- 105 -

На Лубянке

 

Третьего августа 1944 года я, студент третьего курса юрфака МГУ, Пыл арестован агентами НКГБ. Мой арест не стал для меня неожиданностью. Я ждал этого и, как ни странно, даже хотел присоединиться к своим друзьям, арестованным ранее.

В апреле были арестованы мои друзья детства, студенты ПГИКа Валерик Фрид и Юлик Дунский1. Первого июля аресто-

 


1 В.Фрид и Ю.Дунский после нашей реабилитации стали известными кинодраматургами, по сценариям которых снято много хороших фильмов («Жили-были старик со старухой», «Вдовы», «Служили два товарища», «Гори, гори, моя звезда», «Семь нянек», «Экипаж» и др.). Ю.Дунский в марте 1982 года, после тяжелой, продолжительной и неизлечимой болезни решил избавить себя и своих близких от дальнейших мучений и застрелился. В. Фрид умер 7 сентября 1998 года. Смерть его была для меня совершенно неожиданной: накануне мы виделись с ним и весело провели нремя, вспоминая старину.

- 106 -

вали Мишу Левина, тоже моего друга детства, и Нину Ермакову, считавшуюся тогда невестой Валерика1.

Были арестованы и еще несколько моих знакомых, с которыми я встречался у Валерика, в том числе Володя Сулимов и его жена Лена Бубнова, Леша Сухов и Юра Михайлов.

Я считал, что главный интерес для НКГБ в этом деле представляли Володя Сулимов, Лена Бубнова и Юра Михайлов, отцы которых были важными партийными деятелями и погибли в годы сталинских репрессий. Остальные попали заодно с ними, как кур во

щи. Я понимал, что могу оказаться такой же курицей, так как часто встречался с ними. А хотел я ареста потому, что родители арестованных друзей, как мне тогда казалось, могли подозревать меня в предательстве. Как же так? Из всей нашей компании на свободе остался я один. Между тем я замечал, что нахожусь под «колпаком».

В то время я был на практике в прокуратуре Фрунзенского района Москвы, руководство которой до ареста моих друзей хорошо ко мне относилось. А тут как-то сразу отношение прокурора резко изменилось. Помню, как он, побледнев, грубо вырвал у меня из рук пистолет, который я изъял при обыске у какой-то спекулянтки, и запретил мне в дальнейшем самостоятельно производить обыски, хотя ранее эту черную работу поручали мне довольно часто. И вообще почти отстранил меня от участия в следственных действиях.

 


1 Миша Левин после реабилитации стал маститым ученым, защитил докторскую диссертацию, был профессором Физтеха и работал в закрытом НИИ.

Нина Ермакова, попав под амнистию еще до нашей реабилитации, вышла замуж за всемирно известного астрофизика Виталия Гинзбурга.

- 107 -

И вот наступило второе августа. Накануне я встречался со своей знакомой Кирой. Мы были в ресторане «Центральный». Кира и раньше пила со мной наравне и никогда не пьянела. Правда, в тот вечер мы выпили больше обычного. Когда я мысленно прикинул свою наличность и попросил у официанта счет, она, хитро взглянув на меня, сунула мне в руку крупную купюру. В ответ на мой удивленный взгляд она объяснила, что папа, который, как я знал, работал где-то на Урале директором эвакуированного из Москвы военного завода, прислал ей очередной перевод и она хочет еще выпить. Такое тоже было с ней впервые. Обычно мы гуляли за мой счет и не так шикарно.

Ну что ж. Ничего зазорного для себя в ее поступке я не видел. В нашем кругу всегда платил и больше тратился на общие нужды гот, у кого были деньги.

Я, жестом разгулявшегося завсегдатая, хотя был здесь первый раз, велел официанту «повторить». А пока он, поклонившись, пошел за «повтором», Кира потащила меня танцевать. Я танцевал неважно. Но с ней нельзя было танцевать плохо. Она умела создать впечатление, что ведет партнер, но на самом деле вела сама. Она умело лавировала между танцующими парами, вдруг замирала на месте и неуловимым движением плеча выталкивала меня на свободный пятачок, где мы кружились в замысловатых

 

- 108 -

па, заставляя освобождать нам пространство для следующего выкрутаса.

Я с гордостью отмечал, что музыканты небольшого оркестра смотрели только на нас, а лысый скрипач, исполнявший и роль дирижера, стал еще выше вскидывать смычок и отбивать такт ногой.

Когда музыка смолкла и танцующие захлопали музыкантам, скрипач-дирижер протянул руку со смычком по направлению к нам и, раскланявшись, поддержал аплодисменты ударами смычка по струнам.

Мы вернулись к своему столику, «повтор» был уже приготовлен, но мы не торопились продолжать ужин, решив передохнуть.

— А ты говорил, что не умеешь танцевать!

— Я имел в виду современные быстрые танцы, а это был все-таки вальс-бостон.

— А вальс-бостон танцевать труднее, чем какой-нибудь там фокс. Но ты, как ни странно, со второго оборота понял, как его танцуют. И даже когда мы расходились, не терялся и правильно двигался в такт.

— Расходились! Ты же просто отталкивала меня, и мне ничего другого не оставалось.

— Это только ты знаешь, что я тебя отталкивала, да еще Аркадий заметил.

— Кто?

— Скрипач. Его зовут Аркадий.

— Я смотрю, ты всех здесь знаешь, — удивился я.

— Не всех, но многих. Когда папа приезжает в командировку, мы с ним всегда ужинаем в этом ресторане.

— Но ведь коммерческие рестораны только недавно открылись.

 

- 109 -

— Ну и что? Ты же знаешь, этот ресторан недалеко от нашего дома. И папа его очень любит. Здесь всегда была хорошая европейская кухня.

— А где ты научилась так хорошо танцевать?

— Моя мама была когда-то балериной.

А потом мы еще «поддали», закусили, и она снова потащила меня танцевать. На этот раз оркестр заиграл танго, и она, вопреки правилам этого танца, прижалась ко мне и положила голову мне на плечо. И вдруг я заметил, что она плачет. Это было совершенно неожиданно для меня. Мы были знакомы недавно и относились к нашим встречам, как мне казалось, не очень серьезно. Я познакомился с Кирой у Нины Ермаковой незадолго до ее ареста, а когда Нину забрали, она сама мне позвонила и предложила встретиться. Признаться, я обрадовался ее звонку, так как после ареста Нины остался единственным из всей нашей большой и дружной компании, которая постепенно, один за другим, переместилась на Лубянку.

А Кира была подругой Нины, хотя раньше она в нашей компании не бывала, а впервые я увидел ее у Нины, только когда нас осталось всего трое: я, Нина и Миша Левин. Первого июля забрали сразу Нину и Мишу, а второго, когда я примчался к ее маме на Арбат, то увидел у нее и Киру, с которой мы тогда же обменялись телефонами. Она мне позвонила через пару дней, пожелав встретиться, чтобы составить что-то вроде графика посещений Маргариты Ивановны — матери Нины, почти слепой и нуждающейся в постоянной помощи. Мы стали встречаться чаще, и не только у Маргариты Ивановны.

Второго августа, после того ужина в ресторане, я остался на ночь в ее шикарной квартире в Козихинском переулке, где Кира наконец раскрылась передо мной во всей своей женской прелести. Утром, когда я собрался уходить, она, целуя меня на прощание, напомнила, что сегодня мы идем в театр. Два дня назад она сказала, что купила билеты в филиал МХАТа на «Дни Турбиных». Я смотрел этот замечательный спектакль несколько раз и предпочел бы что-нибудь другое. Но Андровскую, Яншина, Массальского, Кторова и Комиссарова можно было смотреть много раз, и всегда с удовольствием. Поэтому я с радостью согласился, тем более что театр находился неподалеку от ее дома.

 

- 110 -

Но в театре Кира вела себя совсем не так, как вчера. Еще до начала спектакля она объявила, что сегодня — это не вчера. Оказалось, что сегодня она из театра идет не домой, а к какой-то своей подруге, которая живет на Петровке, в доме 15. А я жил на Петровке, 19. И поэтому сегодня не я ее буду провожать домой, а она меня. И вообще, она еще от вчерашней ночи не отошла, лукаво добавив, что при ежедневных таких буйствах я могу ее скоро разлюбить.

Честно говоря, я и сам был не прочь передохнуть после вчерашнего. Тем не менее, когда свет в зале погас, я постарался доказать неизменность своего чувства, но дальше своей осиной талии она мою руку под блузкой не пускала. И была права, так как сидевший позади нас молодой мужчина с челкой уже не раз просил не мешать ему смотреть пьесу. Пришлось соблюдать приличия. Спектакль закончился рано, и я предложил Кире немного пройтись по Петровке, мне хотелось проводить ее до дома, где жила подруга. Однако она отказалась от прогулки и, когда мы проходили мимо моего подъезда, втащила меня туда.

Я жил в старом доме с неработающим лифтом, возле шахты которого с дореволюционных времен была небольшая каморка для швейцара. В подъезде, как всегда, не горела лампочка, Кира быстро обняла меня и поцеловала на прощанье. Поцелуй ее был жарким, но недолгим. Она быстро вырвалась из моих объятий и решительно выскочила из подъезда. Я рванулся было за ней, но в тамбуре столкнулся с входившим в подъезд высоким мужчиной в коричневом коверкотовом пальто. Пока мы извинялись, пытаясь пропустить друг друга, я понял бессмысленность своего порыва, повернул обратно на лестницу и медленно начал взбираться на свой третий этаж, когда высокий мужчина обогнал меня и поднялся выше.

Дома, к моему удивлению, меня ждали отец и тетя Римма, только сегодня вернувшаяся из Иркутска, где она была в эвакуации. Отец отругал меня за то, что я не встретил тетку, но как я мог ее встретить, если телеграмма от нее пришла только вчера, а я уже два дня не появлялся дома.

По случаю приезда тетки отец открыл банку американской ветчины и сварил на плитке картошку, а я из своей заначки достал бутылку водки, чем окончательно расстроил отца. Но под приве-

 

- 111 -

ченного теткой байкальского омуля грех было не выпить рюмку-другую.

Потом началось самое трудное — приготовление ко сну. В то жаркое лето москвичи погибали от засилья клопов. Никакие дезинфекции, особенно в коммунальных квартирах, не помогали. Дуста и других химикатов тогда еще в России не знали. Единственным средством спасения от них был керосин. Кстати, из-за клопов отец ночевал не дома, а у себя на работе. Мама с моим сыном были в пионерском лагере, куда отец пристроил ее поварихой. Поэтому я все лето блаженствовал один в комнате, где иногда собиралась наша компания. От клопов я кое-как спасался, выдвинув кровать на середину комнаты и поставив ее ножки в консервные банки, заполненные керосином. Но они и там меня доставали, пикируя с потолка. Однако в эту ночь кровать пришлось уступить тетке, отец расположился на большом диване, а мне досталась кушетка, на которой обычно спал сын. Я приготовился к мучительной бессоннице и, вспомнив вчерашнюю чудесную ночь у Киры, рассмеялся.

— Что с тобой? — спросила тетя.

— Он просто пьяный, — мрачно заметил отец.

— Нет, папа, я просто вспомнил замечательный способ спасения от клопов.

— Какой?

— Я тебе как-нибудь потом расскажу, — и, уже засыпая, вспоминал пылкость Киры.

Какой-то грохот прервал мой сон. Кровать развалилась — была первая мысль. Приходя в себя и глядя на усеянный клопами потолок, слышу отчетливый стук в дверь. И сразу понимаю — я давно ждал их прихода.

— Кто там?

— Откройте. Милиция. Проверка документов.

В войну часто бывали ночные обходы квартир. Но сейчас я понимал, что это не простая проверка. Отец испугался, так как был в курсе арестов моих друзей, и я предупредил его о том, что и за мной могут прийти.

Тетя тоже перепугалась, но по другому поводу: она ведь не была здесь прописана. И, как это ни странно, испугался я сам. Внутри что-то задрожало.

 

- 112 -

А стук продолжался настойчивее.

— Сейчас, дайте надеть брюки.

Натягивая штаны, поворачиваю ключ в двери. Входят трос мужчин и женщина — наша дворничиха Анфиса. Двое мужчин кажутся мне знакомыми, где-то я их видел. Мгновенно вспоминаю: молодой низенький с челкой сидел за мной в театре. Высокий в коричневом коверкотовом пальто — тот, с которым я столкнулся в дверях парадного и который перегнал меня на лестнице. А третьего, подстриженного бобриком, с планшетом в руке и, судя по тому, как он держится, главного из них, вижу впервые, но сразу вычисляю. Это майор Букуров, начальник Свердловского райотдела КГБ. Он делал обыски в квартирах Валерия Фрида, Миши Левина и Нины Ермаковой. Его фамилия была указана в протоколах обыска (я читал копии), а внешность и манеру держаться подробно описала мне мать Валерия — Елена Петровна.

Он обратился ко мне:

— Предъявите паспорт.

Я стараюсь унять дрожь внутри и с наглым видом говорю:

— Предъявите ордер на обыск, товарищ Букуров.

— Откуда вы знаете мою фамилию?

— А вы думаете, что только вы все знаете?

— Так, значит, уже приготовились к обыску и аресту?

— Всегда готов! — И поднимаю руку в пионерском салюте. Низенький мужчина мгновенно направляет на меня пистолет, но Букуров спокойно отводит его руку и бросает мне:

— Вы что, хотите, чтобы вам навесили еще и сопротивление органам власти?

— Еще? А что на меня уже навешено?

Букуров вынимает из планшета постановление об обыске и предлагает выдать добровольно оружие, антисоветскую литературу и валюту.

Я пытаюсь прочитать постановление, но строчки прыгают, и я различаю только печать и подпись прокурора в верхнем правом углу и номера статей Уголовного кодекса, указанные в постановлении: 588,5810 5811 Я знаю, что 588 — это «террор», 5810 — «антисоветская агитация и пропаганда», 5811— «участие в антисоветской организации». Ну, 5810 и 5811 допускаю, это можно навесить

 

- 113 -

каждому, а 588 — это уже серьезно. Серьезно, непонятно и немного страшно.

— А «террор»-то откуда?

— Об этом вы сами расскажете следователю на допросе. Приступайте к обыску! — приказывает Букуров мужчинам. — А вы, — говорит он дворничихе, — присядьте и наблюдайте.

На отца, стоящего с паспортом в трясущейся руке, и тетку, судорожно роющуюся в своей сумочке, он не обращает внимания. Видимо, о приезде тетки ему уже известно, так как сразу просит показать ее вещи и отставить их в угол. Я, пользуясь случаем, помогаю ей и задвигаю в угол вместе с ее узлами и баулами еще и чемодан отца, в котором хранятся его документы из лагеря военнопленных и письма его заграничных родственников.

Вопреки ожиданиям, обыск в комнате производится, прямо скажем, поверхностно.

Букуров просматривает бумаги на моем письменном столе и в ящиках. Низенький мужчина перебирает вещи в гардеробе, а высокий перелистывает книги в книжном шкафу и на полках.

Кое-какие бумаги из моего стола Букуров откладывает в сторону, а высокий бросает несколько книг на пол. Среди этих книг я нижу тома Плеханова и Бухарина, а среди бумаг, отобранных Букуровым, — мои документы о службе в армии.

Дворничиха, с которой моя мама была всегда в хороших отношениях и делала ей даже какие-то подарки на Новый год и 8 марта, шипит из угла:

— Их давно надо было выселить. Когда фашисты подступили к Москве и все эвакуировались, он, — Анфиса кивнула на отца, — остался ждать их.

Букуров составляет между тем опись изъятых документов и книг. Подойдя к книгам, отобранным высоким, некоторые из них ставит обратно на полку — Брема, Данте, Овидия, но вытаскивает Б. Пильняка и Б. Ясенского. Долго листает «Историю ВКП(б)», кажется, Попова, издания 1924 года, присоединяет ее к изъятым. Уже начинает светать, и Букуров торопится. Протягивает мне на подпись протокол обыска. Я бегло его просматриваю и задумываюсь только над графой «Замечаний не имею». Размышляю, что бы такое придумать, но ничего в голову не приходит. Букуров презрительно смотрит на меня:

 

- 114 -

— Подписывай и поехали, герой!

Внизу, у подъезда, как и полагается, черная «эмка». Меня усаживают сзади, между высоким и низеньким, а Букуров садится рядом с водителем. Бросаю последний взгляд на свой подъезд, у которого стоит отец, прикусив пальцы, а тетка, не стесняясь и, наверное, сама не замечая, тихо плачет. Она, бедная, переживает это уже во второй раз. В 1938 году забрали ее мужа, и больше она его никогда не видела.

«Хорошо, что мамы и сына нет. Мама бы им дала жару», — подумал я. На площади Дзержинского я с удивлением отмечаю, что мы едем не к главному зданию КГБ, а сворачиваем на Малую Лубянку, где въезжаем во двор серого здания. Букуров заходит в какую-то дверь и возвращается с лейтенантом и двумя сержантами, которые хватают меня и тащат по коридору в комнату, где за столом сидит чин с погонами старшего лейтенанта. Он спрашивает у меня анкетные данные, сверяет мои ответы с бумагами, видимо оставленными ему Букуровым, и заполняет какую-то карточку. Потом меня отводят в другую комнату, усаживают на табуретку, фотографируют в фас и профиль, и солдат в грязном белом халате стрижет меня наголо. К этому я был готов, но, когда меня поднимают и тот же солдат, держа бритву, приказывает мне «оттянуть в сторону член», мне становится как-то не по себе. «Хорошо еще, что бритва безопасная», — мелькает в голове. Мне бреют все, что можно побрить, а потом заставляют повернуться спиной, нагнуться и раздвинуть ягодицы. Я пытаюсь сострить и говорю, что в заднице у меня волосы не растут. Острота моя повисает в воздухе, и я чувствую, как в прямую кишку мне запихивают твердый предмет, но не успеваю и охнуть, как этот предмет вытаскивают и приказывают одеваться.

Я подхожу к своей одежде, которую аккуратно сложил на скамейке, и обнаруживаю вместо нее груду шмоток. В трусах вырвана резинка, в брюках отсутствует ремень и срезаны пуговицы на ширинке. Из ботинок выдернуты шнурки. Мне уже не до шуток. Вообще-то я слышал об их системе, предваряющей полное уничтожение личности, поэтому стараюсь делать вид, что это меня не трогает. Спокойно надеваю изуродованные остатки своей одежды. Наблюдающий за мной сержант невозмутимо командует: «Впс ред!» Я, шаркая хлопающими ботинками и поддерживая руками

 

- 115 -

брюки, плетусь по коридору, в котором металлические двери, двери, двери, и все с «глазками». В одну из таких дверей меня и заталкивают. Осматриваюсь. Бокс размером примерно два метра на полтора. Без окон, но с «глазком» на двери. В конце бокса встроенный выступ, на котором можно сидеть. А где же знаменитая параша? Нет параши. Значит, будут водить в уборную, и вообще, видимо, в боксе я не задержусь. Решаю сразу выяснить и стучу в дверь. Она моментально открывается.

— Мне надо в уборную!

— Только явился и уже обосрался?

— Нет, мне только пописать.

— Тогда подождешь.

Дверь захлопывается. Проходит минут 15 — 20. Я снова стучу в дверь, на этот раз стучать приходится долго, хотя вижу, что за мной наблюдают в «глазок». Я отхожу в угол и, отворачиваясь спиной к двери, демонстративно копаюсь в ширинке.

Дверь открывается, и передо мной появляется женщина в военной форме, симпатичная. Смеется.

— Ты что, обоссался?

— Пардон, но я давно просился в туалет.

— Давно! Ты здесь всего-то пятнадцать минут. А сейчас завтрак разносить будут. После завтрака пойдешь в свой туалет.

— Я не хочу завтракать. Еще не проголодался.

— Все равно во время раздачи пищи в туалет не водим.

— А кто меня поведет? Вы?

— А ты чего, боишься, если я? Не откушу.

— Нет, тогда я не пойду!

— Ну, терпи, пока завтрак кончится.

А через час меня ведут на второй этаж. Камера № 18. В помещении меньше нашей комнаты человек тридцать. Мое появление вызывает оживление, мне задают вопросы: «Кто?», «Откуда?», «За что?», «Что там нового на воле?»

— Дайте человеку устроиться, — утихомиривает любопытствующих пожилой, на вид очень симпатичный человек. Каким-то образом он пристраивает меня на нары около себя, подвигая ворчавшего соседа. И шепчет мне на ухо: «Только лишнего никому ничего не болтайте, здесь много «наседок», будут в душу лезть и уговаривать во всем сознаться».

 

- 116 -

Этими словами он меня не удивил. Об этом я давно наслышан. Потом я выяснил, что он и сам был «наседкой». Инженер из Зарайска по фамилии Аленцев, сидел за измену Родине. По его словам, там, в Зарайске, уже сформировали правительство и хотели предложить немцам свои услуги, когда те возьмут Москву. По специальности агроном, он, кажется, должен был стать министром сельского хозяйства.

Я слушаю его и думаю: «Сумасшедший или «наседка»? А может, и то и другое?» Решил проверить. Рассказал ему какую-то байку о своем якобы общении с британским военным атташе. Через несколько дней мой следователь-психопат Макаров требует от меня подробного рассказа об этом моем знакомстве. И не отставал от меня до тех пор, пока я не был вынужден посоветовать спросить об этом у Аленцева.

В тот же день Аленцева перевели в другую камеру.

Первые допросы были мне вообще непонятны. Требования рассказать все о деятельности нашей антисоветской организации — о! уже не группа, а организация! — еще как-то можно понять. На это у меня ответ простой: «Никогда ни в каких антисоветских организациях не состоял, и о деятельности таких организаций мне ничего не известно, кроме того, что было опубликовано в газетах об открытых процессах, которые были организованы в тридцатые годы».

Вторую часть моего ответа Макаров не записывал, а связываться с этим психопатом и маньяком мне не хотелось.

Вообще общаться с ним было неприятно. Злобный, зачуханный и вечно не выспавшийся, он матерился почем зря и орал на меня, стараясь унизить и оскорбить как только можно. Но его старания были напрасными. Его брань меня не трогала, он это видел и бесился от этого еще больше. А я демонстративно разглядывал портрет Дзержинского, висевший над ним, или смотрел в пол.

— Подними голову, сука! Смотри мне в глаза, блядь!

— Сам ты блядь, — ответил я ему на первом допросе, но он почему-то не отреагировал, хотя я сам испугался и ждал самого худшего. Он, видимо, торопился, ведь аресты моих друзей начались еще в апреле месяце. А сейчас был уже август. Я был последним, кого арестовали из моей компании. Дело против нашей «организации» уже наверняка состряпали, а из-за меня одного тянуть

 

- 117 -

дальше и занимать во внутренней, битком набитой тюрьме четырнадцать мест было незачем. У него, вероятно, была только одна задача — выяснить, какие системы пулемета я знаю. (Это я понял потом, когда стало ясно, что по разработанному кем-то из этих идиотов плану мы должны были стрелять в Сталина из пулемета.) И поэтому в протоколе моих первых допросов после общих фраз о том, что следствию все известно о моей антисоветской деятельности и мне лучше рассказать о ней самому, неизменно следовал вотпрос: «Какие системы пулеметов вам известны?»

Я тогда еще не знал их сценарий, но чувствовал в этом вопросе подвох. Ведь я недавно вернулся из армии, где одно время служил в отдельном пулеметном батальоне. Поэтому я был находкой для них, так как остальные мужики из нашей компании и пулемета-то никогда в глаза не видели, разве что Володька Сулимов, недавно вернувшийся с фронта.

— Я вообще не знаком с пулеметами, — отвечал я.

— Вы служили в ОПБ, по стрельбе из пулемета у вас значится пятерка. Почему вы лжете следствию?

— Я не лгу следствию. Умение стрелять точно в цель не свидетельствует о знаниях матчасти пулеметов. Я стрелял только из станкового пулемета «максим» и даже его матчасти не знаю, так как службу проходил в химвзводе, где изучал в основном средства химической защиты.

Макаров выходил из себя. Но по матчасти у нас действительно не было экзамена. И он начинал меня уговаривать, что стрелять, не зная матчасти, невозможно. Вытаскивал свой пистолет ТТ и показывал, как быстро он его разбирает и собирает, а заканчивал эту сцену тем, что прицеливался мне в лоб. Но я видел, что обойма у него была пустой, и не боялся случайного выстрела. А сознательного тем более, так как в то время в кабинетах следователей уже не расстреливали.

И вот так продолжалось каждый день, а точнее — каждую ночь. Отпускал он меня под утро совсем замученный, а я, гордый и даже немного довольный собой, шел в камеру, где меня с нетерпением поджидал Аленцев, чтобы разъяснить мне бесполезность и лаже вредность моего запирательства.

Через неделю Макаров был вынужден призвать себе на помощь начальника отделения. Кажется, его фамилия была Волков.

 

- 118 -

Новый следователь пытался действовать по другому методу, методу пряника. Он убеждал меня, что им известна случайность моего приобщения к преступной антисоветской организации, моя активная работа в комсомоле, отличные оценки на юрфаке МГУ, что вообще я хороший парень, и если буду вести себя правильно, то отделаюсь легким испугом, но я, как честный советский человек, должен им помочь разоблачить и наказать потомственных врагов народа. (В нашей компании было несколько детей расстрелянных в 1937—1940 годах «врагов народа».)

А Макаров мне говорил, что они сами признали себя виновными и давно разоблачены, — наивно парировал я эти призывы Волкова. — Мне об этом ничего не известно. Если это действительно так, то, значит, они эту свою деятельность тщательно скрывали от меня.

— Но они же говорят, что и ты входил в их организацию и они полностью тебе доверяли.

— Можно узнать, кто так говорит? — наивничал я.

— Так говорят твои лучшие друзья — Фрид, Дунский, Левин, Ермакова, Сулимов, Михайлов, Сухов, Каркмасов, да почти все.

— Чтобы так говорили Фрид, Левин и Ермакова — не верю. Юлик Дунский по мягкотелости мог не устоять перед вашим напором. Сулимова, Михайлова и Сухова я знал плохо, а фамилию Каркмасов впервые слышу. Если они дали показания против меня, прошу устроить очную ставку с каждым из них.

Тут нервы у Волкова сдали. Он волком бросился на меня, и я вскочил с табуретки, готовясь к самому худшему. Но ударить он не решился, а обрушился на меня с руганью:

— Ишь, юрист сраный нашелся. Очной ставки захотел. Думаешь, что очень умный? Ты диплом у нас будешь получать, а не в МГУ. В карцере будешь готовиться к госэкзаменам. В карцер его! — приказал он Макарову.

Но в карцер я в тот раз не попал, хотя был готов к этому. Поэтому, когда меня из камеры утром вызвали с вещами, очень удивился. С вещами в карцер не водят. Там, наоборот, снимают с тебя последнюю одежду. А с вещами — это только либо на этап, либо на волю. На этап меня выдернуть не могли, так как дело явно еще не закончено. Неужели? Вся камера была в смятении, чуть ли уже не писали мне адреса своих родных. Но я гнал от себя эту слабую

 

- 119 -

надежду. «Оставь надежду всяк сюда входящий» — это я уже давно понял.

Но рассуждать было некогда. С вещмешком ринулся в открытую дверь. Как меня гнали по коридорам и лестницам, не помню. Во дворе стоял автозак, то есть «черный ворон» голубого цвета с издевательской надписью: «Хлеб». Внутри автозак был разгорожен на маленькие боксы, в один из которых меня засунули. И сразу же из соседних боксов я услышал голоса своих друзей. Позади меня оказался Валерик Фрид, а впереди Нина Ермакова.

В проходе посреди автозака расположились конвойные, которые пытались помешать нам разговаривать, но ничего с нами поделать не могли. Однако все переговоры сводились к одному вопросу: «Куда? Куда нас везут?»

Мудрый Фрид высказал мысль, оказавшуюся близкой к истине:

— Куда-куда? Конечно, в Бутырку. Следствие окончено, и нам объявят об этом, а оттуда — на этап.

Я пытался возразить. С ним-то, арестованным одним из первых, следователю, может быть, больше делать нечего. Но со мной им еще придется повозиться. Я оказался прав. Через десять минут нас по одному высадили во дворе Большой Лубянки.

Как мы потом вычислили, следователи с Малой Лубянки, то есть из областного управления КГБ, выслуживаясь, перехитрили сами себя. Они слишком раздули наше дело. Подготовка теракта против Сталина! И наверное, не так уж гладко это все у них выглядело.

В общем, наше дело забрал начальник следственной части по особо важным делам КГБ СССР Владзимирский. Конечно, это все мы узнали потом. А пока я был удивлен более или менее приличными условиями камеры, в которую меня поместили. Комната с паркетным полом, метров шестнадцать, шесть железных кроватей с тумбочками. И соответственно шесть человек (вместе со мной).

В отличие от контингента заключенных на Малой Лубянке, публика здесь была в основном интеллигентная. Писатель, бывший генерал армии Врангеля, врач, работник финского посольства, главный инженер какого-то завода и я, грешный.

И поведение при встрече тоже было другое. Обмен рукопожатиями, представление друг другу только по имени и отчеству и ни-

 

- 120 -

каких вопросов по твоему делу. На кроватях — простыни (хотя и застиранные, но все-таки), подушки и солдатские одеяла.

Эта комната, как оказалось, когда-то была одним из номеров гостиницы страхового общества «Россия», располагавшегося в этом здании до революции.

После камеры на Малой Лубянке условия прямо санаторные. Антураж портит только параша в углу, но даже параша эмалированная и сверху чистая.

Располагаюсь на предназначенной для меня кровати у параши. Мои соседи извиняются передо мной и поясняют, что таков порядок: вновь прибывшие располагаются здесь, а по мере миграции обитателей камеры перемещаются на другое место.

Вскоре приносят обед. Каждый по очереди подходит к двери. Через окошко в миску наливают баланду, а на второе — жидкую кашу. Посередине камеры — общий столик, за который усаживаются те, кто хочет, но это необязательно, можно есть и на своей тумбочке.

К казенной пище тот, кто получает передачи, добавляет свою провизию.

И поскольку, по глупости, я оставил все съестное на Малой Лубянке, у меня нет ничего, кроме казенной пищи, и я скромно усаживаюсь возле тумбочки. Увидев это, меня приглашают за общий стол и наделяют кусочком сала, да еще с извинениями за малость угощения. Передачи получают не все, и их приходится растягивать на месяц. Я вежливо пытаюсь отказаться, объясняя, что мне на днях тоже принесут передачу.

— Тем лучше, — говорит писатель. — До вас передачи у нас получали трое, теперь будет четверо.

Не получает передачи только генерал, которого наши взяли где-то в Югославии, и главный инженер завода, доставленный сюда из Новосибирска.

И всех интересует единственный вопрос — курю ли я и присылают ли мне курево. Радости не было границ, когда я отвечаю, что сам не курю, но буду получать из дома разрешенные десять пачек «Беломорканала».

— Вот папироски-то вы напрасно оставили там, — замечает генерал. — Мы здесь одну на троих курим.

 

- 121 -

— А там одну на пятерых курят. Но теперь у вас с куревом будет порядок.

Он вроде смутился за свою бестактность и тут же брякнул:

— Я вообще-то сигары курил.

— Вы, должно быть, знаете французскую поговорку, что даже самая красивая женщина не может дать больше, чем имеет.

Писатель тут же постарался перевести разговор на другую тему.

А ночью я познакомился со своим новым следователем — подполковником Григорием Александровичем Сорокиным. Толстый, холеный, ленивый и спокойный— полная противоположность Макарову.

— Ну что, будем продолжать играть в молчанку? — спросил он меня.

— Какая же это игра? Я говорю и готов продолжать говорить то, что знаю.

— И насчет пулемета правду говорил? — хитро улыбается он.

— Конечно, я вообще с техникой на «вы».

— А куда, кстати, выходят окна из комнаты Ермаковой?

Я думаю, считаю марши лестницы, вспоминаю планировку ее коммунальной квартиры. Вроде на улицу. Но соображаю, что этот вопрос тоже имеет какое-то значение для дела. (Потом выяснилось, что мы по сценарию должны были стрелять из окна Нины, когда великий вождь всех народов проезжал по Арбату.) Боюсь ошибиться и вдруг соображаю:

— Я не знаю, куда выходят окна Нины Ермаковой, я у нее бы вал только вечером, когда окна завешаны для светомаскировки.

— Но ведь после ее ареста вы бывали у ее матери и днем, ко гда окна открыты.

— Я не разглядывал улицу, — тут же спохватываюсь, — или двор из ее окон.

— Ну а просто сообразить по планировке ее квартиры не мо жете?

— Не могу.

— Вот вам лист бумаги. Нарисуйте вход в подъезд, лестницу, все повороты на лестничных клетках, вход в квартиру, дверь в их комнату и постарайтесь таким образом определить, куда все-таки выходят окна.

 

- 122 -

Я беру бумагу. Рисую, у меня получается, что окно выходит на улицу. Но какое-то восьмое чувство говорит, что такой ответ не годится. Сорокин хитро смотрит на мое художество и усмехается. Я что-то дорисовываю, перечеркиваю так, чтобы окно выходило во двор. Потом признаюсь:

— Не знаю. Не получается. Я ведь в геометрии не силен.

Сорокин достает материалы дела, находит какую-то бумагу.

— А на выпускных экзаменах по геометрии у вас была пятерка. Как же так?

— Ну вы, что, не знаете, как сдают экзамены в школе? Может быть, легкие вопросы достались. А может быть, кто-нибудь подсказал. Да и шпаргалка была у меня.

— Ну, это совсем нехорошо. Выдаете себя за честного человека, а государство, стало быть, обманываете. Если вы способны обмануть государство на экзамене, значит, вы способны и сейчас обманывать. Мы и есть государство.

— Вы еще не Людовик Четырнадцатый.

— При чем здесь Людовик?

— Это он так говорил: «Государство — это я!»

— Да, с вами не соскучишься. Однако надо официально оформить протокол допроса. Итак: следствие располагает официальными данными о вашем активном участии в молодежной анти советской группе, действовавшей в Москве в 1942—1944 годах. Расскажите подробно, где и когда происходили ваши сборища, какие вопросы вы обсуждали на них, как клеветали на политику партии и ее руководителей, какие решения партии и правительства критиковали и осуждали?

— Да, это не Макаров. С ним надо ухо держать востро. Надо отделываться общими фразами.

— Я подтверждаю ранее данные мной показания, что ни в какой антисоветской группе, — уже не организация, а группа, и то хорошо, — никогда не состоял и ничего не знаю о существовании такой группы.

— Вы бывали в квартире Валерия Семеновича Фрида?

— Да, бывал. Он мой друг со школьной скамьи и жил недалеко от меня.

— Перечислите всех лиц, кого вы встречали у него.

 

- 123 -

— Это невозможно. Он очень общительный человек. Его дом был открыт для всех его знакомых. И я встречал там очень много людей, перечислить которых не могу, так как некоторых из них видел один-два раза и даже не помню сейчас их имена и фамилии.

— Назовите тех, кого помните. Называю тех из арестованных, кого знал.

— С кем из них вы были друзьями и единомышленниками?

— Друзьями я считал прежде всего Валерия Фрида, Юлика Дунского, Мишу Левина, Нину Ермакову, но и с ними я не всегда был во всем согласен. По одним вопросам у нас бывали различные мнения, а по другим совпадали.

— По каким вопросам ваши мнения совпадали?

— Я сейчас точно ответить на это затрудняюсь. Совпадали, например, наши мнения о гениальности Эйзенштейна, о талантливости Пудовкина, Довженко, Ромма и некоторых других наших кинорежиссеров.

— А кого из иностранных кинорежиссеров вы восхваляли?

— Чарли Чаплина. Остальных не помню.

— Какие политические темы вы обсуждали?

— Не помню. В основном у Фрида собирались киношники, далекие от политики.

Вопросы становятся все более острыми и опасными. Я ведь не знаю показаний моих друзей. Могу ляпнуть что-нибудь невпопад и им во вред. Надо что-то придумать. Хотя зачем придумывать?

— Можно дополнить мой ответ на последний вопрос? Запишите, пожалуйста: у Фрида в то время проживали две молодые красивые девушки, тоже студентки ВГИКа, — Валя Ерохина и Нора, фамилии не помню. Я был слегка влюблен в Валю и часто, когда было много гостей, предпочитал проводить время с ней в другой комнате. Поэтому я мог и не слышать каких-то разговоров, которые происходили в большой комнате.

— Принимали ли вы участие в обсуждении репрессивной политики партии в тридцатые годы?

— Вот это да! Но эту тему я обсуждал, и не раз, только с Мишей Левиным, в котором абсолютно уверен.

— Нет, я считал бы вообще неделикатным обсуждение такого вопроса, поскольку к нашей компании принадлежали Лена Бубни-

 

- 124 -

ва, Володя Сулимов, Юра Михайлов и кто-то еще, чьи родители были репрессированы в те годы.

— Что вы говорили о введении в армии офицерских званий, о причинах временного отступления наших войск в начале 1941 года, о поведении предателей Власова и Павлова, о роли нашего главнокомандующего в войне?

— Я не помню таких разговоров. При мне их не было.

— Что вам известно о роли Троцкого, Бухарина, Зиновьева и других предателей в истории нашей партии?

— Только то, что было написано в «Кратком курсе ВКП(б)». —Вот тебе!

— Но у вас дома была изъята другая книга об истории нашей партии. Там несколько по-иному излагается роль этих лиц в истории партии.

— Я не читал этой книги. — Еще тебе!

— У вас в доме часто бывал в гостях американский троцкист Гарри Ницберг. Что вам известно о нем?

— То, что он хорошо играет в шахматы. Он бывал у нас, когда мне было четырнадцать-пятнадцать лет, и я с ним часто играл в шахматы.

— А что вам известно о цели его пребывания в нашей стране?

— Если мне не изменяет память, он здесь учился в медицинском институте, чтобы получить диплом врача-стоматолога и, вернувшись в США, открыть свой кабинет.

— Разговаривали ли вы с ним о генеральной линии нашей партии?

— Нет, мы с ним не обсуждали генеральную линию нашей партии.

— Он смеется. А не генеральную обсуждали? Я тоже смеюсь. А не генеральной у нас никогда не было.

Он вроде доволен мной. Во всяком случае, он не раздражен и не злобен. А закончив допрос, предлагает мне: «Ну ты здесь подремли немного на стуле, а я прилягу на диване». И закрывает дверь у своего кабинета на ключ.

Так продолжается из ночи в ночь. Только однажды наш мирный отдых нарушил какой-то толстый карлик, которого Сорокин очень испугался. Потом я узнал, что это был тот самый полковник Родос, о котором Хрущев говорил на XX съезде партии — «кури-

 

- 125 -

ные мозги». Во время нашего мирного отдыха раздался стук в дверь, и вскочивший с дивана Сорокин стал орать на меня, чтобы я признавался, а то мне будет хуже, или что-то в этом роде. Открыв дверь, он стал по стойке «смирно» и доложил полковнику: «Подполковник Сорокин допрашивает арестованного Когана».

Карлик, брезгливо осмотрев меня, кинул взгляд на стол Сорокина, где лежал незаконченный протокол допроса (подписывали мы протокол всегда перед моим выводом из кабинета), и, бросив «продолжайте», гордо удалился, виляя толстым задом, на котором болталась совсем маленькая кобура с явно дамским пистолетом.

Потом Сорокин стал требовать от меня антисоветских анекдотов. Но я вообще плохо запоминал анекдоты и мог их вспомнить только к случаю, поэтому все мои воспоминания в этом плане свелись к одному анекдоту, который я ему рассказал под обещание, что это не для протокола. Это был старый анекдот, и я удивился, что Сорокин его раньше не слышал и смеялся. Даже подумал, что он хочет своим смехом меня спровоцировать вспомнить что-нибудь еще.

А анекдот был такой.

В камере на Лубянке появляется новый арестант. Его спрашивают: «Тебя за что?» — «А я ругал Карла Радека». Потом появляется еще один новый арестант. На тот же вопрос он отвечает: «А я восторгался анекдотами Карла Радека». Потом появляется еще один. «За что?» — «А я сам Карл Радек».

Сорокин и сам рассказывал анекдоты. Столько антисоветских анекдотов я в своей жизни не слышал. Он их набрался, наверное, из дел, которые вел.

Так продолжалось месяца два. А потом я допустил промах. Я уже писал о своем «хобби» на Малой Лубянке. И здесь я тоже попытался разоблачать «наседок». Нас в камере, как я уже писал, было шесть человек. Врангелевского генерала я почему-то исключил из числа возможных «наседок». Осталось четверо. Если на Малой Лубянке из тридцати двух человек пятеро оказались «наседками», то в нашей камере (если соблюдалась какая-то пропорция) должен был быть по крайней мере один. И я продолжил свой эксперимент. Каждому соседу по секрету я сообщил какую-нибудь маленькую тайну. На долю служащего финского посольства в Москве достался мой секрет о том, что у меня дома в футляре настенных старых

 

- 126 -

часов осталась не обнаруженная при обыске книга аж самого Троцкого!

И через пару дней Сорокин, печально глядя на меня, заявил, что он меня здесь совсем избаловал, что я не ценю его снисходительного отношения ко мне и поэтому он вынужден меня наказать.

— За что?

— За то, что ты продолжаешь здесь устраивать балаган. Здесь тебе не Малая Лубянка. Они там были вынуждены отсаживать от тебя хороших людей в другие камеры из-за дефицита одиночек. А ты сегодня отправишься в одиночку. Понял?

— Понял.

— Ничего ты не понял. Дело даже не в одиночке, а в том, что этим ты лишний раз доказал свое антисоветское нутро и это зачтется тебе при назначении срока наказания.

— А сколько мне дадут?

— Этого я точно сказать не могу. Раньше думал, что потянешь лет на пять, а теперь, полагаю, можешь и на все восемь вытянуть.

И на следующий день я оказался в одиночке. Признаться, первое время я от этого совсем не страдал. Во-первых, одиночка была шикарная. По размеру чуть меньше той общей камеры, в которой я находился раньше. Я измерил ее шагами. Получилось три на четыре — двенадцать метров. Та же кровать. Та же тумбочка. И даже тот же паркетный пол. Правда, в общей камере моя очередь натирать пол была один раз в пять дней (генерала мы по возрасту освободили от этой обязанности), а здесь мне это упражнение приходилось совершать ежедневно. Но это было даже к лучшему. Все-таки физическое упражнение, в котором я совершенствовался все более и более, и вскоре уже воображал себя профессиональным полотером, танцуя на одной ноге и перескакивая на другую.

Жаль было, конечно, утраченной возможности расширять свой кругозор и участвовать в наших культурно-познавательных вечерах, которые мы устраивали в общей камере. Каждый вечер кто-нибудь из нас был обязан, и делал это с удовольствием, вспоминать интересные истории из своей жизни, читать стихи или учить других тому, чего они не знали. Писатель, например, читал стихи Заболоцкого и Асеева, генерал — Бальмонта, Андрея Белого и Северянина, инженер учил нас основам сопромата, финн — финско-

 

- 127 -

му языку, а я читал на память почти всего «Евгения Онегина», конечно, лирику Пушкина и даже без пропусков первую главу «Пиковой дамы».

Но я старался компенсировать эту утрату чтением. На Большой Лубянке была в то время чудесная библиотека, видимо за счет конфискованных у арестантов книг. При этом если даже в Ленинской библиотеке, для того чтобы получить книги, изданные до революции, и некоторые другие, нужно было много справок и других документов, подтверждающих твой «допуск» к этим книгам, то здесь было достаточно заказать то, что хочешь. Десять книг на месяц. Мне этого было мало. Но потом я нашел выход из положения. Пять книг из беллетристики, которые «проглатывались» за пять дней, и пять серьезных книг, которые «проглотить» быстро было невозможно. Мережковский, Данилевский, Лесков, Воейков, журналы «Современник» и «Отечественные записки», Плеханов, Каутский, Фрейд — я читал все подряд и жалел только о том, что нельзя и нечем делать выписки и заметки для себя. А еще теперь очень сожалею, что не использовал то время для изучения иностранного языка. За семь месяцев в одиночке вполне можно это сделать. Наверное, в тюремной библиотеке были и учебники и словари, но не додумался!

К моему удивлению, меня перестали вызывать на допросы. Видимо, Сорокин не то заболел, не то был занят допросами других заключенных. Из нашей «группы» я знал, что он ведет еще Юру Михайлова, а может быть, и еще кого-нибудь. Сначала я радовался перерыву в допросах. Но прошел месяц, и я стал как-то беспокоиться. Что они там, забыли про меня? Или это их очередной ход в психологической обработке? В действительности так, наверное, и было. И, увы, не могу не признать, что это был весьма эффективный ход. Сколько можно читать? Сколько можно заниматься гимнастикой и мерить шагами камеру? Я установил норму своей прогулки по камере быстрым шагом и постепенно довел ее до десяти километров в день. А настоящие прогулки на свежем воздухе по двадцать минут в день на крыше Лубянки, окруженной решеткой, не только не доставляли удовольствия, но стали раздражать. И еще я обалдевал от курения.

До ареста я вообще не курил. Даже в армии отдавал свою норму табака другим. Тем более в общей камере, где генерал, не

 

- 128 -

выпускавший окурка изо рта целый день, теоретически обосновал мне и практически доказал вред курения.

А в одиночке я оказался в диком положении. Мама, зная, что я не курю, но понимая, что курят другие, каждый месяц присылала мне разрешенные десять пачек «Беломорканала». В общей камере я раздавал по две пачки каждому, а потом, по решению общего собрания, давал по три пачки генералу и инженеру, которые не получали передач, и по одной — всем остальным, а одна оставалась про запас.

А в одиночке что мне было делать с папиросами? Попробовал предложить дежурным по коридору — не берут. Оставлял пару раз по пачке в уборной, тут же их возвращали, да еще предупреждали, что в следующий раз — карцер. И вот я решил начать курить. Но спичек нам передавать не разрешали. Курящим приносили два раза в день тлеющий трут (так называемое «крысало»). В общей камере этого было достаточно. Курили по очереди, прикуривая друг от друга. И не дай Бог кому-нибудь утратить огонь!

Ну а мне-то что делать? Я знал, что мама лишает семью самого необходимого ради того, чтобы купить мне эти несчастные десять пачек папирос. Кстати, как я потом узнал, мама сама в это время начала курить, а отец, наоборот, бросил, чтобы как-то помочь жене и сыну.

И вот я закурил. Конечно, это была у меня не первая проба сил. И здесь в первый раз — тот же результат. Задыхаюсь, кашляю, начинает тошнить. Но на пятый день мой молодой организм все-таки выдерживает эту отраву. А через две недели я уже прикуриваю одну папиросу от другой, чтобы сохранить огонь.

Кстати, считаю необходимым вспомнить о еще одном хорошем человеке. Охранники, или официально «контролеры», а по-нашему, «вертухаи», дежурившие в коридорах внутренней тюрьмы КГБ, — как правило, были звери. Ни одного лишнего слова от них невозможно было добиться, только «на выход», «вперед», «руки назад», «лицом к стене», «на прогулку». От наиболее старательных можно было еще услышать при случае «фашист», «сволочь», «контра» или обыкновенный мат.

Среди них был один маленький и с виду свирепый морячок в тельняшке, видневшейся из-под воротничка гимнастерки.

 

- 129 -

И вот, когда я в начале моего подвига прикуривал у него, задыхаясь и кашляя, он, покачивая головой, наблюдал за мной в «глазок». Через пару часов морячок врывался ко мне в камеру с каким-нибудь грозным криком вроде «К стене не прислоняться!», «Открой глаза!», «Приступай к уборке!», держа горящую папиросу во рту, а выходя и закрывая за собой дверь, как бы случайно ронял еще горящий окурок на пол возле двери и наблюдал в «глазок», как я бросаюсь подбирать его.

Но вернусь к своим опытам курения в одиночке. Освоив методику сбережения огня путем беспрерывного прикуривания одной папиросы от другой, я к вечеру, естественно, докуривался до одурения. По ночам меня начали мучить кошмары. И вообще почему, зачем я здесь? И почему обо мне забыли? И что дальше? Лагерь? «Враг народа»! Пять или восемь лет — это ведь не имеет значения. «Враг народа» — это ведь на всю жизнь. И не только на всю мою жизнь, но и на жизнь моего сына останется. Опыт Лены Бубновой и Володи Сулимова тому свидетельство. Я этого не мог допустить. И пережить.

У меня в одиночке сохранилась одна драгоценность — пуговица на ширинке бязевых солдатских кальсон. Кто помнит такие кальсоны, знает — там на ширинке были стальные (или, кажется, алюминиевые) пуговицы, обшитые той же бязью. Содрав с нее бязь, я отточил пуговицу, шаркая ногой по бетонному полу возле параши или рукой по подоконнику. Я не знал, зачем это делаю. Пригодится...

И как-то вечером, накурившись до одури, я вскрыл себе вену на левой руке и какой-то щепочкой успел написать кровью, хлынувшей ручьем, на чистом листе одной из книг (чтобы не повредить текст) прощальное письмо своему сыну. Конечно, я его сейчас не помню. Наверное, написал, чтобы он не верил людям, которые будут говорить что-нибудь гадкое обо мне, что я умираю порядочным человеком... Что-то в этом роде.

Помню еще, что перед этим я дождался смены караула, чтобы не подвести какого-то приличного солдата. А потом, не снимая солдатских ватных брюк, в карман которых засунул порезанную руку, залез по сигналу «отбой» под одеяло. Но что-то я плохо рассчитал. Как я потом узнал из разговоров врачей и набежавших в

 

- 130 -

санчасть офицеров, дежурный спохватился и поднял тревогу, увидев лужу крови на полу.

Очнулся я в санчасти от ударов по щекам, которые мне со злостью и криком «симулянт!» наносила врачиха-майор, известная всем нам своей злобностью и хамством.

После перевязки и каких-то очень болезненных уколов в задницу меня, переодетого в стираную солдатскую форму на два номера меньше, повели к Сорокину. Он был явно расстроен и на меня не смотрел. Видимо, сам боялся последствий моего эксцесса. Дождавшись ухода конвоира, он, опять же стараясь не глядеть на меня, объявил:

— Сейчас поведу тебя к комиссару госбезопасности Владзимирскому. Можешь объявить ему все жалобы на меня, если таковые есть.

— Лично на вас у меня жалоб нет. Есть жалобы на систему.

— На какую систему? Подумай, сейчас может быть решена твоя судьба. Подумай как следует. Пошли.

И он повел меня куда-то по длинному коридору. Руки по привычке за спиной. И он, вроде подталкивая меня, чуть касается их. Мне кажется, что даже чуть пожимает их. Нет, не кажется. Я слышу его шепот: «Держись. Уже недолго осталось». Ай да Сорокин! Не знаю, жив ли он, но я бы и сейчас не прочь выпить с ним по рюмке водки. Наконец он привел меня в большую комнату, в которой за столом я увидел секретаршу Киру.

Конечно, это была не та Кира, которая меня восхитила в ту ночь перед арестом. Этой Кирой я имел возможность любоваться, только когда она забегала к моему Сорокину и, нагнувшись к нему через стол, шепталась с ним, демонстрируя мне кружева под юбкой. По-моему, Сорокин даже специально устраивал для меня такие представления.

Не поднимая головы, Кира сказала Сорокину, что комиссар ждет его.

И тут я испугался. Сорокин открыл в двустворчатом шкафу, стоявшем у стены, одну створку и жестом показал мне, что я должен следовать в этот шкаф.

Я впервые в жизни видел такие двери, замаскированные под шкаф. Конец! — мелькнуло у меня в голове. Но тут распахнулась вторая створка, и я оказался в огромном зале. В дальнем конце за

 

- 131 -

столом возвышалась монументальная фигура комиссара госбезопасности, перебиравшего какие-то бумаги.

Подполковник Сорокин доставил по вашему приказанию арестованного Когана, — щелкнув каблуками, доложил Сорокин.

— Давайте, давайте его сюда. — Владзимирский указал на стул, стоявший в стороне.

Сорокин подтолкнул меня к этому стулу, а сам продолжал стоять навытяжку.

— Присаживайтесь и вы, подполковник. Нет, не сюда, а напротив, чтобы он мог смотреть на вас, а вы на него. Все-таки не каждый ваш подследственный вскрывает вены и таким странным образом реагирует на ваши методы допроса.

Я молчал. Что это, заранее продуманный спектакль или Владзимирский действительно думает, что я буду жаловаться на Сорокина? Меньше всего я хотел навредить подполковнику.

— Ну-с, рассказывайте, молодой человек, чем вы недовольны. Чем конкретно подполковник Сорокин вынудил вас прибегнуть к такому экстравагантному способу протеста?

Он даже нагнулся вперед, вглядываясь в меня. А я рассматривал его. Красавец мужчина. Крупный, с правильными чертами лица, высоким лбом, вьющимися или чуть завитыми с сединой волосами. Не гебешник, а прямо-таки герой-любовник.

— Ну-с, ну-с, смелее, Марк Иосифович. Или для вас привычнее подпольная кличка Моня? Рассказывайте, какие у вас претензии к подполковнику.

Я посмотрел на Сорокина. Он вроде спокойно смотрел на меня, но тем не менее я чувствовал, как он волнуется.

И я заговорил. Чем черт не шутит! Может быть, я отсюда домой пойду? А если это все комедия, то терять мне нечего.

— К гражданину подполковнику Сорокину лично у меня никаких претензий нет. Он выполняет свой долг, как его понимает и как вы, очевидно, требуете от него. У меня претензии только к методам ведения следствия по делу, по которому скоро год как не обоснованно содержат в тюрьме честных людей, не совершивших никакого преступления.

— А почему вы уверены, что они не совершили никакого преступления? Ведь все они признались.

 

- 132 -

— Простите меня, гражданин комиссар госбезопасности, но я не могу поверить, что люди, знакомые мне со школьной скамьи, совершили преступление, за которое их следует держать здесь уже год.

— А чем вы объясните их признания?

— Только физическим или психологическим давлением на них. Видимо, их сломали, и они потеряли веру в закон.

— На вас лично оказывалось физическое или психологическое давление?

— Здесь — нет. А на Ма лой Лубянке — да. Но дело да же не в следователях. Вот сейчас вы назвали меня кличкой, которой меня наградила моя мама, когда я был еще младенцем и под которой меня знали в школе. И в классных журналах была страница, где было написано «Моия Коган».

Владзимирский нарочито удивленно смотрит на Сорокина. Но тот и бровью не ведет.

— Ну, с этой кличкой мы разберемся. И это все? Из-за этого надо вены вскрывать?

— Нет, конечно, дело не в этом. Дело в том, что меня скоро год как держат в тюрьме, не предъявляя никаких конкретных обвинений и требуя от меня признаний в участии в антисоветской группе, о существовании которой я узнал только здесь.

— Но ведь ваши друзья, за которых вы так ручаетесь, признались не только в существовании такой группы, но и показали о вашем активном участии в ней.

— Если это так, то почему мне не дают очных ставок с ними?

— С кем вы хотите получить очную ставку?

— С Валерием Фридом, Михаилом Левиным и Ниной Ермаковой для начала.

 

- 133 -

— Хорошо! Вы получите с ними очные ставки.

Так закончилась первая моя встреча с Владзимирским, который не сказать чтобы понравился мне, но и не произвел того впечатления, которого я ожидал и боялся.

На следующий день меня уже допрашивал Родос, на третий день — Шварцман, второй заместитель Владзимирского, а потом и прокурор Дарон.

Но я уже их не боялся, хотя в начале каждого нового допроса снова поддавался на их более или менее цивилизованные методы допроса, которые постепенно превращались в брань и угрозы «сгноить» меня.

А Родос придумал самый подлый и самый страшный способ воздействия на меня. Ведь мы с Лелей Коншиной, первой моей женой, расстались друзьями. И наверное, я даже продолжал любить ее — мать моего сына, поэтому очень боялся, что они могут зацепить ее по нашему делу, тем более что она иногда бывала в нашей компании, а мы заходили к ней в гости. Кроме того, она была, по моему мнению, лакомым кусочком для них, поскольку ее отец, Андрей Андреевич Коншин, один из самых богатых людей в дореволюционной России, помогал не то Красину, не то Литвинову, и потому, видимо, оставался в живых до 1924 года, а после смерти Ленина пропал без вести.

Каким-то образом я чувствовал ее причастность к нашему делу. Незадолго до арестов Фрида и Дунского у нее украли паспорт, продержали несколько дней в милиции, а вернувшись домой, Леля пыталась покончить жизнь самоубийством. Но перед этим она вдруг потребовала от меня официального развода, заявив, что так будет лучше для меня самого и для нашего сына. Тогда я не поверил ей и отмахнулся. Но после ареста Валерика и Юлика понял, что так будет лучше не столько для меня, сколько для нее самой и, в этом она была права, для нашего сына. В мае мы официально расторгли наш брак (аресты начались в апреле). Сын оставался у меня, так как у нее жить было негде и она не могла заниматься им, поскольку продолжала учиться в МГУ.

Так вот, во время допроса у Родоса из соседней комнаты до нас доносились женские вопли, а Родос якобы начинал нервничать и названивал кому-то по телефону: «Вы что, не могли там найти

 

- 134 -

другого кабинета для ее допроса? Разве вы не знаете, что я здесь допрашиваю Когана. Утихомирьте ее...», и так далее.

Признаться, я не сразу раскусил этот подлый ход Родоса, но по голосу сразу определил, что это не Леля, и тем не менее морщился, потому что мне было жутко слышать крики этой женщины. А после его звонков по телефону я понял его умысел и начал морщиться еще сильнее. Тогда он решил, что дело сделано, и начал вовсю ругать Лелю и сожалеть о судьбе нашего сына, который теперь останется круглым сиротой. Но я верил Сорокину, что осталось недолго терпеть, и держался не просто спокойно, а даже нагло.

Когда Родос спросил меня, знаю ли я, кто до меня сидел на этой табуретке (Пятаков, Рыков и кто-то еще), я огрызнулся, что кто раньше сидел, не знаю, но кто будет еще сидеть — знаю точно. (Как в воду смотрел!) Он вроде бы пропустил мой ответ мимо ушей, но в тот же день я был переведен из моей роскошной одиночки в старом здании гостиницы в какую-то насквозь просматриваемую железную клетку в пристройке.

Так они, видимо, готовили меня к очным ставкам и следующему допросу у Владзимирского.

О Шварцмане не знаю даже, что писать. Он явно скучал, понимая, что ничего от меня не добьется. А с Дароном мы хорошо поговорили о значении признания обвиняемого.

— Вы не признаётесь только потому, что вам на юрфаке объяснили теорию доказательств Вышинского, по которой признание является «царицей доказательств».

— А вот и нет. Просто я знаю, что признание обвиняемого является одним из видов доказательств, подлежащих оценке судом по совокупности с другими доказательствами.

— Но вы же должны знать, что обвинительный приговор может быть вынесен по совокупности доказательств и в случае не признания обвиняемым своей вины.

— Ну вот и направьте наше дело в суд. Ведь вы утверждаете, что других доказательств у вас достаточно. И зачем вы тогда добиваетесь моего признания? Вам слабо направить наше дело в суд!

— Ваше дело не подведомственно суду. Оно пойдет в трибунал.

 

- 135 -

— Согласен на трибунал. Ни один трибунал нас не осудит. (Опять как в воду глядел. Дело пошло в Особое совещание.)

И вот я опять у милейшего Сорокина. Он не может скрыть удовольствия от моего поведения у начальства. Вряд ли он сочувствует мне. Скорее, боится, что я вдруг «расколюсь» не у него, а у кого-нибудь из его коллег. Как он тогда бы выглядел?

Первая очная ставка у меня была с Юрой Михайловым, хотя я и не просил Владзимирского об этом. Юру я знал плохо. Он иногда бывал у Валерика и Юлика, а работал, по-моему, помрежем у М.Ромма. Но о мертвых или хорошо или ничего. Поэтому скажу лишь, что на очной ставке с ним выяснилось (с помощью Сорокина) происхождение моей «подпольной» клички. Оказывается, когда от Михайлова потребовали рассказать об участии в их группе Марка Когана, он заявил, что такого вообще не знает. Тогда ему предъявили мою фотографию, и он воскликнул: «Так это же Моня!» Тут же был составлен протокол допроса, в котором записали его показания: «На фотографии, которая мне предъявлена для опознания личности, справа стоит человек, который мне известен как Моня. Настоящие его имя и фамилия мне неизвестны». С тех пор во всех материалах дела стали писать: «Марк Иосифович Коган (подпольная кличка Моня)».

Следующей была у меня очная ставка с Валерием Фридом. Ее проводил следователь Райцес, о грамотности и интеллекте которого Валерий в своей книге пишет с юмором. Я разделяю его мнение. Райцес, видимо, тщательно готовил Валерия к очной ставке со мной и надеялся, что тот уговорит меня признаться.

После наших объятий и поцелуев раздался звонок по телефону, и Райцес доложил:

— Сейчас иду. — И, повернувшись к нам, сказал: — Меня вызывает комиссар. Я, конечно, не имею права вас оставлять одних, но надеюсь на ваше благоразумие. Поворкуйте пока. Вспомните старое.

Щелкнул ключ в дверном замке, и мы остались вдвоем.

— Ну, гад, что ты тут наговорил на себя и меня? — ринулся я в атаку.

— Моня, пойми, все твои и мои показания для них никакого значения не имеют. Мы обречены. Отсюда не выпускают. Ты только напрасно тратишь свои нервные клетки на них.

 

- 136 -

— Старик, ты вправе беречь свои нервы, но только не за счет других, а за меня прошу тебя не беспокоиться.

— Моня, прости, но я был убежден, что ты тоже арестован. И они мне внушили, что ты во всем признался.

Щелкнул замок в двери, и ворвался разъяренный Райцес.

Итак, приступим к очной ставке. Арестованный Фрид, подтверждаете ли вы данные ранее показания об участии арестованного Марка Когана в вашей антисоветской группе?

— Свои ранее данные показания о деятельности нашей анти советской группы я подтверждаю. Что касается участия в ней арестованного Марка Когана, то однозначного ответа на этот вопрос я дать не могу.

Райцес, начав писать ответ Валерика, остолбенел:

— Что вы мне тут высшую математику устраиваете? Однозначно, многозначно... Отвечайте: да или нет? Подтверждаете ранее данные показания о том, что Коган являлся вашим единомышленником и принимал участие в деятельности вашей антисоветской группы? Подтверждаете, Фрид? Вы же сами давали такие показания. Вот ваша подпись! Это ваша подпись или моя?

— Подпись моя. Вы не волнуйтесь и прочтите внимательно мои показания. Вот смотрите: «Коган был моим другом с первого класса школы, часто бывал у меня дома вместе с другими участниками нашей группы, и я считал его нашим единомышленником и, — Валерик слегка запнулся, — активным участником нашей группы».

— Ну, так что вы теперь решили высшей математикой заниматься? Договорились уже, пока меня не было, да? Так и запишем.

— Записывайте.

— Что записывать?

Дверь открылась, и вошел Сорокин. Поздоровался с Райцесом, не глядя на нас с Валериком, и спросил у него:

— Не будете возражать, товарищ майор, если я поприсутствую?

— Пожалуйста, товарищ подполковник. Если это вас так интересует, присутствуйте. Только я обязан отразить это в протоколе.

— Конечно. Хотя я долго сидеть у вас не собираюсь, и вам придется отразить и время моего ухода от вас.

 

- 137 -

— Пожалуйста! Итак, Фрид, вы подтверждаете свои показания о Когане?

— Я подтверждаю, что считал его единомышленником, но это отнюдь не означает, что он был таковым.

— Что вы говорите, Фрид? Вы сами понимаете, что вы говорите?

— Я понимаю. Я могу, например, считать, что дважды два будет пять, но на самом деле это ведь не так.

— Вы опять за математику взялись, Фрид! Я сейчас прекращу очную ставку и отправлю вас заниматься математикой в карцер.

— А я напишу на вас жалобу прокурору, что вы незаконно отправили меня в карцер только за то, что я хотел уточнить ранее данные мною показания.

Взглянув на Сорокина, я решительно заявил:

— И я напишу жалобу на вас прокурору, что, когда Фрид на очной ставке со мной захотел уточнить свои показания обо мне, в которых он ранее под вашим давлением выразил только свое личное мнение, не соответствующее действительности, вы незаконно прервали очную ставку и отправили его в карцер.

Бедный Райцес смотрел то на Фрида, то на меня, то на Сорокина и не знал, что делать.

Сорокин решил его выручить:

— Товарищ майор, может быть, записать показания Фрида таким образом, что он считал Когана своим другом, единомышленником, а также участником их группы, но мнения самого Когана по этим вопросам он не спрашивал и не знал.

Райцес смотрит на Сорокина, как баран на новые ворота. Потом обращается к Валерику:

— Фрид, так пойдет?

— Для начала пойдет. Но потом нужно будет записать: «Ни каких антисоветских разговоров лично с Коганом я никогда не вел и никогда не слышал, чтобы он вел такие разговоры с кем-либо еще».

На Райцеса жалко смотреть.

— А может, потом записать, что Коган всегда кричал: «Да здравствует советская власть и вечная слава товарищу Сталину!»?

— Нет, этого писать не надо. Таких банальных лозунгов я от него тоже никогда не слышал. Хотя вру, слышал. Он как-то

 

- 138 -

на собрании комсомольского актива читал письмо товарищу Сталину.

У меня было такое впечатление, что, если бы не присутствие Сорокина, Райцес набросился бы на Валерия. Но так или иначе, с помощью Сорокина протокол моей очной ставки с Валерием был составлен очень коротко и в то же время невыразительно. Получилось, что ранее данные Валериком показания обо мне он давал искренне и правдиво, но упустил, что на сборищах их группы я предпочитал проводить время с Валей Ерохиной в другой комнате и потому не всегда принимал участие в общем разговоре.

После этого Сорокин ушел, а Райцес долго перечитывал протокол, качал головой и тоскливо смотрел на нас.

Недавно я рассказал умудренной опытом Ларисе Богораз об этой очной ставке с Валерием Фридом и о своей вине перед Юликом Дунским, которого считал способным на оговор меня, а оказалось, что он обо мне не сказал ни единого слова. И она заметила: «Для отказа от ранее данных показаний нужно иметь гораздо больше мужества, нежели для того, чтобы сразу сделать неугодные им признания».

И уж совсем смешно (это сейчас мне так кажется) прошла моя очная ставка с Ниной Ермаковой.

Обычно меня приводили на очную ставку, когда второй «очнующийся» был уже в кабинете следователя и, по мере ума и способностей последнего, был подготовлен к разговору. А на этот раз меня завели в кабинет Шварцмана. Там сидел прокурор Дарон, с которым мы продолжили дискуссию о значении признания подсудимого в общей системе доказательств. Но он недолго морочил мне голову. Через несколько минут я услышал голос Нины из соседнего кабинета. Она, плача, говорила: «Не буду говорить, не буду!» А когда ее наконец ввели в кабинет Шварцмана, Нина запричитала: «Боже мой, что вы с ним сделали!» Она увидела меня вскоре после моей неудачной попытки самоубийства, и в казенной, коротковатой солдатской одежде я выглядел, наверное, не очень вальяжно. В таком виде я даже постеснялся подойти и обнять ее.

Кстати сказать, сама она выглядела вполне прилично. Даже губы были накрашены, как я потом узнал, свеклой, а от ресниц, подчерненных, видимо, сажей, на щеках виднелись следы слез.

 

- 139 -

Я не помню ее вопросов и ответов на этой очной ставке. Могу утверждать только, что ее постарались поскорее увести. И еще стоит заметить, что следователю Нины Галкину, о котором она впоследствии хорошо отзывалась, проведение ее очной ставки со мной, по всей вероятности, не доверили.

Потом меня на какое-то время оставили в покое. Я думал, что теперь они готовят к очной ставке со мной Мишу Левина, о чем я просил Владзимирского. Но очной ставки с ним мне так и не дали. Я не зря был уверен в нем больше, чем в других.

А через несколько дней я опять шагнул, на этот раз уже смело, в шкаф, ведущий в кабинет Владзимирского. На этот раз он был при полном параде, в кителе с золотыми погонами, на которых красовалась большая звезда. И встретил он меня совсем по- другому. То ли его неправильно информировали о результатах мо их очных ставок, то ли, наоборот, он был хорошо ознакомлен с ними. Как и в первый раз, меня сопровождал Сорокин. Однако ни каких ободряющих сигналов он уже не подавал. А во взгляде Владзимирского я видел только брезгливость и ненависть.

— Ну что, блядь, доволен очными ставками? Теперь все по закону? Юрист вшивый! Ведь даже твой лучший друг Фрид показал, что ты был его единомышленником.

— Во-первых, он сказал, что это он сам, Фрид, считал меня своим единомышленником. А во-вторых, я не оспариваю, что во многих вопросах наши мнения действительно совпадали, но ничего антисоветского в этих мнениях я никогда не усматривал и не усматриваю сейчас.

Владзимирский повернулся к Сорокину:

— А вы, подполковник, говорили, что Коган — волчонок! Да он матерый волк!

Какими-то щипцами он брезгливо взял вырванную из книги страницу с моей запиской сыну, написанной кровью, и сквозь зубы прочитал:

— «Кончаю жизнь самоубийством в знак протеста против гестаповских методов ведения следствия в застенках НКГБ». Протестант засраный.

Встав во весь свой внушительный рост и явно красуясь, он захохотал:

 

- 140 -

— Ха-ха-ха! Гестаповские методы! Напугал нас чем! Мы, большевики, не боимся исторических параллелей! Ты хоть и учился на юриста, но плохо знаешь историю. Гестаповцы — жалкие подражатели. Мы еще в тридцать девятом году отказались от тех методов, которыми они пользуются сегодня! Ха-ха-ха!

Я хотел было напомнить ему, что тридцать четвертый год был раньше тридцать седьмого, но он не дал мне и слова сказать и приказал Сорокину:

— Увести его! В одиночку! — Как будто он не знал, что я уже давно сижу в одиночке, или, быть может, у них есть одиночки еще хуже?

На этом история моего пребывания на Лубянке закончилась. Меня должны были еще ознакомить со всеми материалами дела, но я почему-то этого не помню.

Помню только себя уже в Бутырках.