержана, а не заключена, обещались охранять, дали постоянный пропуск к ней. Губернатор Стахович сказал, что ничего не может сделать. Вернувшись из

 

- 222 -

Гельсингфорса, я опять была у Салтыкова, уклончиво мне ответившего, и в Смольном у Каменевой. Тогда доктор Манухин посоветовал обратиться к Луначарскому и Троцкому. Первого не застала, а у второго была рано утром в десятом часу на маленькой квартире на Тверской. Он сам отворил дверь, извинился за беспорядок, сказав: «Наши все ушли на работу», положил перед собой часы, сказав, что может дать мне двадцать минут. Я была очень взволнована, говорила о прошлом заключении, клевете и грязи и о всех страданиях, вынесенных дочерью. Он меня внимательно выслушал. О муже сказал: «Ведь вашего мужа никто не трогал». Окончил разговор словами, что «дает слово, что все, что может, он сделает, и что если телеграмма его поможет, сегодня же ее пошлет». — Через два дня всех заключенных из Свеаборга перевезли в Петроград. Вероятно, Троцкий сделал это, чтобы доказать безвластие Временного правительства и свое возрастающее влияние.

Обращалась я и к Чернову, который участливо выслушал и обещал действовать через моряков. Во время заключения дочери при большевиках я обращалась по совету разных лиц к членам ЧК. Приходилось мне вносить им огромные суммы денег, и получала самые дерзкие и неутешительные ответы. Хлопотала я в Смольном и у разных комиссаров и следователей. Последний, к которому я обращалась, был А. М. Горький, который со своей стороны старался, как и доктор Манухин, обращаться к председателю ЧК и другим разным лицам, убеждая их прекратить гонение на доказанно невинного человека. Горький вызвался также освободить ее на поруки. Но моя дочь спасена чудом и милостью Божиею!

Н. Танеева