- 181 -

Первомайский парад на Ходынке

 День 1 мая 1918 года был солнечный, жаркий и безветренный. Когда я попал на Ходынское поле, еще не было девяти. Вылез из трамвая возле Петровского дворца. Нас приехало много, все вышли на этой остановке и рассыпались по предполью Ходынки, как потревоженные букашки. Я огляделся и направился в уже позеленевший парк. Оттуда стал наблюдать, что творится на Петроградском шоссе и на Ходынке. На той самой Ходынке, на которой летом 1912 года был царский парад по случаю столетия Отечественной войны 1812 года; а летом 1913 года — трехсотлетия Дома Романовых. Государь принимал парад войск, только что закончивших маневры под Серпуховом, в которых участвовало свыше четырех армейских корпусов. Какая величественно-грозная была тогда картина! Как стройно протекал парад! Проходили плотные колонны пехоты, погромыхивали орудия, шли саперы, катились со своими полками пулеметные двуколки. Поочередно играли оркестры. Фыркали добрые кони кавалерийских полков. Воинские части шли и шли перед своим Императором!

И вдруг из рядов славного 2-го пехотного Софийского полка вышел солдат с винтовкой на плече и с большим белым конвертом на голове (он придерживал его рукой) и направился к Царскому Валику.

Многолюдные, пышно-нарядные и безвольные трибуны зрителей в изумлении замерли: войска, как бы ничего не замечая, продолжали стройно проходить перед своим Государем; оркестр проходящего полка продолжал играть марш, и, как мне тогда показалось, турецкий барабан стал греметь громче, чем нужно.

Вышедший из строя солдат, самовольно бросивший свое место в тяжелой военной машине, смело и уверенно сделал несколько шагов. Конечно, этот удалец, нарушивший святость строя, далеко не прошел. К нему подскочили полевые жандармы, винтовку с плеча сняли, конверт забрали, подхватили под руки и повлекли осевшего смельчака в сторону. Он не сопротивлялся, покорно бежал с жандармами к публичному выходу и скрылся за трибунами*.

Зиму 1916/17 года я протоптался в глубоком снегу здесь же, на Ходынке, — учил батарею стрелять. Ходынка тогда была безлюдна и бела до боли в глазах.

* 3а этот поступок весь Софийский полк был наказан: его перестали выво­дить на парады.

- 182 -

Теперь весна, и Ходынка радостно зеленела. А я пришел сюда смотреть на нерусские — интернациональные красные части, которые, по слову «великого сумасшедшего», должны раздуть мировой пожар революции.

Парад был назначен на 10 часов. Принимать его был намерен сам товарищ Троцкий. А я буду стоять в толпе и с болью глядеть на позор и срам моей Великой Родины, изнемогшей от трехлетнего великого кровопролития в жестокой борьбе с врагом, который для своей победы применил все дозволенные и недозволенные средства.

Кажется, в 1915 году попал к нам в плен совсем молодой немецкий офицер. У него было письмо с благотворительной маркой на конверте. Рисунка марки не помню, а вот надпись — «Покарай Бог Англию!» — память мне сохранила. И 1 мая 1918 года, стоя в Петровском парке, я глядел на пустое Ходынское поле и молитвенно шептал: «Господи, покарай Германию!»

Уже часы показывали 9.15, а никаких военных частей не было. Не было оживления и на подступах к месту парада. Одиноко поник у бывшего Царского Валика (вероятно, теперь он стал ленинским) впитавший много крови красный флаг. Из трамваев, которые с разных концов Москвы начали приходить один за другим, высыпали серые люди с красными бантами, пятиконечными звездами и лентами через плечо. Группками стояли там-здесь в нерешительности, как будто на знаменитую Ходынку попали впервые и не знали, куда идти. Мне не раз говорили, что где-то здесь, у стены Петровского дворца, чекисты расстреливают офицеров.

На Петроградском шоссе — должно быть, у фабрики «Сиу» — оркестр заиграл «Интернационал» в темпе марша. Идут! Я обернулся в сторону города. И все повернули головы и затихли. Но оркестр играл далеко, и никто из нас ничего не увидел. Тогда мальчишки оторвались от родителей, смешались с бродячими однолетками и стайками побежали туда, где играла музыка.

Со стороны Москвы, на шоссе, показался автомобиль, на большом ходу прокатил мимо нас и форсисто завернул на Ходынку. Еще несколько машин промчались в облаке пыли и тоже завернули к месту парада. И на широком Петроградском шоссе опять все тихо и пусто — медленно оседает пыль.

Эх, не так было на царских парадах! Народу было видимо-невидимо, не протолкнуться, не повернуться. На Романовском параде 1913 года я в батарейный расчет не попал, а получил билеты на трибуну для себя и жены. Мы не торопились занимать господские места, а ходили среди народа, шутили, смеялись с кем пришлось. А сколько молодежи кругом (ведь войны тогда не было!), шуток и прибауток — не оберешься! И сколько благоговения, уважения при упоминании имени Государя или кого-нибудь из членов его семьи! Ни мата, ни проклятий, ни ругани.

 

- 183 -

Может быть, я ошибаюсь, потому что мы оба — жена и я — от всего сердца любили нашего тихого, пусть невзрачного, неудачливого, но данного нам Господом Богом монарха, и нам казалось, что все его любят, все обожают. Ведь иначе бы не было у Ходынки такой массы людей, и не радовались бы все так, даже подпрыгивали от радостного нетерпения, чтобы больше видеть. Всюду улыбки, добрые слова, ликование! Словом, совсем как на Пасху! Мы оба прилагали все усилия, чтобы увидеть нашего обожаемого монарха. Но увы, прорваться сквозь толпу к Высочайшему проезду мы не смогли — плотной, толстой стеной стояли перед нами люди. Не проберешься!

Так мы и не увидели никого из членов Императорской фамилии. Только слышали все нарастающее «ура!». Оно плыло за царским проездом и все шире и шире расплывалось по Москве — радостное и могучее. И мы тоже, что есть силы, кричали. Ведь нам обоим вместе был сорок один год!

Теперь не то. Места возле широкого шоссе сколько хочешь. Стоят там-здесь несколько кучек — галдят, жестикулируют до пота, до красных лиц. Уже около десяти, а нигде ни войск, ни начальства! Пойти разве на трибуну? И подошел к проходу в штакетном заборчике.

— А пропуск есть?

— Какой пропуск, когда пусто.

— Катись по-хорошему! Не раскомаривай. Понятно?!

— Да как не понятно. По русскому говоришь.

— Жалко, напарник на оправку ушел, а то отвел бы тебя на выяснение!

Я скорее задом, задом, да ходу! Отошел подальше, чтоб кто не нашел меня и не потянул хотя бы вон в тот грузовик с высокими бортами, что стоял напузившись промеж дерев парка. Нет! Тогда еще время не пришло...

На часах уже 10.10, а все еще нет участников парада. И зрители — всего несколько кучек вразброд стоят, и я промеж них хожу. Но я не участник торжества, а враг захватчиков власти, что острыми клещами схватили и жмут мой народ, мою родину! И подобно Каляеву, Сазонову, мотаюсь промеж легковерных зрителей. Только Каляев и Сазонов с «делом» ходили и были уверены в себе — шли на свое «дело» с бомбами и решимостью; а у меня решимость, может быть, и была, да вот вместо бомбы в кармане лежал перочинный ножик.

Бум, бум, бум — как гром с неба, близко ударил турецкий барабан. Публика в испуге шарахнулась во все стороны. Но удары барабана слились с унылым маршем, публика приостановилась и успокоилась, сладостно заулыбалась. Заулыбалась, да не вся. Слышу, за мной в два голоса ворчат: «Что за похоронный марш воют? Разве нет веселенького чего?» — «Так это ж "Тоска по родине"». Несут красные плакаты на высоких палках — всю улицу перехватили. И надпись: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» И другая: «Да здравствуют наши искры мирового пожара'»...

 

- 184 -

— Да здравствует товарищ Ленин!

— Ура! Ура! Вождь мирового пролетариата!

Вопит, кричит, прыгает, из кожи лезет восторженная кучка немосквичей. Она становится все больше, все шире, все смелее разливается по краям Петроградского шоссе. Откуда люди взялись?! И куда гонит их начавшийся прилив экстаза?!

А оркестр уже во все трубы дудит маршевый «Интернационал». Турецкий барабан лупит что есть силы — и выдерживает, не лопается!

Перед оркестром шагает широко, но не в ногу с барабаном не то новый офицер, не то важный милиционер. Красный бант во всю грудь и такие длинные ленты банта, что прикрывают расстегнутую кобуру, что висит на животе, а из нее выпирает рукоять нагана. Глаза у крас-нобантого горят, в углах губ пена, рука в крепко сжатом кулаке движется с дрожью взад-вперед. Голова гордо вздернута, и рука при размахе дрожит совсем не от страха, а от ненависти ко всем и к каждому, кто молча стоит, смотрит и не приветствует, не машет шапкой, не кричит «ура!».

Музыканты дуются, лихо заливаются кларнеты, воет валторна, лают тромбоны, и тяжело крякают басы. Все вместе выходит неплохо.

— Да здравствует товарищ Ленин! Ура товарищу Троцкому!

— Ура! Ура! — катится вдоль обсаженного толпой шоссе.

А оркестр «Интернационалом» землю роет и небо рвет. Ведь за «хороший парад» музыкантам обещан сверхударный паек. Значит, дуйте, товарищи, что есть мочи — подкормимся до отказу!

За оркестром, на должной дистанции, перед колонной своих стрелков, смело и с отвагой идет высокий, стройный, должно быть, «прапорщик юный» царской армии. Он все время умело салютует направо-налево обнаженной шашкой, не боевой, а никелированной.

Строит колонны взводный. Лица у стрелков загорелые, строгие, со впалыми щеками, с подобранными подбородками. А животы подтянуты. Идут молодцы, с гордой смелостью шагают! Винтовки у всех за плечами: приклад вверх, дула — в землю!

— Глядите, глядите! Латыши! Латыши! Наша Красная гвардия! Совсем как настоящая царская! — ликуют, машут, кричат, от радости пританцовывают.

Но вон там — отворачиваются, а еще подальше — молчат. А я не могу оторваться от молодецкого строя. В ногу идут, не сбиваются! Эх, кабы в 17-м наши землячки так пошли на насевшего врага! С тяжелым вздохом поглядел я вслед латышам.

Первая часть латышских стрелков, не больше роты, прошла. Вот и еще марширует такая же стройная колонна. И офицер впереди боевой. И шашкой зря не салютует. На груди его место Георгия осталось, да его красный бант прикрывает. И плакат перед ним несут наперекрест шоссе, а на плакате буквы белые громадные: «РСДРП(б)». За ним его часть прошла — приклады вверх, дула — вниз, а головы прямо. Шагали широко, твердо ногу ставили, гул-

 

- 185 -

ко отбивали шаг, будто вбивали в головы зрителям: нет такой твердой русской части против нас! Бояться нам некого!

Погодите, дайте срок! Скоро найдется! И я горжусь, что принадлежу к той силе, нашей, русской, что собирается на борьбу с красным бантом.

Дальше наша братва пошла. Винтовки на плече, за плечом, как в 1917-м, — кто как хочет. Идут: один правой, другой левой, жару дают, да невпопад. Не строй, а баранье стадо мечется, бросается, на ухабы попадет — повалится.

Перед стадом красногвардейцев понуро шагает озабоченный крас-ком. В землю глядит и зачем-то командует: «Ать-два! Ать-два!» Кому это «ать-два!» нужно, кто его слышит?!

Этих удальцов красногвардейцев-красноармейцев (не разберешь кого) побольше, чем латышей. Но музыки здесь не слыхать! Несподручно идти.

Прошло батальона два стадных красногвардейцев. Петроградское шоссе опустело.

Теперь шум-гам на подступах к Ходынке и на самом поле. Мат и галдеж за лучшие места, потому что на трибуны, как и в давние времена, без пропусков не пускают. И тут не чихни. «Нельзя» — отходи. А «завел неудовольствие», подойдут к тебе двое в кожанках — и пошли, а «куды и чаво» — там разберут! Уже два грузовика укатило с «разговористыми», теперь подали третий, вон в кусточках стоит в ожидании...

А на Ходынском поле строят, ровняют удальцов Стеньки Разина раздраженные военспецы. Они командуют, указывают, объясняют, а красным удальцам — хоть бы хны, отмахиваются:

— Отчепись! Пущай есть, как есть!

И отмахнулись бы, если б не «шкуры барабанные», всякие «по-мы» и «комвзводы». Те не из буржуев, а свои дружки, да в случае чего так саданут кулаком или чем иным в самую-то селезенку, что в голове помутится от боли. А ты морду на него направляй и подчиняйся, а то снова саданут!

Ну, стали в ряд. Ну, подровнялись. А стоять нуда — шевелятся, переминаются, о послепарадном харче думают, голодную слюну глотают — но стоят.

Латышские стрелки стали особняком, выровнялись, «ружья в козлы» — и расходись. Конечно, разошлись, да недалеко от ружей.

Где же «краса и гордость революции» флотская? Вот что-то и не помню, была ли она 1 мая 1918 года на Ходынском параде.

Военспецы в последний раз выровняли шеренги красных стрелков, забили на флангах клинышки. И готовы были разрешить прилечь и отдохнуть до приезда начальства, но явились комиссары с летучего митинга. И пошли вразумлять своих «ребят» о дне Первого мая. А красногвардейцы зевают, чешутся, харкают, переминаются. Долго стоят. Устали и голодны.

И во всю силу голоса заорал комиссар:

 

- 186 -

— Товарищи красноармейцы! Наша советская власть заботится о вас. Сегодня после парада вы получите такой обед, какого и золото-погонные царские офицеры никогда не ели. Понимаете, что это значит? Это значит — забота о вашем желудке! Можете себе расходиться и лежать на солнышке!

Что лежать, хоть и на солнышке, когда есть хочется и, воды промочить горло нет. Стали расходиться красногвардейские форсистые латыши и наши обшарпанные красноармейцы. По всему полю расползлись, как сонные мухи. Одни, где придется, присели за нуждой, другие бродят без цели.

На правом фланге у латышей для удовольствия музыка заиграла «Осенний сон». Сразу ожила ленинская гвардия. Дремотного состояния как не бывало: шутки, борьба, возня. Танцы начались, да что за танцы без женского пола — только зря топчешься да потеешь!

А время идет. Начальство не едет. Бегают парадные устроители во дворец и назад.

Войску есть хочется всерьез. Из середки все наружу вышло и в траву ушло. Давай харч! Человечьим духом потянуло на начальственную горку, во все красное убранную, и на красную женскую знать, забившую малую трибуну.

Уже двенадцать. Начальства нет. Никак не выедет!

Я перебрался в сторонку на свежий воздух. Сел, потянулся и с болью глянул в ту сторонку, где был парк нашей батареи. Там пусто. А вот тут, неподалеку, на постоянный прицел винтовки, куст широкий, лохматый и зеленый вырос. Откуда это? Глянул вправо — и там такой же кустище и, кажись, люди под ним копошатся. А у этого, ближайшего, никого не видать. Вот молодцы большевики! Хоть одно хорошее дело сделали: оживили кустами поле, для войска отхожее место устроили! И потянуло меня туда. Недалеко: с одной ноги пробежать! Пробежать, конечно, нетрудно, да как бы парад не пропустить! Но живот забурчал, и я заспешил к кусточку. Спешил с обеих ног. До куста осталось шагов пятьдесят, да тут сбоку крик: «Стой!» Крик властный, и затвор щелкнул.

Наш брат, солдат старой армии, в окопчике притаился, и винтовка в меня глядит. Но робеть чего ж? Свой брат солдата не стрельнет!

— Куда, сиволапый, прешь?

— Как это — куда? В отхожее. В кусточки вот! — тычу я в близкую зелень.

— Катись отседова в три счета! Это тебе не отхожее, а охранительный пост, а я в секрете. Понятно?

Глянул я сблизка на куст. А это даже не куст, а боевая маскировка на автомобильной машине. Солдаты по борту сидят и хохочут, дым курительный голубеет слегка, и «максимку» с шутками на меня крутят.

Я, конечно, в ноги. Отбежал, канавка подвернулась, сел орлом, сорвался и дальше. И хорошо, что заспешил. Кажись, начальство при-

 

- 187 -

катило. Музыка заиграла, да не встречу, а веселенькую полечку. И замолчала. Крайние латыши за винтовки — ив строй.

— Верхний плакат вперед! — отчетливо скомандовал бывший «прапорщик юный».

Вышли плакатчики, подняли шесты, до отказа растянули плакат. Другой плакат, поменьше, не поднимая, расправили и...

— Шагом марш!

Все кругом притихли, пялят глаза на латышей, а они твердо ставят ногу — и пошли в Москву с винтовками за плечами — прикладом вверх, дулом в землю. Взбунтовались, нежелательно им ждать больше товарища Троцкого. Да ничего: дан сигнал. Там их перехватят.

А тут машины одна за другой. Катят и газом дымным обдают. Из машин господа красные независимо выходят и скорей на начальственную горку — парад принимать.

Товарищ Троцкий приехал. По-положенному, неторопливо на начальственную горку поднялся. Руку генштабисту ткнул, очки протер — и готов. Смотрит на Ходынку и ждет.

А оркестр во все легкие играет «Интернационал» на мотив нашего гимна. Отрядик латышский, что не ушел, стройно стоит. Как всегда, винтовки за плечами и лица строгие. Ну, а красных гвардоармейцев гоняют, ровняют, а все дела нет!

Товарищ Троцкий подался вперед, чтоб видней было, и все посу-нулись. Меня кто-то подтолкнул, я — вперед. Другой пробивается, и меня шаркнул, я подался вперед и за спиной у Троцкого стал, будто охранитель. А руки-ноги у меня холодеют, сердце ноет. Ведь пропал! Сейчас меня за рукав — и «пойдем!». Но пока все спокойно.

Товарищ Троцкий то руками машет, то кулаками грозит буржуям. Обещает контрреволюцию задавить как ядовитого гада и царство свободы и труда построить — все свободны, все равны, все братья.

Я отошел. Губу закусил и с досадой думал: жаль, нет у меня нагана! Я бы тебя насмерть пальнул — все равно пропадать.

Речь Троцкого кончилась. Оркестр заиграл воинственный марш. Латыши притопнули и орлами пролетели перед валиком. Троцкий им козырнул или отмахнул приветливо — было не разобрать. И возликовал, когда Красная гвардия закачалась, зашаталась, как бурьян на ветру: один в свою сторону прет, другой в противоположную загибает. Что-то им крикнул раз и два товарищ Троцкий. Да где там услышать, когда изо всех сил жарит в барабан турецкий и гремит литаврами и трубами оркестр.

Когда красногвардейская колонна прошла, Троцкий повернулся к своей свите, свита — к нему. Один меня пихнул, другой с сердцем с дороги отшвырнул. Ну, я и выскочил «на волю», как пробка из бутылки с квасом, и незаметно отступил в тихий край въезда.

Скоро все начальство — партийное и беспартийное — погрузилось в машины и уехало.

 

- 188 -

Я постоял, посмотрел на затоптанное Ходынское поле, вздохнул: тебе все равно. Ты и не такое видывало! А мне больно.

И пошел домой.

Встретился с Перхуровым. Рассказал, что видел и пережил на Ходынке.