- 79 -

Глава V

"ЕВРЕЙСКАЯ КАМЕРА ЛУБЯНКИ"

 

В этой камере №53 в 1944 году сидел писатель Александр Солженицын. Его следователем был капитан Езепов.

Именно в эту камеру меня привезли в июле 1950 года из Калининского отделения КГБ. После ослепительного света бокса и ночного допроса утром передо мной открылась дверь камеры №53.

Это был новый для меня мир: вдоль стен стояли шесть коек, застланных солдатскими одеялами. Посередине - стол. В углу, у двери - большая цинковая кадка - "параша".

Я был одет в солдатскую одежду: гимнастерку, галифе. На ногах болтались кирзовые ботинки без шнурков (их вместе с обмотками отобрали при обыске).

Вертухай указал мне на койку возле двери. Все обитатели камеры молча стали разглядывать меня. Я опустился на кровать, положил свой нехитрый скарб и... разрыдался.

Это были горькие мужские слезы - следствие того, что я уже успел увидеть и пережить. Позднее, в самые мрачные минуты лагерной жизни, я не мог выдавить из себя даже горького вздоха. Сердце очерствело. Сентиментальность и улыбка исчезли с моего лица.

Вдруг я услышал чей-то голос: "Мальчишек стали сажать". Это сказал человек, стоявший в левом углу камеры, у окна. Это был Мусин, один из балетмейстеров танцевального коллектива, побывавшего во Франции.

 

- 80 -

Здесь был свой закон и свой распорядок. На допрос вызывали, как правило, ночью. Бесшумно открывалась дверь. Вертухай входил и спрашивал тихо: "Кто здесь на "М"?".

Я научился отвечать ему в тон: "Маргулис". Затем дверь открывалась и меня волокли на допрос. Вертухай Лубянки усвоили специфический клекот, которым они обменивались друг с другом, чтобы предотвратить неожиданную встречу заключенных.

По коридору, устланному дорожкой, мы проходили мимо дежурного к лифту, чтобы подняться к следователю на "конвейер".

Тюремная тишина, клекот вертухаев, ночные допросы - все это напоминало кошмарный сон.

Через месяц кто-то из заключенных процитировал мне слова из дантовского "Ада": "Оставь надежду, всяк сюда входящий!". Это было верно.

О "технике" ночных допросов, об избиении заключенных - обо всем этом я узнал позднее. Сейчас же мне хочется рассказать о специфически "еврейских" делах и мыслях моих сокамерников.

Первым я вспоминаю Израиля Самойловича Ганопольского. С этим замечательным человеком я встречался дважды: первый раз осенью на Лубянке в 1950 году, а второй - в Бутырке, зимой 1951 года. Его неповторимая внешность и мысли, полные ума и света, надолго остались в моей памяти.

Израиль Самойлович был высокого роста, в очках, с тонким и вдумчивым лицом Баруха Спинозы. На прогулку в бетонном дворике на крыше Лубянки он надевал шляпу, и потому еще больше походил на университетского профессора.

Я к тому времени был уже старожилом 53-й камеры. Кровать моя стояла у окна, на козырек которого садились голуби. Козырек - это жестяной щит, закрывающий нам

 

- 81 -

свет и солнце. Дикие голуби напоминали нам о свободе. Голубое небо, видневшееся из-за двухметровых, обитых жестью стен прогулочного дворика, тоже кричало о ней -о свободе. Она была где-то совсем рядом - за стенами...

Но дантовский рефрен уже начинал откладывать свой отпечаток в моей душе. И именно в это время появился Израиль Ганопольский. Увидев юношу в камере, он интуитивно доверился мне. Позднее я не раз замечал, что и другие старые люди с симпатией относились ко мне. Видимо, моя юность и их недоверие к людям среднего возраста и их идеям сделали это возможным. Ведь в камерах так боялись "стукачей" и "наседок"!

Постепенно Израиль Самойлович рассказал мне о своем "деле". Ганопольский был членом сионистской партии. Участвовал в первой мировой войне. Был депутатом II Съезда Советов от Западного фронта. Когда часть сионистов в начале 20-х годов вошла в РКП (б), Израиль Самойлович этого не сделал. Он считал, что только территория Палестины может быть еврейским очагом - Родиной.

Почему он тогда не уехал в Палестину, не знаю. Создание государства Израиль только укрепило его веру. В 1937 году Израиль ("Пламенный Сролик", как его называли в подполье) чудом избежал ареста: он скрылся, уехав на периферию. Но в 1950 году "железные" сети Лаврентия Берии выудили и его. Внешне "дело" Ганопольского выглядело крайне примитивно. За Израилем Самойловичем уже давно следили. Он был редактором одного из отделов издательства "Искусство". Был страстным библиофилом, собирал книги, особенно еврейские.

В один из августовских дней 1950 года ему позвонил продавец из "Лавки писателей" на Кузнецком мосту и сказал, что появилась книга еврейского историка Ш. Дубнова. Позднее я узнал, что речь шла о книге Дубнова о евреях России в период с 1917 по 1939 годы. Она была запрещена и считалась антисоветской.

 

- 82 -

Израиль Самойлович тут же отправился в "Лавку писателей" и купил книгу. Внизу, у Кузнецкого моста, его машину остановила машина "милиции". Из нее выскочила крашеная блондинка и завопила: "Он, это он украл мою сумочку!". Двое "милиционеров" пересели к нему в машину и привезли в милицию. Там, пока составляли протокол, уже был заготовлен ордер на арест. И вот Лубянка. Так был арестован крупный еврейский "националист" Израиль Ганопольский.

Здесь, в камере, боясь подслушивания, он рассказал об истинных причинах ареста. МГБ предполагало, что у него хранятся фонды и списки уцелевших членов сионистской партии, но доказательств этого не нашли.

Следователь Афанасьев (20-летний юнец, блондин с замашками "под гвардейского офицера") пытался сфабриковать "дело". Но из этого также ничего не вышло. Афанасьев пытался разговаривать с Израилем Самойловичем в грубом тоне. Тогда Ганопольский отказался от следователя. По тем временам это считалось бунтом и граничило с самоубийством.

Но сердце, больное еврейское сердце, спасло Сролика. Теплым августовским утром он упал на койку, сраженный инфарктом. Пока вертухаи бегали за носилками, задыхающийся Израиль Самойлович попросил меня обязательно разыскать семью и передать привет... последний. Мы попрощались...

Но судьбе было угодно еще раз устроить нашу встречу. Спустя полгода мы вновь увиделись в Бутырке.

Сейчас, перебирая в памяти наши беседы, я вспоминаю главное. Израиль Самойлович интересовался причинами, теми путями, которые привели меня к еврейству. Я изложил часть моего "дела". Я рассказал Сролику, что был недоволен закрытием Еврейского театра в Москве. В театр я ходил, когда был еще мальчишкой, Помню Соломона Михоэлса. Однажды, в дни войны, во время спектакля, он

 

- 83 -

поздравил публику на идише со взятием советскими войсками столицы Восточной Пруссии. В ГОСЕТе я видел спектакли "Фрейлехс", "Цвей кунилемл".

Потом я рассказал Сролику о себе самом. В начале своего жизненного пути я столкнулся с антисемитизмом. Меня не приняли в МГУ на юридический факультет, хотя по конкурсу я набрал 24 балла из 25. Мой бывший однокашник, Марат X., набрав всего 19 баллов, был зачислен. Позднее, спустя полгода, я все же добился зачисления. Но скольких бессонных ночей и нервов мне это стоило! А ведь мой брат, Михаил Маргулис, лейтенант артиллерийской батареи, сражался под Сталинградом и Курском. Он умер от ран в русском городе Россошь.

Но самым важным толчком в моем национальном пробуждении было образование государства Израиль в 1948 году. Это был год моего 18-летия, год вступительных экзаменов в МГУ.

Каждый еврей ощутил гордость и удовлетворение, узнав об этом событии. Нужно было выяснить для себя, "кто мы" и "что мы". Хотелось увидеть начало той вековечной страдальческой дороги, которая привела нас к печам Освенцима. А был ли другой путь? Да, был. Он вел от героев Массады к бойцам "Хаганы". Как возникли эти пути? Где разошлись эти дороги? Кто стоял у истоков этого пути? Куда пойду я? Все эти вопросы волновали меня. Мне и моим друзьям было по 18 лет.

Обо всем этом я и поведал Израилю Самойловичу. Он слушал, и лицо его, бледное от ночных допросов, светлело. Сролик сказал: "Я счастлив, что дожил до того дня, когда еврейская молодежь в СССР стала интересоваться своими национальными проблемами. Это начало большого процесса. Никакие тюрьмы и лагеря его не остановят".

Я скорблю о том, что Израиль Самойлович не дожил до нашей чудесной победы 5 июня 1967 года. Мы бы порадо-

 

- 84 -

вались вместе с ним. Он умер от инфаркта в 1956 году, через год после выхода из лагеря.

Вместе с ним мы обсуждали причины, которые привели к антисемитской кампании 1948-50 годов. "Безродные" космополиты, загадочная смерть Михоэлса, арест Зускина, закрытие еврейского театра и газет - все это создавало атмосферу подготовки к общегосударственному погрому. Он начался, этот погром, с арестов лучших людей еврейской нации в России.

Многие их этой шеренги бойцов прошли передо мной в камере Лубянки. Были они борцами в полном смысле этого слова? Да, были, хотя не были организованы. Каждый боролся в меру своих сил. Это был стихийный и неосознанный протест. Сам факт многочисленных арестов евреев и обвинение их в так называемом "национализме" свидетельствовал: еврейский народ пробуждался от лживых идей и обманчивых слов.

Позднее, в Бутырке и в лагере, я узнал о той громадной провокации, устроенной МГБ для оправдания массовых арестов среди евреев. То, что мне стало известно, выглядело примерно так.

Сталин готовился к мировой войне. Ему нужно было сплотить русский народ, подготовив его морально и психологически. Все, что шло вразрез с его шовинистической установкой, выраженной в одной из его речей: "Пью за здоровье великого русского народа" - искоренялось и уничтожалось. Обнаружив симпатии евреев СССР к государству Израиль, Сталин решил воспользоваться этим. Это обстоятельство легло в основу обвинения евреев в "буржуазном национализме". Позднее оно стало стержнем всей антисемитской кампании.

К этому надо добавить патологическую неприязнь Сталина ко всем, кто был выше его по уму. Отсюда ненависть Сталина ко всем ближайшим сподвижникам Ленина, не признававшим сталинского авторитета (многие из них бы

 

- 85 -

ли евреями). Правда, в 1948 году, одним из первых признав Израиль, СССР надеялся использовать его в своих планах на Ближнем Востоке. Когда же это не удалось -начались репрессии против евреев в России. Решили убрать самые авторитетные фигуры. В Минске, по указанию Сталина, было организовано убийство С. Михоэлса. Официальная версия гласила, что он погиб в автокатастрофе. Для пущей важности похороны С. Михоэлса проходили за государственный счет в здании Государственного еврейского театра. Позднее был арестован его преемник на посту директора актер Зускин. В конце 1948 года начались аресты членов президиума Еврейского антифашистского комитета.

Через критика Добрушина, лежавшего с Израилем Самойловичем в Бутырской больнице, удалось узнать об обвинениях, предъявленных Перецу Маркишу, Льву Квитко, Давиду Бергельсону и другим. Во-первых, их обвиняли в еврейском "национализме". Все члены ЕАК получали от евреев письма с жалобами на антисемитизм, невозможность устроиться на работу, поступить в институт. Были в письмах и вопросы, связанные с образованием государства Израиль.

Некоторые ответы членов ЕАК, даже выдержанные в партийном духе, давали повод к обвинениям их авторов в "еврейском национализме". Им предъявили обвинения по ст. 58, п. 10. А так как членов комитета было несколько десятков человек - создали "группу" (ст. 58, п. 11).

Кроме того, пытались сфабриковать еще одно обвинение: "желание присоединить Крым к иностранной державе".

Обо всем этом рассказал критик Добрушин Сролику зимой 1951 года в лазарете Бутырки.

О Фефере и Михоэлсе он рассказал отдельно. Им инкриминировали еще и шпионаж, связь с "американским шпионом" Бенционом Гольдбергом, редактором еврейской

 

- 86 -

американской газеты "Дер Тог". Фефер сопровождал Гольдберга в его поездке по Советскому Союзу в 1946 году. Михоэлс был якобы завербован еще в 1943 году во время своей поездки с Фефером в США для сбора средств среди американских евреев для советского народа.

Так примерно выглядело "дело" Еврейского антифашистского комитета, по рассказам Добрушина. Это было последний рассказ талантливого драматурга. Он умер в концлагере в июне 1952 года. А спустя почти два месяца, 12 августа 1952 года, Маркиш, Квитко, Гофштейн, Бергельсон и другие были расстреляны.

Картина, нарисованная Добрушиным, не может считаться полной, если не отметить той роли, которую сыграла в еврейской жизни страны первый посол государства Израиль в СССР Голда Меир. Сталинский режим воспользовался той восторженной встречей, которую оказали еврейские массы Москвы этой выдающейся женщине. Ее появление с дочерью в Московской хоральной синагоге явилось причиной массовой демонстрации собравшихся у синагоги евреев. Слезы, радостные возгласы, приветственные улыбки, рукопожатия - вот чувства, которые всколыхнули сотни людей. Публика восторженными аплодисментами встречала в Еврейском театре Голду Меир - посла свободного еврейского государства. Безусловно, она пользовалась также большой симпатией и в среде так называемых "партийных евреев".

Палач Берия решил воспользоваться этим. Возможно, что с его одобрения был пущен провокационный слух о "списке" евреев, пожелавших выехать в государство Израиль. Называлась цифра в 50 тысяч человек. Возможно, что она преувеличена. Но, как бы то ни было, это дало возможность бериевцам сажать евреев в тюрьму, обвиняя в "измене родине" - в желании уехать в Израиль. Подобное желание могло выражаться лишь в мыслях. А этого было вполне достаточно для следователей, которые

 

- 87 -

предъявляли ст. 17, ст. 58 la (намерение изменить родине). Это означало, что судили евреев за одну только мысль, за невысказанное желание, за мечту!

В период 1948-58 годов по обвинению в "еврейском национализме" было брошено в концлагеря и тюрьмы 30-50 тысяч евреев. Эта цифра может быть не точна, но она базируется на процентном отношении евреев-заключенных ко всей массе арестованных. Так появилась когорта людей - еврейских националистов.

Обвинения были разными, но суть одна - симпатия к Израилю или протест против антисемитизма. Достаточно было (согласно еврейской религиозной традиции) пожелать встретиться "в будущем году в Иерусалиме", возмутиться антисемитскими выходками или выразить недовольство процентным барьером для евреев, поступающих в институты, чтобы быть обвиненным в "еврейском национализме".

В ходе этой антисемитской кампании обнаружился интересный парадокс. Евреи, не задумывавшиеся ранее над проблемами своей национальной жизни, ассимилировавшиеся под влиянием коммунистической идеологии или просто в результате "обеспеченной жизни", стали возвращаться в лоно еврейского народа...

Вот эти так называемые "еврейские националисты" составляли 70 процентов населения камеры №53. Но среди нас находились и другие люди, судьба которых была не менее трагична, чем мучения евреев.

В этой камере находились еще две колоритные фигуры из когорты революционеров 20-х годов. Один из них, Валентин Астров, был учеником Бухарина.

Вторым интересным человеком был Зурабов-Швейцер, "неразоружившийся троцкист". Он родился во Франции в эмиграции, его отчимом был известный армянский меньшевик Зурабян, а мать - еврейская революционерка. Приехав в Россию после революции, он окончил институт име-

 

- 88 -

ни Нариманова. Ссылки и тюрьмы последовали с 1927 года. Зурабов был одним из редакторов сочинений Троцкого. Еще в юности, сломав ногу, он подвергся ампутации. Был он лыс, ходил по камере, опираясь на палку. Решительное, целеустремленное выражение лица и живые глаза говорили о большой силе воли и уме.

И вот по утрам перед нами как бы разворачивалась "живая история партии". Валентин Астров сохранил блестящую память: читал наизусть отрывки из своего романа о смоленских гимназистах, организовавших первые марксистские кружки. Затем следовали отрывки из "Евгения Онегина".

Во время чтения Астров преображался: ходил по камере, его длинное худое тело лагерного доходяги выпрямлялось, глаза блестели - перед нами стоял трибун революции. Когда он умолкал, то вновь превращался в живой скелет с мертвенно-бледным лицом. В камере нависала гнетущая тишина, тяжело было смотреть на эти останки человека.

Сролик, чтобы разрядить обстановку, начинал декламировать стихи поэта Архангельского:

Ехали де констры,

Ехали де монстры,

Ехали де инберы,

Ехали де винберы.

Только здесь, в 53-й камере, я узнал о существовании этого замечательного сатирического поэта. Затем Израиль Самойлович рассказывал о всех перипетиях литературной борьбы 25-30-х годов. Вообще Сролик выделялся здесь, в этой "подкованной" среде, своей эрудицией. Он давал любые справки: о количестве делегатов на II съезде Советов, о жизни философа Спинозы, об эсере Блюмкине, убившем посла Мирбаха, о любовных увлечениях Маяковского и об отношениях Троцкого с Бухариным.

 

- 89 -

Эти отношения были излюбленной темой бесед двух наших лидеров: "левого" Зурабова и "правого" Астрова.

- А где отдыхал ваш шеф в 1925 году? - спрашивал Зурабов.

- На юге, - отвечал Астров.

И они переходили к воспоминаниям о мельчайших подробностях политической борьбы тех лет.

Здесь, в камере Лубянки, я впервые услышал презрительное прозвище Сталина - "Ус". Как Астров, так и Зурабов сходились в одном: Сталин был политическим интриганом и палачом, умело использовавшим в своих целях борьбу "левых" с "правыми".

- Вы помните, как Сталин стоял и курил трубку, лукаво наблюдая за тем, как в 1926 году Бухарин выступил против Троцкого? А в 1921 году? Вы, конечно, помните, как все обрушились на того же Троцкого. После 1927 года с ним было покончено. Сталин перешел к уничтожению "правых". А затем в 1934-36 годах - к ликвидации Каменева и Зиновьева. Где были наши глаза? - вздыхал Зурабов.

Мне было невыразимо больно смотреть на этих людей, превращенных "Усом" в политические трупы. И я понял: если бы им дали возможность начать жизнь сначала, они бы не повторили своих ошибок.

И еще я понял: они были подлинными интеллигентами, а Сталин - палачом, твердо усвоившим, что атрибутами власти являются топор и тюрьма. Он добивался власти и только власти. К ней он шел через горы трупов. Вехами этого кровавого пути стали колымские и воркутинские лагеря, убийство Кирова, процессы 1936 года. Проводниками этого страшного пути были ягоды, ежовы, абакумовы, берии. В результате - 20 млн. заключенных - узников советских концлагерей и тюрем. Но во главе всей этой кровавой пирамиды находился он, Сталин - "вождь всех времен и народов".

 

- 90 -

После хрущевских разоблачений многое прояснилось. Начало моему прозрению было положено 53-й камерой Лубянки.

У Зурабова и Астрова был свой собственный лагерный путь. Зурабов-Швейцер, находясь в ссылках и тюрьмах с 1927 года, думал, что его уже "забыли" и оставили в покое. Но служба МГБ не "дремала". Его вновь привезли на Лубянку. Раскормленному палачу, следователю Езепову, удалось усыпить бдительность Зурабова, и тот в процессе допроса кое-что рассказал.

Но вскоре Зурабов понял, для чего его вызвали на Лубянку. Он отказался от всех своих предыдущих показаний... Езепов обрушил на него потоки матерщины, грозил карцером, но все было тщетно.

Придя в камеру, Зурабов обо всем нам рассказал. Этот человек за плечами которого было 20 лет тюрем и лагерей, принял вызов - ему грозил страшный карцер Лубянки. Карцер находился в глубоком подвале, в сырой холодной камере, где заключенных раздевали до нижнего белья и "подогревали" вентилятором. После трех суток пребывания там даже здоровый человек терял сознание.

Вечером мы простились с Зурабовым: его вызвали на допрос с "вещами". Я думал, что больше ничего не узнаю о нем. Но поистине пути Господни неисповедимы: в Израиле я встретил его жену, дочь и внучку.

А что же Астров? У него был другой "путь"... После ухода Зурабова в карцер, меня вызвал на ночной допрос капитан Семенов. Он попытался получить от меня "материал" на Владимира Зурабова, надеясь пригвоздить его новым "делом".

Из вопросов Семенова я понял, что следствию известно о наших "камерных" разговорах. От кого? Ведь были дни, когда в камере мы оставались только втроем: я, Зурабов и Астров. Я и Зурабов отпадаем. Неужели Астров? По нюан-

 

- 91 -

сам вопросов я понял, что это был он, Стукач! Камерная наседка! Как он докатился до этого?

Возможно, этот его путь начался еще в 1936 году: вместо расстрела он получил 15 лет и спас свою жизнь. Затем все пошло, как со всеми предателями: сначала "стукач" в лагере, а теперь - в камере. Вот до какой мерзости может опуститься человек! Не лучше ли было быть расстрелянным вместе с Бухариным и другими "правыми" в 1938 году? Мне стало горько и обидно. Я сказал Семенову, что не слышал разговоров Зурабова и Астрова. Он разозлился, но не стал настаивать. Вернувшись в камеру, я больше не увидел Астрова. Следственные органы, поняв, что их "наседка" раскрыта, убрали его в другую камеру для "новой работы". Позднее, уже на воле, мои худшие подозрения об Астрове подтвердились.

Падение такого человека! Я бы хотел, ах, как бы я хотел, чтобы все это было неправдой! Потом, в лагерях, я часто видел, как с величием духа уживается мерзость и грязь. Это была моя первая моральная травма в тюрьме.

Такие печальные воспоминания хочется рассеять чем-то светлым и чистым. И я опять возвращаюсь к евреям.

Однажды поздней осенью дверь камеры открылась, и на пороге показался маленький человек. Он растерянно оглядывал нас близорукими глазами (очки з/к выдавались после завтрака и до ужина). Это был Иосиф Хавин, начальник финансового отдела министерства авиационной промышленности. Я указал ему на пустую койку. Он сел, его плечи обмякли, и так, согнувшись, он просидел до вечера. Мы его почти силой заставили принять пищу в обед - вертухаи могли оценить это как голодовку. За голодовку расплачивались карцером и одиночкой.

Я присел к нему на койку и начал разговор. Мне хотелось предупредить новичка перед ночным допросом. Этот допрос, как известно, решал судьбу з/к: или он "раскалывался" - и тогда его оставляли в покое на некоторое вре-

 

- 92 -

мя, или он начинал вести борьбу со следствием. Тогда его ожидал "конвейер": лишение сна, избиения, карцер, одиночка и самое страшное - Сухановка (Сухановский монастырь - тюрьма под Москвой с особым зверским режимом для "избранных", с каменными шкафами, где можно только стоять, и палачами-следователями).

Я сказал Хавину, что ему предъявят обвинение по ст. 58. "Запомните, пожалуйста, пункт этой статьи, - шептал я ему на ухо. - Тогда мы сумеем выяснить, в чем вас обвиняют". Хавин повернул ко мне свое маленькое страдальческое лицо и впервые за весь день громко спросил: "А что это такое - 58 статья?". Вся камера дружно рассмеялась: это был поистине человек-уникум. После расстрелов 1937 года он не знал, что такое 58 статья!.. "Кролик" - так называли в лагере подобных людей. Но Иосиф Хавин оказался слабым только с виду. Ему предъявили обвинение в принадлежности к Бунду. Позднее, на допросах, Хавин проявил поистине героическое присутствие духа. Он не только не подписал ни одного протокола допроса, но не "раскололся" даже тогда, когда его бросили в карцер и уже в Бутырке довели до пятидесяти килограммов веса. На Лубянке перед нами сидел невысокий полный человек, а в Бутырской, нетопленной, насквозь проиндевевшей камере я встретил человека, на котором болтались тюремные штаны. И этот человек шептал с горячечным блеском в глазах: "Не подпишу, не подпишу...".

Потом, уже на воле, Иосиф Хавин рассказал мне, что мой первый камерный "урок" помог ему выстоять. И много лет спустя в его московской квартире была встреча, где он хотел вернуть галоши, которые я подарил ему на Лубянке.

Теперь, вспоминая это, я понимаю, что не высокий рост и бицепсы определяют мужество человека, а его дух и вера. Поэтому, знакомясь с человеком, я мысленно переношу его в камеру Лубянки. Есть ли в человеке "душок"

 

- 93 -

(как говорили в лагере) - вот в чем вопрос. Немногие в состоянии пройти эту проверку. Маленький еврей Иосиф Хавин выдержал экзамен с честью.

Здесь же вспоминается еще один еврей, Лис-Барон, который оставил в моей памяти глубокий след. Он был преподавателем английского языка в техникуме. Лис-Барон был верующим и великолепно знал древнееврейский язык. В камере он никогда не молился. Был очень замкнут, и никто из соседей не знал его "дела". Но однажды в приступе тоски после очередного допроса он рассказал свою историю.

Его обвиняли в том, что он якобы хотел уехать в государство Израиль. "Но ведь я никому об этом не говорил, кроме своей жены Ханы, да и то в постели!" - воскликнул Лис-Барон, начиная раздражаться. "Неужели стены тоже слышат? Если это правда, то это кошмар!" - продолжал он, сжимая виски полысевшего лба. И, выпрямившись во весь рост, перестав бояться соседей, рассказал о ходе ночного допроса:

- Их (следователей) набилось в кабинет человек десять. Каждый старался задать каверзный "задушевный" вопрос и сбить с толку. "Обождите, не все сразу, - сказал я им. - Я же не Спиноза! Вы говорите, что я хотел уехать в Израиль, а я говорю, что я не хотел уехать в Израиль. Так кому же верить - мне или вам? А если вам, то почему?". И, когда мне уже стало надоедать, я не выдержал и сказал: "А между прочим, если даже я бы хотел уехать, что с того? Зачем я вам здесь нужен? Вы что, без меня здесь не построите метро? Не сумеете выполнить пятилетку в четыре года и построить Волго-Донской канал? А? Ведь это все можно сделать без меня...".

После этого монолога Лис-Барона вся наша камера залилась безудержным смехом (кажется, в моей памяти это был последний смех лагерников).

- Ну, а что же следователи? - спросил кто-то из з/к.

 

- 94 -

- Им что-то стало весело! - ответил Лис-Барон.

Конечно, ответ старика стал его косвенным признанием. После этого "дело" Лиса было быстро закончено, и его отправили по этапу работать на "стройках коммунизма".

Но были и другие еврейские старики. Ефим Абрамович Рид странствовал всю жизнь с рюкзаком за спиной. Он рассказал мне в камере, что вдвоем с женой прошел сотни километров по берегам русских рек и лесным дорогам.

Судьба привела его в камеру Лубянки. Высокий, с седой гривой волос, он оглядывал обитателей камеры с недоумением. Рид не понимал, что с ним происходит. Работая преподавателем французского языка в институте, он не занимался политикой. Бодлер, Верлен, Пикассо были его кумирами. А здесь, на Лубянке, его обвиняли в еврейском национализме.

Рид встречался на работе с известным профессором-литературоведом Нусиновым, обвиненным в национализме и космополитизме. По логике следствия и Рид должен был стать "националистом". Однако передо мной сидел знаток нескольких европейских языков, не знавший только... родного еврейского.

Однажды вечером этого нового "еврейского националиста" увели из нашей камеры, чтобы на годы отправить по этапам, по заснеженным дорогам Сибири и дикой тайги.

И еще одна встреча.

Дверь открывается, и старый человек, в руках которого - сверток с одеждой, шлепая ботами, входит и садится на кровать. Пауза. Мы, узники Лубянки, молча рассматриваем новичка. Он сидит на кровати, не выпуская из рук своего узелка. Кто-то из зека подходит к нему, складывает вещи на кровать и предлагает остатки недопитого чая. Молчание нарушено. Человек спрашивает: "Это Лубянка?".

Мы окружаем его и узнаем его имя: композитор Алек-

 

- 95 -

сандр Веприк. Некоторые из обитателей камеры знали его музыкальные произведения. Я же только в Израиле впервые услышал "Пляски и песни гетто" - образец оригинальной еврейской музыки этого композитора.

Веприк находился в этой камере около месяца. На прогулку на крыше Лубянки он выходил в пуловере и ботах - одежде старого интеллигента, в которой его арестовали на одной из московских улиц.

Мы уважали Веприка и помогали ему, чувствуя полную его оторванность от жизни: был он, как и все талантливые люди, человеком "не от мира сего". Мы, заключенные, обязаны были регулярно по очереди выносить в туалет тяжелую парашу. Веприка мы освобождали от этой "почетной" миссии, предлагая идти позади несущих.

Веприк успел рассказать, что на воле у него остались две сестры.

Его обвинили в "еврейском национализме" как автора ряда музыкальных произведений на еврейские темы.

Спустя пять лет композитор Веприк разыскал меня в Москве и пригласил на свой творческий вечер в Малый зал Московской консерватории. Концерт состоялся благодаря помощи композитора Шостаковича, которого я увидел среди почетных гостей.

Передо мной проходили разные евреи. Все они (Лис-Барон, Хавин, Ганопольский) обвинялись в "еврейском национализме". Но это обвинение было высосано из пальца -эти люди просто интуитивно чувствовали, что антисемитизм нарастает, и каждый на это реагировал по-своему. Это был стихийный протест против русского шовинизма, возведенного в ранг государственной политики.

Чувствовался ли антисемитизм в тюрьмах и лагерях? Безусловно. Проявления его и причины были различны. В связи с этим хочу рассказать о Дмитрии Ивановиче - русском изобретателе. Он вошел к нам в камеру широким шагом человека, привыкшего отдавать приказы. На нем бы-

 

- 96 -

ли хорошо сшитый темно-синий костюм и шелковая рубашка. Двухметрового роста с квадратными плечами, он производил впечатление циркового атлета. Эта громадная фигура с такими же громадными кулаками никак не вписывалась в нашу маленькую камеру.

Дмитрий Иванович улыбался. "Ну и пижон! - подумал я про себя. - А может, очередная "наседка"?". (Астрова уже убрали от нас.)

В камере воцарилась напряженная тишина, мы не привыкли к таким "артистам". Я уже писал, что своей юностью и еще, видимо, вполне "арийским" лицом внушал доверие старым, вконец изверившимся людям. И на сей раз облик юноши в солдатской одежде привлек внимание Дмитрия Ивановича. Он подошел ко мне, присел на кровать, положил руку на плечо и громко сказал: "Не тужи, браток, все будет хорошо. Проверят и отпустят! Не за что держать!".

Поистине все это было для нас ново: человек, пришедший с воли, утешает нас, просидевших на Лубянке уже шесть месяцев. Вот чудеса!

Постепенно мы познакомились. Дмитрия Ивановича "взяли" на улице. Он твердо верил, что это была ошибка и его "проверят и скоро отпустят". Он поворачивал голову и, разглядывая остальных обитателей камеры, видимо, прикидывал: кто из нас хотел взорвать Кремль, а кто был агентом иностранной державы. В его взгляде можно было уловить недоверие настоящего советского человека к врагам народа.

И тут я понял - Дмитрий Иванович был "сырой", "дурачок", фактически тот же "кролик", что и Хавин, только похрабрее. И мне стало невыносимо жаль этого большого наивного человека, который ободряет меня, лубянского старожила.

Это "проверят и отпустят" так и светилось в нем. И я понял, что нужно его предупредить. Времени до отбоя ос-

 

- 97 -

тавалось немного, а вертухаи сквозь глазок следили, чтобы с новичками поменьше разговаривали.

Я сказал Дмитрию Ивановичу, чтобы на допросах он был поосторожнее, ничего сразу не подписывал и обязательно запомнил инкриминируемую ему статью УК. Он посмотрел на меня глазами взрослого человека, желающего успокоить ребенка, и ничего не ответил.

Ночью его вызвали на допрос и вернули в камеру лишь под утро, перед подъемом (подъем был в 6 часов утра, а отбой - в 10 вечера). Это был уже другой человек: глаза его потухли, лицо было бледно от бессонной ночи, ворот рубахи расстегнут. Он сел на койку и целый день просидел, тупо уставившись в одну точку, ничего не говоря.

Мы не мешали ему - человек должен прийти в себя. И хотя была его очередь тащить парашу с мочой, мой Сролик заменил его.

Через несколько дней мы знали всю его историю. Дмитрий Иванович был изобретателем способа подземной газификации (сгорания) угля. Много лет он работал над этой темой, пробивал ее, но, кажется, не пробил. А сразу же после войны американцы построили электростанцию, работавшую по его технологии, Дмитрия Ивановича обвинили в том, что он продал американцам секрет изобретения.

Все свои неудачи и мытарства он объяснял... "происками евреев", которые хотели протащить свой проект. Его рассказ об этих "происках" был настолько глуп, что даже следствие не пошло по этому пути. Перед собой мы увидели настоящего "жидоеда". Он сразу же невзлюбил моего Сролика, грязно подшучивал над его интеллигентской беспомощностью и слабым здоровьем. В конце месяца он уже всем надоел и превратился в обыкновенного антисемита из коммунальной квартиры. Даже тогда, когда у Сролика случился инфаркт, он не подошел с ним попрощаться.

Узнав, что я еврей, он все же сохранил ко мне теплоту. Видимо, запомнил наше первое знакомство. В его лице я

 

- 98 -

встретил тот тип русского человека, который обвиняет евреев во всех грехах лишь за их принадлежность к еврейству.

Судьба обошлась с ним жестоко. На допросах его стали избивать, бросили на "конвейер", и в лагере, где я вновь с ним встретился, передо мной предстал глубокий старик с прогрессирующим психическим заболеванием.

А теперь хочу вспомнить еще одного своего сокамерника - Рабинса-Рабиновича, одного из первых директоров Еврейского театра в Москве.

Через две недели после того, как я попал в 53-ю камеру Лубянки, старожилы покинули ее: кого отправили на этап, на следующую ступень "конвейера" - Бутырку, кого - обратно в лагерь. В камере я остался один. Все пять опустевших коек были вынесены. Свою кровать я поставил к окну. Теперь можно было получше рассмотреть свой новый "дом". Камера была расположена на пятом этаже следственного корпуса внутренней тюрьмы МГБ СССР. Внутренняя тюрьма занимала дом бывшего страхового общества "Россия", стоявшего в глубине двора. От внешнего мира внутреннюю тюрьму отделяло громадное серое здание с часами, выходящее на Лубянскую площадь, где стоял памятник проклятому чекисту Дзержинскому.

Когда в июле 1950 года меня ввезли на оперативной машине через чугунные решетчатые ворота во двор Лубянки, я хорошо рассмотрел внутреннюю тюрьму. Внизу у подъезда стоял часовой с винтовкой, дальше, в глубине двора, виднелся другой молчаливый страж.

Сотни москвичей проходят мимо этих корпусов. Многие до сих пор даже не подозревают, что за этими стенами высится Лубянка - молчаливое и мрачное детище МГБ. Лубянка стала символом сталинской эпохи, эпохи избиений, провокаций, стонов и страха.

Я вспомнил свой первый день на Лубянке. Вертухай приказал раздеться. Затем под машинкой парикмахера ис-

 

- 99 -

чезли мои черные волосы. По мере того, как возле стула росла горка стриженых прядей, я отдалялся от свой юности, иллюзий и жизни там, на воле... С детства я не стригся наголо, но там, на Лубянке, когда стрижка была закончена, я понял, что произошло что-то непоправимое...

Все это вспомнилось, когда я остался один. По утрам нужно было таскать "парашу", натирать пол и, сидя на койке и притворяясь читающим, незаметно дремать -спать в течение дня категорически запрещалось. А как хотелось заснуть после ночного допроса! Но за это грозил карцер.

Единственным светлым воспоминанием, оставленным Лубянкой, было чтение книг, которые выдавались по специальному каталогу раз в две недели. Здесь, как и в Бутырке, была изумительная библиотека, составленная из книг, конфискованных у "врагов народа". В шеренгу на книжных полках выстроились мои друзья: Вересаев, Синклер, Анатоль Франс. Книги меня поддерживали, когда камера опустела. Они спасли меня от безумия в 1954 году, когда я вновь оказался в одиночной камере Бутырки. Шесть месяцев эти солдаты добра и мысли приходили ко мне в гости. Книги, спасибо вам...

Но воспоминания кончились, и я снова возвращаюсь к опустевшей камере Лубянки.

В середине второй недели моей тюремной жизни, дверной волчок отодвинулся, вертухай оглядел опекаемое пространство. Замок загремел, дверь открылась. На пороге стоял маленький сгорбленный старичок. Он не решался войти, щурясь от непривычного света. Это был Рабинс-Рабинович. Он несколько недель просидел в маленьком боксе при свете мощных ламп. Мне самому пришлось сидеть в таком боксе два дня. И поныне у меня осталось ощущение невыносимо яркого света. От него некуда спрятаться ни днем, ни ночью. К тому же стены бокса окрашены в белый цвет. Этой же краской покрыты маленький столик и

 

- 100 -

деревянная койка. Свет, свет, свет кругом, свет и белизна! Он проникает в тело, в мозг, в воспаленные зрачки глаз. Понемногу начинаешь сходить с ума.

Все это Рабинс рассказал и вспомнил позднее. Первые три дня он просто молчал и наслаждался простым дневным светом, который пробивался к нам в камеру через козырек окна.

Рабинс оказался "старым" зеком. Он приехал в Россию из США в 1917 году. В 1937 году был арестован, но ему повезло, и в 1939 году его освободили. Теперь же он не надеялся на благоприятный исход. Рабинса обвиняли в "еврейском национализме" и еще в том, что он шпион, так как приехал из-за границы.

Он хорошо знал Михоэлса и Зускина. Это был первый человек из встреченных мною, понимавший размеры того всесоюзного погрома, который совершался на наших глазах.

- Ну, ладно, я старый "еврейский националист", работал в еврейском театре. А тебя-то за что взяли? - спросил он, глядя на меня своими воспаленными глазами.

Я рассказал Рабинсу о своем "деле". Его глаза оживились. Вначале в них можно было прочесть удивление, затем радость и, наконец, восхищение.

- Молодцы, "идн", - сказал он с гордостью. - Вашим "батумским делом" будет гордиться вся тюрьма.

В этом "идн" звучала гордость и боль за весь наш маленький многострадальный народ. Потом я не раз слышал, как произносят евреи это слово. Но никогда не забуду, сколько гордости было в этом слове "идн", произнесенном старым евреем, попавшим в тюрьму без малейшей надежды когда-нибудь выйти из нее.

Рабинс посоветовал мне никому не рассказывать о моем "деле".

- Не доверяйся и не раскрывайся ни перед кем! - сказал он.

 

- 101 -

Надолго я запомнил слова своего друга по камере. Да будет память твоя благословенна, гордый представитель "идн"!

Я заканчиваю свой рассказ о 53-й камере Лубянской тюрьмы. Перед моими глазами за десять месяцев прошло 37 человек, двадцать из них были евреями. Двое из них оставили в моей памяти глубокое воспоминание о собранности, дисциплине и мужестве. Фамилия одного из них - Гольдшайн, а другого звали просто - Лева. Гольдшайн был художником-графиком. Одежда его состояла из гимнастерки, сапог и галифе, изнутри прошитых теплой шерстью. Он страдал острой формой радикулита. На вид ему было лет 45. Несмотря на болезнь, Гольдшайн всегда по утрам делал зарядку, обтираясь мокрым полотенцем. Его тонкое лицо художника, нос с горбинкой и маленькие кисти рук не вязались с мощным торсом атлета. Всем в камере становилось неловко при виде этого больного человека, делающего гимнастические упражнения. Этим хорошим делом он заразил и меня. И позднее даже в Бутырке, делая гимнастику в насквозь заиндевевшей камере, я с благодарностью вспоминал художника Гольдшайна.

С Левой их сдружили воспоминания о войне и та неуловимая сила, которая сближает мужественных людей. Лева был студентом еврейской театральной студии при ГОСЕТе С. Михоэлса. Его "взяли" за письмо-протест в связи с закрытием театра. Идея была простая: студенты решили выразить протест против начавшихся гонений на еврейскую культуру. Как всегда, нашлись провокаторы - и Лева оказался на Лубянке. Он хорошо знал идиш и древнееврейский. С Гольдшайном они бегло разговаривали на "мамелошн".

Здесь, в камере, не имея карандаша и бумаги, запрещенных правилами внутреннего распорядка, Гольдшайн молча тосковал по любимому делу. Я часто видел, как он садился за стол спиной к волчку и пальцем что-то рисовал.

 

- 102 -

Было грустно смотреть на этого художника, всецело поглощенного своим искусством.

Однажды на прогулке, шагая по бетонному дворику Лубянки, я услышал тихий шепот Левы. Обычно впереди группы зека находился Гольдшайн, за ним шагал Лева, дальше - я и другие заключенные. Лева что-то шептал Гольдшайну, и эти два человека шагали в ногу, соблюдая интервал, как на строевых учениях. И я понял, что это были слова команды. И присоединился к ним...

После Лубянки по моему "делу" было вынесено решение ОС -10 лет лишения свободы, а затем - лагеря и тюрьмы: Мордовия ("ДубравЛАГ"), Сибирь, Омские степи ("КамышЛАГ") и вновь возвращение в 1954 году в Москву.

И опять - Лефортово и Лубянка. И новый суд…

 

Информационная справка

об аресте

Брахтмана, Маргулиса и Свечинского

Дело № 3756 (т. III, стр. 21)

Брахтман Роман Яковлевич, 1931 года рождения, уроженец г. Москвы, гражданин СССР, бывший член ВЛКСМ, до ареста студент II курса Московского института востоковедения (Арабский факультет - М. М.). Арестован 20 мая 1950 года.

Маргулис Мнасье Давыдович, 1930 года рождения, уроженец г. Москвы, гражданин СССР, бывший член ВЛКСМ, до ареста студент II курса юридич. факультета МГУ им. Ломоносова. Арестован 14 июля 1950 года.

Свечинский Виля Лазаревич, 1931 года рождения, уроженец г. Каменец-Подольска, гражданин СССР, бывший

 

- 103 -

член ВЛКСМ, до ареста студент III курса Московского Архитектурного института. Арестован 31 октября 1950 года.

Следствием по делу было установлено, что Брахтман Р. Я., Маргулис М. Д. и Свечинский В. Л., будучи враждебно настроенными к существующему в СССР государственному строю, пытались нелегально бежать из СССР в Израиль.

Постановлением ОС совещания при МГБ СССР от (14 апреля 1951 года) Брахтман, Маргулис и Свечинский были осуждены на 10 лет ИТЛ каждый.