Заражение
Операция у меня была не то в конце Вербной недели, не то в начале Страстной. В то время еще не забыли православный праздник Светлого Христова Воскресения и не раз говаривали, что все у меня пройдет благополучно — здоров буду к празднику. Так ли это было в действительности, сами судите.
После операции доктор Воскресенский каждый день сам мне делал перевязку и был весьма доволен скорым заживлением ран.
Пасхальный день совсем приблизился. Наступила Страстная пятница.
Скопцы всю Страстную усиленно молились. В Святой день ничего не ели и сожалели, что даже в этот день не слыхать в тюрьме жалостливого Великопостного Благовеста. Но что делать? Смиренно молились и глаза влажные протирали тряпочками.
В Страстную пятницу, покончив с перевязкой, Воскресенский сказал нараспев:
— Ни завтра, ни послезавтра меня в околотке не будет. Вас перевяжет Розанов. Думаю, что он все сделает аккуратно.
— А если неаккуратно? — спросил я.
— В понедельник поправим.
Вернулся я в камеру хоть и на костылях, но бодро и радостно. Как раз скопцы получили пасхальные передачи. В них были обильные яства: куличи, крашеные яйца, колбаса. Все принесенное они выкладывали на общий стол и оставляли, прикрыв полотенчиком, до разговен. И удивительное дело: все пролежало до глубокой ночи без пропажи. Правда, скопцы незаметно наблюдали за пасхальным яствием. Да наблюдать было незачем: никаких попыток даже приблизиться к столу не было.
Я издали разглядывал обилие яств, облизывал сухие губы и вспоминал родительский пасхальный стол: чего-чего только на нем не было! Посредине стола, на самом видном месте, обязательно стоял запеченный поросенок. В пасти у него было, как правило, крашеное яйцо, непременно красное. А кругом: пышный окорок, телячья ножка, всякие колбаски, сырная пасха разных сортов, ряд пухлых баб, мазурок. А под образами, на углу стола, на специальном блюде, над всем возвышался пасхальный кулич с широким крестом на верхней корке.
И все это было у нас, в бедной многодетной мещанской семье, но дружной и крепкой. Да! Все это каждую Пасху обязательно было. А теперь, конечно, ничего нет! Может быть, и домик отцовский разбит и снесен — за мое офицерство и непокорность советской власти!
Горькие слезы наполнили глаза. «Господи, да что ж это такое?» — внутренне шептал я, а наружно прислушивался: не случится ли чудо — не зазвучит ли где-то погребально колокол? Не возвестит ли он миру, что вот вынесли на середину церкви Святую Плащаницу и все, кто в храме, старый, малый, земно поклоняются страстям Твоим, Христе?!
Время выноса Плащаницы прошло. Все колокола большевики сняли, не оказалось забытых.
Наступила Страстная суббота. Пришел из перевязочной санитар, забрал меня туда. Я смело лег на операционный стол (резать не будут!). Ко мне подошел очень высокий и важный господин в пенсне (это и был Розанов). Этого господина никогда я не видал — ни раньше ни позже. Очень внимательно и осторожно он перевязал меня. Все спрашивал, не болит у меня что в ранах. У меня ничего не болело. Он сказал, что все хорошо заживает.
Как всегда, я вернулся в камеру сам, на костылях. Прилег. Но что-то у меня под бинтами неладно: должно, в некоторых местах бинт неровен или неловко лежу. Однако как ни укладывался, а раны болели и болели сильней.
Пришла пасхальная ночь. Темно в окнах. Хмуро в камере. Ах, теперь бы в церковь! Смешаться с толпой молящихся, радостных, приодетых, ласковых. В храме, конечно, светло как днем, все паникадила зажжены, и подсвечники свечечками заставлены! На клиросе поют
как могут, а выходит стройно. В церкви народу тьма и еще входят и входят. Все сияют, все ликуют!.. А здесь? У нас, во вражьем узилище? Ох, как болит у меня нога! Терплю, терплю, да под шумок крикну тихонько.
А скопцы вкруг стола своего пасхального собрались. Зовут, приглашают к себе всех, кто в камере. Кто-то из них подошел ко мне:
— Вставай! Христос Воскресе!
Я отрицательно затряс головой.
— Ох, братцы, нога болит до бесчувствия! — сквозь слезы шепчу я. И отвернулся от приглашавшего, даже «Воистину Воскресе!» не сказал.
Подошел сам староста. Вид серьезный. Тронул меня за лоб. Ничего не сказал и ушел. Принесли мне разговеться от всего, что на столе. Радуйся торжеству жизни над смертью.
А у меня такая боль, просто нога отваливается! Где тут есть, христосоваться, поздравлять. Забеспокоились кругом люди. Благо, в околотке камеры не заперты. Сбегали за фельдшером. Рубинок сонный пришел, дал порошок, а сам к столу присел — угощается. Теперь маленько притушилось страдание. Но глаз я не открыл — и, должно быть, заснул тяжело и крепко.
В первый день Пасхи утром я оказался на амбулаторном столе. Розанов недолго возился с ранами, забинтовал и строго сказал:
— Завтра непременно покажетесь Воскресенскому. По-моему, у вас началось высыхание тканей по краям.
Из амбулатории перенесли меня в камеру на носилках. Сам я двигаться не мог. Очень скоро Рубинок принес болеутоляющий порошок. Стало легче — затупилась боль. А там опять крепко забылся. Опять Рубинок с порошком — и легче боль. Приходил Рубинок с порошком несколько раз. От порошка боль немела, я затихал.
Пасхальный день и ночь прошли мучительно и длинно. Порошки успокаивали боль и усыпляли меня, но ненадолго.
Утром в понедельник пришел Воскресенский. Меня немедленно взяли в перевязочную. Хирург осмотрел раны, поджал губы и сказал: «Держите!» Санитары крепко прижали меня к столу. Воскресенский стал колоть раны ножом по всей их длине. Я ревел белугой. Хотел сорваться со стола, да где там вырваться из стольких крепких рук! Наконец все кончилось. Раны были забинтованы. Я прислушивался к боли и ничего кругом не слышал и не видел.
Несколько дней были перевязки. Боль, наконец, прошла, и я повеселел. Воскресенский хлопнул меня по плечу и сочувственно усмехнулся.
Дальше стали меня перевязывать фельдшера. Но доктор наблюдал за ними и всякий раз, когда снимали бинты, смотрел, как идет заживление.