На нашем сайте мы используем cookie для сбора информации технического характера и обрабатываем IP-адрес вашего местоположения. Продолжая использовать этот сайт, вы даете согласие на использование файлов cookies. Здесь вы можете узнать, как мы используем эти данные.
Я согласен
Эвакуация ::: Ронкин В.Е. - На смену декабрям приходят январи... ::: Ронкин Валерий Ефимович ::: Воспоминания о ГУЛАГе :: База данных :: Авторы и тексты

Ронкин Валерий Ефимович

Авторы воспоминаний о ГУЛАГе
на сайт Музея
[на главную] [список] [неопубликованные] [поиск]
 
Ронкин В. Е. На смену декабрям приходят январи… : Воспоминания бывшего бригадмильца и подпольщика, а позже политзаключенного и диссидента. / О-во «Мемориал». – М. : Звенья, 2003. – 480 с. : ил.

 << Предыдущий блок     
 
- 29 -

Эвакуация

 

Архангельская область. Наши хозяева. — Деревенское воспитание. —

Возвращение бабушки. — Мое отношение к еде. — Война понарошку и настоящая. — Случай с топором. — Мама работает в зоне. Рассказы зэков. —

Мамина прокурорская карьера. — Польские репатрианты. — Богатый и бедный евреи. — Отцовская служба. — Распиленный зуб. — Коричневое пальто. — Приезд отца. Возвращение. — Дом отдыха в Кировске. Папанин. — Переезд в Ваенгу

 

Долго ли, коротко ли, мы оказались в деревне Шеино Красноборского района Архангельской области (адрес помню до сих пор). Деревня была совсем не далеко от райцентра — в гости к

 

- 30 -

мурманчанам, жившим в Красноборске, мы ходили часто. Однажды зимой мы вышли от нашей знакомой, тети Гали, было уже темно. Я увидел огромную собаку и показал маме. Она сказала: «Да, большая собака, давай, сынок, вернемся к тете Гале и переночуем у нее». Позже я узнал от мамы, что видели мы волка. О нападении волков на людей я слышал множество историй. Все охотники были на фронте, а волки от фронта бежали и зимой хозяйничали в округе.

Поселили нас у местной жительницы Марьи Ивановны Соболевой, впрочем, Соболевыми прозывалась чуть не вся деревня. Муж у хозяйки давно умер, и она осталась с тремя сыновьями: Колей, Толей и Борей. Старший, Коля, к моменту нашего приезда учился в десятом классе. Мария Ивановна была гораздо старше моей мамы и казалась мне старухой, хотя и могла запросто вскинуть на плечо мешок картошки и пойти с ним по вспаханному замерзшему полю.

К детям была сурова. Помню, учительница пожаловалась на Николая, что он ругался в школе матом. Хозяйка загнала сына под стол и старалась ударить его по голове тяжелой столешницей, при этом изрядно материлась. С Колей мы были друзья, я вцепился в подол его матери и пытался оттащить ее от сына, пиная ее по ногам. Очевидно, она и сама потом не рада была такому приступу ярости, потому что со смехом рассказывала о моем заступничестве, демонстрируя синяки на ногах. Коля, напротив, был добрый и мягкий, тайком от матери таскал меня в подпол, где кормил толокном. Впрочем, время от времени меня зазывал к себе кто-нибудь из сельчан, я читал им стихи и за выступления получал шаньгу — большую ватрушку с картофелем (это мне рассказывала мама уже много лет спустя).

Однажды мы с моим закадычным другом-ровесником остались дома одни. На столе лежала высыпанная на просушку большая куча самосаду, и мы решили попробовать. Сделали самокрутки толщиной с добрую сигару (бумагу обдирали со стен, оклеенных газетами), закурили. Прослюнявленные самокрутки начали разваливаться — мы сделали другие. Хозяйка наша работала бычницей на скотном дворе, оттуда она и увидела дым — решила, что пожар, и бросилась домой. Нашла нас — угоревших — и вытащила на снег. Отдышавшись, мы вернулись в проветренную избу, а хозяйка — на скотный двор. Вечером при маме и хозяйке я торжественно обещал в доме без спросу спичек не трогать, на том дело и уладилось.

 

- 31 -

Мама работала в колхозе, дергала лен, и ладони ее от такой непривычной работы кровоточили. Потом была и на других работах. Возвращаясь домой с поля, брала кочан, разрезала его пополам и клала себе под пальто на грудь. Чем она рисковала, было ей хорошо известно, — указ «за колоски» уже существовал.

После прорыва ленинградской блокады к нам привезли бабушку Иду (мамину мать). Сначала ее увезли полуживую куда-то за Свердловск, там выяснилось, что ее везут не туда, и вот теперь она, наконец, добралась к своей дочери. Бабушка была измождена и еле ходила, ей требовалось особое питание.

Да и я был не дурак поесть. Если до войны чуть не каждая кормежка моя происходила со скандалом, то теперь в магазине я жадно следил за тем, отвесят ли нам одним куском или будет довесок: его мама скармливала мне прямо тут же. Если довеска не было, приходилось терпеть до дома.

Между тем Коля ушел на фронт, через какое-то время взяли в армию и Толю. Еще при мне эти ребята играли в войну. На чердаке бани хранился целый арсенал: тщательно вырезанные из дерева винтовки, пистолеты и даже пулемет «максим». Потом все это досталось нам, их старые хозяева получили настоящее оружие. Коля вернулся через год с искалеченной ногой. Служил он в разведке. Он рассказывал, как с товарищами конвоировал пленного: они шли через только что освобожденную деревню, мимо виселиц. Пленного они не довели — закопали там же живьем. Колю спрашивали: «Как ты, такой добрый, смог такое?» Он отвечал: «Я не закапывал, но и мешать не стал после всего увиденного». Толик с фронта не вернулся — пришла похоронка. Борю забрали последним, мама откуда-то узнала, что он вернулся после войны живым и здоровым.

С хозяйкой нашей сложились непростые отношения. Радоваться поселенцам она, естественно, не могла, городских не любила вообще за коллективизацию, а евреев — тем более. «Подождите, немцы придут, всем вам конец будет», — говорила она. «А с тобой, матерью двоих красноармейцев, что сделают?» — спрашивала мама. «Не знаешь, что и хотеть», — вздыхала Марья Ивановна. (О таких разговорах я, разумеется, узнал гораздо позже. Однажды хозяйка сильно толкнула бабушку, еще очень слабую после блокады, — мать, схватив топор, погналась за ней. После этого установилось некоторое перемирие, а хозяйка стала называть маму «прокурором» — прозвище это чуть было не оказалось пророческим.)

 

- 32 -

Совсем другую позицию по отношению к нам занимала мать Марии Ивановны, жившая, кажется, в соседней деревне. Очень крепкая старуха, глубоко набожная староверка, она, если оказывалась свидетельницей конфликтов, всегда заступалась за нас, укоряя дочь в «небожеском» поведении. Однажды у хозяйки пропали рукавицы, и она при своей матери стала обвинять в краже нас. Та вступилась, но без особого успеха. Потом рукавицы эти нашлись, но хозяйка нам ничего не сказала. Ее мать, увидев «пропажу», устроила дочери скандал: «Ты почему не извинилась перед людьми?!» Как-то перед Пасхой она подошла к моей маме, поклонилась и стала у нее просить прощения. Мама обняла ее: «За что же мне прощать вас? Это мы должны просить прощения — вломились в вашу жизнь, хотя и не по своей воле». «Значит, не прощаешь?» — грустно спросила старуха. «Прощаю, прощаю», — сообразила мама. «Ну вот и хорошо». Мать вспоминала ее добрым словом почти до самой своей смерти.

Я время от времени воспроизводил забытые слова: «колбаса», «конфеты», спрашивал: «Почему это раньше было, а теперь нет?» — и получал ответ: «Когда кончится война, снова все будет». Я любил животных, мечтал завести собаку — и опять «когда кончится война». В мечтах я заводил сначала собаку, потом ручного тифа и еще слона и был уверен: «Когда кончится война, все будет».

Мама заболела, ее положили в больницу, и на какое-то время мы остались с бабушкой вдвоем. Воспаление легких медицина сбила, но маму предупредили перед выходом — затемнения остались, может начаться туберкулез. Слава Богу, через некоторое время ей удалось сменить работу. Грамотных в округе было мало, и она устроилась (снова «пишбарышней») — в лагерь. Лагерь был сельскохозяйственный, прибывавшие с других зон говорили: «Да здесь же рай», но и в этом «раю» зэки умирали. Когда мама оформлялась, то ли начальник, то ли опер вызвал ее на беседу и, объяснив некоторые особенности новой работы, добавил: «Не усугубляйте положение заключенных, им и так несладко, ведь большинство не понимают, за что они попали сюда». В лагере было подсобное хозяйство, из молока сбивали масло, а обрат получали вольные, имевшие детей (в основном это были эвакуированные). Но когда у того самого лагерного чина, что наставлял маму, родила корова, обрат пошел теленку, а мы остались «с таком».

 

- 33 -

Мамино рабочее место находилось рядом со столом бухгалтера-зэка. Фамилия его была Бутум, сам он был из Сочи, перед арестом работал бухгалтером же в санатории. Его начальник, большевик с дореволюционным стажем, был арестован, от бухгалтера потребовали показаний о вредительстве. На допросах его избивали, но он ничего не подписал. «Как такое можно выдержать?» — спрашивала у него мама. «Но я же не мог оклеветать человека», — отвечал Бутум.

Однажды у мамы пропал серебряный портсигар, это была единственная память о дедушке, умершем еще до войны. Мама курила и вышла куда-то, оставив портсигар в кармане пальто. Хватившись пропажи, мама расплакалась. Бухгалтер выяснил причину ее слез и назавтра вручил ей пропавшую вещь. «Как вам удалось его найти?» — «О таких вещах здесь не спрашивают».

Помню еще некоторые истории, рассказанные мамой. Парня вызвали повесткой в военкомат, в райцентр он прибыл рано утром и ждал открытия на крыльце военкомата, приплясывая от мороза. Кто-то из знакомых, проходя мимо, спросил: «Куда ты, Ванька, собрался?» Парень сострил: «Москву сдавать». Итог: десять лет за пораженческую агитацию. Сидел в этом же лагере офицер, очень переживавший, что «ребята воюют, а я здесь околачиваюсь». Арестован он был в госпитале, где лежал после ранения. Замполит читал раненым лекцию о Маяковском, наш офицер сказал, что Маяковский ему не нравится, замполит повторил сталинскую формулу — «лучший, талантливейший поэт нашей эпохи». Офицер ответил, что он «безусловно повинуется Верховному Главнокомандующему, но литературные вкусы — это дело личное». Итог — десять лет. Фамилия его была Мишин.

Мальчик из Воронежа, только что кончил школу, хорошо знал немецкий. Был разведчиком, имел награды и ранения. Потом его перевели на подслушку немецких радиопередач. Однажды к нему заявились смершевцы, сорвали нафады, сняли портупею, пояс и арестовали: парень как-то рассказал соседям по землянке о том, что «эти гады (т.е. немцы) врут». Военный прокурор, который вел дело, оказался близким другом его отца, он ухитрился дать подсудимому десятку вместо расстрела. Этот заключенный возил лес на лошади через Двину, попал в полынью, простудился, у него начался туберкулез. Когда мы уезжали из эвакуации, он тяжело болел.

Однажды к маме подошел какой-то командировочный из гулаговской системы. «Ронкина, у вас никто из родственников не

 

- 34 -

находится в заключении?» Маме было очень страшно ответить «Да, находится», но отказаться от родственника она тоже не могла. Приезжий рассказал, что долгое время находился на Колыме и был там знаком с Моисеем Ронкиным. Когда он уезжал, тот уже умирал от пеллагры.

Пророчество нашей хозяйки чуть было не сбылось — мама была назначена заместителем районного прокурора, очевидно, из-за дефицита грамотных. На этой должности она продержалась около месяца и даже сумела помочь каким-то полякам, бежавшим от Гитлера. Беженцам предлагали принять советское подданство, а тех, кто отказался, сослали. Сосланных привезли в Красноборский район. Потом правительство Миколайчика начало формировать в Иране польскую армию, и польских подданных стали отправлять туда.

У поляков было что грабить, они — чужаки, поэтому грабили их все, особенно милиция. Мама пыталась говорить со своим начальником, звонила в Архангельск прокурору, звонила в сельсоветы. Ничего не помогало. Тогда она обратилась в НКВД. Работник НКВД Новиков оказался единственным, кто взялся помочь и действительно навел некоторый порядок. Маме удалось вернуть кое-кому из поляков вещи, отобранные милицией.

Вообще чиновничий рэкет, хотя такого слова еще не знали, процветал и тогда. Один пимокат (изготовитель валенок) сделал прекрасные узорные валенки и отправил их на фронт. Через некоторое время он увидел их на ногах секретаря райкома. С начальником такого масштаба мама связываться побоялась, о чем честно и сказала пимокату.

Среди польских репатриантов были и евреи. Был один богач, сумевший сохранить дорогую шубу, какие-то золотые украшения, деньги. Вместе с ним бежал из Польши его очень бедный земляк. Оба были с семьями. Когда «пан» собрался ехать в Иран, его земляк пожелал отправиться вместе с ним. Мама предлагала ему остаться и не мучить себя и семью, тот настаивал на своем. Тогда мама вызвала «пана» и в присутствии его «клиента» спросила, готов ли он помогать своему бедному земляку. «Я его с собой не зову, ничем помочь не могу, у меня своя семья», — ответил тот. И все-таки бедный еврей уехал в неизвестность вместе с богатым — одному было страшнее. Эта история вспомнилась маме, когда потом, гораздо позже, мы обсуждали с ней рабскую психологию.

 

- 35 -

Очень скоро мамина прокурорская карьера кончилась — ей предложили вступить в партию. «Я не была антисоветчицей, — говорила она, — и, наверное, во время войны, приведись, закрыла бы Сталина собственным телом, но я многого не понимала из того, что делается, и не могла взять на себя ответственность за это. А, вступив в партию, я должна была бы ее на себя взять». Маме пришлось вернуться на прежнее место — в зону. Это был конец 43-го года. А в начале 44-го, как снег на голову, приехал отец, чтобы везти нас домой: он получил на это недельный отпуск.

 

* * *

 

Отцу повезло — всю войну он провел сапером на Рыбачьем полуострове, там строили какие-то укрепления. Боев не было, только бомбежки. В Мурманске было иногда страшнее — бомбили чаше и систематичнее. Отец несколько раз был в городе. Он рассказывал, что, когда горел городской банк, всех оказавшихся около него офицеров ставили в оцепление. Мародеров расстреливали на месте. Рыбачий бомбили реже. Отец изредка обезвреживал невзорвавшиеся бомбы, в основном же велось строительство дотов. Для прокорма изредка устраивались вылазки на птичьи базары — за яйцами. Что писал отец с фронта, не помню. Однажды, когда у меня выпал первый молочный зуб, мама послала его отцу. Папа получил его аккуратно распиленным вдоль: цензура!

Ходил я тогда в коричневом пальто, из которого давно вырос, одеяние это было многократно залатано, для заплат мама использовала свои чулки, посему заплаты были разноцветными. Отец привез мне пальтишко из офицерского сукна, подбитого цигейкой. Оно было «на вырост» и очень тяжелое; кроме того, старшие вечно твердили: «Не порви», «Не запачкай».

До железнодорожной станции Котлас было около ста километров. Помню, как ехали мы на санях и я — в новом пальто. Потом я как-то от него отбоярился и с тех пор, наверное, сохранил неприязнь к обновкам и одежде «как у людей».

 

* * *

 

Прямо в Мурманск ехать почему-то было нельзя, и мы остановились в Кировске Мурманской области. Там жил брат отца, Дядя Коля, он заведовал каким-то домом отдыха. Еще до войны он развелся со своей женой и женился на официантке тете Асе. Старую жену жалели, с новой подружились. Во время войны дядя Коля был на фронте, а тетя продолжала работать в том же доме

 

- 36 -

отдыха, который теперь обслуживал высокое начальство. Навестил их и начальник Северного морского пути Папанин. «Народ голодал, а этот б....и в шампанском купал», — рассказывала тетя.

В Кировске мы прожили несколько месяцев, но я ничего, кроме тетиного рассказа, из этого периода не помню. Потом мы наконец вернулись в Мурманск — в нашу довоенную квартиру с новыми соседями. Мама устроилась работать, бабушка перестала быть для меня авторитетом, и я вел жизнь уличного мальчишки. Пробирались мы в рыбный порт, где воровали пробковые поплавки для сетей: из них получались отличные кораблики. Дрались. Мне как-то пробили голову камнем, в другой раз я явился к маме на работу с залитым кровью лицом. В меня бросили портфель, железка, упрочнявшая его угол, надломилась и чиркнула меня по веку. Глаз остался цел, но страху мама натерпелась. В школу я пошел с восьми лет в сентябре 44-го года, школа была мужская. Тетрадей не было. Мама сама разлиновывала какие-то обои и сшивала мне тетради.

Время от времени я забывал снимать в школе шапку, маме докладывала учительница, мама укоряла меня. От мамы же я слышал, что в синагоге мужчины должны быть в головных уборах, когда вошел туда полицейский, его пришлось уговаривать надеть фуражку, ибо он считал необходимым проявить уважение к помещению снятием головного убора. Все это я напомнил маме в свое оправдание. «Конечно, это условность, которой необходимо придерживаться», — ответила она. «Почему? Когда они уславливались, одни надевать, другие снимать шапки, меня там не было. Почему же я не могу вести себя так, как мне удобнее?» — спрашивал я.

Мы жили на шестом этаже и обходились без лифта, во время войны лифты остановили, а потом с них сняли все электромоторы. Впрочем, в одном из одиннадцати подъездов нашего дома лифт функционировал — там на втором этаже жил директор судоремонтного завода Сапанадзе — этому заводу принадлежал наш дом.

Когда я окончил первый класс, мы перебрались к отцу в Ва-енгу, в 28 км от Мурманска (позже она была переименована в Североморск). Это был военный гарнизон, позднее — главная база Северного флота. Батальон, в котором служил отец, перевели туда, отец был заместителем комбата в звании капитана. (На финскую он ушел младшим лейтенантом, кончил старшим; с тремя кубарями он и ушел на Отечественную.)

 

 

 
 
 << Предыдущий блок     
 
Компьютерная база данных "Воспоминания о ГУЛАГе и их авторы" составлена Сахаровским центром.
Тел.: (495) 623 4115;; e-mail: secretary@sakharov-center.ru
Политика конфиденциальности


Региональная общественная организация «Общественная комиссия по сохранению наследия академика Сахарова» (Сахаровский центр) решением Минюста РФ от 25.12.2014 года №1990-р внесена в реестр организаций, выполняющих функцию иностранного агента.
Это решение мы обжалуем в суде.