- 297 -

Ждем амнистии

 Чуть ли не с момента нашего переселения в Бутырскую тюрьму, то есть с середины сентября, по камерам пошли разговоры об амнистии по случаю предстоящей первой годовщины владычества советской власти.

Сначала эти разговоры питались слухами и были очень расплывчаты. Говорили, например, что сам Ленин хочет дать амнистию, а Дзержинский не соглашается и всячески это дело тормозит. Потом

 

- 298 -

стали говорить наоборот: Дзержинский заготовил проект амнистии, а Ленин его не утвердил: зачем белогвардейцев миловать? Попался — получай по заслугам!

Всей этой болтовне никто не верил, а обсуждали и передавали, чтоб время убить.

Однако в то кошмарное время (лето — осень 1918 года) все могло быть. Чекисты делали что хотели: даже на главных улицах столицы они кого хотели, хватали, грозя наганом, сажали на извозчика и везли на Лубянку. А туда попал — не выберешься. Никакого порядка: в следственном отделе ВЧК всюду вороха каэровских «дел» лежат грудами! Где в них разобраться! Новоиспеченные следователи мечутся промеж них, как рыбы в сачке. Ткнет кто-нибудь из начальства подвернувшемуся оперу ордер об аресте только что доставленного на Лубянку «контрреволюционера» — открывай на него «дело». Опер — к столу, взял чистую папку, начал заполнять ее, да подскочил к нему кто-нибудь из начальства, сунул в руку записочку — разберись! Откладывается «дело», начинается работа над записочкой. А тут, скажем, Петере подошел: «Что за документ?» Взглянул, записку убрал: «Этим я займусь! А вы подготовьте материал по рабочим беспорядкам в Туле». Что ж: раскладывается опер с «тульским делом». Но прибежал гонец от Лациса, зовет в кабинет на доклад, да поскорей. Что ж, пошел! С жизнерадостностью на лице, с папкой под мышкой и с проклятьями всем и каждому из начальствующих в закоулочке сердца входит следователь (опер) в кабинет заседаний «тройки». Там ждет его Лацис с кучей только что рассмотренных «дел». «Дела» важные — все с высшей мерой! «Принимайте! И не задерживать!» Тут все просто: «дела» под мышку, скорей за стол. Уши на затычку, рот на замок. Через двадцать-тридцать минут список приговоренных готов, начальником утвержден и под расписку дан коменданту для исполнения. Все в нем поименованные привозятся из тюрьмы с вещами и сдаются коменданту счетом, по фамилиям и под расписку. Здесь ошибки нет: все к стенке, всем пулю в затылок.

Генерал-прокурор Крыленко побывал на Лубянке, поверхностно разобрался в тамошнем хаосе и потребовал создания особой комиссии для проверки бессудной деятельности ВЧК.

Все изложенное о порядках на Лубянке я взял из разговоров и слухов, которые пошли по тюрьме, когда стало известно о предстоящем создании смешанной комиссии для проверки следственной работы ВЧК.

В зиму 1918/19 года, когда я уже был в 7-м коридоре, превращенном в тюремный околоток, в 68-ю камеру доктор Донской привел к постели умирающего от туберкулеза инженера Яковлева нового коменданта тюрьмы, небезызвестного чекиста Попковича. Тот взглянул на больного и с некоторым смущением спросил:

— Вас допрашивали?

—Нет.

 

- 299 -

Не стесняясь заключенных, Попкович сказал доктору Донскому, что, прежде чем освободить умирающего, нужно заглянуть в его «дело». А как его найти, если всё в завале? Разве самому поехать на Лубянку отыскивать «дело» этого Яковлева. Оно может быть в общих стопках, а может быть на шкафу, под столом или даже под умывальником. Доктор насмешливо улыбнулся. Попкович пожался: что делать — революционное время!

Конечно, Попкович ушел и никуда не поехал.

К вечеру Яковлев скончался. Пришли санитары с носилками, уложили тело усопшего и унесли...

После смерти Белгородского наша тюрьма не долго оставалась без коменданта. В снежный день конца ноября к нам в камеру вошел окруженный свитой бравый военный. Он был в добротной шинели до пят, подпоясан широким ремнем походного снаряжения, с фуражкой на голове, по-кавалерийски примятой.

Пришедший уверенно остановился у стола и обвел нас холодным, значительным взглядом, а затем объявил, что он комендант тюрьмы, видит нашу распущенность и, конечно, прежде всего приведет нас в порядок: подтянет и научит тюремной дисциплине. С этим он нас покинул. Больше мы его не видели.

Андреев уже на другой день узнал, что фамилия нового коменданта — Марков. Он прибыл с буденновского фронта. Мы ждали каких-то перемен в тюрьме — авось станет лучше. Уж очень нас донимал голод и холод. Жить стало невмоготу. Комитет бедноты не действовал. Однако новый комендант не появлялся, и все оставалось по-старому.

Очень скоро поползли слухи, что новый комендант арестован. Дальше — больше, пошли разговоры, и стало точно известно, что наш новый комендант, когда в продовольственный отдел тюрьмы пришло несколько вагонов замороженных осетров (да-да, осетров!), соблазнился хорошей рыбкой и велел два новых парашных ушата с осетрами отнести к нему на квартиру. С этим наш комендант и влип. Что с ним стало, никто не знал.

Скоро к нам в Бутырку на освободившуюся должность был назначен «верный» чекист Попкович (Попович?), который и оставался на этом месте до самого моего ухода из тюрьмы.

...Вернемся к ожиданию амнистии и к жизни в тюрьме. Я уже отмечал, что окна камер «Сахалина» выходили во двор тюрьмы, и было отлично видно, что там делается. Сначала я стеснялся подходить к окнам. Они были на «польской стороне». Мою неуверенность почувствовал инженер Пшерадский, дружески улыбнулся: «Хотите дохнуть воздухом воли?» — и подтолкнул к окнам. С этого времени я частенько торчал там. И видел, как по утрам надзиратели вели новых из «комнаты душ» в корпуса.

После полудня картина движения на тюремном дворе менялась. Теперь заключенных уводили из корпусов в «комнату душ». Шли они

 

- 300 -

со свертками под мышкой и с поникшими головами. Надзиратели конвоируемых не торопили. Знали, куда и зачем их ведут.

За месяц до юбилейного дня (7 ноября) волна прибывающих гуще пошла, хорошо работали чекисты! А число уходящих несколько сократилось. Кроме братьев Оловянишниковых, ушедших от нас очень тихо и незаметно, я видел во дворе радостно уходящими только трех молодых людей студенческого неряшливого вида. Они шли не в роковые часы (5—7 вечера), а в полдень. Закрывались ручным козырьком от солнца, а свободной рукой махали во всю мочь направо - налево. Конвоиры отворачивались, будто не видели их ликования. Так студенты и скрылись в подворотне. «Вероятно, амнистия началась!» — решил я и, радостный, отошел от окна.

Однако радоваться пришлось недолго. Сильный прилив прибывающих и жиденький отлив уходящих сказались на нашей тюремной жизни.

Сначала все камеры заполнились до нормы — 25 человек в каждой. А там и переполнение началось. Да не простое, а набивное! Несмотря на то, что все места в камере были заняты, в нее все-таки вталкивали новых, которые устраивались, как придется: спали на столе и под столом. Днем же топтались на каком-нибудь свободном пятачке.

К нам в «Сахалин», конечно, тоже шла «прибавка к праздничку». В камеру сунули четырех военных, по повадкам, похоже, дезертиров, только не разобрать, какой армии — красной или белой. Они держались особняком, говорили вполголоса и с оглядкой. Подошел было и к ним Андреев. Они узнали, что он не староста, а «так себе», и послали его ко всем чертям с матом. Со старостой поговорили с «сурьезно-стью». А к вечеру их забрали.

Опять стало шесть свободных коек. Мы, «неимущие», получили харч от комитета бедноты, подзаправились баландой с хлебушком и хотели полежать... Да не пришлось!

В нашем коридоре поднялся шум. Кажется, прибыл «новый набор к красному праздничку». Дежурный надзиратель зычно строил прибывших, считал по головам, выкликал по фамилии.

Резко распахнулась дверь.

— Староста, принимай десяток! — гаркнул надзиратель, впустил «прибылых» и дверь захлопнул.

Старостой у нас был Недзелковский. Хотел Андреев, да его забраковали. Уж очень часто его вызывают в контору — не доносчик ли? Андреев даже ходил с жалобой к старшому, да тот его послал,. куда хотел, и слушать не стал. Он совсем закис. Неделю не занимался комитетом бедноты — нам, «неимущим», голодно стало. Да ничего, потерпим. Может быть, отпустят по амнистии? Однако Андреев ожил и с пылом-жаром принялся наседать на «имущих». Опять мы кой-чем заправлялись и веселели.

Из вновь прибывших шесть человек не то гимназистов, не то учащихся городского училища — всё юноши 16—18 лет — вошли в камеру крепкой группой. Заняли шесть коек, собрались в кружок, сиде-

 

- 301 -

ли и молча глядели друг на друга. Поглядят-поглядят — и рассмеются от всего сердца: вот-де как здорово влипли! Окружающие для них не существовали: они ни с кем не говорили. Передач не получали и, конечно, голодали: с аппетитом хлебали обеденную баланду (поляки до нее не дотрагивались), а потом с шутками подтягивали пояса и опять смеялись.

Попробовал было к ним подойти Андреев — обозвали его «шпионом». Он поскорее дернул к своей койке.

В последние дни перед юбилеем в тюрьме стало нервно и шумно. Даже в коридорах, при выходе на оправку, шли горячие споры о предстоящей амнистии: никак не могли решить, кого выпустят, кого оставят. В соседней камере, прозванной «дезертирской», несколько раз споры переходили в драку. Тогда вмешивалась чуть ли не вся камера и разводила дерущихся; ненадолго водворялась тишина. Опять начинались споры, шум, крик. Напрасно надзиратель стучал по двери ключом. Но помогала лишь угроза вызвать дежурную охрану.

У нас в камере тоже были разговоры и споры, но без криков. Вероятно, это происходило оттого, что ни польская группа, ни только-только прибывшая школьная молодежь горячего участия в разговорах об амнистии не принимали. Говорили и бурлили Андреев да четверо «неизвестных», что прибыли вместе с молодежью.

Чуть ли не в самый канун юбилея рано утром пришел к нам выводной надзиратель, выкрикнул списочек с фамилиями наших юнцов (все русские, сочные фамилии), глянул с усмешкой на застывших юношей и деланно сурово приказал немедля собираться со всем барахлом — в лагерь Ново-Спасский забирают. Через пять-десять минут, немытые, голодные (пайки хлебные успели сунуть в карманы), вышли юноши в коридор. Последний приостановился в дверном растворе и строго, будто от всех уходящих, с достойным поклоном сказал:

— Прощайте, братья! Храни вас Господь!

Мы замерли. Слишком неожиданно и дивно было это прощание. Никогда я этих святых слов не слышал ни в Таганке, ни в Бутырке. Что нужно было делать? Вскочить, поцеловать, перекрестить уходящих! Но дверь закрылась. В камеру пришла жуткая, до боли в груди тишина.

Я — к окну. Вот они, наши молодцы, уже на дворе. Кто оглядывается и ищет наши окна, кто, не оборачиваясь, идет за надзирателем в «комнату душ». Я крещу их часто-часто, но они этого не видят из-за грязных, давно не мытых стекол.

А нам уже в камеру дали «подкрепление»: на жестянке у входа значится 27.

Новые люди серьезные. Говорят, из белогвардейцев, что в Ярославле летом революцию против большевиков поднимали. Их днем и ночью повсюду ловят чрезвычайки, да где всех переловить, когда вся Россия, можно сказать, контрреволюционная! Люди они вроде бы хо-

 

- 302 -

рошие: двое на койках, а двое на столе валетами спят. И каждую ночь местами меняются: с коек на стол, со стола — на койки!

Только, сохрани Господь, чтобы меня не опознали! Дружески руку протянет и капитаном обзовет. Отказываться от себя не придется. Вместе погибать пойдем. Но знакомых среди прибывших не оказалось — они из «других краев».