- 254 -

НАШ  ИЛИ ЧУЖОЙ?

  

Роман шагал и шагал по странам мира, возбуждая споры и овации, но только у нас до поры до времени хранилось двусмысленное молчание. Не трогали и Б.Л.

К весне (как часто и в другие годы) он заболел и попал в больницу. Сохранилось у меня два письма этого периода. Первое из них адресовано главному редактору "Гослитиздата" А.И.Пузикову:

Дорогой Александр Иванович,

Я сам своими частыми заболеваниями и больницами так надоел себе, что наверное еще больше должен был надоесть Вам и самым близким людям. Я не верю в возобновившееся шевеление вокруг моего стихотворного сборника и толки о возможностях напечатания романа. Никогда этого не будет, ни к чему эти разговоры не поведут

Но мифы о моей мнимой состоятельности преувеличены. Раньше или позже и, может быть, довольно скоро мне понадобятся большие деньги. Как хорошо было бы, если бы как в былые годы, вместо гаданий о вещах неосуществимых издательство согласилось переиздать мои переводы шекспировских трагедий, как в сборнике 1956 года. Скажите О.В., что Вы вообще думаете о моих делах, если тут есть что-нибудь думать. Сердечный привет.

Преданный Вам Б.Л.

4 марта 1958.

Второе связано с позицией главного редактора журнала "Октябрь" Ф.И.Панферова. Он вызвал меня и долго распространялся на тему о том, что "чужим мы его не отдадим... Пусть поедет в Баку, посмотрит строительство нефтяных городов прямо в море... Напишет новое... дам машину для поездки..." и т.д. Хотел приехать к Б.Л. в больницу.

И вот в связи со всеми этими разговорами Боря из больницы написал:

- 255 -

Если столько разговоров об отдаленном будущем, пусть в ближайшем, не собственными силами, но при опоре на какое-ниб. очень решительное распоряжение сверху (Н.С.?) добьется моего помещения единственным больным в двухкоечную палату в первом отделении, но с ручательством, что этот порядок будет выдержан до конца, и мне не поместят соседа. Хотя это (даже мне) кажется преувеличенным притязанием и чем-то неслыханным, я достаточно поработал, чтобы это исключение заслужить. Тогда я разложу свои вещи и книги в таком отдельном помещении, постепенно займусь чем-ниб. своим, и, Бог даст, с течением времени приду из больного состояния в здоровое. Надо только чтобы до четверга, когда я жду к себе Фед. Ив-ча, он запасся должными твердыми и действенными полномочиями сверху, а может быть, даже и сговорился в промежутке с главным начальством больницы по телефону. Вот это (помещение одиночным больным в малую палату) было бы интересно, а все прочее пока маловажно.

"Наш" или "чужой" и т.д. Странно, что для того, чтобы быть нашим, русским и т.д. нужно, при подверженности таким острым приступам, разъезжать и смотреть, а если не ездить и сидеть спокойно дома, ты будешь голландским или аргентинским. Искренне хорошее отношение к человеку должно заключаться в том, чтобы его оставили в покое и перестали им так сложно и двойственно заниматься.

Едва выйдя из больницы, Б.Л. писал одному из своих грузинских редакторов Г.В.Бебутову:

"Я не люблю воспоминаний и прошлого, в особенности своего. Мое будущее неизмеримо больше, я не могу не жить им, мне незачем оглядываться назад". (Письмо от 24 мая 58 г.).

Уже после передачи романа Б.Л. был вызван на заседание в Союз для разбора его дела (ни точную дату, ни повестку этого заседания я не запомнила). Вместо Бори, с его доверенностью, на заседание пошла я и со мной — гослитовский редактор романа А.В.Старостин.

 

- 256 -

Немного позднее Б.Л. писал Ренате:

"В беспрерывных неприятностях по делу Живаго от меня только два раза требовали личные показания по этому поводу. Высшие органы власти продолжают рассматривать О.В. как мою заместительницу, которая готова вместо меня брать на себя всю тяжесть ударов и переговоров".

Так вот и на этот раз я побоялась пустить Б.Л. на это заседание, он мог разволноваться, нажить себе сердечный приступ, или того хуже. Поэтому я его оставила на Потаповском с кем-то из друзей, а сама с А.В. отправилась в ЦДЛ.

Это было, кажется, расширенное заседание секретариата СП, на котором обсуждался неблаговидный поступок Пастернака, передавшего рукопись своего романа за границу (с момента передачи романа прошло уже более двух лет — Д'Анджело взял рукопись в мае 1956 года). Председательствовал Сурков. Сперва он встретил меня доброжелательно, позвал в кабинет, мягко выспрашивал — как же так все вышло?

Я пыталась объяснить. Надо знать Б.Л., — говорила я, — ведь он широкий человек, с детской (или гениальной?) непосредственностью думающий, что границы между государствами — это пустяки, и их надо перешагивать людям, стоящим вне общественных категорий — поэтам, художникам, ученым. Он убежден: никакие границы не должны насильственным образом ограждать интерес одного человека к другому или одной нации — к другой. Он уверен, что не может быть объявлено преступлением духовное общение людей; не на словах, а на деле нужно открыть обмен мыслями и людьми.

Я рассказывала: когда пришли эти два молодых человека (один — сотрудник советского посольства и другой — коммунист-итальянец) он дал им рукопись — для чтения, а не для издания; и притом он не договаривался, что его напечатают, не брал за это никакой платы, не оговаривал каких-либо своих авторских прав — ничего этого не было. И никто из этого не делал тайны, неизбежной, если бы рукопись предумышленно передали для печати. Напротив, мы об этом сообщили по всем инстанциям вплоть до ЦК партии.

 

- 257 -

Сурков со мной соглашался:

— Да, да, — говорил он, — это в его характере. Но сейчас это так несвоевременно (мне так хотелось вставить Борино: "Так неуместно и несвоевременно только самое великое", но я сдержалась) — надо было его удержать, ведь у него есть такой добрый ангел, как вы...

(Боже мой, мне и присниться тогда не могло, какими грязными помоями Сурков будет поливать этого "доброго ангела").

На этом закончилась наша беседа, и мы вышли в зал.

Было много народу. Помню молодого Луконина, Наровчатова, Катаева (только что вступившего в партию), Соболева, Твардовского...

Сурков начал докладывать, что произошло между Пастернаком и итальянцами. Увы, от недавней благожелательности не осталось и следа. Начав спокойно с чтения письма "Нового мира", он себя "заводил" во время речи и, с какого-то момента появилось слово "предательство". Мои объяснения он, конечно, не учел. Соболев с места усердно поддакивал Суркову, а тот распалялся все больше. Он утверждал, что роман уже обсужден и осужден у нас, но Пастернак не прислушивается к мнению товарищей; что идет сговор о получении денег из-за границы за роман и т.п.*

— Ну что вы выдумываете? — возмутилась я. Но говорить мне не дали.

— Прошу меня не прерывать! — кричал Сурков. Помню, как с места вмешался Твардовский:

— Дайте ей сказать, я хочу понять — что произошло; что вы ей рот затыкаете?

А Катаев, непристойно развалившись в кресле:

— Кого вы, собственно говоря, представительствовать пришли? Ущипните меня, я не знаю на каком я свете нахожусь — романы передаются за границу в чужие руки, происходит такое торгашество...

Ажаева больше всего интересовала "технология" передачи романа итальянцам; он на разные лады допытывался:

* Точно предсказал писатель К.: "А уж наши кретины пришьют политику и корысть — то, в чем сами сильны...".

- 258 -

— Как же он все-таки передал роман? Если бы мы знали — перехватили бы его...

Соболев, одетый как маленький пузатый мальчик, в комбинезон, говорил о том, что он чувствует себя оплеванным, оскорбленным; что поэт, которого так мало знают, вдруг прославился на весь мир таким безобразным способом.

— Вы мне дадите говорить, или нет? — возмутилась я. И тут Сурков заорал:

— А почему вы здесь, а не он сам? Почему он не желает с нами разговаривать?

— Да, — ответила я, — ему трудно с вами разговаривать, а на все ваши вопросы могу ответить я.

И тут я повторила примерно то, о чем перед началом заседания рассказала Суркову.

В ходе рассказа меня все чаще и грубее прерывали. Когда я, обращаясь к Суркову, сказала: "Вот здесь сидит редактор романа Старостин..." — "Какого еще романа, — заорал Сурков, — ваш роман с "Гослитиздатом" я разрушу".

— Если вы мне не дадите говорить, то мне здесь делать нечего, — сказала я.

— Вам вообще здесь делать нечего, — почему-то больше всех кипятился Катаев, — вы кого представительствуете — поэта или предателя, или вам безразлично, что он — предатель своей родины?

Говорить стало невозможно — я села на свое место.

Было сказано, что хочет говорить редактор романа "Доктор Живаго" Анатолий Васильевич Старостин.

— Удивительное дело, — сказал при этих словах Катаев, — отыскался какой-то редактор; разве это еще можно и редактировать?

— Я мог бы вам сказать, — негромко и спокойно говорил Анатолий Васильевич, — что получил в руки совершенное произведение искусства, которое может прозвучать апофеозом русскому народу. Вы же сделали из него повод для травли...

Я не запомнила буквально текст выступления А.В., но ретроспективно вспоминая о нем, вижу его смысл в следующем.

Борис Леонидович не считал готовый вариант романа окончательным и не склонен был держаться за резкие высказывания, в нем содержащиеся. Он готов

 

- 259 -

был принять редактуру Анатолия Васильевича*. Но вот этого-то и не позволили сделать литературные руководители Союза, несмотря даже на явное поощрение со стороны отдела культуры ЦК партии.

Вместо того, чтобы привлечь художника на свою сторону, — его оттолкнули, ему не дали исправить то, что можно было исправить. Своими политическими обвинениями Пастернака, носящими самый отвратительный булгаринский характер, Сурков обманул всех, выпихнул за рубеж роман и вызвал травлю великого русского поэта.

Но разве можно преданность отчизне

За верность строгой правде выдавать?

Эти противоречия между "преданностью отчизне" и "верностью строгой правде" раздирали Бориса Леонидовича. Нередко он хотел быть неправым в своих суждениях, ему хотелось, чтобы действительность оказалась лучше, чем она изображалась в романе. Часто склонен он был полагать, что источником многих народных бед была злая воля далеко не лучших людей, попавших волею случая к власти, но отнюдь не природа строя.

Значит, роман можно было подредактировать, дать нужные акценты в толковом редакционном послесловии — автор на все это шел. Но для этого Суркову надо было проявить действительную заботу о судьбах родной литературы, а не о своих высоких литературных постах, подкрепляемых мелким политиканством. В угоду последнему он нанес удар не столько по Пастернаку (значимость поэта от этого не померкла, а популярность даже возросла), сколько по отечественной литературе — отнял у народа большое художественное произведение...

Наконец Сурков заявил, что на секретариате обсуждаются вопросы жизни Союза и присутствие посторонних лиц становится нежелательным.

 


* Правда, при этом Б.Л. говорил: "Вычеркивайте, но чтобы я этого не знал и в этом не участвовал. И никаких "мостиков" не перебрасывайте, ничего не добавляйте".

 

- 260 -

Разумеется, мне не оставалось ничего иного, как пойти к выходу. Сказав, что и он посторонний, вслед за мной пошел Анатолий Васильевич...

Под впечатлением этого безобразного заседания, один из его участников написал и передал через меня Борису Леонидовичу стихотворение:

Собрались толпою лиходеи,

Гнусное устроив торжество,

Чтоб унизить рыцаря идеи,

Чтобы имя запятнать его.

 

Брешут, упиваясь красноречьем,

Лютой злобой налились глаза —

Как посмел ты вечной лжи перечить,

Слово неподкупное сказать...

 

Как посмел ты написать такое,

Что когда от них исчезнет след,

Тысячи взволнованной толпою

Припадут к ногам твоим, поэт!

 

И не понимают, негодяи,

Что не прыгнуть выше головы,

И, хотя еще бесятся, лая,

Все они давно уже мертвы!

— Ты права, на эти собрания мне ходить не нужно, — сказал Боря в ответ на мой рассказ.

Вскоре (13 сентября 58 г.) состоялся вечер итальянских поэтов (кажется, в Политехническом музее). Отвечая на записку, в которой спрашивалось о том, почему Пастернак не присутствует на вечере, председатель Сурков объяснил, что Пастернак написал антисоветский роман, против сердца русской революции, и отдал его для опубликования за границу.

Это было первое публичное обвинение против Б.Л., выдвинутое пока еще в устной форме.