- 39 -

В ОЖИДАНИИ РАССТРЕЛА

 

«— Приговор окончательный и обжалованию не подлежит...»

Но если Она очевидна

пред Нею притихнет любой.

Вот так...

 

Щелкнули мягко наручники на моих руках и щелкнули на руках моего подельника Василия Назаренко. Третьего подельника отстегнули от нас — не по пути. Это Георгий Барамзин. Ему дали 10 лет по ст. 58-12.

Чувствовалось, что конвой был хорошо подготовлен. Команда строгая и отчетливая: «Оружие наизготовку!» Восемь солдат, по четыре в ряд, дали нам проход... И четыре солдата стояли поодаль, в темноте. «Шаг влево и шаг вправо...» — не объявили. Просто: «Следуйте за идущим впереди». Вспыхнули тринадцать ярких фонариков. Начальник конвоя — офицер.

Мы не знали, где облюбовано место для ожидания исполнения смертного приговора. Двадцать три года как двадцать три шага прожил я на белом свете.

Господи! Не только Твой мир, но и людей-то не успел рассмотреть! Ни одной песни не спел, ни одной. И приговор обрезал все надежды. Смерть очевидна. Даже физически ощутил конец своего пути. Кончик бьется, трепещет язычком свечи. И мать не узнает... Что же я натворил?! Что?! Прости меня, мама... Прости, родная.

Я шел и думал, что самые темные и самые тревожные «очи бывают только на Колыме. И мне казалось, что я попал в огромный желудок. Метнулась мысль: «А может, ночь сблюет мной...» Сделать рывок в темноту не имело смысла: шесть автоматов по короткой очереди, а другие шесть будут зловеще смотреть на моего Ваську. В те дни я еще не знал, что смерти нет.

И вот нас провели мимо знакомой бани, в низочке, у ручья и топ-топ в горку, к пересылке. Но нет, взяли правее. Прошли через новенькую проходную. Новый барак-тюрьма из сырых бревен. Без окон. При входе — одна слева, другая справа — небольшие дежурные комнаты. В коридоре с правой стороны пять дверей. Последняя,

 

- 40 -

пятая дверь — в туалет для надзирателей. Дежурят в смене двое. Они уже знали, что нас приведут. Табак у нас отобрали. Скандалить не захотелось. Были оглушены приговором. Меня отвели в камеру первым. Дверь обита железом. Три накладки для запирания дверей. Вверху, по центру и внизу. Кормушка очень узкая. В два раза уже тюремной. Камера в ширину два метра, и до двухэтажных нар тоже два метра. Справа в углу литейный ковш-параша. До сих пор не пойму: откуда там ковш литейный? Стены затесаны, меж бревен торчит мох. Вот и все. Василия моего посадили в первую камеру. Ко мне из соседней камеры постучали. Поговорили. Сидят воры и ушедшие от воров. Те и другие уничтожали друг друга. У всех по 25 лет сроку. Здесь их соединили и дали подписать бумагу. Смерть за смерть. По Моисею: «Зуб за зуб...» Голые нары. Паек — четыреста хлеба, кусочек рыбы, в обед черпак баланды, а вечером черпак каши. Кружка воды на сутки. Люди отборные, самые авторитетные по Союзу. Посажены бессрочно, до отречения от преступного мира. В баню три раза в месяц. На прогулке им давали закурить из их запасов, что лежат в надзирательской.

Наш счет дней и ночей начался.

Первая ночь ушла на разговоры с соседями. Вытащили мох и гвоздем проковыряли дырку меж бревен. Просунули мне дымящийся окурок. Они, все до одного, экономят от прогулки: курнут там, загасят и окурок на вечер. Сделали перекличку с Васей. Решили объявить голодовку. Причина — отобранный табак. Через три дня, после обеда пришел прокурор управления подполковник Федоринин (Мой старый знакомый по следствию):

— Ничего, через два дня начнем кормить искусственно.

— И вам не будет стыдно меня расстреливать лежащего? Я же ослабну и не буду вставать...

— А мы вас подвесим...

— Свободный голос Америки знает, что нас приговорили к расстрелу. А если вы подвесите, заговорит и Европа, и Федоринина обязательно вспомнят. И мало вам не будет от ваших же палачей. Я уверен, что и этот разговор будет известен. Вас же пятеро. Наверняка кто-то...

— Мерзавец! — завопил прокурор.

— Вот что... Мне терять нечего. Я серьезно заявляю: через десять минут я сделаю себе харакири. Зашьете живот — я сорву швы... Ну!

Прокурор увидел в моей руке заточенный гвоздь. Я поднял рубашку, проткнул с левой стороны и повел вправо... Гвоздь задел

 

- 41 -

возле пупка за что-то, выскочил из живота и опять погрузился в мякоть.

— Срочно врача! — взвизгнул прокурор.

Дверь прикрыли, но не заперли. Было слышно, как прокурор давал срочное указание. Открылась дверь, и надзиратель подал мне дымящуюся папироску. Я сделал несколько затяжек, голова закружилась, и я ткнулся на нижние нары.

Как-то крадучись, с ужасом в глазах в камеру вошел врач.

Кишки мои были на месте. В двух местах живота — как два тонкогубых человеческих рта, немного окровавленные.

— Чтобы не делать обыска, нож надо отдать. Прокурор разрешил давать по закрутке махорки три раза в день, — сказал надзиратель.

В тюрьме была полная тишина. Тюрьмы умеют слушать. Через некоторое время дверь открылась и вошел мой Василий. Решили соединить. Через кормушку подали нам суп и на газете горсть табаку. За три дня голодовки щель меж бревен в соседнюю камеру расширили. Табачком поделились мы с блатарями. Урки с нами заоткровенничали. Оказывается, у них были деньги. Подогрев шел из лагерей и за тысячи километров. Эту тюрьму прозвали прожаркой. Им передавали, когда они ходили в баню. Да и надзиратель за небольшую сумму передаст. В углу, над парашей, урки нашли хорошую дырку — спил бревна. Пролезли ручные часы. На другой день я подозвал надзирателя по кличке Самоед... Белобрысый здоровый детина. Самоед, естественно, не пойдет на сделку с камерой, в которой много народа. Рано или поздно продадут. Да и стукач наверняка был в камере. Показал Самоеду часы. Самоед послушал ход и через две-три минуты принес две буханки хлеба и две осьмушки махры. Мне было стыдно брать хлеб. Собрался умирать, а думаю о хлебе. У нас была общая пайка. Хватало.

Урки сшили в длину два полотенца, один конец прутиком просунули к нам через щель. Тонким слоем насыпали махорку и как пила двуручная, туда-сюда, заработала передача. Хлеб мелко покрошили и таким же способом. Часа два шла работа. Такая тишина бывает только в могиле. Они почти все были близки к дистрофии, но от звания «вор» не отказывались. Свою кашу сечку или перловку мы с Васькой отправляли. Надзиратели еды нам не жалели. С Самоедом у нас дело наладилось. За сто рублей он приносил нам пять пачек махорки. А стоила махорка в магазине 72 копейки пачка.

Первые дни и ночи мы жили не очень тревожно. Двадцать дней верили, что не шлепнут. И вот наступили ночи ожидания. На уличной стене, на нижних нарах появился иней. Потом образовались

 

- 42 -

желтые наросли льда. Печку иногда топили в коридоре. Мы требовали, чтоб кормушку открытой держали. Хоть слышать, как потрескивают дрова. Но не все надзиратели держали кормушку открытой. И без скандала не обошлось. На прогулку нас не водили. Парашу у нас выносили урки. Это они не считали за подлянку. Смертников надо уважать. Смертник — это человек уже не этого мира. И вот когда двое воров поставили пустую парашу в угол и ушли, я сказал надзирателю:

— Митяй, пусть будет кормушка открытой...

— Не положено.

Мы с Васей взяли с двух сторон тяжеленный литейный ковш-парашу, раскачивая, на счете три ударяли дном параши по кормушке. После пятого удара кормушка откинулась и повисла с той стороны. Митяй перепугался. Позвонил в управление. Прибежали с вахты с наганом в руке. Прихлопнули кормушку, но удар ногой — и опять откинулась. Позиции сдавать нельзя. Они нас будут бояться до конца дней. Мы теперь за Москвой числимся. Да уж лучше погибнуть в драке, чем там, в распадке, меж сопок. Колымский медведь жрет покойников, и россомахи по косточкам разносят. Пришли чуть ли не бегом офицеры. Поговорили меж собой. Позвонили из надзирательской и оставили кормушку открытой. Уходя, один бросил словечко:

— Ничего, скоро притихнете... Скоро.

Иногда такая обида набегала, что впору плакать. Ну почему так жесток человек? Никто из воров не слыхивал, чтоб смертнику отказывали в куреве, во враче. Последнего уюта лишают. А главное, каждый второй из лагерного начальства — преступник и мерзавец. Заключенные почти все знают о каждом начальнике. Особенно заметно отношение к женщинам. Понравится, не захочет по-хорошему, найдет причину — и в изолятор. А там уж он сумеет приморить и вынудить... Один Бог знает, что они творили.

В Усть-Омчаге в семь утра давался гудок. Наверное, мастерские какие-нибудь. Напряжение наше падало, и мы засыпали до обеда. Грудь гудела, даже во сне ныла. Ничем не унять эту боль. Пришел на смену новый надзиратель, пожилой. Лицо хорошее. Посмотришь на такого... Господи! Это Твои люди! Как бы мы выжили без них? Он дал мне конверт и лист бумаги. Сказал, чтоб матери сообщил о себе. Отправил. Мать получила. Милая мама, сколько я горя тебе принес! Ты же ни в чем не виновата. Сколько же нас, таких непутевых, было. Ясно, мать простит, лишь бы жив остался...

 

- 43 -

Появились насекомые — вши. Много... Заболела грудь. Опухли ноги. Пальцем надавишь на опухоль — ямка, как на дырявом мяче. Цинга. Боль грудная не давала закатать вату. Стали просить воров. Они хоть и доходяги, но к ним ходил врач. И здесь по-хорошему не получилось. Опять голодовка. Голодовка действовала на прокурора отлично. Пришел врач. Осмотрел. По двадцать кубиков ввел аскорбинки. Здорово! Ноги разогнулись. Дышать стало легче. На другой день еще по пятнадцать, а на третий по десять кубиков. Я снова стал ходить ночами по диагонали камеры. Три шага сюда — три обратно. Ну можно же делать добрые дела. Три укола — и смертник на ногах. Стыдно и умирать-то лежа. Тогда я еще петушился. «Человек звучит гордо...» Эх ты, подстрекатель пролетарский. Сам-то всю жизнь боялся.

Вошь одолевала. В баню не хотели водить. И опять скандал. Однажды вызвали в дежурку днем. Душа в пятки. Днем выводят!.. Заменили! Боже!.. В дежурной комнате было очень тепло. Мой родной прокурор и начальница САНО Дальстроя. Колымская королева. Тоже немного знакомая мне. Мы виделись в следственном изоляторе.

Унты, шубка... А какая свежесть лица! Я стал противен сам себе. Вот здесь не боясь смерти можно убить самого себя. Зачем такая грязь нужна в таком до крика красивом мире?! Для контраста?

— На что жалуетесь? — спросила колымская королева.

— Я не жалуюсь... Надеюсь, вам известно, что я приговорен не к съедению насекомыми!

Я снял и вывернул рубашку. Слышно было, как испуганная вошь падала на пол. Я попробовал приблизить к ней рубашку, чтоб лучше рассмотрела. Она попятилась и сказала:

— Вижу... вижу.

— Вам противно смотреть! А я живу в этой рубашке!

На лице женщины изобразился ужас... Она закрыла лицо ладонями и закричала:

— В баню! Сейчас же! Немедленно!

Через полчаса нас с Василием заковали в наручники и спустили с горочки. Снегу было навалом. Из-за сопки на нас с удивлением смотрело солнце. Во всем теле была сильная слабость. Было больно глазам. А на солнце посмотреть хотелось. Возможно, последний раз. В предбаннике сидели молодые солдаты. Видимо, они пришли помыться, но им сказали: «Отставить». Они смотрели на нас, не мигая. Пришел кочегар, подцепил на палку наше белье и унес в топку. Шайки деревянные. Вода и мыла от пуза. Все бы ничего, но

 

- 44 -

только намылил голову, только в азарт вошел — и дума: «Сегодня, чистенького и шлепнут...» И пропало желание мыться. Заныла еще сильней, как зимние провода, загудела душа. Обмыл голову, посмотрел на Ваську и вижу: он подумал то же самое.

— Пойдем? — предложил Вася.

— Еще день на дворе. Давай погреемся. В могиле холодно. Да и могилу копать нам не будут.

Васька на два года моложе меня. Мальчишки еще. Все же помылись. Дали старенькое, но чистое белье. Фуфайки и брюки носили в прожарку. Насекомые подохли. Тихо стало на теле, легко. Батюшки! Как хорошо быть живым, чистым. О, если бы заменили!.. Я бы повыдергал все худые зубы, не запускал бы свое тело. Духовно очищал бы себя всю свою долгую жизнь. Не обидел бы ни одного человека. О, как бы я любил все живое! Я бы уступал злым людям, уступал бы в любом случае жизни... Я бы... Я бы... А как только привели обратно, когда возле камеры велели раздеться догола и велели приседать, я взорвался:

— Да что я тебе, балерина?! Открывай камеру, гад!

В камеру я вошел голым, бросился на холодные нары и зарыдал. Надзиратели перепугались. Как бы с собой чего не сделал. Самоед шепнул, что Америка второй раз говорила про нас. Смертные приговоры опротестованы Верховным Судом, но прокурор не согласился и на одного послал протест на имя Шверника. Мы будем сидеть здесь долго. Васька думал, что это его требуют расстрелять... У него была судимость по ст. 58-9, срок — 25. А я был уверен, что меня желает застукать прокурор.

И как бы там ни было, а мне приснился сон 1 декабря 1951 года, после обеда, где-то близко к ужину. Как будто я комендант большого города. Из моего окна видно, что делается за городом. Мне, как коменданту, дано такое зрение. А за городом вокруг костров сидят солдаты. Винтовки стоят в козлах. Смотрю я и думаю: «Если солдаты просидят спокойно до утра, то меня по приговору расстреляют... Если же они атакуют город, то вышак заменят». И только я так подумал, солдаты соскочили, и я уже ничего не видел, только слышно их дружное «У-ра-а!». Дверь в мой кабинет открылась, я схватил со стены винтовку со штыком и в дверях проткнул штыком офицера. И вдруг вспомнил, что я загадал... Во сне еще я закричал: «Жизнь! Жизнь! Жизнь!»

Проснулся — меня толкает Васька:

— Чего орешь?!

Рассказал этот сон и людям за стенкой. Все одного мнения: «Заменят». Появилась надежда. Размечтался...

 

- 45 -

Мне теперь с такого расстояния во времени очень любопытно рассматривать себя и те дни. Я же все чувства и все ощущения помню. (Вот стихи, что писал на стене, забыл. Конечно, все о смерти.)

Сидим с Васькой всю ночь спиной к воровской стене. Лица закрываем бортами фуфаек, фуфайки уже без ваты. Искатали. Коленки у подбородка. Дышим на коленки. Теплеет. Каждый шорох, каждый шаг отдается в сознании. Работает непонятный «щуп», обшаривает невидимые стены Вселенной. Во мне душа моя настойчиво ищет выхода из этого набитого кошмаром и жестокостью мира. Хочется вспомнить свое начало. Главное, непонятно: я же слышу себя, хочу людям хорошего... У меня не бывает желания кого-нибудь убить или поставить в трудное положение, но стоит соприкоснуться с людьми, сразу — одни налево, другие направо. Полярность какая-то. Похоже, мы частицы. И сразу меняется отношение к людям. «Хоть бы заменили, — думал я, — чтоб разобраться, понять эту несуразицу...»

Воображение работало в разных вариантах, как будут расстреливать. И надо же, всегда виделись люди, которым это будет приятно. Я и до сих пор не пойму этих людей. Я-то вижу себя неплохим... Даже лучше тех, кто меня будет убивать. Разница вся в том, лишь, что то, делают они, все узаконено. То, что делаю я, — преступление. Меня наказывали за самый добрый, за самый человечный поступок... Видимо, он, поступок этот, не соответствует морали администрации.

Я пытался бежать... Но бегал я от невыносимой жизни, условий. Я видел, что многие ничего не делают, а живут припеваючи. Человек в форме и партийный позволяет себе в тех краях что хочет. Я это вижу. А огласил, показал его поступки людям — колотушки, изолятор. Один паренек до того ожесточился против начальника конвоя, что насыпал в мешочек аммонала, укрепил на животе... шнур, капсюль... Выбрал хорошее настроение начконвоя и попросил прикурить от костра. Отошел начальник на пару шагов. Парень взял головешку, отвернулся, прикурил и поджег короткий шнур... Одним прыжком обхватил конвоира двумя руками за шею. Несколько секунд — и на снегу куски человечины. Это не преступление, а суд на месте. Государство знало, но оно занималось тем же... Развращало, насиловало! И все, что есть гадкого на Земле, одобряло.

Дни и ночи шли какой-то стынью. Смертная камера не только углубляет и воспитывает, не только настораживает до предела отношения к миру, она зачищает нервные окончания, и рецепторы, как антенны, выбрасываются для восприятия невидимого мира...

 

- 46 -

И этот невидимый ощущается, еще чуть-чуть — и душа шагнет за пределы ощущений, узнает, что смерти нет вообще. Конечно, не со всеми смертниками подобное происходит. Я только в минуты собственной слабости обвинял людей в жестокости... В другие, в более достойные часы жизни, старался сделать так, чтоб человек понял и остепенился. Я знаю, мне такое удавалось очень часто. Во мне было!.. Но это надо было осознать и воспользоваться. А откуда придет осознание, когда вокруг одно шипение? Настоящий мир, живой, вечный, от меня был спрятан. Стены Вселенной были заштукатурены, запачканы. И звезды в небе надо бы протереть от копоти. Я, не понимая, предполагал, что Жизнь совсем не то, что думают о ней люди. Не может же быть такое. А в библиотеках еще в детстве давали книги с бородатыми и лысыми авторами, которые старались убедить Светлячков: «Да, жизнь — борьба...» А кто же будет работать?! Им никогда в голову не приходило, что жизнь — это чистая благодать, тихая радость... Да порой так бывает, что сказать слово «люблю» боязно: как бы не нарушить гармонию красоты этого мира.

Трехлетний мальчик смотрит на букашку в траве... И вдруг на его беленькую головку села красная бабочка.

— Папа, она думает, что я — цветок?..

Вот ведь как. Я всегда думал, как этот малыш, и верил, что на меня сядет САМАЯ КРАСИВАЯ БАБОЧКА. Но на меня в тот раз сел надзиратель Митяй. Мы сказали уркам, чтобы они не выносили от нас парашу. Может, выпустят нас. Митяй уговаривал воров, но бесполезно. А мы шумели: «Параша полная». И Митяй решился. А в принципе что ему бояться? Мы дохлые. Да если и Митяя прихватим, есть вышки, вахта... Суровая зима. Вывели. Парашу не выльешь. Замерзла. Ломик нужен, долбить. Какой там ломик, от свежего воздуха поплыли в глазах круги. Прижались мы с Василием к стенке, чтоб не упасть. А Митяй-то балда. Разве он поймет, что с нами происходит? Нас и расстреливать не надо. Толкнул слегка — и мы умрем. И Митяй помогал долбить парашу. Он понял, что сглупил, выпуская нас. Когда вошли в коридор, я сказал:

— Дай махорки. Иначе в камеру не пойдем...

Митяй сказал своему помощнику, чтоб отвел Ваську в камеру, а меня оставил, чтоб дать махорки. И я-то, пень, поверил. Одним ударом повалил меня Митяй. Сел верхом и моим же ботинком стал бить меня по голове. И так больно, что я стал кричать и обзывать Митяя по-всякому. Тюрьма зашумела. Васька бил парашей в двери. И сила появилась.

 

- 47 -

— Ну, будешь еще курева просить?! — сказал Митяй. Прости меня, Боже... Уж такой я есть. Я поднялся. Силенки нет. Вижу хромовые сапоги и галифе. А-а... Один конец! Как пружина, прыгнул и схватил Митяя за яйца. Нажал. Митяй повалился и закатил глаза. Тяжело задышал. Подбежал второй надзиратель. Я не объяснял, а выкрикивал команду:

— Если меня тронешь, Митяй подохнет в моих руках. Быстро десять пачек махорки и газету...

Митяй пришел в себя. Парадом командую я. Малейшее — раздавлю.

— Неси курево в камеру Ваське! Митяй, подчиняйся мне. Тихонько идем со мной... — Я не вижу морды Митяя, но держу за надежное место. Камеру открыли.

— Вася, прими посылку.

— Принял! — сказал мой понимающий Василий.

Я отпустил Митяя и прыгнул в камеру. Дверь стремительно закрыли и заперли. Стали срочно передавать махорку ворью. Так же не оставят. Шли минуты. Прошло больше часа. Тишина. Стали гадать. А что гадать? Любой поймет, что такое нельзя сообщать начальству. Хорошо, если только выгонят с работы... За такую халатность любую статью подберут.

Появилась в нашей кормушке еще одна образина. Сержант Волков. Кормушка-то открыта. И вдруг шипящий голос:

— Привет, покойники.

— Кто ты?

Сержант Волков. Пришел познакомиться с вами, сообщить вам, что мне доверят приговор привести в исполнение.

Мы с Васей насторожились. Крепко нас ранил сержант. И зачастил этот Волков... Ну, поганец! И на человека-то не похож. Маленький, плюгавый. А какой гад ядовитый! Даже в психику человека проник, как клещ. Я стал его понимать как садиста. И разрешили ему говорить с нами. Всеми силами он старался навести на нас жуткий страх. О себе он был очень высокого мнения. В основном сержант Волков считался в управлении незаменимой фигурой по поимке беглецов. Если в побег ушли опытные, то на поиски посылают Волкова. Вот один из его рассказов:

— Вызвали меня в Первый отдел. Объяснили, кто ушел. Беру карабин, патроны, топорик беру. Продуктов на две недели. Тихо в сопках. Понятно. Иду, принюхиваюсь. Прислушиваюсь. Чаще всего Дымок выдает вашего брата. Обнаружил. Иду на дымок. Потом крадусь. Они и не думают, что уже покойники. В десяти метрах от

 

- 48 -

костра поднимаюсь и спокойно говорю: «Спокойно. Не двигаться. Я сержант Волков. У меня все на прицеле». Конечно, я мог бы сразу убить, но мне интересно поговорить с ними. Я ведь тоже живая душа. Две недели не видел человека. А убью в любом случае. Не вести же их по тайге. Спать-то захочется.

Просят не убивать. Двое. Один сидит у костра, другой нарезал веток и лежит. Мать посмотреть захотел. Велю встать. У меня промаха не бывает. С одного выстрела одного... Второй понимает ситуацию и бежать. А я-то предвидел это. Здесь выстрел не всегда точный. Приходилось добивать. Кисти рук отрубаю топориком. В специальную сумку прячу. В Первом отделе снимут отпечатки и спишут...»

Я слушал Волкова с верхних нар. И до того опротивел он, что я тихонько снял ботинок и пустил в его морду, но кормушка не пропустила, слишком узкая... А жаль. Вот такого я задушил бы. И надо же, Волков отошел и опять наклонился:

— Я это предвидел. Я сам напрошусь, чтобы мне доверили тебя.

На стене, на протесанных бревнах, мы рисовали календарь на каждый месяц. Наступила 215-я ночь. А мы будто провалились в сон. Дошли мы, конечно, дальше некуда. Вместо кожи на теле желтая мешковина. Правда, значения этому мы не придавали. Привыкли видеть друг друга такими. В нашем мире все такие. На ногах еще держались. Я еще ходил по камере и писал на стенке стихи.

Глубокой ночью мой внутренний сторож пробудил мое сознание, мое трусливое тело. Слышу — винтовые замки повизгивают. Открывается дверь на тот свет. Главная мысль — увидеть лица пришедших. В лицах все. Но в дверях стояли Митяй и один офицер. Митяй почти шепотом назвал мою фамилию. Я назвал свое имя и отчество совершенно не своим голосом. Мне хотелось выглядеть дерзким.

— С вещами выходите.

Когда я шел по коридору, крикнул:

— Прощайте, люди! Долго не задерживайтесь!

Ответил только один голос. Гриша Рыбаченко. Привели в дежурку. Велели встать лицом к стене. Надели наручники. Привели Ваську. Обоих лихорадило. Трясло. Стыдно, а не справиться.

Рот нельзя открыть. Стучат зубы. Митяй подкусил:

— Боишься...

— Во-первых, холодрыга. А во-вторых, ты меня поведешь не в ресторан.

Это была ночь с 25 апреля на 26-е. 1952 год. Когда шли к вахте, под ногами похрустывало. Морозило. Прошли проходную. Я

 

- 49 -

посмотрел, нет ли врача и прокурора. Один фиксирует факт смерти, другой удостоверяет.

Три конвоира и овчарка. В штатском никого. Начальник конвоя объявил

— Вы перешли в распоряжение конвоя, шаг влево...

— Жизнь! Заменили!..— прошептал я Ваське. Спустились к бане. Завели. Велели раздеваться и мыться. Все мои движения были инертны. Решил спросить у солдата:

— Куда нас?

Промолчал солдатик. Боится слово сказать. Милый!..

Все колебания в голосе конвоя читаются.

Одежду всю дали другую. Брюки ватные, фуфайку по пупок... Чистое белье, ботинки, шапку домиком.

Вывели из бани и повели к лагерю «Комендантский». Зэки все спали. Завели к начспецчасти. Два офицера сидят. Изучающе смотрят. Понаслышались о смертниках, а теперь «кайфуют» сами. Очевидцы. Ну, ладно. Стали зачитывать бумагу.

— Первого декабря 1951 года военная коллегия Верховного суда...

Меня взбудоражило число 1 декабря. Сон. Смертный приговор опротестован. Прокурор на меня посылал к Швернику — шлепнуть. Америка говорила точно. Шверник отклонил ходатайство прокурора. Молодец. Выдали нам сухой паек на три дня, закрыли в «воронок» и в неизвестном направлении тронулись.

Мы с Васей молчали. Каждый погрузился в себя. Возвращалась жизнь. Маленькая надежда и тихая, но ликующая радость... Не погасла бы. Только не задраться бы снова... Помни, как хотел жить.