- 17 -

ПО ЭТАПУ

Человек в тюрьме, как речная рыба в аквариуме. Одно из самых главных желаний у всех, кто туда попал, — мечта о воздухе. Чтобы он был свеж и им можно было дышать с утра и до утра. Двадцать минут в день на прогулочном дворе в яме четырехметровой глубины над площадью Дзержинского1 только напоминали нам о том, что где-то есть воздух и ветер. Но только не для всех.

И наконец, словно бы ожил долго спавший маятник часов, вновь двинулось вперед время. В камеру вошел надзиратель:

— Теплик, на выход с вещами!

Пока я забрасывал в мешок вещи, мои товарищи по камере сгрудились вокруг и делали вид, что провожают меня на свободу.

1 Прогулочный двор оборудован в центре здания на уровне двух этажей.

- 18 -

— Как только устроюсь, я тебе дам знать о себе, — сказал Кобо Хуан Бласко, которого полгода назад обнаружили в чемодане аргентинского посла в тот момент, когда этот чемодан должны были внести в багажное отделение самолета.

— Поцелуй Сонечку, и будьте счастливы, — ответил я Хуану.

— Когда у меня родится сын, я обязательно приглашу тебя на «брис»1, — шепнул Толя Ковельман, которому никак не удавалось убедить следователя, что он остался в живых у немцев в плену чисто случайно.

— Если захочешь отдохнуть,— сказал эстонец Уда Меснер, — не раздумывая, приезжай ко мне, и я отвезу тебя в такое место, где воздух чистый и прозрачный, как в первые дни сотворения мира.

— Наверно, это то самое место, где вы прятались от чекистов,— усмехнулся Коля Симаков, руководитель подпольной организации концлагеря Бухенвальд,— и откуда ходили убивать порядочных людей.

— Порядочных... негодяев, — проворчал Уда. Я был уже за порогом камеры, когда Толя Ковельман тихо проговорил в спину:

— Большой привет Борису.

Меня втолкнули в «воронок» так быстро, что я вроде бы и не коснулся ногами земли. В Бутырской тюрьме после уже знакомых процедур провели в огромную камеру, и, еще стоя у двери, я ощутил, как десятки пар глаз скрестились на мне.

— Когда с воли?

— Шесть месяцев.

Я услышал общий вздох разочарования. Подошел высокий светлоголовый парень и указал место на нарах, которое было свободно. Нары были сплошными и низко стелились над полом. Люди лежали, сидели, ходили по камере.

— Гельмут, — протянул руку парень.

— Учти, я еврей,— произнес я отчужденно— ведь Гельмут, должно быть, немец,

 


1 Обрезание крайней плоти у мальчиков.

- 19 -

— Мог бы и не говорить — и так видно, — засмеялся Гельмут, — но когда закончилась война, мне было пятнадцать, и мои руки перед тобою чисты. Хочешь, скажу, что я об этом думаю?

— Не стоит, мне тогда тоже было пятнадцать. Я не люблю эти разговоры.

Здесь в Бутырках все было, как на вокзале в ожидании опаздывающих поездов. Люди менялись беспрерывно. А на прогулочном дворе под ногами уже была настоящая земля и буйно росла по краям трава. «Скорей! Скорей!» — торопил я судьбу, и действительно вскоре в одной из комнат тюрьмы человек в штатском, чем-то похожий на пистолет ТТ, прочел приговор, и меня отвели в церковь, где я впервые увидел двухэтажные нары.

Ночь — время больших этапов. В воронке, на пути к ночному поезду, меня кто-то обнял, и в сумрачных вспышках света, который прорывался внутрь воронка сквозь приоткрытую конвойным дверь, я увидел лицо Егора. Давно ли он говорил со мной легко и свободно, а теперь не находил нужных слов, припав лбом к моему лбу. Зато в душе черным роем теснились слова и рвались наружу. И если бы Егор мог, он бы услышал: «Здравствуй, Егор! Здравствуй; вождь ты наш горемычный! Зачем, зачем затевал, если боялся?!».

— Что было, то было,— прошептал Егор, словно бы услышав меня,— а теперь мы должны сохранить себя для борьбы.

«Какие теперь мы соратники по борьбе,— подумал я,— Ты все испортил. Хотя, честное слово, я рад, что встретил тебя. Но лучше, если бы это был Борис».

— Не исключено, что Борис сейчас где-то рядом, — угадал Егор и эти мои мысли.

Один за другим подходили воронки к пустынному двору у железной дороги. Быстро выводили из машин и строили по двое. Сильный свет прожекторов освещал путь. Темнели в ночи вагоны, скулили собаки, перекликались паровозы. Словно призраки шли навстречу друг Другу колонны с конвойными и собаками.

А вот и вагон. Скорее, скорее внутрь! Скрежещут засо-

 

- 20 -

вы дверей. Из соседних купе доносятся негромкие голоса. Я сижу у самой решетки и вслушиваюсь. Хочу услышать голос Бориса. Когда шумы стихают, а это значит, что посадка закончена, я не выдерживаю: «Борииис!!!» В ответ — топот сапог: «Кто, кто кричал?!» Но вот качнуло вагон, заскрипели доски, застучали колеса, запахло дымом. И показалось мне, что это не вагон вовсе, а целый мир стронулся с места, и не огни мерцают за окнами, а звезды...

Давно уже бессонная ночь сменилась рассветом, когда в ноздри ударил свежий речной воздух, а стук колес стал звонче. Все вокруг прильнули к решетке, пытаясь что-то разглядеть за светящимся белым пятном окна. «Мост! Мост! Это Волга! Господи, Волга!» И вот снова скрежещут двери купе. Шуршат серые, запечатанные сургучом пакеты в руках конвоя. Один за другим выходим из дверей вагона в ослепляющий нас свет дня.

— Теплик!

— Израиль Давидович, — отвечаю я с подножки вагона. Называю срок. Начало срока и его конец.

— Израиль! Израиль! — слышу за спиной и, оглядываясь, вижу большие, мерцающие под солнечным светом глаза на изуродованном лице. — Меня зовут Исаак Либерман, из Черновиц, они хотели, чтобы я посадил весь город, но я не назвал ни одного имени. У меня двадцать пять лет, пять и пять, но я не проживу и года. Мне отбили все внутренности. Запомни мое имя. Ты меня слышишь?

Я киваю. Свежий ветер идет от реки, которой мы не видим. Косо срезая воздух, лениво проплывают над головами чайки. Мы заняли все пространство между составами. Вокруг нас с Егором обросшие щетиной мужики. Кто в чем. Есть и черные, уже побывавшие в лагерях телогрейки, подпорченные искрами от костров. И, черные же морские бушлаты, и немецкие эсэсовские мундиры. На многих гимнастерках и офицерских кителях видны отметины от орденов и медалей. Двое железнодорожников, стоя на площадке товарняка, спокойно разглядывают нас без любопытства и злобы. В отдалении группой глазеет

 

- 21 -

вольный городской люд, медленно к нам приближаясь, но конвой кричит:

— Граждане! Здесь запретная зона, немедленно всем разойтись! Конвой стреляет без предупреждения!

Крики волнуют собак. Они снуют у ног конвойных, скулят и рвут поводки. Наконец, команда стать плотнее, еще плотнее, и мы пошли... Скользят подошвы на рельсах и шпалах, камешки перекатываются под ногами. Обходим один состав, другой и вдруг утыкаемся прямо в пассажирский поезд — паровоз сбрасывает пары у красного светофора. Конвой развернул нас вдоль поезда. «Прибавить шаг!» Идем под открытыми окнами, в которых полно лиц.

— Что случилось, товарищи? Это что, что там внизу?

— Арестанты.

— Закрыть окна,— кричит конвой,— немедленно всем от окон!

Совершенно некстати думаю о том, что люди в окнах наверняка принимают меня за вора. И так же некстати вспоминается песня, которую пел в Бутырской тюрьме один повторник «Помню, помню, помню я, как меня мать любила, и не раз, и не два сыну говорила, говорила сыну мать: «Не водись с ворами, в Сибирь-каторгу сошлют, загремишь кандалами». Я не крал, не воровал, я лишь любил свободу и на каторгу пошел за любовь к народу...»

— Мальчик! Мальчик! — услышал я над собой ласковый женский голос. — Посмотри сюда!

Я поднял глаза, и сразу же прямо в руки упал сверток. Среди множества других глаз я не смог разглядеть глаза женщины, которая бросила его. Осталось лишь ощущение, будто кто-то легкой ладонью коснулся лица. Уже в воронке мы с Егором осторожно развернули сверток и обнаружили еду, запахи которой хранили Чей-то домашний уют.

— Народ правду знает, — сказал Егор. Я в темноте усмехнулся и вновь услышал ласковый голос: «Мальчик! Мальчик!»

И вновь воронки тормозят на тюремном дворе. Высо-

 

- 22 -

кой кирпичной стеной окружен этот двор. Кирпич темен от времени. Так же темны и угрюмы все строения внутри двора. Открылись одни ворота, затем другие, все сумрачнее становился воздух, в который мы входили. Лестницы, лестницы, пошли ряды окованных железом дверей, за которыми глухо звучали то женские, то мужские голоса. Нас разделили и повели группами. Мы все еще вместе с Егором. Шуршат пакеты в руках надзирателей. Нас останавливают возле какой-то двери. Называют фамилию Егора, и он делает два шага к этой двери. Называют меня. Лязгает засов. Дверь распахивается перед нами, дохнув застоявшимся смрадом камеры, и ... чудо! На пороге — улыбающийся Борис.

Мы бросаемся друг к другу. Обнялись. Борис говорит, что у него весь день было предчувствие — встретимся. В час, когда привозят с этапа, он не отходил от двери и слышал наши с Егором голоса. Борис был здесь не один. Вместе с ним Иван Николаевич Данковцев и Вася Топорков — наши однодельцы из Воронежа, которых прежде я никогда не видел и узнал о них только в день, когда подписывал 206 статью. С Егором они знакомы и обрадовались ему. Иван Николаевич Данковцев взрослый человек, в Воронежском университете, был ученым-секретарем. Вася Топорков — наш боевик. В кого-то там в Воронеже он стрелял, но не попал. Были еще двое. Студенты из Москвы — Митя и Коля. Они ждали своих, но и нам обрадовались, как своим. Вскоре все ушли. Нары в два яруса тянулись слева и справа от двери. Мы с Борисом остались в проходе одни.

— Когда тебя взяли, — сказал Борис, — твоя мама каждый день приходила к нам. Это была страшная пытка отвечать на ее вопросы. «Как же так, Боря. Вы такие друзья и ничего не знаете. Я мать, я хочу знать, что с моим сыном...» И знаешь, когда меня взяли, я даже обрадовался, что хоть этот камень с души свалился.

Мы кружили с Борисом по камере, пока дорогу нам не преградил человек в форме немецкого офицера.

— Простите великодушно, — сказал офицер, — что помешаю, но давно любуюсь вами. Уж не братья ли вы случайно?

 

- 23 -

— Вы русский? — с удивлением спросил Борис.

— Вас смущает моя форма?

— Нет, нет. Но нам просто хотелось бы сейчас побыть вдвоем. Простите. Офицер отошел.

— Слушай, — сказал Борис, — а как ты с Егором?

— Нормально. Зачем его попрекать? У всех у нас впереди неизвестность.

— Ты прав, — усмехнулся Борис, — кто старое помянет, тому глаз вон!

— Боря! — воскликнул я. — Ведь у тебя всего один глаз.

— Ладно, — махнул рукой Борис, — чему быть — того не миновать! Пошли к ребятам.

Длинный был этот день, бесконечно длинный. Камера уже готовилась ко сну, а мы все еще сидели все вместе на нижних нарах у окна и вели тихую беседу о вечных недугах мира и лекарствах против этих недугов. И о том еще, что любовь рождает любовь, а насилие — насилие.

— Но разве насилие — это не часть природы? — заметил Егор. — И разве мало примеров, когда любовь и насилие идут рука об руку?

— Да, да, — отвечал ему Митя, — но тут все дело в пропорциях.

— Мудро, очень мудро, — согласился Егор. — А вообще, господа хорошие, вам не кажется: мысль, что общественное устройство России рождалось не в канцеляриях, а в тюрьмах, нашла сегодня еще одно подтверждение?

— Из тюрьмы на бал?— вмешался Коля.— Гыыыыы....

— Позвольте к вам... как говорили когда-то — на огонек?

Я обернулся. Это был тот самый офицер в немецкой форме. Он присел на краешек нар, словно подчеркивая готовность в любое мгновение встать и уйти. Лицо его никаких особых примет в себе не несло. Такие лица быстро забываются после первого знакомства. Только губы, пожалуй, были слишком тонки для широкого лица, по которому трудно было угадать жизненное предназначе-

 

 

- 24 -

ние этого человека. Он мог быть и крестьянином, но и школьным учителем тоже.

— Извините, я был невольным свидетелем вашего разговора, и меня потянуло к вам. Вы позволите? — Егор кивнул. — Видите ли — любовь и насилие, добро и зло, красота и уродство — эти понятия хороши, как вы, наверно, поняли на собственном опыте, для одних только разговоров. Жизнь, увы, груба, и она отметает все тонкое и хрупкое, что может быть рождено замысловатой игрой нашего ума в минуты, когда перед нами встает один только выбор — жизнь или смерть.

— Мы уже догадалисв, — усмехнулся Вася Топорков, — что перед вами стоял как раз такой выбор.

— Я совсем не о войне, — тихо произнес офицер.

— Значит, о временах мирных? — спросил Егор.— Очень интересно послушать.

— Я думаю, что все самое страшное в мире и происходит в эти самые, как вы их назвали, мирные времена. Ведь по существу войны между людьми никогда не прекращались. И эти невидимые войны, которые происходят в годы мира, намного страшнее даже нашей последней, страшной войны. Да, на обычных войнах погибает много, очень много людей. Но народы, которые воюют... народы-то остаются. И если какому-нибудь народу суждено погибнуть, то смерть его происходит чаще всего в мирные времена. Казалось бы, ничто не предвещало эту гибель, вольно и красиво жил он на своей земле, обласканный Богом. Но приходит мор — и нет больше народа. Безропотно он покидает свою землю, так же безропотно, как покидаем ее сейчас мы, русские...

— Вот мы и говорим, — начал было Митя, но Егор остановил его.

— Это у вас не общие рассуждения? — спросил Егор. — Вы имеете в виду что-то очень определенное?

— Разумеется, — офицер улыбнулся. — Сорняки, сорняки губят лучшие народы мира, обволакивают их и душат. Ах, как любим мы васильки! Какой густой синий цвет! Как хороши они в вазе! Но когда на пшеничном поле они обволакивают злаки, мы не думаем о красоте. Мы безжалостно вырываем их вместе с корнем. Именно с

 

 

- 25 -

корнем, и ничего в зтом для себя зазорного не находим... Если же говорить о войнах, то, может быть, и таких войн, которые сотрясали последнее столетие, тоже не было б, если б не сорняки. Не будь этих сорняков, разве стал бы наш народ так долго смотреть в рот какому-то безграмотному нацмену, который сгреб нас, как девку, и дерет в кустах — невыносимо долго.

— Вот мы и говорим...— оживился Митя, но Егор опять не дал ему договорить.

— Мне кажется, вы слишком упростили объяснение этого феномена, — сказал Егор.

— А вы послушайте. Я сейчас его голос воспроизведу. Это, вообще говоря, моя специальность. Я себе хлеб этим зарабатывал. Так вот: все вокруг стреляют, колют друг друга, режут. А я жду своего часа, пережидаю. И когда все вокруг стихает, а летом в тишине даже птицы петь начинают, я подхожу к микрофону, и мой голос заполняет собой все пространство вокруг... Послушайте: «В 1937 году были приговорены к расстрелу Тухачевский, Якир, Уборевич и другие изверги. После этого состоялись выборы в Верховный Совет. Выборы дали Советской власти 98, 6 процента всех участников голосования. В начале 1938 года были приговорены к расстрелу Розенгольц, Рыков, Бухарин и другие изверги. После этого состоялись выборы в Верховный Совет союзных республик. Выборы дали 99, 4 процента всех участников голосования. Поэтому понятно, дорогие товарищи, что если нам хорошо постараться, хорошо поработать, то мы, безусловно, в состоянии завоевать и эти оставшиеся шесть десятых процента голосов советских людей...»

— Смех в зале. Все встают и устраивают товарищу Сталину продолжительную овацию, — сказал Коля.

— Ура, ура великому Сталину!!! — подхватил Митя.

— Великолепно исполнено, — Егор вытирал слезы, — но концовку вы все-таки сочинили, никогда не говорил он про эти шесть десятых процента. Я эту речь хорошо помню.

— Да, действительно — не говорил, но подразумевал. Какая тут разница!

 

- 26 -

— Значит, он и есть тот самый василек, который надо выпалывать? — весело спросил Иван Николаевич Данковцев.

— Ну что вы, что вы! Могу ли я, человек в форме германской армии, позволить себе думать такое! Какой же он василек, он теперь василиск! Больше того, даже он, нацмен, который волею судьбы поставлен во главе русского государства, когда пришло время, тоже правильно... по-русски... стал думать о сорняках.

— Тут я вас, кажется, плохо понимаю, — насторожился Вася Топорков.

— Добры вы очень, оттого и не понимаете. Добры и жалостливы. Если на ладони среди здоровых семян дурное семя увидите, вы его сразу отбросите, а если у семени этого лицо человечье, вот тут вы себя и теряете.

Произнося последние слова, офицер неотрывно смотрел мне в глаза.

— Вот и вы сейчас как бы все у меня на ладони. И вижу я это дурное семя, и душа у меня болит, что вы сами его никак угадать не можете. А придет час, — это дурное семя упадет в нашу землю вместе с вами, добрым семенем...

По мере того как офицер говорил, лицо его становилось все жестче. Никто уже не улыбался. Улыбался теперь он один, переводя взгляд с моего лица на Бориса и опять на меня.

— Да, Борис, да! — крикнул офицер. — Зачем я назвал вас братьями? Да, я увидел сразу же — не братья вы. Прости, слукавил, взял грех на душу.

«Так это он обо мне?!» Холод проник в душу, кулаки сжались и я даже встал, чтобы ударить офицера, но тут же понял— нет, я даже словом его не трону. Мои товарищи должны сказать эти слова. Мгновения сменяли мгновения, а товарищи мои молчали. Я видел, как растерян Егор. Теребил свой подбородок Данковцев. Я видел беззащитную макушку Бориса. Нетерпеливо искал хоть чьих-то глаз наш террорист Вася Топорков. Ощущение близкого одиночества все сильнее охватывало меня. Чем дольше длилось молчание, тем очевиднее станови-

 

- 27 -

лось, что никто его не прервет... Мне вдруг вспомнился Исаак Либерман из Черновиц: «Они хотели, чтобы я посадил весь город». Когда отец ходил в синагогу и мать спрашивала его, кто там был, отец всегда отвечал: «Весь город».

— Разве не евреи сказали: «Не пожелай ближнему своему того, чего не желаешь самому себе»? — произнес наконец Данковцев.

— Вот именно, что ближнему! — засмеялся офицер. — Все лукавство, вся хитрость их именно в том и состоит, что ближнему, понимаете, ближнему, а не нам с вами!..

— Ах ты гад недобитый! — это был Вася Топорков. — У нас один такой в Воронеже при немцах в шляпе ходил...

— А этот даже не в шляпе, — сказал Данковцев, — он в своей форме — как в лакейской ливрее. Ты не русский!! Из-за таких, как ты, перед нами весь мир в страхе. Ты — наша дурная кровь!

Губы у офицера растягивались на лице, как два дождевых червя. Борис ударил открытой ладонью по этому лицу, и офицер исчез — словно бы его вовсе не было.

Все смотрели на меня весело. Я стоял над ними в нелепой позе, вдавливаясь плечами и головой в верхние нары. Тело мое и ноги из-за малой высоты были искривлены. Потрясение медленно оставляло меня.

— Да сядь ты, что ли, — засмеялся Егор. Засмеялись и все остальные, сперва показывая на меня пальцами, а затем просто так, словно позабыв, с чего все началось. Я сел и смеялся вместе со всеми, вытирая слезы. Вскоре я уснул глубоким и здоровым сном человека, про которого наверняка можно было сказать, что в душе у него все чисто и светло...