- 241 -

Глава VII.

"ШЕРЕМЕТЕВСКИЙ" ТЕАТР

 

"Сохранить себя физически, эстетически да еще и творчески можно только при удаче - умении жить в данных условиях. Здесь жить трудно, даже, если физически не тяжело."

(Из письма Льва Гумилева к Э. Герштейн)

 

Мы в гастрольной поездке. Орлово-Розово. Отлично оборудованная сцена в клубе, расположенном далеко за зоной. Стою на балконе перед спектаклем, ищущая одиночества ("вхожу в образ" Галчихи). В лучах заходящего солнца по извилистой пропыленной дороге, ведущей к клубу, показываются колонны зак-

 

- 242 -

люченных. На этот раз их "гонят" в театр. Они запаздывают и почти бегут. Я вижу, как спотыкаются плохо одетые люди, знаю, как тяжело они дышат, шагая по уставному порядку "по шесть". По обочинам дороги — много конвойных, потому что в этом лагере большинство — "государственные преступники" (политические), крупные бандиты со статьей 58-14 (побеги, отказ от работы и проч.). Шарканье ног, лай собак, окрики конвоиров уже в клубном скверике. Кое-кого привели под руки товарищи. Представляю отчаяние орловорозовских старушек, больных, которым не дойти до клуба и которых "не взяли".

Их гонят... Нас гонят... Нет, сейчас это, действительно их гонят, а я на вершине лагерной удачи. Неловкость какая-то: ведь я-то, собственно, и есть — они. И как оправдание: но сейчас я и другие будем давать им радость… Для нее они шли, ради того, чтобы пройти этими полями не на каторжный труд или этап, а для удовольствия, без которого невозможно жить, совсем озвереет человек без радости, издохнет.

Колонны по частям подводят ко входу в здание, пересчитывают, записывают количество на дощечку и загоняют между рядами надзирателей в зрительный зал. Надзиратели, опоздав, торопятся, орут, волнуются: ох, уж этот театр, лишняя им докука!

Теперь я наблюдаю зрительный зал в дырочку занавеса. Сражаются за места. Сильнейший спихивает слабого. Слышится и родной мат, но с шипением, не так уж громко: предупредили! В огородках, напоминающих ложи, располагается начальство с супругами и детьми. У обеих дверей зала — часовые. Всем зекам мест не хватило, с шумом располагаются в проходах, на полу.

Часовые и за кулисами. Там, где сцены прямо в зонах, сооруженные хотя бы из столов, такого не бывало: зрители приходили свободно. Бывало, начинался дождь. Публика накрывалась бушлатами, никто не убегал. На несколько часов уйти от идиотизма их деревенского быта, от навоза и бычков, от хрюкающего, мычащего, кудахтающего и матерящегося сотоварищества. Будь я сейчас среди публики — место мне предоставили бы сами урки: "она понимает!"

Гонг. Воцаряется такая тишина, какой не бывает перед поднятием занавеса в обычном театре, где даже после начала спектакля в публике еще живет какое-то "колыханье". Здесь — тишина космическая. Играть перед такой публикой — наслаждение высочайшее.

Но не шорох раздвигаемого занавеса — прекраснейший в зву-

 

- 243 -

ковом мире шорох, слышим мы. Из зрительного зала — мужской солидный "голос". Видимо, начлага говорит, что в этом году "контингент заключенных" хорошо поработал, и поэтому администрация Сиблага направила сюда для гастролей свой стационарный театр. Сегодня они увидят пьесу "Без вины виноватые" в исполнении артистов, из коих многие уже известны "нашему контингенту" (слава Богу, о том, что почти все артисты — "государственные преступники" не помянул). Аплодировать разрешается, но вызывать артистов по фамилии, если вы их знаете, — нельзя. У некоторых зрителей — цветы, ими "благодарить" артистов можно бросанием на сцену, но не подношением. Если сегодня среди вас не будет "нарушений" и в зоне нарушений не будет, через два дня вас приведут на следующий спектакль.

Мне рассказывали, что вначале в "шереметевских" театрах запрещались аплодисменты, но крепостные артисты очень обиделись, жаловались чуть ли не в Москву, и аплодисменты разрешили.

Старых своих знакомых актеров все-таки вызывали по фамилии, а мне, которую тут еще никто не знал, отрадно было слышать: "Лукерью", или "Галчиху".

В Орлово-Розово своя сильная самодеятельная труппа, руководимая артистом, сидевшим, как говорили, за педерастию. Почему-то в наш театр его не брали, хотя у нас был такой же — режиссер Н. С. X.— один из самых симпатичнейших людей в труппе

На участках Ивановка, Суслове оказалось множество подлинной интеллигенции с известнейшими именами: Корвин, например, или сидящая за участие в каком-то мистическом обществе (чем-то связанным с Рерихом) — художница (теща Н. Тихонова), поэтесса — подруга Ирины Мейерхольд.

На одном из участков масса немок довольно сытых и в честь нашего приезда нарядных. Одна из них — жена власовского офицера, была дочерью потсдамского ресторатора, в заведении которого мы с мужем часто бывали, живя в Потсдаме. Вспомнив со мной ресторан отца, она заплакала. Другая, русская, из "остовок" — жена австрийца, после окончания войны была похищена обманом из какого-то австрийского городка. О судьбе мужа, который очень ее любил, ничего не знала, как и он, вероятно, о ней.*

В Ивановке колючая проволока отделяла женскую "каторжную зону". Каторжанок мы через проволоку видели, но об-

 


* Припомнились только эти две судьбы, но их тысячи

- 244 -

щаться не пришлось, посещения театра каторжане были лишены. Голоса артистов и музыка доносились к ним, но сцена стояла к их зоне задом. Все же во время спектаклей у проволоки толпились женщины, в большинстве немки. Были мы и на лагучастке "Конный двор", где нам показывали очаровательных лошадок. На этом участке собраны были исключительно репрессированные энкаведешники и работники юстиции. На общих участках их бы убили. Для них мы все без предварительного соглашения играли кое-как, хотя встретили они нас по-королевски, разговаривали же мы лишь по делу с начальником КВЧ. Одну из нас там изнасиловали.

В театре Сиблага мало кто "сожительствовал": пары, уличенные в "прелюбодеянии" тотчас разлучали, как всюду. Однако, молодые сходились по симпатиям. И только раз потихонечку пожаловалась мне бывшая блатная (о том, чтобы разрешить ей, очень от природы талантливой, работать в театре и учиться там же, блатяки сделали специальное заседание — "толковище" и отпустили ее в мир) балерина Элка, что к ней "пристают" оба ее балетные партнера, бьют, принуждая к сожительству. Николушку X. — педераста шантажировали мальчишки — блатяки, среди которых он тайно искал партнеров. Впервые я поняла, что педерастия — могущественная страсть, когда, наш Николушка, увидев некоего красавца-парикмахера, дрожал и менялся в лице от восторга и желания. На гастролях Николушку однажды чуть не изнасиловали урки, в барак которых он зашел неосторожно.

Нужна была огромная осторожность в поведении: на театр нельзя было набросить тень. Обычно нам давали отдельную комнату, иногда за кулисами, порою даже вместе с нашими мужчинами. Конвой, нас сопровождавший, выделялся из Мариинска на все лето и нам доверял безусловно. Однажды женсостав театра отпустили даже без конвоя на озеро вымыть театральные сукна, и мы целый день барахтались в воде и загорали.

Вообще поездки театра — драмбригады и концертной отдельно — были сами по себе радость. Кроме встреч интересных с себе подобными, сам процесс переезда из лагеря в лагерь на большой пятитонке, где сложен был наш реквизит, сундуки и сукна, а сверху, как воробьи, рассаживались мы, человек 17, а на задних углах располагались конвоиры, сам путь по просторам летней Сибири был праздником: поля, перелески, проплывающие мимо березовые нарядные рощицы — "колки". Останавливались возле магазинчиков в населенных пунктах, даже иногда обедали в попутных столовых, как обыкновенные граждане. Сельский пей-

 

- 245 -

заж деревень в те годы поражал нищетою изб, овражистыми улицами, малолюдством.

С мая по сентябрь. Осенью в стационарный театр в Маргоспитале (госпитальная зона в Мариинске) съезжались концертная и драматическая труппы, и начинался зимний сезон с уже нечастыми наездами в город на спектакли и концерты для "вольных". И с "премьерами", в самой зоне Маргоспиталя, приготовленных в поездке новых спектаклей.

Недавно с одним "однострадальцем" мы припомнили расположение зданий барачного типа в Маргоспитале, где бытовал наш театральный стационар: госпитальные корпуса и рядом жилые домики женщин — госпитальных работников и наш, актрис, отдельный. "Амуры и зефиры" мужского пола жили в рабочей зоне госпиталя (мужской), где были какие-то мастерские. Сообщение между рабочей зоной и госпитальной было для нас свободное. На одной линии с домиком актрис, с садиком, было и крупное здание театра — видимо, бывший гараж или ангар, со зрительным залом человек на 500, хорошо оборудованной сценой и закулисными помещениями: мастерскими, гримировочными, прекрасной, хоть любому театру, костюмерной.

Как возник театр? После голода началось с того, что в зоне на большой поляне, с одной стороны замкнутой громадной слепой стеною-брандмауэром старинной кирпичной мариинской тюрьмы, по праздникам стал играть оркестр. Затем И. А. Райзин собрал вокруг оркестра труппу драматическую. Вначале с ним работал художник Будапештского театра, видимо, эмигрант, Федоров, по его смерти — талантливый Владимир Сергеевич Максимов, живущий ныне в Москве, на пенсии, бывший зав. постановочной частью Большого театра. Бутафоры были блистательные, например, мебель для "Маскарада" белая с лепными рельефами из крохотных белых розочек — рококо была изготовлена из дерева и папье-маше, но выглядела как подлинная. Полагаю, после ликвидации театра ею не побрезговал какой-нибудь начальник, так же как и костюмами для советских пьес — это были прекрасные портновские изделия.

Занавес из алых бархатных квадратиков от подсумков японских военнопленных по фактуре с сочетанием ворса вниз-вверх был очень наряден. На костюмы экзотические шла так называемая "тарная ткань" (как и во многих театрах того времени), мягкая, хорошо драпирующаяся и окрашивающаяся. Грим хорошо знал актер "Нилыч" (фамилию не помню, война застала его в Смоленске). Был театральный парикмахер. Киевская кукольни-

 

- 246 -

ца Хава создала театр кукол. Балетмейстером был Виктор Иванович Терехов, бывший балетмейстер одесского театра. После Райзина, отправленного на этап за хищения и "обнагление", директором театра стал музыкантишко, конечно, "бытовик", то есть вор, из бывших коммунистов. С ним-то я и говорила по телефону.

Меха создавались из обыкновенной овчины. Парча для "Отелло" — из мешковины и из масляной краски. Огромный, во все зеркало сцены кружевной занавес для "Маскарада" был выполнен из марли и наклеенных бумажных черных узоров. Изобретательность поражала.

При мне были два концерта. По моде того времени они были сюжетны. Оформлены были они так, что и в Москве сделали бы славу. Тогда впервые услышала я отрывки из "Василия Теркина". Новогодний — был зимний лес с остановившимся в нем поездом с артистами. Первомайский — терраса с видом на Москву, с чудесными "стеклянными" прозрачными колоннами из вертикально натянутых ниток, создающих полную иллюзию каннелюр. Прежде колонны эти играли в "Маскараде". Чудесна была терраса в "Глубоких корнях" со скульптурами негров, держащих светильники.

Я думаю теперь: что был театр для зеков? Зрелищем только или воспиталищем? При невероятном многообразии лагерного населения одним словом не определишь! Для меньшинства, в том числе и участников, это было наслаждение творчеством, искусством. С заключенными художниками-станковистами судьба меня не столкнула. Музыканты только в крайних случаях имели инструменты. Писать запрещалось. Правда, поэты потихоньку стихи сочиняли, запоминая наизусть, прозаикам было хуже: при первом "шмоне" рукопись могли отобрать. Оставался один материал для творчества: собственное тело — театр. Хотя каторжанам, как упоминала, даже самодеятельность воспрещалась.

Для подавляющего большинства зеков театр был только зрелищем. Но и тех и других театр от скотского существования, из лагерного ада уводил в мир иной, пробуждал эмоции человеческие. А так как не во всех участках были библиотеки, то театр был подлинным "островком гуманности" в океане страдания, как и санчасть. Те зеки, кто познал этот вид искусства, все же получили духовной пищи больше, чем те, кто не соприкоснулся с этим никогда.

Я уже писала, что для многих, как это ни парадоксально, лагери были школой цивилизации и культуры. Сибиряк, спавший дома на овчинах, попадал в иных лагерях с хорошими условиями

 

- 247 -

в такое обществе, о существовании коего не мог и подозревать. Многим лагери открыли глаза на политическое положение в стране и пути к науке и культуре, по крайней мере, уважения к ней.

В массе у нас, в Кемеровской области, в заключение преобладал коренной сибирский народ, вообще мало эмоциональный. И театр — самая общедоступная и демократическая форма искусства — был особенно нужен. Для характеристики тогдашнего быта сибиряков позволяю себе "вставную новеллу".

В Кемерово после расконвоирования из ПФЛ я вместе с некой Дуней, женою казака-офицера, сняла угол у бывшей колхозной семьи фронтовика (их после войны по желанию отпускали из колхозов в города). Самодельная полуземлянка-полумазанка хозяев была дика и хлевообразна. В ней я прожила до ареста. Быт хозяев был примитивен, как у оседлых скифов. Мат был обычен, как "Господи помилуй", так, что сын называл мать на букву "б...", а она его посылала... Дочь, работавшая продавщицей в закрытом распреде, на свои карточки приносила давно невиданные продукты: яичный порошок, баранину, деликатесы. Мать — вчера сельская бабенка, все это сваливала в чугун и варила вместе как похлебку. Это так было смешно, что я однажды сама предложила сварить им плов. Хозяин материл жену: смотри, чурка с глазами, это пища! (Он был несколько просвящен в заграничных военных походах). Спали они на собственных полушубках без простыней.

Однажды ночью мы с Дуней тихонечко припоминали ласковость и заботы наших уже заключенных мужей. В дверях показался силуэт хозяйки, соскочившей с супружеского ложа.

— Бабоньки, — сказала она, полузадохнувшись, — Неуж не брешете? Неуж такие-то мужики бывают? А мой-то... Мой меня ни разу после венца и не поцеловал! Вот и не бьет, жалеет вроде, а не поцеловал ни разочку... - Из соседней комнаты-завалинки послышалось ленивое: — А что целовать-то тебя? Что ты, икона? - Наши казаки молодые плевались: чтоб я да женился на такой сибирячке неумытой?! А те просто "падали" на "наш контингент". И на мой вопрос, что им в наших мужчинах-"власовцах" привлекательно, отвечали: "Ласковые они". Бежит на свидание с нашим поселенцем некая Фиса. Я: "Фиса, да ведь у вас шея грязная!" Беспечно отвечает: "Ага, в бане давно не была!" — "Помойте шею и прочие места в тазу!" — Фиса, оторопев, отвечает с великим удивлением: "А и впрямь!"

Влюбленные в меня старики-сибиряки, у которых после освобождения я стояла на квартире, находили во мне, как у постоял-

 

 

- 248 -

ки, только один недостаток: "ж... кипяченой водой моет!". Таков был уровень цивилизации простого сибиряка в 40—50 гг. И вот для таких людей мы играли в нашем театре — школе понимания жизни, страдания, прошлого в исторических пьесах, впечатлений эстетических.

Неискушенные зрители были прекрасны. Никогда я не видела столь сильного эмоционального воздействия. Все принималось за истинное. Это здесь в "Коварстве и любви" в Вурма бросили из зрительного зала кирпичом. Я сама, играя в "Поздней любви" хитрую и подловатую старуху, слышала из зрительного зала злобное шипение: "У-у, с-сука!" Такими же возгласами сопровождалось исполнение мною роли Джен (из "За вторым фронтом"), предавшей советскую летчицу ради целости своих заводов. Муки совести Джен я передавала в немой сцене, стоя к зрителям спиной, но по злорадным восклицаниям из зала понимала, что играю верно. Энтузиасты театра бросали нам букеты, их подхватывали, как водится, "первые сюжеты", но однажды букет попал мне чуть ли не в лицо. Бросившие малолетки прибежали за кулисы с оригинальным "извинением: "Мы вам бросали, а то те с..., все себе хватают, вот мы и бросили прицельно: вам!"