- 38 -

Глава V. Опять к людям!

После окончания следствия мня сразу же, днем, перевезли обратно в Таганскую тюрьму. Опять в Таганскую тюрьму, знакомую и почти уже – уютную! Опять в знакомую баню, тоже какую-то домашнюю при свете хорошего весеннего дня. Не забуду чувства глубокой радости, которое охватило меня при виде ЛЮДЕЙ – сначала банщиков, потом заключенных в камере. Подобное чувство может охватить выздоравливающего после тяжелой болезни: такая слабость, что нет сил пошевельнуть пальцами; но внутри – радость, безграничная радость оттого, что ДНЕВНОЙ свет льется в окошко, что кругом – люди, люди, люди!

Я готова была поцеловать, обнять каждого, – так рада я была опять попасть к людям! Какое счастье, что я могу лежать на полу и смотреть в синее небо, по которому плывут большие белые облака и летают какие-то птицы, кажется, голуби.

Я попала на самый верхний этаж тюрьмы, камера была маленькая, всего на несколько человек. Не было ни нар, ни коек. Просто на деревянном полу лежали матрацы.

Никто не заглядывал в волчок, шагов часовых не было слышно. До позднего вечера в камере было совсем светло. Можно было лежать и глядеть в синее небо; следить за большими белыми облаками. Пускай снизу тоже было забито, но наверху кусок неба всегда был виден!

А днем нас выводили на прогулку – в маленький дворик, вернее, часть двора, отгороженную проволочной сеткой, вроде закрытой спортивной площадки. Был май месяц. Ярко светило солнце. Можно было стоять и подставлять лицо солнцу... Было очень, очень хорошо!..

Такое смутно-блаженное, совершенно бездумное состояние продолжалось довольно долго. Может быть – с неделю. Но пришел день, когда я еще с большей силой почувствовала, что я – ЗВЕРЬ, посаженный в каменную клетку! К этому времени я опять попала в узкую темную камеру в нижнем этаже. Лежа на верхних нарах, лицом к каменной стене, я готова была биться головой об эту стену!

В одиночке я страшным напряжением воли не допускала вторжения многих мучительных мыслей. Радость освобождения из одиночки тоже отвлекла меня временно от прежних мыслей. Тем ожесточеннее вцепились теперь они мне в мозг.

Где старики? Где дети? Где муж? Первый раз в жизни я была совершенно бессильна помочь родителям и детям. Сидеть в клетке, как зверь, как дикий зверь за железными прутьями решетки! Сидеть в этом каменном мешке, когда самые дорогие существа, быть может, погибают от голода? Может быть, в Тарусе опять фронт? Идут бои?Все уже разрушено? А я даже никогда не узнаю, как погибли мои самые любимые! Я готова была биться головой о каменную стену, размозжить голову о камень.

С тех пор, как я попала в тюрьму, каждое утро мое начиналось с Молитвы Господней, самой любимой моей молитвы с детства. Но теперь слова останавливались на губах. Язык не мог произнести с детства знакомых слов: «Да будет Воля Твоя!» в душе был бунт. Тоска снедала меня. Я не могла спать, я не хотела есть. Как только наступала ночь, я ворочалась на нарах, вскакивала, готова была бежать куда-то. Иногда словно впадала в забытье, потом опять сжималась в комок.

Наступал Троицын День. В канун его особая тоска снедала душу. Только под утро, с первыми лучами солнца какое-то упокоение пришло ко мне. И вдруг я признесла не одними губами, но всем существом:

ДА БУДЕТ ВОЛЯ ТВОЯ!

- 39 -

Эта Твоя благая воля привела меня сюда. Это Твоя благая воля лишила мен всего самого дорогого. Все пути должны быть пройдены, – и легкие, и трудные.

Да будет Твоя светлая воля!

Новый свет загорелся в моей душе. Из воспаленных глаз потекли слезы, словно пробившие толстую кору, сковавшую все мое существо.

Да будет воля Твоя!

– – – – – – – –

Вскоре мня опять перевели в другую тюрьму. На этот раз МНОГО женщин было вызвано «с вещами». Ехали ночью, по затемненным улицам Москвы. Когда стали выходить из ворона», на большом незнакомом дворе брезжил летний рассвет.

Нас, конечно, повели в БАНЮ. Баня была совершенно незнакомая. Перед входом в помещение для мытья был просторный вестибюль с каменными скамьями и зелеными изразцовыми стенами с глубокими нишами. Я много раз упоминала о БАНЯХ, но ни разу не описала подробно порядков, которые в то время были установлены в этих банях. В баню заключенных водили не столько чистоты ради, сколько ради дезинфекции, для предотвращения возможности заболеть инфекционными болезнями. Поэтому необходимой процедурой являлась ПРОЖАРКА.

Помню, еще в Таганке в первое время пребывания в тюрьме, какое страшное впечатление производили сборы в баню! Вызывали чаще ночью, с вещами. Сразу целый ряд людей, почти половину камеры. Дрожащими руками связывали мешки с вещами, одевались, не находили нужных вещей, спешили, волновались, готовились к самому худшему. И вдруг – вереница закутанных женщин с вещами в руках, натыкаясь друг на друга в полутемных коридорах – приходила не к «черному ворону» – а в темное подземелье, откуда несло горячим паром, жаром, каким-то особым сырым запахом. БАНЯ! – вздыхали все с облегчением. – Так значит, нас никуда не везут! Просто привели в баню...

Но и тут ждало немало неприятностей. В большом пустом помещении с цементным полом при тусклом свете лампочек, еле видных в клубах пара, сновали полуголые потные мужчины в белых грязных передниках. Я ни разу не видела, чтобы в московских тюремных банях была хоть одна банщица. Там были одни только мужчины. С руганью понуждали они всех женщин раздеться в их присутствии догола и тут же сдавать свою одежду в прожарку. Нужно было захватить железное кольцо, надеть на него вещи и сдать банщику. Банщики подхватывали эти кольца железными крючьями на деревянных палках и вдвигали их в раскаленную дезокамеру. (Только меховые вещи подвергались какой-то холодной обработке.)

Среди заключенных предавали часто анекдот об одной старушке, которая, попав в тюремную баню, решила, что это – ад кромешный, и она скоро должна кипеть в огненном котле. Черти с железными когтями (во образе банщиков) хотя тащить ее в преисподнюю! Этот анекдот оживал не раз, когда какая-нибудь старушка пыталась прикрыть на груди крестик рубахой, но банщики срывали с нее эту рубаху и толкали ее в раскаленную баню.

В той тюрьме, где мы очутились рано утром, как видно, культура и механизация процессов достигли высокого уровня!.. Банщики были в белых халатах, довольно вежливы, а вещи, сдаваемые в прожарку, вешались тут же в вестибюле на металлические вешалки, которые на роликах уезжали в помещение для прожарки.

Наши вещи уехали, но двери самой бани все еще не открывались. Голые женщины терпеливо сидели на каменных скамейках и ждали. Вдруг двери

- 40 -

открылись с противоположной стороны и в вестибюль вошли опять мужчины в белых халатах. Они везли на тележках в аккуратных плетеных корзинах пайки хлеба! Вся процессия остановилась посередине вестибюля т каждая голая женщина была оделена законной «пайкой» хлеба!

Брать что-либо с собой в баню не разрешалось, по выходе из бани мы, как предупредили нас банщики, должны были попасть в другой вестибюль. Что было делать с хлебом? Большинство приняло мудрое решение – немедленно все съесть! Что же это была за «культурная» баня, в которую мы попали? Это были «Бутырки». Трудно теперь вспомнить, КАК мы УЗНАВАЛИ о том, в какую попали тюрьму. Конвой не говорил ни слова с заключенными, не произносил ничего, кроме слов команды (направо, налево, шагом...) или отдельных предостерегающих окриков. Надзиратели тюрьмы, даже банщики, тоже ни словом не обменивались с нами. Стены молчали. Но из числа вновь прибывших или ранее прибывших всегда находился кто-то, кто УЗНАВАЛ место, куда привозили. Во всяком случае, через короткое время после прибытия все всегда безошибочно знали, ГДЕ находятся.

Итак, я попала в Бутырки и пробыла там до осени, пока не пошла на этап. Я продолжала находиться в состоянии полного неведения о своей дальнейшей участи. Была в Таганке, была на Лубянке, потом опять в Таганке, теперь перевезли в Бутырки, вот и все.

В Таганке было старое здание с темным камерами и двойными нарами. Здесь – здание более новое, камеры – не очень большие, нары только внизу. Женщины – все такие же. Старые и молодые, городские и деревенские. Учительницы, служащие, домохозяйки, работницы, колхозницы, монашки... Кого только не было. Я давно перестала сторониться своих соседок. Хотя и не встречала здесь особенно близких, но все же со многими можно был говорить. Конечно, разговоры наши были обычно по пословице – «у кого что болит, тот о том и говорит».

ПЕРВОЕ, о чем спрашивали и о чем рассказывали, КАК СЛУЧИЛОСЬ НЕСЧАСТЬЕ. То личное для каждого «несчастье», которое привело в стены тюрьмы. ВТОРОЕ – ЧТО ЖДЕТ НАС ВПЕРЕДИ? Никто этого не знал, но почти все были уверены, что ничего серьезного нам грозить не может, так как никто не считал себя виновным в чем-либо серьезном. Мы – только ЖЕРТВЫ ВОЙНЫ. Не будь войны, не подойди немец так близко к Москве, ничего бы не случилось! Ведь никто из нас никогда не сидел в тюрьме в мирное время! Неужели же нас могут СЕРЬЕЗНО НАКАЗАТЬ за то, что мы оказались ЖЕРТВАМИ? В худшем случае нас подержат немного здесь, или в другом месте, но мы сразу вернемся домой, как только война кончится!

А вот когда она кончится? Мы очень мало знали о том, что происходило на фронте. В самые первые месяцы моего пребывания в тюрьме в камеру иногда приводили еще «новеньких», которые могли сообщить что-то НОВОЕ для нас, пусть уже и не очень свежее. Но к середине лета 1942 г. ни одно известие с воли уже не проникало в наши камеры. Новенькие не поступали в камеру, где сидели «старенькие». Если состав камеры менялся, или ты сам попадал в другую камеру (что случалось нередко, по неизвестной нам причине), то там всегда оказывались женщины одного «набора», в смысле календарных дат попадания в заключение. Если ни и приезжали иногда из другой тюрьмы, то все равно не привозили ничего нового.

Что делается на фронте? Далеко ли отогнали немца? Или кольцо вокруг Москвы опять стягивается? Мы не знали НИЧЕГО! Мы сидели, как в каменном мешке! Хоть бы слово, оно слово правды! Только воздушные тревоги говорили нам о том, что война еще не кончилась, что мы еще – в кольце.

- 41 -

Воздушные тревоги в тюрьме выглядели совсем иначе, чем на воле. Как только раздавался протяжный вой сирены, вся обслуга тюрьмы, даже часовые из коридоров, уходили в бомбоубежище. Нас запирали на какие-то особые запоры – и мы оставались! Свет выключали. Если тревога (как обычно) была ночью, камера внезапно освещалась вспышками зажигательных бомб. Изредка слышался глухой шум – то ли выстрелов, то ли взрывов... В такие жуткие минуты опять чувствовалось, что война еще не кончена! В обычные дневные часы мы это не всегда чувствовали. За наши толстые стены не проникал из внешнего мира почти ничего!

Мы иногда забывали о войне, поглощенные личным горем, поглощенные бесконечной женской болтовней. Но эти ночи – светлые от вспышек – опять напоминали нам все! И так тяжело для живого человека сидеть взаперти в каменной клетке, что многие из нас думали о том, что при очередном взрыве наши тюремные стены могут РУХНУТЬ – и мы все – разбежимся, кто куда! Но на нашу тюрьму не упала ни одна бомба. Стены стояли, все такие же прочные и красные, все также отгораживали нас от мира. В том далеком мире шла борьба не на жизнь, а на смерть, лилась кровь, горели города и села. Мирные люди, наши близкие, оставшиеся в тылу, работали изо всех сил, чтобы не остановилась жизнь страны... А мы... мы все сидели и сидели за толстыми стенами, без пользы, без нужды. Сидели и теряли последние силы.