- 235 -

Опричник и колоски

Весна идет. Земля поспела. Я иду, и сердце у меня щемит: пора выходить в поле, сеять!

Судя по тому, как стремительно наступает весна, и лето не заставит себя долго ждать. Но никаких признаков полевых работ. И, однако, не скажешь, чтобы поля были пусты. Напротив! Куда ни глянь, маячат одинокие фигурки: дети, женщины, реже - мужчины. Если присмотреться, то замечаешь, что они наклоняются, что-то собирают. Но что? Ага, наверное, сморчки. У нас по весне их на стерне видимо-невидимо! Но нет, сморчки собирали бы в лукошки, короба, ведра, а тут что-то в котомки суют. И не только на стерне, но и на картофельном поле. Ясно видно, что они роются в грязи и выбирают пропущенную при копке картошку - мягкую, водянистую гниль.

Но что это? Где-то вдалеке послышался тоненький голосок:

- И-и-и-о-е-и-и-и!

Фигурки, разбросанные по полю, заметались и кинулись в сторону недалекого колка - березового перелеска.

Тут я разглядела, в чем дело. Какой-то всадник тяжело скакал по размокшей стерне на лошади, разбрасывающей мокрую землю копытами. «Вот-те и на! Опричник это, что ли?» - с удивлением подумала я, глядя на поднятый им переполох. Похоже было, что дело

 

- 236 -

обстоит именно так. Только у этого опричника к седлу были приторочены не метла и песья голова, а с полдюжины котомок - от крошечной сумки до порядочной торбы!

Я не понимала, чем помешали этому опричнику дети и старухи, собиравшие сморчки или что бы там ни было? Мое недоумение было разрешено в ближайшей же деревне. Удивляясь моей наивности, человек, к которому я обратилась с вопросом, объяснил:

- Люди ходят на жниво и собирают прошлогодние колоски, а конные объездчики следят, чтобы они этого не делали: их избивают, отнимают зерно, штрафуют.

- Но отчего же, Боже мой? Всюду нужда, голод... Отчего лишать людей этой горсти зерна?

- Позволь нам, так мы все разбредемся по полям. Кто же будет работать? Трудодень - это палочка на бумаге. За этой палочкой ничего нет или от силы грамм 100, то есть опять же ничего, так как за харчи все равно взыщут. А за день колосками можно насобирать килограммов десять зерна.

- Но зерно, что в колосках, все равно пропадет?

- И так потери велики, а если отдать людям то, что осталось неподобранным, так они еще хуже подбирать будут.

- Людей нет, лошадей нет... А тут верховые носятся!

- Для этого и люди, и лошади найдутся. А ты, тет-

 

- 237 -

ка, проходи лучше! С тобою тут и до беды недолго.

Хорошо весной в степи. Ветер, бывший зимой беспощадным врагом, сейчас теплой рукой ворошит мои волосы. Небо светло-голубое с чуть золотистыми облачками. Всюду жаворонки! И кажется, что этот золотистый оттенок и есть песня жаворонка и что это его переливчатая трель так приятно пахнет: немного -прошлогодней стерней, немного - молодой травкой, уже пробивающейся кое-где в долинах, немного -почками вербы и больше всего - запахом согретой, влажной земли. И все это - аромат весны.

Эх, до чего же легко дышится весной, даже голодному бродяге! Но не умею я бездумно наслаждаться текущей минутой. Бродяга я - сегодня! Но в прошлом я земледелец, хозяин. И при виде вопиющей бесхозяйственности в душе встает вопрос: кто виноват, как помочь?

Гемолитическая ангина

 

Как плохо убран хлеб! На каждом повороте - широкий огрех, вот целая полоса пропущена, а вот долинка, скошенная вручную и неубранная: гниет в валках хлеб... И невольно вспоминаю деревню, через которую только что прошла: потемневшие от голода люди, худущий, косматый, вываленный в навозе скот, кости вот-вот проткнут кожу.

Видела я толпы женщин и детей, перекапывающих вилами огороды в поисках пропущенной картохи.

 

- 238 -

Ела и я вместе с хозяевами дранки* из этой гнили, сдобренные дурандой - хлопковым жмыхом. Видела конников, не пускающих людей к прошлогодней пшенице. И мучительно искала объяснения тому, чего не могла понять.

Не спеша шагаю по подсохшей уже полевой дороге. Меня обогнала группа ребятишек - должно быть, школьники со своим учителем. Они идут в том же направлении. Вот они рассыпались вдоль... Вдоль чего? Неужели это целый массив неубранной пшеницы?

Да, это так. Учитель что-то кричит. Сильный ветер рвет в клочья его слова. Но я понимаю все и без слов...

Ребята опускаются на корточки; то тут, то там крутится дымок. Вот вспыхнуло неяркое в солнечном свете пламя, и через минуту-другую низко над землей заклубился дым, и рыжим змеем с голубовато-бурым хвостом покатился огонь по полю.

Я стояла, точно жена Лота, обращенная в соляной столп. А учитель со своими помощниками пошел дальше, разбрасывая ногами снопы искр и облака черного пепла. Ветер гнал огонь и, казалось, вслед огню гнал и поджигателей, возглавляемых учителем. На фоне черного пепла ярко выделялись растрескавшиеся побелевшие или оранжевые, чуть поджаренные зерна пшеницы. На черном фоне они казались особенно крупными.

 

 


* картофельные оладьи.

- 239 -

Долго стояла я, опираясь на свой посох, и смотрела вслед удаляющемуся палу. От вида черного поля все вокруг почернело. В ушах вместо песни жаворонка слышался лишь треск огня.

Весна пахла пожарищем. Долго я не могла забыть этого непонятного мероприятия, меня преследовал вид голодных людей и еще более голодного скота. И я ничего не понимала.

Правда, кроме первой версии (люди, дескать, перестанут работать, если им разрешить собирать то, что пропадает на поле), слышала я и вторую, официальную версию: перезимовавшая под снегом пшеница становится, мол, ядовитой, и люди, ее поедающие, заболевают злокачественной гемолитической ангиной со смертельным исходом.

Пророк Моисей, а позднее - Магомет, для того чтобы заставить своих последователей выполнять то или иное медицински целесообразное мероприятие, объявляли его религиозным ритуалом, а нарушение -смертным грехом. Не этим ли принципом объясняется «забота о здоровье» умирающих с голода людей?

Плесень вредна. Особенно стельным коровам и овцам. Однако их кормили гнилой соломой с крыш, а пшеницу без признаков плесени, по крайней мере

макроскопических,* жгли. Ела я эту пшеницу, и притом сырую. И ничего, жива.

 


* видимых невооруженным глазом.

- 240 -

Выполнять обязательства выпало коровам

Я люблю землю. Люблю полевые работы на земле. Но больше всего люблю я весеннюю работу - посев.

Приятно собирать урожай, но жатва - это страда. Это напряженная работа, а в напряжении есть элемент страдания. То ли дело работа весенняя, веселая. Светлая, как надежда!

И вот - весна. Я иду полями. Иду и удивляюсь: нигде не видно крестьянина - хозяина, пришедшего с любовью навестить свою кормилицу-землю, пощупать, растереть в руках комок земли, понюхать, спросить:

«Готова ли ты, матушка, к посеву?» В этом вопросе, обращенном к земле, чувствуется что-то торжественное, родное и понятное. А тут?

Крикливые, воинственные лозунги мозолят глаза на всех правленческих зданиях. Транспаранты, натянутые над улицей, хлюпают на ветру выцветшими полотнищами.

Молодежь согнали в кульстаны (барак в поле, вдали от села), и там они чего-то ждали. Чего? Не то семян, не то контролера над семенами, не то технику, еще не отремонтированную.

Время шло. Время бежало. И тут началась горячка, аврал: «Выполним досрочно!» Без техники. Без горючего. Кое-где приспособили газогенераторы, и трактор изрыгал тучи искр от березовых чурок. Но в

 

- 241 -

большинстве случаев техника стояла на приколе, а выполнять обязательства выпало коровам и, разумеется, женщинам, детям.

Это была кошмарная весна! На каждом шагу пестрели лозунги: «Наш хлеб - удар по фашистам!», «Поможем Армии!», «Посевная - это наш участок фронта!» Что было в ту пору на фронте, тогда я даже не пыталась представить, зато картины этого тылового фронта глубоко врезались в мою память. Навсегда!

«У нас героем становится любой...»

Моросит холодный дождь. Слякоть. В такую погоду не работают, но приказано помогать армии. И помогают.

От взлохмаченных мокрых лошаденок валит пар. Мальчишка лет восьми-девяти, весь в мыле, трусит рядом: картуз, сбившийся набок, упирается в покрасневшие уши. Где-то лежат раскисшие, непомерно тяжелые обутки, и мальчишка трусит босиком, время от времени очищая борону. Борон две, и мальчонка не успевает встряхнуть обе, а они набирают комья пырея с мокрой землей и окончательно плывут поверху. Малыш останавливает лошадей и пытается поднять борону на попа. Покрасневшие тонкие детские ручонки бледнеют от напряжения, но сил не хватает, и борона опять шлепается, еле оторвавшись от зем-

 

- 242 -

ли. Картуз сполз, закрывая нос, виден только растянувшийся, как щель, рот, и трудяга плачет в голос:

- Ма-а-а-мка-а!

Пелена дождя сузила горизонт. Где твоя мамка, несчастное, продрогшее и испуганное дитя?

Подхожу, очищаю обе бороны, немного укорачиваю гужи, чтобы бороны меньше загружались.

Продолжай свой путь к победе, несчастный герой!

«Есть женщины в русских селеньях...»

Пашут большой участок залежи. Должно быть, под свеклу. Жарко. Участок разбит на отдельные «загонки». Их около десятка. В каждой загонке - плуг, в каждом плуге - корова.

Даже привычным к ярму волам весной, особенно в жаркую погоду, тяжело в борозде... Что же сказать о корове?! Не скажу, что мне не было жаль и женщин, ведь пахари-то все исключительно женщины. Жаль! Очень жаль. Но корову - больше.

Шлея рассчитана на лошадь, с коровы она сползает: верх перескакивает через холку, низ жмет на горло. Корова, пройдя несколько шагов, с хрипом валится в борозду. Встает на колени и - снова падает. Язык вывален изо рта. С него тянутся длинные нити слюны. В выпученных, налитых кровью глазах - страх, удивление, боль. И еще - упрек.

 

- 243 -

Корова дойная. Вымя, растертое в кровь, болтается. Женщина ломает руки и голосит, ведь горем будет и то, что не справится с работой, и то, что от этой работы пропадет у нее молоко. Ведь корова - кормилица семьи. Весной вся надежда на молоко, которым можно забелить пареную крапиву и лебеду - единственное питание тех, кто должен и армию накормить, и фашистов разгромить.

Девчонка лет десяти-одиннадцати, подоткнув юбчонку, изо всех сил жмет на чапыги.* Тонкими ножонками, голыми по самый пах, упирается что есть сил, пытаясь храбро удержать плуг в борозде...

Нет! Я не за женское равноправие. По крайнем мере, не в такой степени и не в таком виде.

Да, досталось русским женщинам в те тяжелые годы. Но удивительно - тысячи верст от фронта, глубокий тыл...

Ты - и убогая, ты - и обильная...**

Но больше всего - несчастная.

Я - в деревне Кочки. Это кусочек Украины. Странно видеть в самом сердце Сибири такую родную картину: чистенькие, побеленные хаты, крытые аккуратными ржаными снопами-околотами; возле хаты -садочек, обнесенный затейливым плетнем. Лишь подойдя ближе, видишь свою ошибку: хаты - обыкновенные рубленые избы, но оштукатуренные и побеленные (из-

 

 


* деревянный состав плуга.

** Н.А.Некрасов. Из поэмы «Кому на Руси жить хорошо».

- 244 -

вести в тех краях нет, и для побелки используют белую глину, за которой ходят за 30 верст!); снопы на крыше не ржаные, а из соломы яровой пшеницы, а садочки отнюдь не вишневые, в них растут черемуха, смородина, малина, кислица. И - цветы. Сейчас их, положим, нет, но хозяйка с гордостью показывает, какой высоты у нее бывают подсолнухи и мальвы.

Село основано выходцами с Украины еще во второй половине прошлого века. Язык, на котором они говорят, русский, вернее «сибирский», но в произношении угадывается украинский налет. Хотя изнутри стены не побелены, из-за тараканов и клопов, неразлучных спутников деревянных построек, но они чисто выскоблены и вымыты. И повсюду рушники с родным украинским узором.

Древнеегипетская картина

Аким Бедрач, у которого я работаю, видно, был когда-то зажиточным хозяином, сумевшим устоять на ногах, когда становление колхозов сметало и уничтожало все, что свидетельствовало о труде настоящих хозяев.

Семья: две дочери замужем, живут неподалеку; старшие сыновья на фронте; молодежь - сыновья и дочери - еще на Пасху были угнаны на кульстан, с тех пор дома не были. Обещали приехать тайком в ночь на Троицу - попариться в бане. Мать, больная язвой желудка, ждет с нетерпением этой ночи: соскучилась по детям.

 

- 245 -

Дом Акима Бедрача - на околице села. Приусадебный участок большой (должно быть, на нескольких хозяев). Надо засадить огород, ведь картошка - главная еда! Но как управиться, когда ни одного рабочего человека? Жена больна, а сам Аким работает в колхозной кузнице: делает и затачивает ножницы для стрижки овец.

Я для них просто находка! И я рада хоть немного пожить оседлой жизнью. Копаю от темна до темна и работаю, как говорится, на совесть. Но, разумеется, со всем я не справлюсь. Поэтому мне предоставили самый тяжелый участок - около озера, а другой, на изволоке, решено вспахать сохой, которая, к счастью, оставалась у Акима с дедовских времен на чердаке. Соха хорошая - кленовая. Крепкая и легкая. Но еще лучше упряжка: запрягутся в нее шестеро людей! То есть пятеро: старуха, сноха, обе замужних дочери и старшая внучка, а внук - мальчишка лет десяти - будет вести соху. Сам же Бедрач впряжется выносным.

Меня не на шутку забавляла перспектива лицезреть такую древнеегипетскую картину! И я не была разочарована. Аким наладил лямки, каждый занял указанную ему позицию. Аким скомандовал «с Богом!», все перекрестились и так пошли, что земля винтом за сохой ложилась!

Картина была и сама по себе довольно диковинная, но еще меня удивляло, что, работая, они испуганно озирались, а старик Аким время от времени бросал лямку,

 

- 246 -

крался к забору и, спрятавшись среди прошлогодних бурьянов, выглядывал, как заяц.

Тогда я еще не знала, что колхозники не имели права в рабочее время заниматься своим огородом, хотя именно огород их и кормил. Аким должен был находиться в кузнице за колхозной работой, а не на своем огороде.

За те три недели (самые спокойные и, я бы сказала, счастливые за все долгие годы моих мытарств) молодежь семейства Бедрачей лишь один раз - глубокой ночью, тайком - приезжала домой. Это было в ночь под Троицу.

Старуха их ждала - топила баню. Тайком, в темноте, они попарились; в темноте же похлебали домашнего варева и еще задолго до рассвета вернулись на кульстан.

Я всегда поминаю добрым словом стариков Бедрачей. Оба были не очень стары, но худы и измотаны жизнью. Видно, что в прошлом это была крепкая семья. Теперь все пошло прахом: взрослые сыновья - на войне, подростки - на все лето в кульстане.

На трудодни не давали ничего, все заработанное вычиталось за харчи во время работы. Жить надо было с приусадебного участка, который старуха явно была не в силах обработать.

Я для них была просто находкой! Справедливость требует сказать, что и я старалась изо всех сил: от темна до темна я копала, не разгибая спины, а когда

 

- 247 -

шел дождь, то рубила сечкой махорку-самосад.

В тесной баньке, в клубах едкой махорочной пыли я стучала сечкой, кашляя, чихая и проливая слезы.

Эта махорка была существенным вкладом в семейный бюджет: ее можно было выгодно обменивать на продукты и товары. Новосибирск было близко, всего километров 150. Я от всей души хотела отблагодарить людей, работая у которых я была сыта.

Никакой работой я не брезгала и с тем же увлечением, с каким копала огород и сажала картошку, изготавливала и кизяки.

Южнее Новосибирска начинаются степи, и в местностях, удаленных от железной дороги, с топливом вопрос стоит остро: ни дров, ни угля и в помине нет. Солома? Нет, солома сгниет или ее сожгут, но своим колхозникам соломы колхоз не даст.

Единственное топливо - это кизяки. На изготовление этого ароматного топлива идет любой навоз, но преимущественно коровий.

Сначала навоз надо вымесить ногами до однородной массы, а затем, напрессовав его в мокрую форму - ящик без дна, - вытряхнуть сразу пару кирпичей-кизяков.

Сушить их надо, переворачивая, а затем сложить в пирамиды. Для удобрения навоз не используется:

в тех краях чернозем и без того богатый.

 

- 248 -

Нет! Я не из каинова племени!

И вот я снова шагаю по Сибири. Отнюдь не по моему желанию, но по моей вине...

Я не принадлежу к каинову племени, которому нечистая совесть не дает осесть на одном месте. Я так была измучена теми неожиданными и незаслуженными пинками и ударами, при посредстве которых Судьба (или злой рок) гоняли меня с одного места на другое, от одного тяжкого испытания к другому, что жизнь в Кочках у Бедрача казалась мне верхом счастья! Как хорошо, казалось мне, осесть там окончательно, вступить в колхоз, работать.

Плохо разбираясь в том, что такое колхоз, подсознательно я чувствовала, что это тоже одна из уродливых гримас какой-то неестественной, даже противоестественной, жизни, навязанной людям, заслуживающим более человеческой доли, но видела только лишь то, что хотела видеть: над головой небо, под ногами землю, в руках работу, а в награду за эту работу - котелок картошки, ломоть хлеба и возможность лечь и уснуть, пусть на голых досках, зато с уверенностью в том, что там, где я спала вчера, усну и завтра.

Нет! Я не из каинова племени! И я так истосковалась по оседлой жизни. Была ли такая возможность? Наверное - да. И, однако, я снова шагаю по Сибири.

 

- 249 -

Лгать и молчать?

Наверное, возможность где-то осесть все-таки была. По крайнем мере тогда, в 1942 году. Теперь, когда я об этом пишу, в 1966 году, прошло уже четверть века с той поры. Сижу у радио и слушаю: «Суровые годы Великой Отечественной войны. Вся страна в едином порыве... Все как один... Целеустремленность... Все обдуманно, все бьет в одну цель. Все верят: мы победим! Мы разгромим! Руководство твердо знает... Народ свято верит!» Одним словом, руководство все предвидит, кругом сплошной героизм и энтузиазм. И - никакой сумятицы.

Что было в европейской части страны, я не знаю, но тут, в Сибири, была неразбериха и страшный разнобой! Я видела толпы беженцев, стоящих табором под открытым небом вдоль железнодорожной линии. Семипалатинской? Барнаульской? Тогда я никак не могла разобраться, куда меня забросила судьба. Среди этой толпы было много одесситов, и я могла бы как-нибудь втереться, влиться в общий поток и разделить их судьбу. Но для этого надо было постигнуть две премудрости, без которых у нас немыслима жизнь: молчать и лгать... Лгать всегда и молчать - тоже всегда или почти всегда. Этой науки я так и не постигла до конца дней своих.

Итак, опять дорога без конца, без смысла, без цели. И виновата в этом я сама, не могу же я винить Бедра-чей за то, что они знали жизнь в этой стране, а я нет?

 

- 250 -

Я не сумела отмолчаться, не сумела и соврать, сочинив что-либо более или менее правдоподобное о себе. И тех нескольких признаний, что сорвалось с моего языка, было достаточно.

- Фрося, голубушка, родная ты моя! Спасибо за то, что ты нам в работе так помогла, но тебе лучше идти дальше. Куда-нибудь в более глухие места - подальше от Новосибирска. Тут у нас могут документы спросить.

Легко сказать - куда-нибудь дальше! В глухих местах прохожих меньше и чужой человек заметней. Это и так было ясно! Понимала это и сама старуха. Но страх - беспощадный хозяин. Я еще не понимала, до чего ее страх был обоснован! И мне было очень обидно. Старуха явно хотела от меня откупиться и проявляла излишнюю, с моей точки зрения, щедрость: кроме торбы каральков, своего рода плюшек, она дала мне две красиво вышитые сорочки, полотенце и 120 рублей.

Агитбригада

Это был последний дом, где я прожила сравнительно долго, где надеялась прижиться и где развеялись все мои светлые (хоть и более чем скромные) мечты. Дальше, до самого того дня, когда за мной захлопнулись тюремные двери, то есть до 25 августа, я просто металась без цели, без надежды.

 

- 251 -

Не стоит описывать день за днем, шаг за шагом перипетии этого печального пути, в котором я теряла иллюзии, зато приобретала опыт и отвращение к этому опыту.

Сибирь и все с нею связанное было для меня так ново, неожиданно, непонятно и, как это ни странно, скорее интересно, чем страшно: поединок с природой меня не пугал! Иное дело люди.

Вначале я шла, придерживаясь большака, вдоль какой-то речушки, кажется Карасук. Так идти было легче, да и направление - хоть и не на юг, а на юго-запад - меня устраивало. Все шло гладко, пока я не завернула в одно село в надежде пополнить свой запас провизии. Но стоило мне открыть рот, чтобы попросить продать мне картошки, как меня задержали, отвели в сельсовет, заперли в какую-то каморку, сквозь щели которой я могла слушать, о чем говорят в комнате секретаря. Кое-что из услышанного было не лишено интереса. Куда-то в полевые станы выезжала агитбригада - для читки газет. Им выписывали продукты, выдавали подъемные.

Когда дверь за ними захлопнулась и загремели колеса, в комнате произошел довольно оживленный обмен мнениями:

- У, бездельники! Чтоб вам передохнуть, басурманы проклятые!

- У моей старухи все внутренности наружу вываливаются, а она день-деньской пашет и раз в месяц в

 

- 252 -

баню не вырвется. А тут лбы здоровые разъезжают, газеты почитывают!

- Нам на трудодень и соломы охапку для животинки не дадут, а им вишь сколько пшена отвалили. И хлеба, паразиты проклятые!

- Наши сыновья на фронте погибают, чтобы разные жиды в тылу за их спиной прятаться могли!

Шум поднялся изрядный, и в нем потонул голос секретаря, пытавшегося объяснить, насколько нужное дело выполняют агитбригады. Затем хлопнула дверь и кто-то спросил:

- Кто тут высказывает недовольство? Кто сомневается в правильности правительственных директив?

Говорят, что когда Нептун в подводном царстве ударял своим трезубцем со словами «Quos eqo!»*, то наступала такая же тишина.

Двое суток продержали меня в этом чулане. Два раза в день водили в нужник, но ни разу не накормили и даже не дали напиться. Я стучала в дверь, но мне говорили:

- Как только нас соединят со Славгородом, все решится!

Когда Славгород наконец отозвался, все решилось. Разговор был недолог:

- Задержали человека без документов. Да, старая... Да, баба... Если баба, то гнать в шею? Хорошо! Затем - кому-то:

 

 


* «Я вас!» (лат.)

- 253 -

- Говорит: если баба - гони в шею! Загремели ключи, дверь открылась, мне сунули мой рюкзак и сказали:

- Можете идти!

Меня шатало от голода и мучительно хотелось пить, но я не задержалась у бочки и не подошла к колодцу. Лишь выйдя за околицу, я напилась у родника.

В бескрайней степи

Небо светло-голубое, высокое. По нему не плывут, а будто стоят на месте легкие барашки. Шуршит сухая, прошлогодняя трава и чуть шелестит мягкая, молодая, зеленая, как изумруд. Все кругом звенит и поет, как это бывает только весной. Весна! Нет, пожалуй, это уже лето, но какое-то для меня непривычное, как будто ненастоящее.

В моей жизни это уже 33-я весна, но те 32 были бессарабские, южные. Начинается у нас весна в феврале. Развивается она постепенно и длится, как ей положено по календарю, три месяца. И в мае может уже назваться летом. В Сибири же она наступает как-то внезапно, торопясь, и, достигнув очень скоро летней зрелости, так и не становится по-настоящему летом.

Уже начало июня, но если посмотреть на все моими бессарабскими глазами, то похоже на апрель. Яркая, молодая зелень, чавканье под ногами влажной

 

- 254 -

земли, обилие луж и булгаков * создавало полное впечатление весны. Оно еще усиливалось при виде перелетных птиц, и притом самых разнообразных. Шелест крыльев, кряканье, свист и трубные звуки ошеломляли меня с непривычки!

Однажды я как-то на закате увидела вереницу лебедей, неуклюже шагавших от лужи к луже. Серые, с длинными прямыми шеями, они поразительно мало походили на царственную птицу, скорее - на худых гусей. А сколько уток, гусей и прочей водоплавающей братии носилось тучами над многочисленными озерами! Многие из них, должно быть, здесь и гнездились.

Во мне заговорила дочь моего отца - страстного охотника. Эх! Мне бы зауэр или, на худой конец, мою берданку с боеприпасами!

Рыба небесная

Когда в библейские времена евреи шли через пустыню, Бог послал им манну небесную. Не в виде готовой манной каши - сладкой, на молоке и с маслом, а как-то иначе приготовленную.

А мне Бог посылал с неба рыбу. Нет, не фаршированную щуку и не заливного судака, а сырую. Иногда свежую, иногда чуть-чуть с душком. Но чаще всего -провяленную. Была она довольно противна, но съедобна. А дареному коню в зубы не смотрят.

 

 


* очень глубоких луж (прим. автора).

- 255 -

Впрочем, чуда в этом не было: и речушки, и озерца изобиловали рыбой. Их берега заросли высоким бурьяном, тростником, кустарником, конским щавелем. Чаек тут было великое множество. Как ни ловко выхватывали они рыбу из воды, все же случалось, что добыча выскальзывала из их цепких когтей. Случалось, что, падая, рыба натыкалась на тростник и на солнце и ветру вялилась. Чайки ее не подбирали: то ли им легче было ловить рыбу из воды, то ли с их крыльями неловко было нырять в заросли. Во всяком случае, мне это было весьма на руку.

Не скажу, что это было изысканное блюдо, но полагаю, что и манна, спасшая евреев в пустыне, также была не высший сорт.

Маслозавод, заросший крапивой

Я шла на юг!

Жарко. Над степью - марево. Вот уже третьи сутки бреду по густой траве. Кругом, сколько глаз охватывает, почти абсолютно плоская степь и ни признака жилья! Ни дымка, ни следа. Впрочем, мне кажется, что здесь была когда-то дорога: видно что-то вроде колеи и трава тут темнее.

Тишина, но тишина степная: кругом степь поет, звенит... Но все это: и песнь жаворонка, и скрип коростеля, стрекотанье кузнечиков и шелест трав не имеет ни-

 

- 256 -

какого отношения к человеку и ко всем тем немелодичным звукам - грохоту, скрежету, реву машин, - которыми знаменуется присутствие его. На груди необъятной степи нет следов от ран, которые он наносит своей кормилице-земле: не клубится пыль на дорогах, не зияют ранами траншеи и карьеры, не торчат, как бородавки, терриконы, не видать и струпьев - населенных пунктов с гигантскими занозами фабричных труб, будто бы воткнутых в небо. И все же дорога, несомненно, тут была. На это указывает полоса бурьяна, характерного для обочин дорог. Вот и церковь белеет вдали у самого горизонта.

Я прибавила шагу. Церковь вырисовывается все ярче, все ближе, но никаких признаков села. Мне часто попадались большие села без церкви, но церковь без села - это что-то необычное.

И вот я стою перед странным зданием. Церковь? Нет. Высокое двухэтажное здание с нелепым фронтоном и еще более нелепым подобием купола. Стекла верхних окон выбиты, нижние - заколочены, но дверь открыта настежь, и одна створка сорвана и висит. Перед зданием двор, обнесенный каменным забором, впрочем, полуразрушенным. Но самое удивительное - крапива. Сочная, темно-зеленая, она почти достигает второго этажа. Картина полного запустения. Тут, однако, все-таки кто-то живет: двор пересекает тропинка и посреди двора расстелен брезент, на котором что-то белеет, вроде крупы.

 

- 257 -

Пока я смотрела на это здание, удивляясь - в который уже раз - нелепости того, что видела, ко мне вышла женщина в белом халате не первой свежести. Я с нею поздоровалась и, не дожидаясь вопросов, сказала:

- Я издалека. Мне сказали, что здесь можно устроиться на работу.

- Какая тут работа? Последних коров, что еще не издохли, на мясо сдали! Я вот сушу казеин, что отсырел. Пока до осени поживу здесь с ребятишками. А вот как выкопаю картоху, подамся - куда-нибудь. Мужик на фронте. Еще вернется ли? А от маслозавода, сама видишь, что осталось!

Маслозавод! Я с удивлением взглянула на это нелепое здание, но промолчала.

- Что ж, значит, меня зря так далеко сгоняли! Как отсюда покороче пройти к станции?

- Станция? - она удивленно посмотрела на меня. -Это какая-такая станция? Прежде тут проходил Ямской тракт на Камень-на-Оби. А то еще есть чугунка на Барнаул, а в ту сторону - Кулунда. Но я там не бывала. Я здешняя, из Соленого Озера. А ты куда?

- Вот война кончится, скажу «домой», а пока что, где работу дадут, там и работать буду.

- Все в городе работу ищут, а ты во куда зашла!

- В городе очень уж голодно! Народу видимо-невидимо понагнали (это я от Бедрачей слыхала). Я бы на ферме предпочла.

 

- 258 -

- Эх, горемычная ты! Да какие тут фермы?! Видишь сама, какой у нас маслозавод? А ведь было время -сколько скота здесь люди держали! На вольных травах, бывало, к осени так раздобреет - спина как стол, хоть ложись! Да тут как начнут стога метать - глазом не окинешь, не перечтешь! Меня отец замуж отдавать не хотел: «Что это за жених? Голодранец: у него всего сорок коров». Так вот, как стали колхозы, то понастроили маслозаводы эти самые - молоко перерабатывать. Поначалу хорошо было: масло, сыры... Из обрата казеин делали. Да только затем все прахом пошло: то сено не убрали - оно и погнило, а как зима - скот и отощал. А по весне, почитай, половина осталась. То чесотка, то парша или поветрие какое иное.

Она пожала плечами и махнула безнадежно рукой.

- У нас говорят: от хозяйского глаза жиреет скотина, - сказала я.

Она вдруг испугалась и торопливо стала объяснять:

- Тут, понятно, злодеи виноваты, эти самые вредители. Их враги народа научили. И свои, и из заграницы.

- Самый большой враг - это глупость. Своя и заграничная!

Женщина поняла, что сболтнула лишнее, и поспешила исправить ошибку:

- Так вот что я тебе скажу: иди ты все на полдень.

 

- 259 -

Как на большак выйдешь, расспроси. Будут там и фермы, и работа всякая.

Все же я у нее переночевала на сене (была у нее своя корова), но спала плохо. Вкусны были картофельные галушки в молоке, но я отвыкла от человеческой еды и резь в животе была ужасная.

Много сотен верст исходила я, потеряв уже всякую надежду где-нибудь прижиться. Я видела феноменальную по своему плодородию землю со слоем чернозема в несколько аршин и людей, питающихся пареной крапивой, чуть сдобренной молоком. Я видела бескрайные степи, в которых пропадала неиспользованная трава, и худых коров, пасущихся на привязи возле огородов.

Всему я искала объяснение, так как хоть война и легла тяжелым бременем на всех, но объясняла она далеко не все.

Мужчины ушли на фронт. Этим объясняется та непосильная нагрузка, что легла на плечи женщин и детей. Пашут мало и пашут плохо. Это тоже легко объяснить нехваткой дизельного топлива и тем, что машины пришлось заменить коровами и своим горбом. Труднее объяснить, почему люди, выращивающие хлеб, жестоко голодают, ведь урожай 1941 года они собрали? Ну, допустим, что хлеб целиком забрали для нужд армии и городов, хоть это не оправдание, но, по крайнем мере, объяснение.

 

- 260 -

Объяснить кое-как можно и то, что коровы - единственная надежда колхозников - голодают на привязи, меж тем как травы в степи пропадают неиспользованные. Тут просто головотяпство: все земли, окружающие село, вспаханы, к пастбищам не добраться - нет ни прогона, ни водопоя. Колхозное стадо где-то далеко, на ферме, в степи, а для собственных коров-кормилиц пастбища нет. Не лучше ли было оставить за селом выгон, а пахать землю за выгоном?

Многое я мотала себе на ус, и прежде всего то, что в липкой паутине страха никто не осмеливается не только указать на недостаток, но не смеет его и заметить. Никакой критики! А это значит - никакой надежды на улучшение.

Какая грустная жизнь на фоне ликующей природы, когда под ногами величайшее богатство - плодороднейшая земля!