Моя лагерная Одиссея. Воспоминания

Моя лагерная Одиссея. Воспоминания

Барышникова, Т. Н. Моя лагерная Одиссея. Воспоминания / Барышникова Татьяна Николаевна; – Текст : непосредственный.

(с аудиозаписи, сделанной специально для Л. Мухина, и по письмам Т.Н. Барышниковой)

Об авторе:

Родилась 14 сентября 1922 года.
25 апреля 1947 г., Москва – арест.
7 ноября 1947 г. – приезд этапом в Ухту.
Февраль 1949 г. – этап из Ухты в Тайшет.
Конец марта 1949 г. – прибытие в Тайшет на трассу, встреча с Л. Баклиной.
P.S. «Западники» праздновали пасху. Были приглашены М. Спендиарова и я. Это случилось через 2-3 недели после нашего приезда. Пасха бывает в апреле. Всё сходится.
1 мая 1949 г. Тайшет, трасса – первый концерт самодеятельности, организованный Л. Баклиной.
Начало июня 1949 г. – приезд на ЦАРМЗ в культбригаду.
Зима 1950 г. – приезд Л. Руслановой на ЦАРМЗ.
P.S. Может, это был конец 1949 г., но была глубокая зима. Я об этом рассказала. Сходится с датой ее ареста и ее рассказами о долгом пребывании в тюрьме Лефортово.
Март 1950 г. – отъезд Л. Руслановой.
(справка из Иркутска, что она переведена 25.03.1950 г. во внутреннюю тюрьму г.Москвы.)
Июнь 1950 г. – разгон культбригады на ЦАРМЗе. Оставили только оркестр, несколько портних и Н.С.Кравец. Но через две недели и она, и портнихи были выдворены на трассу.
Конец ноября 1950 г. – начальник КВО Скрыгин пытается создать культбригаду без оркестра на «пересылке».
Зима 1951 г. – забирают в Москву. Культбригада остается еще на несколько месяцев.
Конец лета 1951 г. – возвращаюсь в Тайшет на 025 «пересылку». Вся культбригада расформирована. Наши женщины (кроме Н. Кравец) в основном сосредоточены на слюдяной фабрике 027. Ира Саенко и я попадаем на другую слюдяную фабрику, на 021.
Осень 1951 г. – январь 1954 г. – участие в женской самодеятельности на 021 колонне.
Январь 1954 г. – Новый вызов в Москву. Бутырская тюрьма.
Август 1954 г. – возвращение в Тайшет. Озерлаг в стадии расформирования. На 021 осталась только Ира Саенко, остальные уехали.
11 апреля 1955 г. – Освобождение в ссылку.
Конец мая 1956 г. Тайшет – Уезд с четырехмесячным сыном в Омск к отцу, где меня ждал муж Виталий Барышников (9 сентября 1923 – 19 марта 2003).

...Я попытаюсь рассказать о своих друзьях и товарищах, с которыми меня свела нелегкая лагерная судьба. Об этом времени написано очень много, очень правдиво и убедительно. С жестокой правдой рисуют сцены лагерного быта и лагерной жизни А. Солженицын, В. Шаламов, яркая и интересная книга у Льва Разгона. Прозвучало множество выступлений по радио, телевидению, опубликовано много разного рода воспоминаний в печатных изданиях. Казалось, что жизнь эта достаточно известна тем, кто этим интересуется, и всё, что рассказано, абсолютно соответствует правде.
Но я хочу говорить о другом, – о людях искусства, с которыми меня свела моя нелегкая судьба. Как это ни парадоксально звучит, но в лагере, в тяжелейших, страшнейших условиях, было искусство. Да, представьте себе, были театры, в которых играли заключенные актеры, были концертные бригады и, наконец, была самодеятельность. Люди, которые этим занимались, конечно, в какой-то степени имели небольшие привилегии, это, может быть, даст повод бросить в них камень, но я, как свидетель, очевидец, участник всех этих событий, могу сказать, что привилегии привилегиями, льготы льготами, – я позже коснусь их в своем рассказе. Я вижу главное в этих делах в другом – мы не только сохраняли себя и сохранили кое-кто, а кое-кто и нет. Мы не только сами поднимались немножечко над страшным лагерным бытом благодаря искусству, но мы помогали и другим хоть на несколько минут, хоть на какие-то мгновения забыть о том ужасе, который нас окружал. И в этом я вижу великую роль, великое предназначение искусства. Мы ему служили преданно и честно. Вне зависимости, повторяю, от тех маленьких льгот, которые нам давались, а иногда их и не было. Но при помощи музыки мы могли уйти на минуточку в какой-то иной мир и повести за собой других. Мне кажется, это было очень важно.

Ухтинская эпопея

Я начну издалека. Я начну не с Озерлага, а с ухтинского лагеря – Ухтижимлага, куда я попала сразу после Лубянки. Я не случайно начинаю с этого места моего пребывания в местах не столь отдаленных, потому что именно оно дало мне путевку в жизнь. Я вообще считаю, что принадлежу к счастливчикам, редким счастливчикам, которые пройдя весь этот скорбный путь остались живы, здоровы и нравственно, и сумели как-то в общем довольно благополучно устроить свою жизнь, уже выйдя на свободу. У меня есть семья, муж, сын, уже внуки, и я все эти годы после лагеря проработала фактически по своей специальности. Это, конечно, великое благо, наверно, поэтому я жива, наверно, поэтому я и могу сейчас вот разговаривать с вами и рассказывать о чем-то, что, может быть, будет представлять интерес. И обязана я этим людям, прекрасным людям, которые встретились мне в самом начале моего пути на Голгофу.
Я занималась музыкой с детства, но никогда не думала, что это станет моей профессией, круг моих интересов был очень обширен, разнообразен, и в свои 24 года, когда меня арестовали, я как-то не очень твердо определила свою будущую профессию. Но в тюрьме нашлись умные люди, которые узнав о том, что я играю на фортепьяно, посоветовали мне, попав в лагерь, не забывать об этом. Конечно, я не думала, что попаду в лагерь, как не думали и многие другие, но полгода жизни на Лубянке кое-чему меня научили, и поэтому, когда я была этапирована в город Ухту Коми АССР и попала на «пересылку», вспомнила о том добром совете. Тут же я узнала, что за забором в зоне первого ОЛПа живут актеры, а в городе есть театр. Не очень легким путем, но мне удалось связаться с этими актерами. Пришли два музыканта, которые расспрашивали меня, где я училась, а училась я в училище при Московской консерватории и через некоторое время опять-таки, ну это другой, как говорится, разговор, я попала на этот первый ОЛП.

Первая культбригада

Меня взяли в театр – это было сопряжено с большими сложностями, потому что театр этот занимал особое положение – он существовал уже 5 лет, возник он на базе культбригады, так назывались концертные бригады КВО, культурно-воспитательного отдела Ухтижимлага. Возник он еще в предвоенные годы, когда было арестовано много людей в 1937–1938 гг. Возглавлял эту актерскую труппу Петр Рябых-Рябовский. Лев Разгон в своих воспоминаниях в «Юности» (вторая часть) пишет о том, как он попал на спектакль театра заключенных, где блистал «харбинский премьер», он имел в виду именно Петра Рябых-Рябовского, мир его праху, он давно уже умер. Этот человек обладал потрясающей памятью, я не говорю уже о роскошном голосе, прекрасной сценической внешности, изумительно добром, мягком и веселом характере. Он сумел по памяти восстановить огромное количество оперетт. Он по памяти восстанавливал текст, записывал строчку мелодии, нашлись там достаточно грамотные музыканты, которые это как-то обрабатывали, аранжировали для оркестра и таким образом в этой бригаде КВО шли оперетты. Бригада эта разрасталась. В этой бригаде, кстати, был в свое время Эгерт, известный кинорежиссер, были актеры из ленинградских театров, но это я говорю со слов. Я их уже не застала. А когда я попала в этот театр в конце 1947 года, там была очень сильная труппа, которая наполовину состояла из заключенных, а наполовину из вольнонаемных. Вольнонаемные – это были те, кто уже отсидел с 1937 года свой срок и остался жить в этом городе, имея соответствующие минусы статьи в своем паспорте, которые исключали жизнь в больших городах, в центрах. Театр был очень мобильный. Среди актеров были прекрасные певцы, в частности Владимир Глазов, бывший солист ансамбля Александрова (он был заключенным), были два актера из театра им. Вахтангова: Николай Гладков и Фред, как мы его звали, может Федор – я не знаю точно, Девольский, была прекрасная профессиональная певица Зоя Радеева, была героиня нашей оперетты Зинаида Корнева, непрофессиональная певица, но за годы жизни и работы в этом коллективе она стала настоящей опереточной героиней с хорошими внешними данными, с хорошими актерскими способностями и ярким сильным голосом. Были там сестры Радунские. Одна из них была прекрасной драматической актрисой, вторая была балериной, но к тому времени, как я приехала, она занималась, пожалуй, больше репетиторской деятельностью, была балетмейстером-репетитором.
В этом театре было интересно то, что актеры играли драматические роли, актеры музыкальных театров, я имею в виду певцы, играли драматические роли, а драматические актеры играли в оперетте, пели, выходили в массовках. То есть это был такой настоящий синтетический, что ли, театр. Труппа была небольшая, но повторяю, благодаря мобильности и умению использовать каждого актера не только по его прямому назначению, а и в других близких жанрах, мы могли играть оперетты. Шли оперы, были огромные концерты.
Среди певцов надо особенно отметить Марину Александровну Спендиарову. Это дочь известного армянского композитора, как его называли «армянский Римский-Корсаков», которая обладала изумительным по красоте и тембру голосом. Это был удивительный человек, моя жизнь была связана с ней очень много-много лет подряд, и я еще о ней буду рассказывать. Была там еще довольно сильная танцовщица Наталья Пушина, впоследствии она в Москве возглавляла какой-то очень интересный детский коллектив, который имел хорошую прессу и массу концертов и т.д. Балетная труппа была маленькая, но мобильная. Там были молоденькие девочки, в основном вольнонаемные или из ссыльных, в общем, они умели делать все. Хор состоял в основном из людей, которые имели голоса, среди них не было много профессиональных певцов – это были просто способные люди, которых набрали в самодеятельность. Самой сильной была наша драматическая труппа, вот кроме тех актеров, которых я упоминала. Там был великолепный актер Дмитрий Яковлевич Войтоловский. Ему я обязана своим спасением. Он меня спас в буквальном смысле этого слова, он меня вытащил из лагеря, из перспектив, как говорится, общих работ и настоял на том, чтобы меня взяли в театр, хотя я еще тогда абсолютно ничего не умела делать, кроме как играть какую-то ученическую программу на фортепьяно. Дмитрий Яковлевич Войтоловский давно умер, я тоже призываю к доброй памяти о нем – пусть земля ему будет пухом.
В этом театре была очень большая разнообразная программа. Как раз я попала в этот театр тогда, когда праздновался юбилей Рахманинова – это было начало 1948 г. – и труппа подготовила большой концерт. Надо вам сказать, что к тому времени, как я туда попала, уже все заключенные имели пропуска и выходили за зону. Со мной было несколько труднее, потому что мой срок только начинался – у меня было 10 лет, а по лагерным законам право на расконвоирование имели только те, кто отсидел половину срока. Это был ИТЛ, так называемый исправительно-трудовой лагерь, лагерь общего режима, поэтому, в общем, после определенных хлопот театру удалось добиться того, чтобы меня расконвоировали. Вышла я из зоны, почувствовав себя свободным человеком, в канун 1948 г. Я прекрасно помню это свое настроение, как я летела на крыльях, потому что мне казалось, что всё это: и тюрьма, и следствие, и лагерь, и этап, – всё это уже позади, и я снова на свободе. В общем, это была в какой-то степени свобода, потому что мы только ночевали в зоне, нам оставляли какую-то еду, утром мы завтракали, вечером мы приходили, и соседи по бараку оставляли нам какие-то положенные каши, какие-то супы в банках. Хлеб мы забирали с собой, а в театре мы как-то обходились: кто-то получал посылки, кто-то ходил в близлежащие магазины, что-то доставал, ну, в общем, я не испытывала голода. Я еще раз повторяю, я счастливый человек. Я почти не голодала в лагере, я почти не работала на общих работах и поэтому мне трудно говорить о том, что чувствовали люди, которые изо дня в день занимались изнурительным физическим трудом. Было это и у меня, но проходило достаточно быстро. Я была молодым и довольно жизнерадостным человеком. И когда я снова возвращалась к возможности работать в области искусства, как-то остальное уходило на второй план.
Вот в этом театре часть труппы жила в зоне, уходила рано утром, возвращались мы поздно вечером. Зона находилась в пяти километрах от города. Театр был в центре города – это было большое деревянное здание, довольно удобное. В этом театре было много репетиционных помещений. Шли оперетты, причем буквально, как говорится, первым экраном. Директором театра был Николай Петрович Акинский. Это был очень грамотный, очень осведомленный во всех театральных делах человек, глубоко порядочный, интеллигентный и очень добрый человек, царство ему небесное. Он спас многих, он забирал людей в театр, которые, может быть, иногда не могли стопроцентно отвечать настоящим театральным требованиям. Но он делал это во имя их спасения. Так произошло и со мной. Я не очень-то умела что-то делать именно в театре, но его уговорили, он меня взял, и я ему за это благодарна. Ему и Дмитрию Яковлевичу Войтоловскому.
Работа в театре протекала таким образом, что готовились спектакли, одновременно репетировались концерты. Я аккомпанировала на концертах. Со мной очень много занимались, помогали мне: профессиональные певцы, которые буквально учили меня с азов заниматься профессиональным концертмейстерством. Я не могу не вспомнить москвича Александра Кравцова, ведущего хориста Большого Театра. Обладатель очень красивого тенора, высокого, легкого, полетного, он имел очень скромную внешность, не сценическую, но голос его звучал божественно. Он немножко подражал Козловскому. Кстати их тембры были в чем-то схожи. Он страстно любил петь. Ну, естественно, что все концертмейстеры были заняты подготовкой спектакля и не очень-то у них находилось свободного времени, чтобы персонально заниматься с Кравцовым и готовить какую-то программу. И когда я пришла в театр, то тут произошел такой взаимовыгодный альянс – я училась работе концертмейстера. А он имел возможность петь. Мы не ходили даже во время обеденного перерыва: у нас репетиции как в любом театре кончались где-то в два часа дня и спектакль начинался в половине восьмого. В это время люди уезжали обычно в зону для того, чтобы пообедать и отдохнуть. Когда бывал театральный автобус, когда ехали на попутных – зона была в пяти километрах от города. По тундре зимой туда добираться было трудно, поэтому многие оставались прямо в театре, где было очень тепло. Мы переодевались в нормальную гражданскую одежду. Бушлаты и ватные штаны мы одевали, когда шли в зону. Каждый занимался своими делами. Кто-то пел, кто-то репетировал, кто просто где-то в гримуборной на стульях мог прикорнуть и передохнуть. А я с Сашей Кравцовым забиралась в класс, и мы часами с ним пели, т.е. пел в основном он, а я аккомпанировала. Он приносил целую кипу оперных клавиров, которые у меня были на слуху, я их никогда не играла, но в моей семье очень любили оперу, и поэтому я много ходила в Большой Театр, в театр Станиславского, слушала оперы по радио. Наиболее популярные оперы были у меня, как говорится, на слуху, а Сашка их все знал буквально наизусть. Он ставил передо мной на пюпитр рояля клавир, предположим. «Травиаты» или, скажем «Евгения Онегина» и начинал петь, а я пыталась ему аккомпанировать, читать с листа. Это в общем-то очень трудное и необходимое дело для концертмейстера, каким я тогда отнюдь не была. И вот я играла, а он пел, где-то я ему подпевала, потому что какие-то наиболее популярные арии из этих опер я знала, даже текст. Мы с ним могли трогательно петь дуэт Фауста и Маргариты или куплеты Трике, где я изображала хор. Мы часами с ним занимались, и я глубоко благодарна ему за то, что у него хватило терпения и желания учить меня, дурочку-несмышленыша, этому трудному и серьезному делу. Из спектаклей больше всего запомнилась опера Рахманинова «Алеко». Когда был рахманиновский юбилей, то театр приготовил большую программу. В первом отделении исполнялись романсы, камерные произведения. Пианист Владимир Битюцкий, ученик Игумнова играл первую часть первого концерта Рахманинова, был там Борис Давидович Крейн, известный московский виолончелист. Он играл переложение пьес Рахманинова для виолончели. Певцы пели романсы, а во втором отделении шла опера «Алеко».
Были прекрасные опереточные спектакли, шел «Вольный ветер» Дунаевского, «Беспокойное счастье» Милютина. Боевой репертуар опереточных театров венской оперетты: «Баядера», «Сильва». Шли великолепные сборные концерты, в которых танцевали солисты, пели певцы. Для меня это была прекрасная профессиональная школа. Да и окружение, эти люди, которые мне помогали, с которыми я довольно быстро подружилась, они создали такую атмосферу вокруг меня, которая мне помогла пережить то несчастье, которое на меня обрушилось. Были великолепные драматические спектакли, из них мне особенно запомнились «Дети Ванюшина» Найденова, «Бешеные деньги» Островского. Среди советских пьес, которые шли в этом театре, сейчас особенно любопытно вспоминать популярную пьесу Александра Галича «Вас вызывает Таймыр». Вот кто бы подумал, что в свое время мы играли эту пьесу с колоссальным удовольствием, она имела огромный успех у публики, что спустя какие-то несколько лет пьеса Галича и сам Галич станет диссидентом и изгнанником.
Я очень хорошо помню тот момент, когда я впервые увидела театр. Меня вызвали из зоны после всех моих переговоров с актерами, жившими в зоне, на прослушивание в город. Пришли два конвоира, взяли меня и повели в город. С этими двумя солдатами, молодыми парнями я шла по заснеженной тундре. Это был конец ноября, там было очень снежно и очень холодно. Конвоиры были довольно добродушными и особенно даже не приставали с расспросами, кто я и откуда я. И вдруг мы после долгого пути по голой местности попадаем в город. Деревья, опушенные снегом, огромные сугробы, и среди них уютно горят огни в квартирах малоэтажных домов. И неожиданно, буквально из снега, вырастает огромное освещенное окно. За ним я вижу рояль, за роялем сидит пожилой человек и что-то очень ярко и эмоционально, судя по выражению лица, играет, а вокруг него группа людей, 10-15 человек, которые явно поют. Голоса их не слышны за толстым стеклом. Но они жестикулируют, у них очень выразительные лица. Я буквально остолбенела. И конвоиры со мной. Дело в том, что они не знали, где вход, это был театр. Они не знали, куда нужно войти и мы подошли, очевидно, с какой-то другой стороны, и увидели эту картину. Для меня это было такое потрясение после тюрьмы, этапа, «пересылки» увидеть нормальную человеческую жизнь, нормальных людей, что я буквально вросла в землю и не могла ступить ни шагу. И у меня мелькнула страшная мысль: «А вдруг я туда не попаду? А вдруг это все пройдет мимо меня, как уже прошла, в общем, целая жизнь?» И я на дрожащих ногах пошла вместе с этими конвоирами искать центральный вход. Меня там встретили, повели на прослушивание, я настолько была ошеломлена увиденным, что вначале я не смогла сыграть по нотам ни единого звука, я не могла внятно ничего ответить. И если бы не доброта Д.Я. Войтоловского и П.С. Вейса, который был хормейстером в этом театре. Это был тот самый пожилой человек, который играл на фортепьяно и которого я увидела в окно с улицы. Меня бы сочли за самозванку, потому что было достаточно много людей, пытавшихся спасти себя тем, чтобы участвовать в самодеятельности, тем более попасть в театр, имевший столько привилегий. Для моего прослушивания собралась вся труппа. Дело в том, что в этом театре было четыре концертмейстера, но все они были вольнонаемными, т.е. все они в свое время отсидели и, освободившись, остались в этом городе. А театру нужен был пианист, концертмейстер, который мог бы работать с певцами в зоне, потому что часть труппы были заключенными и иногда можно было проводить репетиции прямо в зоне, при условии того, что туда привезут инструмент, об этом разговор уже шел. И поэтому естественным был интерес к человеку, который претендовал на работу концертмейстера именно в зоне. А я сидела и смотрела на ноты, так как будто я их первый раз в глаза видела. Когда мне поставили, как сейчас помню, романс Антониды из «Сусанина», я отсчитывала нотные линейки на клавишах фортепьяно, потому что я не могла сразу сообразить, с какого звука начинается эта ария, этот романс. Я искала этот звук на клавиатуре, поэтому буквально через две-три минуты актеры и музыканты, все, которые собрались меня слушать, стали покидать этот класс, этот небольшой зал, где меня слушали и уходить и махать руками, решив, что пришла очередная самозванка. И вот тогда Д.Я. Войтоловский и П.С. Вейс решили все-таки от меня не отступиться. Видимо они поняли мое состояние, они подсели ко мне и стали очень спокойно и миролюбиво разговаривать, особенно П.С. Вейс. Я хорошо играла по слуху, они стали что-то мне напевать, я тут же подбирала. Они потихоньку стали ставить мне ноты: одни, другие и когда я успокоилась, когда этот ажиотаж в связи с моим появлением в театре уже утих, то я довольно спокойно что-то поиграла и что-то даже напела, ну, в общем, показала то, что я умела. Начинать с этого было можно. Конечно, говорить о настоящей работе еще было нельзя, но база какая-то, естественно, у меня была и вот они это поняли и я им за это по сей день низко кланяюсь. Так продолжалась моя жизнь в театре с уже какими-то успехами даже полтора года, даже немножко меньше. Я освоилась в театре, влюбилась по уши в оперетту. Я никогда не увлекалась этим жанром, мало видела этих спектаклей в Москве, я чаще ходила в драматические театры, в оперные, на концерты. Этот жанр меня очень-очень привлек своей жизнерадостностью, своим искрометным весельем. Видимо мне это было нужно для того, чтобы немножко отойти от всего того, что я пережила. И, конечно, я чувствовала себя почти счастливой, потому что работа в театре меня захватила целиком и полностью. Огромную роль играли добрые отношения с людьми, с коллегами по профессии. Вот это ощущение своего профессионализма, нарастающего с каждым днем. Но случилось большое несчастье – театр сгорел.

Пожар в театре

Произошел пожар от короткого замыкания во временной проводке. Театр сгорел дотла. Произошло это во время спектакля. К тому времени, который ставил некий режиссер и директор нашего театра Рыченко. До этого он работал на Воркуте, где тоже был такой же театр как наш. Кстати, вот тогда на севере было несколько таких театров: я знала, что театр был в Воркуте, В Ухте, в Салехарде и, кажется или в Ижме или в Инте. Были театральные почти профессиональные труппы. Рыченко приехал к нам из Воркуты. Николая Петровича Акинского уволили. Выяснилась подробность его биографии, которая сослужила ему плохую службу – он был человеком дворянского происхождения, петербуржец. В какой-то степени это было неизвестно, а потом стало известно. В общем, его из театра убрали. Мы, честно говоря, просто плакали, когда он уходил от нас, потому что он делал очень много доброго для заключенных. Рыченко был тоже довольно лояльный человек по отношению ко всем нам, человек кипучей энергии и вот одной из первых его постановок была «Принцесса цирка». Он был человеком большого размаха, заказал прекрасные костюмы, заново сделали декорации, хотя этот спектакль был в репертуаре. И вот во время генеральной репетиции, причем все билеты были давно распроданы, случился пожар. Театр был очень посещаемым, зрителями были жители города, но мы часто выезжали на сценические площадки в лагеря. Обычно бралась небольшая группа людей с концертным репертуаром или какой-нибудь небольшой спектакль. Небольшой, в смысле количества декораций и количества действующих лиц. Впрочем, иногда возили и большие спектакли, например, первый спектакль, который я увидела, еще когда я сидела в зоне и дожидалась своего расконвоирования – это были «Одиннадцать неизвестных» Никиты Богословского, оперетта. И помню тоже я была потрясена профессионализмом актеров, музыкантов. Я никогда себе даже представить не могла, что в лагере где-то далеко на севере может существовать такая прекрасная труппа. И вот во время второго действия оперетты «Принцесса цирка», когда вся труппа была на сцене: женщины вы вечерних туалетах, мужчины во фраках, танцевала вставной номер наша балетная пара, на сцене находились все наши участники этого спектакля, почти вся труппа. Несколько человек сидело в зале, и я в том числе, потому что, как концертмейстер, во время спектакля я сидела в зале, была не занята на репетициях. И вдруг наша героиня Зинаида Корнева остановила репетицию и сказала: «Товарищи, только без паники. Где-то горит». А в этот момент уже звонили из управления внутренних дел – оно находилось на той же площади, где стоял театр, что крыша полыхает пламенем. Выскочили все, кто в чем стоял. С перепугу, конечно, не нашли ключи от гримуборной (гримуборную мы запирали), мы там переодевались, там висели наши вещи. Кто-то что-то на себя напялил: кто пальто, кто телогрейку, кто бушлат. И стали вытаскивать все, что только можно было вытащить. Спасли все костюмы, реквизит, всю нотную библиотеку, даже инструменты: у нас было три рояля в театре и три пианино. И не смогли вытащить из оркестровой ямы только пианино – оно единственное сгорело. Все остальное вытащили. Все ставили прямо на снег. Во дворе театра стоял каменный сарай. Мы построились цепочкой от горящего здания до сарая и передавали друг другу те вещи, которые вытаскивались из огня. Я стояла под крышей сарая, от сильного жара (а мороз был градусов 40, со страшным ветром, поэтому театр так быстро воспламенился – он был деревянным и вспыхнул как спичка) на меня лилась вода, таял снег на крыше. Пальто, которое на мне было надето, задубело, покрылось ледяной коркой. Мы стояли и плакали, потому что мы понимали все: и мужчины, и женщины, чем это нам грозит.
Так оно и произошло. Нас закрыли в зоне, вместо театра осталось пепелище. Мы не знали, что с нами будет дальше, потому что восстанавливать здание театра было слишком хлопотно, да и мы абсолютно не представляли себе, как оно будет дальше.
И беда не заставила себя долго ждать. Полтора месяца мы просидели в зоне, и тут начались этапы в спецлагеря.
Это было начало 1949 г., февраль месяц. За эти полтора месяца, что я просидела в зоне, я попыталась научиться играть на аккордеоне. В зоне была среди наших театральных сотрудниц молоденькая девочка, литовка, у которой был небольшой аккордеон. Она в театре выполняла вспомогательные функции, иногда она выезжала с бригадой на какие-нибудь ОЛПы, она аккомпанировала, но в основном это делал другой аккордеонист – Олег Рассадин, а Алдона (не помню ее фамилии) училась. И я от нечего делать, поскольку пианино так и не привезли в зону, взяла этот аккордеон и потихонечку стала его осваивать. Это было не так уж трудно, но это были только мои первые шаги. А впоследствии это меня спасло, в буквальном смысле этого слова.
Однажды ночью нас всех подняли, выкликнули несколько фамилий, в том числе мою, Марины Александровны Спендиаровой, Веры Савенковой, была такая молодая актриса, и Зинаиды Сергеевой, тоже наша актриса из какого-то Украинского музыкально-драматического театра, с вещами повели нас на пересылку. Это был крах, крах нашей жизни. У меня было такое ощущение, что меня снова арестовали. Я пробыла на пересылке несколько дней. Наше театральное руководство бегало, хлопотало, но это было совершенно бесполезно. Уже поступило распоряжение сверху о создании спецлагерей.
Из мужчин со мной в один этап попал Кантутис Вячеслав Сергеевич. Он был у нас в театре оркестровщиком, у него был срок 25 лет и поэтому за зону его не выпускали. Он сидел в бараке и оркестровал. Это был дирижер Софийской оперы. Он был белоэмигрантом. Как уж он попал в лагерь, мне судить трудно, но вот он попал в этот же самый этап, куда угодила и я вместе с М.А. Спендиаровой и еще одной моей близкой подругой Юлианой Ильзен. Это была дочь одного крупного деятеля в области медицины, расстрелянного в 1937 г., тогда же была арестована и переправлена в лагерь его жена, а две дочери были арестованы в 1947 г. С одной из них, младшей, Юлианой, как мы ее звали, Лилей, я встретилась еще на Лубянке, потом она была арестована в Ухте. Д.Я. Войтоловский помог ей выбраться с общих работ в зону первого ОЛПа, где она устроилась в санчасть, там была больница, это тоже было в какой-то мере спасение. И вот мы угодили в один этап.
Впечатление, когда нас погрузили в вагоны, было очень страшное, потому что кругом была слышна нерусская речь. Я забыла еще сказать, что с В.С. Кантутисом еще попал в этот этап Лев Левин, с которым долгие-долгие годы я поддерживала самые добрые отношения. Это был румынский коммунист, еврей по национальности, который бежал от фашистов, после того как была уничтожена вся его семья. Бежал на советскую территорию в 1940 г. Потом он попал в эвакуацию в какой-то волжский городок, где ему покровительствовала семья известного советского чтеца Дмитрия Журавлева и там в 1942 или 1943 году он был арестован как румынский шпион и получил 15 лет. Это был высокообразованный человек, удивительно музыкальный, поэт, чтец, но, к сожалению, в театре он мало что мог делать, поскольку он говорил с большим акцентом. Но как видно, ему повезло, он попал в труппу театра, где пел в хоре и был очень полезен там, ну и занимался всякими техническими театральными делами: был помрежем, немножко занимался бутафорией, реквизитом и т. д. Он тоже попал в этот этап вместе со мной.
Мы не знали, куда ехали. Этап продолжался около месяца. Не буду рассказывать о подробностях этапа, где-то в начале марта нас высаживают из вагона, сажают на снег, вокруг нас бегают овчарки, и страшно матерится конвой. На нас направлены огромные прожекторы и где-то вдалеке чуть-чуть виднеются вышки. Где мы, что с нами? Мы ничего не знаем. Мы только предполагаем, что будет с нами. Мы были все уверены, что нас привезли на расстрел. Я очень хорошо помню, как, сидя в этом снегу на своих скудных пожитках, М.А. Спендиарова взяла одной рукой мою руку, другую руку Лили Ильзен и сказала: «Девочки, если нас будут расстреливать, давайте встретим смерть гордо. Не будем унижаться, не будем просить пощады и не будем плакать». И мы поклялись в этом. Но все оказалось не так. Через некоторое время после часа сидения на снегу, когда уже закоченели руки и ноги, нас подняли и ввели в какую-то зону, втолкнули в какой-то темный барак.
Я уже говорила, что вокруг нас, когда мы ехали, почти не слышалось русской речи. Это были в основном иностранцы и западники, как мы называли жителей Западной Украины и Западной Белоруссии, которых было очень много. А также слышалась польская речь, немецкая, венгерская – это был какой-то интернационал, где даже русскую речь, не то что там московскую или ленинградскую речь, которую всегда можно отличить, не было слышно. Когда мы вошли в этот барак, стали спрашивать у всех: «Где мы и что с нами?» и никто ничего не знал. Знали только, что это Сибирь. Адреса не было, никто не получал ни писем, ни посылок. Изредка давали воду, и не каждый день бывал хлеб. Мы пребывали в полной растерянности. Сбившись в кучку, Лиля Марина Александровна, Вера, Зина, я – мы решили как-то вместе держаться, чтобы помочь друг другу. Когда утром стало светло и нас выгнали на поверку, потом повели в столовую, мы осмотрелись. Это была маленькая зона, затерянная среди сопок. Кругом была тайга, вода подавалась по каким-то деревянным лоткам. Зона как зона, бараки, подсобные службы. Ничего не было понятного. Кое-как нас кормили, давали какой-то хлеб.

Озерлаг

Через 2-3 дня после нашего прибытия на эту колонну в Озерлаг (лагерные пункты назывались колоннами) нас разыскала Лидия Александровна Баклина. Мы сидели в зоне, не работая. Были какие-то хозяйственные бригады, которые заготавливали топливо, а так еще, видимо, лагерное начальство не очень знало, что с нами сделать. Лагерь только формировался, Озерлаг знаменитый. Л.А. Баклина была очень известной солисткой Большого Театра Союза СССР. Это была бессменная Ольга в «Онегине», это была Весна в опере «Снегурочка» Римского-Корсакова, во всяком случае, это был профессиональный человек. Помимо того, что она была прекрасной певицей в свое время, она была блестящей пианисткой.
Лидия Баклина была арестована в 1943 г. и уже до прибытия в Тайшет возглавляла культбригаду в каком-то ИТЛ. Она была человеком удивительной энергии и жизнелюбия. Прослышав о том, что с очередным этапом прибыла группа артистов, она пришла к нам. Оказалось, что с М.А. Спендиаровой они были хорошо знакомы по Москве, когда в Большом Театре ставилась опера отца Марины Александровны – Александра Спендиарова «Алмаст», где Л. Баклина исполняла заглавную партию. Встреча у них была очень теплая, очень сердечная, и тепло этой встречи как-то распространилось и на нас. Лидия Александровна решила создать концерт, так как приближались первомайские праздники. Самое удивительное в нашей театрально-концертной жизни заключалось в том, что мы отмечали концертами все советские праздники, было ли это 7 ноября, было ли это 1 мая или 8 марта. И даже день смерти Ленина тоже вызывал к жизни какой-то траурный концерт, т.е. все было так, как на воле. Странно, правда? Но мы жили по тем законам, к каким привыкли на воле. Мы не были ярыми противниками режима, не были людьми, отрицающими все законы того общества, в котором мы выросли.
Надвигались майские праздники. Это был конец марта – начало апреля, припекало солнышко, стояли длинные дни. Л. Баклина обратилась к начальнику колонны с просьбой о разрешении создания праздничного концерта. Надо сказать, что все охранники с удовольствием посещали наши концерты, где бы это ни было: в Ухте или Озерлаге. Первые ряды неизменно занимало начальство, надзиратели, которые я, положа руку на сердце, могу сказать, с удовольствием смотрели всё то, что мы им представляли. Тем более, что с идейной точки зрения наши программы не вызывали никаких нареканий. Правда, нам нельзя было, например, петь песню «По диким степям Забайкалья». Пожалуй, это изымалось. Все наши программы проходили цензуру в КВЧ (культурно-воспитательной части). Но, как правило, мы старались больше всего обращаться к классике, поскольку там говорилось о добре, о любви – вечные темы. Но, конечно, проскальзывал «ура – советский репертуар», куда ж от него денешься.
Когда Л. Баклина обратилась к начальнику колонны, она сказала, что среди прибывших есть аккордеонистка. Так величали меня. Выяснилось, что за зоной у какого-то офицера есть аккордеон. И вот в один прекрасный день опять-таки два надзирателя взяли меня «под белы рученьки», повели за зону. Там была железнодорожная одноколейка, здоровенные девахи разгружали платформу с кирпичом, а меня ввели на помост, заменяющий железнодорожную платформу, и я с дрожью в руках и ногах сидела и ожидала прибытия аккордеона. Я только-только начинала играть, и я подумала, что если мне принесут большой аккордеон, в кнопках которого я намертво запутаюсь, то тут уж наверняка я буду самозванкой. На мое счастье, офицер принес какой-то маленький трофейный аккордеончик. Небольшой по формату с самым минимальным количеством «пуговичек» в левой руке, что особенно было для меня страшно, и я заиграла какие-то вальсы.
У меня перед глазами эта картина – весеннее, горячо припекающее солнце, сопки, тайга, глухомань, одноколейка, девчонки в бушлатах и в ватных брюках, разгружающие кирпич. И над ними я с аккордеоном играю вальсы Штрауса и Вальдтейфеля. Кажется, что в тех условиях музыка и вообще какая-то радость не имела право на существование, вернее она была не соответствующей тому образу жизни. Нет, я вспоминаю благодарные глаза работяг, когда я им играла. Для меня высшей мерой счастья в те годы было видеть радостные лица, когда люди слушали мою музыку. Конечно, я была очень скромным музыкантом, с очень малыми, вероятно, возможностями, но звуки знакомой музыки в людях пробуждали веру в светлое будущее, надежду на спасение. И я за это им благодарна и счастлива, что я могла дать им эти минуты радости. Когда выяснилось, что я играю все-таки на аккордеоне, меня ввели обратно в зону. Вместе с аккордеоном. Я шла, как первый парень на деревне, гармонист с аккордеоном на животе, растягивая меха и играя какую-то веселую музыку. Из бараков выбегали люди с радостными лицами. Лидия Александровна и Марина Александровна буквально затискали меня в объятьях, и мы стали готовить программу. К 1 мая мы сделали программу. Лидия Александровна, конечно, была блестящим организатором. Она обошла все бараки, где люди были сосредоточены по национальным признакам: где-то жили литовцы, где-то эстонцы, там украинцы и латыши. И она им предложила сделать маленькие номера на национальные темы.
Эти номера были сделаны. Впоследствии мы с Лидией Александровной говорили, что то, что показали эти девчонки, могло бы служить украшением любой хорошей программы. Они сами шили себе костюмы, доставались какие-то вышитые наволочки, полотенца, бусы, делались веночки, ленточки. Они все вышли в своих национальных костюмах, они пели свои песни, они танцевали свои танцы. Очень трудно пришлось мне, потому что их мелодии я не знала. Они напевали мне мелодии, я разграфила белый лист бумаги, записывала строчечку той песни или того танца, которые они мне напевали, записывала реплику, после которой я должна была начать играть и подбирала аккомпанемент. И потом начинала репетировать. У нас набралась огромная трехчасовая программа.

Дорогие мои коллеги

Среди профессиональных людей, которые находились на этой колонне, я помню Инну Курулянц – певицу. Потом она вышла за поляка и жила в Польше. Я помню Лину Александровну Леренс, и по сей мы периодически мы с ней встречаемся в Симферополе. Это была профессиональная танцовщица, работавшая в Днепропетровском оперном театре до войны. Во время войны она стала не только танцовщицей, но и певицей. У нее был от природы очень красивого тембра голос, лирическое сопрано и от природы поставленный голос. Человек обладал удивительно совершенно музыкальностью, также, кстати, как и Инна Курулянц. Вот эти две певицы украсили, конечно, наш концерт, я уже не говорю о М.А. Спендиаровой. причем Инна и Лина великолепно пели дуэты. У них очень хорошо сочетались голоса, и коронным их номером были «Пути – дороги» Дунаевского, которые в те годы были очень популярны в исполнении Лядовой и Пантелеевой.
Вот так мы набрали концертную программу. Она длилась очень долго, где-то около трех часов. Успех был ошеломительный. Мы все тоже были очень счастливы, и слух об этой программе прошел, видимо, по трассе. Естественно, он распространялся через нашу охрану. И спустя некоторое время, где-то в начале мая к нам на колонну приезжает начальник культуры воспитательного отдела Озерлага Скрыгин. Не знаю, жив он или нет, но все мы вспоминаем его добрым словом. Это был добрый и порядочный человек. Насколько мог, он облегчал нашу жизнь.

Рождение культбригады

Когда он пришел, то вызвал Лидию Александровну, Марину Александровну, ну и, естественно, мы все, кто считал себя профессионалами, собрались в каком-то бараке. И он сказал о том, что он собирает (т.е. Управление) культбригаду, куда он намеревается забрать Баклину, Спендиарову, Леренс, вероятно, Курулянц. Шел разговор и о Зинаиде Сергеевой, потому что по формуляру она была профессиональной актрисой. Савенкова, кажется, тоже попала в списки. Вопрос в воздухе повис в отношении меня. Выяснилось, что до этого там, в районе Тайшета существовал лагерь, там была культбригада, и в этой бригаде была очень хорошая пианистка Галя Теппер (не знаю о ее дальнейшей судьбе). Скрыгин, формируя новую культбригаду уже в условиях нового лагеря – Озерлага, естественно, в первую очередь думал о ней. Марина Александровна взяла меня за руку и сказала: «Я без этой девочки никуда не поеду». Не знаю, это ли сыграло роль, может быть, но не последнюю роль сыграло в том, что Скрыгин взял меня, а не Теппер, потому что ее муж певец Валентин Клочков был тоже направлен в эту культбригаду, ну а по законам лагеря мужу и жене находиться вместе было нельзя. Во всяком случае, выбор был сделан в мою пользу, опять – таки чисто случайно и, конечно, доброе слово Марины Александровны сыграло свою роль. Через некоторое время мы перебрались на центральную колонну Озерлага, на ЦАРМЗ, в пяти километрах от Тайшета.
Когда мы туда приехали, там оказалась уже большая актерская труппа. Было много драматических актеров, среди них помню Ивана Ивановича Флерова, актера Рязанского ТЮЗа, я помню Александра Попова, певца, артиста оперетты, Анатолия Клецкого, артиста оперетты, певца. Был москвич Азерский, человек, имевший самое непосредственное отношение к искусству, хотя он не был профессиональным актером или режиссером. Но он у нас занимался режиссерской деятельностью, и довольно успешно. Были танцоры: Тамила Мартынова, солистка балета Одесской оперы, и Евгений Алексеев, откуда он, я, честно говоря, плохо помню. Был балетмейстер Пустовойтенко, украинец, была совершенно великолепная девочка, эстонка, Аста Лекстейн, которая была еще со мной в Ухте. Надо сказать, что через некоторое время после того, как мы приехали на ЦАРМЗ, пришло пополнение: из Ухты приехал Саша Кравцов, приехали Петр Кузьмич Рябых-Рябовский и Аста Лекстейн. Они попали тоже в Озерлаг, только вторым этапом, а мы приехали первым.
Аста была совершенно прелестная танцовщица, хотя она этому ремеслу научилась в театре в Ухте. С точеной фигуркой, которая бы сделала честь сейчас любой манекенщице, с прелестным лицом и удивительно талантливым, я бы сказала, телом. Ей делали прекрасные номера, и она пользовалась очень большим успехом. Дальнейшей ее судьбы я не знаю. Но самым интересным и самым внушительным в этой культбригаде на ЦАРМЗе был оркестр. Возглавил его Вячеслав Кантутис, тот самый дирижер Софийской оперы, о котором я говорила выше. Подобралась очень сильная профессиональная музыкальная команда. Попробую восстановить ее состав. Скрипачи Дмитрий Хорунжий, австриец Петр Вучковский, который умер в лагере. Виолончелисты Виталий Барышников, мой муж, и Рейга, эстонец. Был очень хороший трубач Павел Долматов, прекрасный кларнетист Александр Булатов и флейтист Евгений Гриневич, он потом покончил с собой, был очень хороший тромбонист и тубист, эстонцы, был молоденький мальчик Иозик Сушко или Юзик, как мы все его звали – баянист, очень талантливый мальчик. И я была пианисткой. Первой скрипкой был Сараджев, профессиональный скрипач. Мой муж его знал еще по студенческим годам в Ставрополе, он преподавал в Ставропольском музыкальном училище. Позже к нам приехала Надежда Самуиловна Кравец, выпускница Московской консерватории. Естественно, она стала первой скрипкой нашего оркестра. Был так называемый малый симфонический состав, на такой состав Кантутис оркестровал. Оркестр был великолепный. Кантутис был блестящим оркестровщиком и аранжировщиком. Он из этого малого состава извлекал божественные звуки путем очень грамотной и искусной аранжировки.
Хочу ещё раз подчеркнуть, в спецлагере Озерлаг (Тайшет – Заярск) с 1949 г. была только наша невыездная культбригада, реформированная в 1950 г. Она же не в полном составе была собрана на несколько месяцев на 025 (пересылке) в конце 1950 г.
Где-то за пределами Озерлага в районе Заярска до 1949 г. была культбригада, из которой к нам попали Анатолий Клецкий, Лариса Батыгина и Валентин Клочков. Там с ними работала певица Ранжева, о которой пишет Евстигнеев. Мой муж Виталий знал её по Одесскому оперному театру, где он работал в год оккупации. Ранжева была ведущей солисткой этого театра в то время. Потом она была в лагерном театре вместе с Леренс в Солехарде, там же руководил оркестром бывший дирижёр Одесской оперы Чернятинский, у которого в Одессе играл Виталий. Из Солехарда Леренс и Ранжева попали в Тайшет. Леренс – в спецлагерь, Ранжева осталась в ИТЛ. Дальнейшую её судьбу я не знаю.
После расформирования, вернее переформирования Озерлага, в районе Заярска оказалась группа артистов и музыкантов, из которых была организована другая культбригада. Точное время её возникновения знает Надежда Кравец, которая работала с ней. Они много ездили по трассе, имея свой вагон, в котором и жили во время поездок. Я уже жила вместе с Виталием в ссылке, а Надюша уже освободилась, когда эта культбригада приехала с концертамив Тайшет. Все они были бесконвойными, поэтому смогли побывать у нас в гостях. Тогда мы познакомились с Зиссером, Леонидом Шапиро (он потом женился на Саенко, через 11 лет они разошлись, сейчас он живёт в Нью-Йорке), встретились с Павлом Долматовым (трубачом нашего оркестра) и Инной Курулянц. Кажется, тогда с ними был и Платон Набоков, не помню точно. Но прекрасно помню, как Платон, освободившись и дожидаясь Московского поезда, пришёл к нам с Виталием, где в ЦАРМЗовском поселке у нас уже был «семейный очаг», ночевал у нас, представившись, как будущий муж Инны Курулянц. Инна должна была скоро освободиться и ехать к Платону в Москву. Но этого не случилось. У Платона Набокова появилась новая привязанность в Москве. Он, кажется, сделал какой-то фильм о лагере, я его даже видела, но не помню ни названия, ни содержания. Набоков был автором сценария. А бедная наша Куруляшка, как мы её звали, отправилась в ссылку в Красноярский край.
Об Алдоне Блюджевайтите я просто забыла упомянуть в своём рассказе. Но была такая крохотная рыжая девочка с огромным – не по росту – и ярким голосом. С С.Я.Куузик я не встречалась. А вот И.Я. Бергманис помню хорошо и даже была у неё однажды в Риге, а до этого переписывалась с ней.
Помню наши музыкальные вечера на 021, когда женский оркестр играл на сцене, а в зале у стен с рукодельем сидели немки и латышки. Среди них всегда была Ирена Яновна. Эмира Малаева, художника, помню, но знала его мало. Об Адольфе Лиелайсе я писала, а сейчас посылаю его рисунки. Скрипач Сариев был ошибочно назван мною Сараджевым. Николай Гаврилович Сариев был концертмейстеромнашего оркестра на ЦАРМЗе до приезда Н. Кравец. Его хорошо знал Виталий по Ставрополю, где до войны Н.Г. Сариев был директором музыкальной школы, где учился Виталий. Поляк Юлий Бачинский был у нас в оркестре ударником, т.е. играл на ударной установке. После освобождения он попал в ссылку в Красноярский край, писал оттуда Виталию, там же женился на девочке из Озерлага, но потом его следы затерялись. Карла Сикка, Альфреда Гольма и тубиста Райенда (эстонца) вы увидите на рисунке, который называется «Татьянин день в оркестре».
Я уже рассказывала о том, что оркестр репетировал в своём бараке с 7 до 10 часов вечера. Все мужчины жили тут же и к 7 часам успевали не только отдохнуть и настроиться, но и сидеть на своих местах. Я же репетировала утром с певцами и танцорами, иногда – и днём, уставала и летела через всю зону на оркестровую репетицию в последний момент. Я до приезда Н. Кравец была единственной женщиной в оркестре и позволяла себе опаздывать. Кантутис хмурился, но терпел, а эстонцы Сикк, Рейго и Райенд смешно дразнили меня за это. Особенно усердствовал Карлуша Сикк. В этот день, день моих именин, я против ожидания всех не опоздала. Пришла заранее и тихонько уселась за пианино. Была немного обижена, что никто из мужчин не поздравил меня с днём ангела утром, хотя женщины даже испекли мне пирог и одарили скромными знаками своего внимания. Кантутис объявил музыкальный номер, который мы должны были играть, я приготовила ноты и по взмаху дирижёрской палочки грянула музыка. К своему ужасу я услышала, что играю что-то не то. Смотрю на музыкантов – все усердно пиликают и дуют, только рожи у всех смеющиеся. Я тычу пальцами в клавиши, пытаюсь понять и найти нужную музыку, лихорадочно перелистываю ноты… и через несколько мгновений понимаю, что играется туш в мою честь. После его троекратного исполнения Кантутис галантно поцеловал мне руку, мужики дружно крикнули «Поздравляем» и преподнесли мне в застеклённой рамке ту картинку, которую я вам посылаю. Она хранилась у меня 41 год, ездила со мной по тюрьмам и этапам и заслужила, по-моему место в музее. На обратной стороне вы найдёте все фамилии.

Наши концерты

Начались концерты. В основном делали концертные программы, но концертные программы колоссальные, театрализованные, по 2-3 часа. Баклина очень умело и с большим чувством такта компоновала эти программы, так что они шли как единое представление. В эти программы включались и большие отрывки из драматических спектаклей, из опер. Так, например, Лина Леренс и Марина Александровна пели целиком всю сцену письма Татьяны из «Евгения Онегина». Лина пела партию Татьяны, Марина Александровна – партию няни. Шли отрывки из пьес, например, шла сцена из «Укрощения строптивой», сцена Катарины и Петруччио. Ваш покорный слуга играла Катарину. Надо сказать, что приходилось, конечно, в этих условиях делать все: и танцевать, и произносить какой-то драматический текст, к этому меня приучили еще в Ухте, там я играла Катю в «Детях Ванюшина» Найденова. А здесь я иногда выходила танцевать, кстати, в Ухте мне тоже приходилось иногда в кордебалете подтанцовывать. Здесь мне тоже приходилось в каких-то плясках участвовать. Или вот И.И. Флеров сделал со мной этот отрывок из «Укрощения строптивой». Ну, кажется, я довольно грамотно разговаривала и прилично двигалась. Что касается другого, мне сейчас судить трудно. Была возможность, пожалуй, у меня перейти на другое амплуа – стать драматической актрисой, еще в Ухте меня усиленно к этому подталкивали. Я думаю, что основным поводом к этому были моя грамотная речь, но я почему-то отчаянно сопротивлялась, не только потому, что я любила музыку, а потому что я считала, что (у меня была такая московская закваска) человек должен обладать профессиональным образованием для того, чтобы выступать в той или иной роли на профессиональной сцене. Значительно позже я уже поняла, что профессионализм в театре определяется не столько дипломом, сколько работой в профессиональной труппе и, конечно, природными способностями. Но я оставалась преданной музыке и нисколько об этом не жалею. На ЦАРМЗе было пианино, и я уроки с певцами (я занималась и с певцами и с танцорами) вела, аккомпанируя им на пианино. Иногда Лидия Александровна сама садилась за инструмент – она блестяще играла. И, конечно, мне было учиться и учиться у нее. Но как бы то ни было, я все-таки справлялась со своими обязанностями. Отношения у нас были самые добрые, но жизнь была довольно-таки сложной.

Женская культбригада Озерлага
Нас было 11 женщин в зоне ЦАРМЗа. Для нас построили отдельную зону в зоне. А вся колонна была полторы тысячи мужчин. Относились они к нам в высшей степени трогательно и по-рыцарски. Грязи и пошлости в их отношении к нам не было. Они таскали нам какие-то кусочки из своих посылок, из санчасти приносили какие-то бинты для наших костюмов, таблетки атрихина, чтобы можно что-то покрасить и сделать театральный костюм. Огромную роль в нашей жизни играла наша портниха Камила Биндель, она сейчас живет в Тель-Авиве. Это был высокоинтеллигентный человек, в свое время закончила университет в Румынии. Но, помимо высокого интеллекта, этот человек обладал огромнейшим вкусом и талантом художника-костюмера. Я не помню, какими путями она попала к нам на ЦАРМЗ, там просто с нами в бараке с женщинами-актрисами жили несколько портних. Начальству всегда надо было, чтобы их кто-то обшивал, потому всегда на таких «блатных» командировках была группа портных. Вот среди них была Камила. Она как-то сразу начала обшивать наши выступления, наши театральные представления. Делала она это мастерски. Когда мы готовили какой-то спектакль, то репетиции у нас были утром и вечером, но утром у нас репетиции были в столовой (у меня лично) – это было огромное длинное помещение, где была раздаточная, где были столы тяжелым занавесом. За этим занавесом стоял инструмент, там была железная печка, и там я занималась в основном с танцорами. А с певцами я занималась в мужском бараке, где тоже стояло пианино. Оркестр занимался вечерами в мужском бараке, а мы, женщины, жили в отдельной зоне. Как я уже сказала, там были три портнихи, певицы и актрисы. Тоже попробую перечислить всех подряд: М.А. Спендиарова, Л.А. Баклина, Л.А. Леренс, Т.И. Мартынова, Лариса Батыгина, молоденькая драматическая актриса, откуда-то из Мурманска или из Архангельска, Ляля Манникова – певица, красивая молодая женщина с красивым голосом, Аста Лекстейн, танцовщица, Лиля Ильзен, которую мы сумели вытащить в качестве помрежа в эту культбригаду, и я. Вот и все.

ЦАРМЗовский барак

Наш барак был без нар, а с кроватями, между кроватями были даже тумбочки. Среди барака стояла огромная печка, которая почти всегда была теплая, во всяком случае, в холодное время года. За занавеской была маленькая умывальная комната. Барак был обнесен проволокой, и рядом с ним была вышка. После отбоя мы не имели права выйти из нее, ни к нам никто не мог прийти. Но утром после подъема нас не выгоняли на поверку, как всех мужчин. Мы сидели в своем бараке, а потом завтракали, иногда мы ходили в столовую, иногда кто-то из дежурных своих женщин приносил нам наши какие-то баланды и т.д. Потом мы шли на репетиции: кто-то шел в эту столовую, а кто-то шел в барак. А вечером, как правило, все были свободны, кроме оркестра, а я играла в оркестре и отправлялась в барак каждый вечер, где происходила репетиция оркестра. Играла я в этом оркестре с наслаждением, потому что для меня это была новая сфера деятельности. Были очень хорошие музыканты, был прекрасный дирижер, и после того, как целый день намаешься с певцами, с танцорами, а с танцорами приходилось заниматься в столовой – там было холодно, я чуть не в перчатках играла, то здесь я, конечно, просто купалась в этой музыке. Играли очень много специальных обработок, попурри, симфонические миниатюры. Кантутис все это делал блестяще.
И вскоре мы подготовили первый концерт. Концерт прошел с большим успехом. Приезжало начальство из города. Меценатом был Евстигнеев. Он в одном из своих выступлений пишет, что нам жилось легко. Господи, конечно, хорошо – этого сказать нельзя. Но даже тогда, когда я была на общих работах, опухших от голода людей я не видела.

Приезд Лидии Руслановой

Однажды глубокой зимой к нам в женский барак пришел Скрыгин и сказал, что к нам придет еще одна артистка и что он просит встретить ее должным образом, особенно не приставать с расспросами. Но постараться окружить этого человека вниманием, потому что она этого стоит.
Мы были все страшно заинтригованы, но меньше всего мы ожидали, что через некоторое время к нам в барак в обезьяньей шубе с черно-бурыми манжетами в сапогах из тончайшего шевро, поверх которых были натянуты простые деревенские белые шерстяные чулки, в огромной пуховой белой шали войдет Лидия Андреевна Русланова.
Когда она вошла, мы обомлели, потому что Русланова – это была крупнейшая фигура на горизонте советского искусства. Она вошла, села за стол, оперлась головой о руку и сказала: «Боже мой, как стыдно. Перед народом стыдно». К ней бросилась Л.А. Баклина, которая ее хорошо знала по Москве. Они стали обниматься. Мы все держались в стороне. Постепенно Лидия Александровна всех нас познакомила с нею. Мы не задавали вопросов, там не было принято расспрашивать, за что она сидит, почему сидит. Это не полагалось, тем более расспрашивать человека, который только пришел с этапа. Мы раздели ее, напоили горячим чаем. Так потихонечку, постепенно освободили ей место, постепенно выяснили, что у нее статья 58-10 (антисоветская агитация) и 11. С ней вместе был посажен один из старейших конферансье Советского Союза Алексеев, поэтому была 11 статья, групповая агитация. И кто еще, я уже не помню.
О Лидии Андреевне Руслановой можно рассказывать очень много. Я хочу просто коротко сформулировать свое впечатление о ней.
Я не была с ней знакома в Москве. Бог меня простит, но я не была особой поклонницей этого жанра. Я редко ее слышала в концертах. Впервые ее услышала в юбилейном концерте в честь 10-летия «Пионерской правды» в Колонном Доме Союзов. Я тогда была еще школьницей. Телевидения тогда не было, изредка я ее слышала по радио и видела ее, может быть, пару раз в сборных концертах, которые очень часто бывали в Москве на самых лучших площадках. Но то, что я увидела в лагере, меня сделало самой искренней и самой горячей ее поклонницей. Это была актриса с большой буквы. Это был мастер в самом значении этого слова. Удивительной красоты и тембра голос, поразительная способность к перевоплощению. Она играла каждую песню, она проживала каждую песню на сцене. Это было понятно буквально с первых звуков ее голоса на сцене. И я, уже получившая к тому времени какой-то профессиональный опыт и навык и будучи уже знакома с профессиональными актерами, я поняла, конечно, что это явление. Помимо этого она была удивительно добрым, поистине по-русски широким и щедрым души человеком. Она очень быстро сошлась со всеми с нами.
Когда утром мы отвели ее в барак к нашим мужчинам, она тут же нашла какие-то смешные байки, с большим юмором рассказала об этапе. Она не была страдающей, растерзанной, раздавленной. Нет, она держалась с мужеством и достоинством, которое в ней просто поражало, потому что это была звезда. И вот эта звезда оказалась в спецлагере под конвоем, в диких условиях. Она переносила это с поразительным мужеством. Сразу же ей были даны два баяниста, которые стали с ней готовить репертуар. Один из них был Юзик Сушко. Фамилию второго я не помню, он был «слухач», но способный человек. Она начала с ними репетировать. Когда она репетировала, мы, затаив дыхание, слушали, подслушивали и старались освободиться от своих репетиций, чтобы посмотреть на чудо создания песни. Первый ее концерт состоялся зимой 1950 года. Прорепетировав несколько дней или недель, она подготовила определенный репертуар, и очередной наш концерт должен был завершаться ее выступлением.
Ее арестовали в Казани, во время концертной поездки, поэтому у нее с собой были прекрасные концертные костюмы. И вообще она была очень хорошо одета. Когда после окончания нашего концерта она вышла на сцену, зал замер. Огромная столовая была набита так, что яблоку было упасть негде. В передних рядах сидело начальство. Надо сказать, что во время наших концертов аплодисменты были запрещены, и поэтому огромная наша огромная аудитория при всей любви и уважении к нашему скромному искусству не могла выразить это аплодисментами. Таков был порядок. Но мы к нему привыкли, притерпелись. Мы выходили без аплодисментов, мы уходили без аплодисментов со своей сцены. Важна была возможность просто работать. А когда вышла Лидия Андреевна, то зал совсем затих.
У нее было черное платье, зашитое блестящими, так называемыми «тэтовскими» камнями и на плечах была черно-бурая пелерина. У Руслановой, помимо очень выразительного лица и прекрасного голоса, была удивительная жестикуляция. Особенно мне запомнился ее жест, когда она руку, согнутую в локте, поднимала к своему лбу и таким царственным движением опускала книзу. Она вышла на сцену с двумя баянистами и спела первую песню. Мы, затаив дыхание, слушали ее кто за кулисами, кто в оркестре (я сидела в оркестровой яме, где стояло пианино), рядом со мной на стуле примостилась Баклина. Мы, затаив дыхание, слушали звуки ее голоса.
Пела она удивительно, с такой силой, с такой проникновенностью. Это была какая-то лирическая песня, я, к сожалению, не помню ее названия, потому что репертуар у нее был огромный. Когда кончилось ее выступление, потрясенный зал молчал, но не раздалось ни единого хлопка. И вот я помню, как мой мозг пронзила мысль: «Боже мой, как она сейчас себя чувствует!» Она, которая привыкла к шквалу аплодисментов. Она, которая привыкла к такому успеху, к такой всенародной любви. И вдруг сейчас она закончила свое выступление при мертвой тишине зала. «Как ей, наверно, страшно», – подумала я. И мне было самой страшно. Мы с Лидией Александровной, найдя руки друг друга, сжали, как бы думая в этот момент одно и то же. Затем она спела вторую песню. И вот когда она спела вторую песню с такой силой, с такой страстью, с таким отчаяньем – это была какая-то драматическая песня, зал не выдержал.
Первым поднял руки Евстигнеев и захлопал. И за ним загремел, застонал от восторга весь зал. Аплодировали все. И заключенные, и вольные кричали «браво», кричали «бис». После этого она пела еще несколько песен, ее долго не отпускали со сцены. А мы с Лидией Александровной сидели со слезами на глазах, обнявшись на единственном стуле у пианино. И Лидия Александровна потом, сделав руки рупором, басом кричала как бы из зала: «Валенки», «Валенки». Это была коронная вещь Руслановой, нам очень хотелось, чтобы она ее спела. И она-таки спела «Валенки» знаменитые на сцене лагерной столовой.
Русланова недолго была с нами. Через несколько месяцев мы поехали на концерт впервые за историю этой культбригады на ЦАРМЗе. Мы выехали за пределы ЦАРМЗа. Мы все время работали только на ЦАРМЗе, только в этой зоне. Видимо, по условиям режима выезды нам не полагались. Лидия Андреевна как-то скрашивала нашу жизнь, наш быт. Она обладала буквально неистощимым юмором, щедрым сердцем. И скрашивала наши будни своей повседневной заботой. Она мало репетировала, зачем ей это было нужно? Она репетировала только для баянистов, которые ей аккомпанировали. Она целыми днями находилась в нашем бараке. Вся наша зона нам тащила какие-то кусочки сала, муку, печенье. Там было много литовцев, латышей, «западников» – они все получали посылки из дому. И все несли свою дань Лидии Андреевне, и она по-братски делилась с нами. Кое-кто из нас тоже получал посылки, все это шло в «общий котел» когда мы жили на ЦАРМЗе. У нас был единый стол. И я очень хорошо помню, как, возвратясь с репетиций, а они у нас заканчивалась где-то в 10 часов вечера, из мужского барака после игры в оркестре я, очень уставшая, с трудом доползала до своей кровати. Все уже спали, а Лидия Андреевна, лежа на своей койке, читала. Она засыпала всегда позже всех, и я слышала ее звенящий шепот: «Танька, иди есть. Там на плите хлеб и кофе.». Ну, кофе – это была какая-то бурда, эрзац, а хлеб – это были кусочки черного хлеба, поджаренные на том растительном масле, которое нам выдавали. Может, даже льняное. Вот она целыми днями, оставаясь одна в бараке пока мы все бегали на репетиции, она, чтобы сделать этот хлеб более съедобным, по каким-то особым рецептам поджаривала его, делала такие вкусные сухарики. А я, действительно уставшая, говорила: «Лидия Андреевна, голубушка, Лидочка Андреевна, ей Богу не хочется». Через некоторое время она мне опять строго говорила: «Танька! Иди жрать! Время позднее, там все есть». Я ей говорю: «Лидочка Андреевна, не могу, устала, спать хочу». Через несколько минут я слышала, как она тяжело поднимается, кряхтя, со своей постели, надевает какую-то обувь на ноги и, шаркая ногами, подходит ко мне с миской, в которой лежат эти сухарики, и кружкой, в которой горячий напиток, и говорит: «У, черт худой, жри, тебе говорят! Мужики любить не будут, тощая какая, а ну жри сейчас же!». И вот таким образом она частенько меня кормила по ночам, действительно сохраняла мои силы. Очень теплые отношения были у нас с ней, и я ее вспоминаю с необычайной любовью. Пожалуй, это был единственный человек за все то время, что я провела в лагере, кому я могла ткнуться в грудь, как маме, и выплакаться, и рассказать про свое горе. Такие нежные и теплые чувства она во мне вызывала.
И вот, когда мы поехали на этот первый выездной и последний в жизни ЦАРМЗовской культбригады концерт (поехали мы на какую-то сельскохозяйственную командировку в честь окончания каких-то полевых работ), Русланова поехала с нами. Мы повезли большой концерт. И после концерта, когда она переодевалась, она вытащила из своей сумки, где у нее было концертное платье, нечаянно зеркало, выронила его, и оно разбилось. Она была страшно расстроена – это была плохая примета. И нам она сказала, что это зеркало служило ей много лет и вот теперь что-то будет нехорошее. И действительно, через несколько дней ее от нас увезли.

Встречи с Руслановой после освобождения

После лагеря я с ней встречалась дважды. Встречи были очень теплыми, очень сердечными, мы с ней обнимались и целовались и плакали вместе. Но в Москве я к ней ни разу не зашла. Я уже жила не в Москве после освобождения. В Москве бывала довольно редко, и несмотря на то, что она мне дала свой телефон и просила заходить и вообще мы с ней встретились очень и очень тепло, меня немножко настроили против визита к ней мои бывшие коллеги. Выяснилось, что после освобождения очень многие, когда Лидия Андреевна была в Москве и снова занимала прежнее положение, к ней приходили за помощью. Она немножко рассказывала мне о своей трудной и очень суровой жизни до того, как она стала всесоюзно известной певицей. Это была жизнь, полная лишений и огромного поистине титанического труда. И всегда вокруг нее кормились люди. И не всегда эти люди могли прокормиться без ее помощи. Я могу себе представить, какое паломничество было бы к ней со стороны бывших лагерников, если бы она это не пресекла в самом начале. У нее и своя жизнь после освобождения была достаточно сложной и поэтому она не очень приваживала к своему дому тех, кто приезжал из лагеря. Тем более что близких людей там было очень и очень мало. Именно эти близкие люди, насколько я знаю, та же Баклина, та же Спендиарова, к ней не обращались. Когда я как-то приехала в Москву и сказала о том, что я встретила Лидию Андреевну в Ставрополе во время ее концерта (а я в то время жила там вместе с мужем), как она меня встретила, как звала к себе, мне Марина Александровна Спендиарова, человек очень категоричный, сказала: «Нет, Таня, она нас предала, она не хочет с нами иметь дело». Это было не так, нет, потому что спустя несколько лет я была с Волгоградским театром музыкальной комедии на гастролях в Симферополе, где я проработала очень долго, и там были концерты Руслановой. Мы с мужем пошли к ней в гостиницу, и она нас прекрасно приняла, встретила и тогда она мне сказала: «Знаешь, Таня, умер генерал (ее муж В.В. Крюков), и я себя чувствую одинокой. Я все еще пою. Только этим и продолжается моя жизнь. Будешь в Москве, обязательно мне позвони. (Она опять-таки дала мне свой телефон, он до сих пор у меня где-то в записной книжке записан). Только ты мне скажи о том, что это ты». Но больше я с ней не встретилась, в Москве я у нее никогда не была.

Еще о великой Руслановой

Я могу сказать твердо: Русланова и все мы, бывшие на ЦАРМЗе, по трассе с концертами не ездили. Это могут подтвердить и Виталий, и Леренс, и те, кто, может быть, еще жив и кого сумеем найти.
Нас вывезли один-единственный раз в марте 1950 г. на сельхозколонну (кажется 011) вместе с Руслановой. Там она разбила свое зеркало, и через короткий промежуток времени ее от нас забрали. Выписка из Иркутского МВД подтверждает мой рассказ и дату ее отъезда. Я не помню, как мы туда ехали, какая была программа концерта. Смутно помню закулисную часть клуба, и очень ярко – эпизод с зеркалом.
Моя версия о дальнейшей судьбе Л.А. Руслановой такова: ее от нас отправили в Москву (подтверждено документально), откуда она уже никуда не выезжала, т.е. сидела в тюрьме вплоть до своего освобождения. Её популярность сработала против неё. Слишком велик был резонанс её выступлений в Тайшете. Если бы она выступала или просто работала где-либо, кроме Озерлага, нашлись бы свидетели этому.
Обратите внимание, что все разговоры о её выступлениях крутятся вокруг Сибири, т.е. Тайшета. Из других лагерей о её выступлениях никто не писал. Меня несколько смущают воспоминания В.А. Пастухова, в которых он пишет, что слышал Лидию Андреевну в клубе Новочунского лагеря. Даже черное платье, в котором якобы была одета Лидия Андреевна, вызывает сомнения. Её концертное платье (одно!) было черным, но выглядело блестящим, переливающимся, т.к. было расшито полностью так называемыми «тэтовскими камнями», т.е. специально выделанными мелкими, блестящими камешками
Ей аккомпанировали в концертах два (!) баяниста: Юзик Сушко и Моргунов. Она могла бросить фразу насчет «птички в клетке», женщина она была смелая и дерзкая на язык (за что и поплатилась), но не со сцены. Это было невозможно в тех условиях. Думаю, что В.А. Пастухов стал жертвой тех легенд, которые возникли вокруг имени Л. Руслановой уже спустя много лет после её пребывания в Тайшете и тогда, когда стало возможным вслух говорить о Гулаге вообще и об Озерлаге в частности. Сопоставьте-ка даты 1950 и 1985 гг. (как самый ранний, когда появилась возможность открыто говорить и писать о лагере) – 35 лет прошло! Я могу поручиться только за память тех, кто с ней был тесно связан. К ним я отношу, в первую очередь, себя (простите за нахальство!), могли подтвердить это Леренс, Курулянц, Кравцов (если он жив). Остальных очевидцев, к сожалению, уже нет в живых. Даже Виталий, мой муж, многое не помнит, хотя работал вместе с Лидией Андреевной. Что же говорить об остальных!?
Мне думается, что я недалека от истины, когда предполагаю, что после Тайшета Лидия Андреевна содержалась в тюрьме. Ведь сидела же Зоя Фёдорова много лет в тюрьме, вплоть до своего освобождения, ни дня не проведя в лагере. Тот же вариант: популярность сработала против неё.
Когда я была в последний раз в Москве в Бутырках (1954), то моя сокамерница, которая была недавно арестована и только что осуждена, рассказывала мне, что в ноябрьские праздники 1953 г. в Москве, в здании Камерного театра (ныне театр им. Пушкина на Тверском бульваре) состоялся концерт Руслановой. Это возможно, т. к., судя по документам, она была освобождена летом 1953 г. Помню, как я порадовалась за Лидию Андреевну.
Теперь о воспоминаниях полковника Евстигнеева о Л.А. Руслановой. У него много брехни. Он никогда не разговаривал с артистами-зэками. Приезжал на все наши концерты, но никогда с нами не общался, хотя всех знал и в лицо, и по фамилиям.
Он довольно точно описывает внешность Лидии Андреевны, ошибается только в цвете волос, они у Лидии Андреевны были темными. Л. Русланова всегда заканчивала наши концерты. Выступления Лидии Андреевны регламентировались не Л. Баклиной, которая была нашим худруком, а КВО Озерлага. Глупость и насчет аплодисментов, я уже писала, что публике (в том числе и зэкам) запрещено было аплодировать нам. Виталий сегодня напомнил мне и такую подробность. На наших концертах в клубе ЦАРМЗа несколько первых рядов были заполнены только «вольняшками», многие из которых приезжали из Тайшета за 5 километров. На колонне было 1,5 тысяч мужчин-зэков. Естественно, что на концерт могла попасть лишь небольшая их часть. Остальных запирали в бараках. Не знаю, по какому признаку определяли «достойных» быть зрителями, но клуб, то бишь столовая, конечно, не мог вместить всех желающих.
Евстигнеев прав, когда пишет, что Лидия Андреевна была уже «не та», когда он слушал её концерт в Железноводске. Голос у неё действительно утерял прежнюю яркость и силу. Я слышала её в марте 1957 г. на концерте в Ставрополе, где мы тогда жили. Я была у неё за кулисами, мы поплакали вместе, немного поговорили, и она, обняв меня за шею и поминутно целуя то в щёку, то в голову, буквально протащила через живой коридор своих почитателей к машине, в которой она должна была ехать в Кисловодск для продолжения концертов. Похоже, что это было в то же время, о котором пишет Евстигнеев. Я помню, как люди ей кланялись, дарили цветы, благодарили за концерт, просили приезжать ещё – всё это происходило уже на улице, по дороге к машине, а она всё приговаривала, обнимая и целуя меня: «Вот дружочка своего встретила, пионерчика дорогого нашла»… Голос был «не тот», а сердце и душа не изменились.
Она никогда не пила, не сквернословила, хотя могла быть резкой на язык и даже озорной. Но всё это удивительным образом сочеталось с русской щедростью души, прекрасной памятью и большой внутренней культурой. До генерала Крюкова она была женой известного московского конферансье Михаила Гаркави, с которым всегда концертировала вместе, в том числе и на фронте.
Вспомнила ещё одну подробность о Лидии Андреевне. Она часто выступала в Кремле на правительственных концертах. Лиля Ильзен пишет об «объятьях» со Сталиным. Я помню другую версию, рассказанную самой Лидией Андреевной, объяснявшую её отставку от кремлевских концертов. После них устраивались банкеты. На одном из них Л.А. Русланова оказалась за столом рядом с Алексеем Толстым, уже знаменитым писателем. Лидия Андреевна нечаянно уронила какой-то столовый предмет, забрызгала скатерть. Толстой недовольно пробурчал: «Осторожно, будет пятно на моих брюках». Л.А. Русланова немедленно парировала: «У тебя без пятен только брюки и остались»...
В Москве ходили упорные слухи о неблаговидной роли Толстого в судьбах его бывших друзей, попавших в лапы ЧК-НКВД. Не обошла острым словом Л. Русланова и М. Горького. «Бедная Россия, люблю Россию, а сам долгие годы жил за границей и не очень-то стремился оказаться на родной земле».
Она великолепно подражала говору знаменитых «старух», актрис Малого театра. Разыгрывала целые сцены из жизни московской богемы.

Легенды о бриллиантах Л. Руслановой

Моя подруга Лиля Ильзен написала свои воспоминания в одной московской газете. Это человек редкой доброты и порядочности. Её воспоминания о Л. Руслановой не вызывают никаких сомнений. Более того, в них есть детали, о которых я или забыла или вообще не знала. Дело в том, что разговоры «по душам» велись в женском бараке вечерами, когда все, кроме меня, были свободны от репетиций. Я же играла в оркестре, который занимался в мужском бараке именно в вечерние часы. Изредка на эти репетиции вызывались вокалисты. Так что у Лили было больше времени слушать рассказы Лидии Андреевны.
Сейчас она – активист московского «Мемориала», и там на неё набрела какая-то журналистка, много расспрашивала о Лидии Андреевне. Историю с бриллиантами, вернее с драгоценностями, которыми владела Л. Русланова, собирая их всю жизнь и которые исчезли в недрах Лубянки, Лиля узнала от меня. Мне это рассказала сама Лидия Андреевна, когда я пришла к ней в Симферополе, где она давала концерты, а наш театр гастролировал там летом 1961 или 1962 года. Лидия Андреевна рассказала о своей очной ставке с Абакумовым, о том, что ей предложили в виде компенсации 100 тысяч рублей, а она требовала миллион. По словам Л.А. Руслановой, среди украшений, изъятых у нее, были уникальные изделия. В лагере она говорила, что стоимость шкатулки, где хранились эти ценности, составляла два миллиона. Шкатулка хранилась у старушки, которая когда-то была у Лидии Андреевны кем-то вроде экономки или домоправительницы. Это был, по словам Лидии Андреевны, очень верный и преданный ей человек. А так как Л.А. Русланова часто уезжала на гастроли, то все ценности она со спокойной душой держала у этой женщины. На Лубянке знали про богатство Лидии Андреевны и долго терзали её вопросами, где всё находится, т.к. при обыске драгоценности не нашли. Русланова долго сопротивлялась, но когда ей пригрозили, что арестуют всех её родных и тех, кто когда-либо служил в её доме – она не выдержала… Вот её слова: «Когда я представила, как будут мучить эту старуху и как она будет умирать в тюрьме, я не смогла взять такой грех на душу и своими руками написала ей записку о том, чтобы она отдала шкатулку». Эта фраза: «Я своими руками отдала бриллианты, отдала два миллиона!..» – не раз была услышана мною в Тайшете. А в Симферополе она мне сказала: «Какая я дура! Мне предложили сто тысяч рублей, а я стала торговаться. Тогда правительство запросило данные о моём среднемесячном заработке. Ему ответили – 25 тысяч. На что сильные мира сего заявили: «Куда ей столько! Да ещё от ста тысяч отказывается! Обойдётся! Так и осталась я на бобах!..»

Мои друзья – моё богатство

После отъезда Руслановой у нас было только событие, когда приехала к нам Надежда Самуиловна Кравец, блестящая скрипачка, очаровательный человек. Она внесла какую-то свежую струю, но тучи над нами сгущались. Она недолго проработала в нашем оркестре. А потом в мае 1950 г. культбригада была расформирована. Все мы попали в разные лагерные командировки. Осенью 1950 г. нас попытались собрать снова на пересылке в концертную бригаду, где были Татьяна Гурьева, певица. Мы встретились в Ухте, ее взяли в театр в начале 1948 г. Ее муж, известный военачальник, генерал Гордов был репрессирован в 1947 г. и умер в лагере. Таня была певицей. Хороший голос, хорошие внешние данные. Очень добрый и порядочный человек. Она была немного старше меня. На ЦАРМЗе ее не было, хотя она попала в Озерлаг из Ухты вместе с Кравцовым, Астой Лекстейн и Рябых-Рябовским, т.е. вторым заходом. Потом мы с ней еще раз встретились.
А с Рябовским мы работали вместе в культбригаде на ЦАРМЗе и в самодеятельности на Тайшетской пересылке перед нашим освобождением. Освободились с ним в один день – 11 апреля 1955 года. Он отсидел 17 лет (было 20) и уехал к своей жене, актрисе Сталинградской оперетты, куда мы с мужем поступили работать в конце 1958 года. Там и встретились с Петром Кузьмичом, который был уже на пенсии. Очень дружили и в «вольной жизни». Я проводила его в последний путь, сидя в катафалке у его изголовья, простившись от имени всех, кто знал его в самые трудные годы, кому он помогал не только добрым словом, участием, но и куском хлеба.
В культбригаде на ЦАРМЗе работала и Инна Курулянц. Освободившись в 1954 году, она попала в ссылку в Красноярский край, где вышла замуж за поляка из знатного рода Любомирских, который увез ее потом в Польшу. Его семья очень тепло приняла Инну и, когда она разошлась с мужем (он уехал во Францию), продолжала заботиться об Инне, опекать ее. Инна окончила Варшавскую косерваторию, но певческая судьба у нее не сложилась. Она стала работать диктором на русской студии Варшавского радио, приезжала в Москву в начале 1960-х годов. Потом я ее потеряла из виду.
Была еще на ЦАРМЗе драматическая актриса Белова, не помню ее имени.
Из мужчин надо вспомнить Анатолия Кулика, хорошего чтеца и начинающего молодого актера. Был там и пожилой драматический актер Вячеслав Колосов, профессиональный артист. Очень способным человеком был Иван Абросимов, танцор из ансамбля Александрова. Он много играл в драматических спектаклях и всегда был на месте. Арсений Боголюбов был не только актером, чтецом и заведующим труппой (составлял график репетиций), но обладал еще незаурядным поэтическим дарованием. Ему очень удавались пародии. Кстати, он даже внешне был похож на ныне всем известного Александра Иванова. Арсений сумел сделать из бородатого текста «Веселой вдовы» Легара политический памфлет, довольно остроумный. Там было что-то о холодной войне, о Тито, с которым в ту пору «мы» уже поссорились. Впрочем, в текст исполнители не вникали: звучала божественная музыка Легара, и за счастье играть и петь ее мы готовы были смириться с любой абракадаброй. Когда мы спрашивали постоянных зрителей и верных друзей нашей маленькой труппы, московских инженеров, как им понравилась «Вдова» в новой редакции, они, смеясь, отвечали, что политическая соль пьесы их не шокировала, т.к. глаза и уши были очарованы. Камилла, создавая костюмы актрисам, превзошла себя, сотворив подлинное чудо изящества и элегантности. У меня сохранился дружеский шарж на наш оркестр, нарисованный художником Адольфом Лиелайсом. Наши музыканты творили чудеса: по памяти восстанавливали партитуры больших музыкальных сочинений. Так Павел Долматов, наш первый трубач, написал все оркестровые голоса и партию ф-п увертюры к опере Россини «Севильский цирюльник» и «Кавказские эскизы» Ипполитова-Иванова (симфоническая поэма). Оркестр играл и увертюру к опере «Царская невеста» Римского-Корсакова – очень сложное оркестровое сочинение. В библиотеке ЦАРМЗа были кое-какие ноты, оперные клавиры и пьесы. Ноты писали и от руки, на заводе нам сделали специальные перья, прочерчивающие одновременно пять линеек. Оперные арии, сцены из оперетт в концертах шли в сопровождении оркестра, так же, как и балетные номера.
Были и оригинальные номера. Так, под музыку «Умирающего лебедя» Сен-Санса, которую играл на виолончели мой муж Виталий, а на фортепьяно – я, танцевала на сцене балерина, а чтец в это же время читал известные стихи Бальмонта: «Заводь спит, молчит вода зеркальная...» и т.д. Так же был сделан романс «Мой голос для тебя и ласковый и томный» Рубинштейна. Пела Марина Спендиарова, играли мы с Виталием, танцевали Тамилла Мартынова и Женя Алексеев.
Из драматических спектаклей хорошо помню «Славу» Гусева и «На бойком месте» Островского. Начали готовить оперетту «Принцесса цирка» Кальмана, музыку которой (нотную строчку) восстановила по памяти я. Ведь именно этот спектакль был последним в Ухтинском театре, я его там разучивала с певцами и с балетом и помнила почти весь наизусть. Надо сказать, что эта оперетта, несмотря на ее принадлежность к «неунывающему» жанру, играла какую-то сакраментальную роль в моей жизни. Трижды я работала с ней, и каждый раз моя судьба делала крутой поворот. Первый раз (в Ухте) – сгорел театр, и вскоре я попала на этап. Второй раз (в Тайшете) мы начали готовить этот спектакль – нас расформировали, разогнали по трассе, я попала на общие работы. Третий раз (уже в Волгограде) в театре музкомедии, где я проработала 10 лет – после выпуска премьеры я ушла из театра уже навсегда.
Был у нас на ЦАРМЗе такой певец Жеребцов (бас). Молодой парень из какого-то военного ансамбля. С ним очень много занималась Л. Баклина. У Жеребцова был очень красивый голос, но сам он был малообразованный и немузыкальный человек, а Баклина старалась сделать из него профессионала. Юзик Сушко был арестован в 14 или 15 лет. Когда он попал на ЦАРМЗ, ему уже было 18-19 и выглядел он вполне взрослым, хотя и юным. Доказательством его ареста в несовершеннолетнем возрасте является то, что после смерти Сталина он вскоре вышел на свободу по Указу, в котором говорилось о досрочном освобождении «малолеток», т.е. тех, кто в момент ареста не достиг 16 лет. Дальнейшая его судьба мне неизвестна. Он был родом из Западной Белоруссии.

… Но вернемся в Тайшет, в 1951 г. В начале лета на ЦАРМЗе оставили только оркестр (без женщин, т.е. без Н. Кравец и меня), а остальных попарно (по желанию друг друга) вытолкали на трассу. Все, что мог для нас сделать Скрыгин, обеспечить эти «дуэты». Тамилла и я попали на ту самую колонну, откуда я уехала на ЦАРМЗ вместе с Баклиной и Спендиаровой. Там была полурабочая-полуинвалидная командировка. Существовала самодеятельность и даже был аккордеон, собственность одной молодой девушки. Но местные заправилы культурной жизни любили своих собственных артисток, и слово «профессионал» в их устах, да и в понятии, звучало ругательством. Нас и близко не подпускали к КВЧ. В лагере с насиженным местом никто добровольно не расставался. Поэтому мы покорно пошли на лесоповал. Но нам повезло. Появился топограф, которому нужны были помощники, и нас прикрепили к нему. Вместе с конвоиром мы блукали по тайге, лазили по сопкам, носили сумку с инструментами, держали рейку. Топограф был вольнонаемным, немолодой уже мужчина прекрасно понимал нашу бесполезность и тупость в топографии. Но он был добрый мужик, да и конвоиры, молодые ребята, попадались не вредные. Так мы немножко передохнули, наелись лесной малины, смородины. За три летних месяца успели еще пережить ужас пожара в тайге, работу в каменном карьере, строили железнодорожную ветку. Откуда и куда, не знаю по сей день...
С наступлением холодов я заболела и попала в стационар. Там я познакомилась с Элизабет Вайкерт, скрипачкой, выпускницей консерватории в Будапеште, прошедшей стажировку у какого-то знаменитого профессора в Германии. Ей тогда было около 40 лет. Как она попала в Тайшет, не знаю. По-русски она почти не говорила, была очень больна, голодна и пала духом. Я, в меру своих скромных сил и возможностей, старалась поддержать и подбодрить ее. Мы с ней легко нашли общий язык благодаря музыке и знанию английского, на котором и изъяснялись. Впоследствии наши дороги пересекались еще раз, и мы стали большими друзьями.
Пока я «зализывала раны» в стационаре, Марина, Инна, Лина обосновались на 012 колонне близ Вихоревки. Это была рабочая, лесоповальная колонна, где разрешались «излишества» в виде артистов, художников и музыкантов. Был в зоне и аккордеон. Наши дамы, все превосходные певицы, сумели обворожить своим пением не только работяг, но и начальство. Дали несколько концертов, которые сопровождала игрой на аккордеоне Инна. Но так как она играла очень слабо, то стало необходимым приобрести более крепкого музыканта. И мои дорогие подруги «насели» на «гражданина начальника» с требованием выписать меня. Он внял их просьбам, и меня по спецнаряду переправили на 012.
Так я снова оказалась среди милых сердцу людей и начала усиленно заниматься на аккордеоне, т.к. на ЦАРМЗе я играла только на фортепьяно. Аккордеон был большой и тяжелый. Из-за огромного инструмента торчали только мои уши и ноги, я с трудом его поднимала. Болели плечи, опухали руки, и суставы ныли ночью, но я играла с подъема до отбоя, благо больше от меня ничего не требовалось. Так я снова стала аккордеонисткой, и теперь уже надолго. Думала, что к роялю уже не вернусь никогда, но жизнь рассудила иначе. Когда мы с Виталием вырвались из Сибири, я начала работать пианисткой-концертмейстером, а потом хормейстером. Последнюю профессию «узаконила» дипломом Гнесинского института, который заканчивала заочно в Москве незадолго до наступления пенсионного возраста, уже уйдя из театра.
На 012 мы отыграли концерт к 7 ноября, уже строили новые планы и программы, как вдруг всех певиц увезли в Тайшет, а я осталась. Дело в том, что Скрыгин предпринял попытку собрать нас, т.е. бывшую ЦАРМЗовскую культбригаду, на пересылке, единственной колонне, где мужчины и женщины могли находиться вместе. Первыми он забрал Спендиарову, Леренс и Курулянц. Потом приехала Таня Гурьева, Надя Кравец, была с ними и Лида Вергановская, студентка, дочь украинского священника из Львова, очень музыкальная девочка с красивым голосом. На пересылке оказалось пианино, а играющих на нем не было. Баклину почему-то не взяли, а пианист Топилин приехал позже. Ну и опять мои милые женщины, дружно поддерживаемые мужчинами Клецким, Поповым, Абросимовым, Боголюбовым, стали требовать меня. И снова мне повезло. Опять спецнаряд, и я – на пересылке. Но… недолго музыка играла. Через три дня после моего приезда пианино из зоны уволок к себе какой-то «начальничек».
И тут приезжает Всеволод Топилин. Аспирант Московской консерватории, бессменный концертмейстер Давида Ойстраха, выезжавший с ним за рубеж на гастроли, блестящий пианист и очаровательный человек. Кстати, о нем можно прочитать в книге Д. Гранина о Тимофееве-Рессовском «Зубр». Топилин попал в плен из московского ополчения, куда шли добровольцы: белобилетники, представители творческой и технической интеллигенции. Почти все погибли или попали в плен. Топилин оказался в Германии, в лагере, потом был освобожден как профессиональный музыкант, много концертировал в Германии, Бельгии, Голландии, Дании и славянских странах, бывших «под немцем». В конце войны, когда немецкая армия катилась на Запад, он прятался в доме Тимофеева-Ресовского, чтобы встретить русских и вернуться в Москву. И вернулся… в Озерлаг с 58-й статьей и 10 годами. На пересылке в нашей маленькой труппе он был музыкальным руководителем и занимался этим с присущим ему высоким профессионализмом. Но аккордеон он для себя категорически отверг, не хотел портить руки. Часами «гонял пальцы» на столе, не хотел терять форму. Мне он очень помогал: советовал, подсказывал, как переложить партию фортепьяно на аккордеон, контролировал качество моей игры. Всего не перечесть. Очень и очень многим я обязана ему. Он формировал мой вкус, лепил из меня настоящего музыканта, несмотря на то, что в руках у меня был довольно примитивный для овладения инструмент. Но Топилин слышал прежде всего музыку и требовал уважения к ней. Общение с ним дало мне необычайно много, и впоследствии я не раз благодарила судьбу за то, что она свела меня с таким замечательным музыкантом и человеком.
На пересылке мы опять делали концертную программу, сыграли спектакль «Калиновая роща», очень нашумевшую пьесу, которая шла во многих театрах СССР. В общем, не отставали от жизни. Все мы надеялись на возвращение на ЦАРМЗ, и наш небольшой коллектив время от времени пополнялся. Но в январе 1952 г. меня вызвали в Москву, до сих пор не очень понимаю зачем. Было что-то вроде доследования. Честно говоря, я очень боялась, что мне добавят срок, – была такая практика. У меня было 10 лет, так что перспективы для соответствующих органов были… Но Бог миловал. Отсидев около полугода, теперь уже на Малой Лубянке, я в прежнем качестве через пересылки Новосибирска и Свердловска вернулась в вагонзаке в Тайшет. В Новосибирске была свидетельницей того, как огромные этапы молодых, здоровых и красивых мужчин гнали на Колыму. Тяжкое было зрелище...
За время моего отсутствия нашу культбригаду разогнали: режим ужесточился. С совершенно незнакомыми людьми я оказалась на новом месте. На колонне, куда мы приехали, раньше были пленные японцы, оставившие изящные беседки из березовых стволов, ухоженные цветники и чистенькие дорожки. Потом там обитали мужчины-инвалиды (доходяги, по-лагерному). От них (а может быть, от японцев) в наследство нам достался самодельный аккордеон, рассыпавшийся от резких движений, гитары, мандолины, ударная установка и детская скрипка-четвертушка. Мы должны были щипать слюду. Потом я узнала, что недалеко от нас находилась еще одна слюдяная фабрика, куда попали все мои друзья: Леренс, Спендиарова, Курулянц, Гурьева, Мартынова.
Инна Курулянц потом приехала ко мне, а с остальными моя лагерная жизнь уже не пересекалась. К счастью, мы все дожили до встречи на свободе. А вот сейчас ряды поредели...
Лагерное начальство, услышав мою игру, – а я, конечно, кинулась к аккордеону, узнав о его существовании, – заказало концерт. Нашлись исполнители разного толка. Нужным и полезным человеком оказалась артистка Минского оперного театра Евгения Фаддеевна Лебедева, певица. Огромную роль в наших концертах играла Ирина Саенко, профессиональная балерина и талантливый балетмейстер, постановщик народных танцев (она живет теперь в Москве, много и плодотворно работала в танцевальных коллективах, один из которых вырастила из детской танцевальной группы. Этот ансамбль участвовал в концерте, когда открывалась Московская Олимпиада. Ира имеет звание Заслуженный работник культуры. Мы дружим и поддерживаем с ней связь до сих пор). Там же я встретила Элизабет Вайкерт, скрипачку из Венгрии.
Однажды, проходя мимо КВЧ, я услышала музыку. Вошла и обомлела. Несколько немолодых уже женщин робко играли на гитарах и мандолинах «Светит месяц». Я, конечно, влезла в этот дело, стала подсказывать, как разнообразнее, интереснее можно сыграть этот простенький мотив. Они с удовольствием приняли мои советы, повеселела музыка, а с нею и лица женщин. Так началось новое для меня дело. Вскоре, привлеченная звуками, появилась и Элизабет. С негодованием отвергнув крошечную скрипку, лежавшую в КВЧ, она с интересом прислушивалась к тому, что мы делали. Ходила-ходила, слушала-слушала, а потом взяла в руки мандолину. С трудом, но она преодолела тот психологический барьер, который держал ее в тисках прошлой жизни. Не забывайте, она была известной, концертирующей скрипачкой и вдруг… мандолина в лагере. Я долго убеждала и уговаривала ее, что гордое отрицание окружающей нас жизни может привести к гибели. Вначале она согласилась со мной лишь в том, что нужно спасти себя, хотя бы физически. Но потом она увидела, сколько радости приносит наша музыка тем, кто окружает нас, и лед был сломлен. Она взяла скрипку. По сей день диву даюсь, как она могла из «четвертушки» фабричного изготовления извлекать божественные звуки! Мы с ней потом много играли вместе. Мой аккордеон ломался в самый неподходящий момент, мы дружно его чинили и продолжали музицировать.
У Элизабет был колоссальный репертуар. К счастью, многое мне было знакомо еще по моей московской жизни, когда я очень часто ходила в консерваторию на концерты, да и в студенческие годы довелось слышать много скрипичной музыки. Я старалась максимально смягчить скрежет аккордеона, переключала регистры, «убирала» звук (пригодилась школа Топилина!), и Элизабет говорила мне, что у нас прекрасный ансамбль. Льстила, конечно, но мы очень нежно относились друг к другу. Благодаря моей неиссякаемой активности меня назначили культоргом, и я азартно взялась за организацию самодеятельности по законам театра. У нас было 4 «цеха». Хор возглавляла Е.Ф. Лебедева. Он состоял преимущественно из молодых украинок-западниц. Это был очень музыкальный и голосистый народец, который после целого рабочего дня на слюде с охотой бежал на спевки. Они прекрасно пели свои народные песни, звучно, сочно, многоголосно. Им не нужны были ни ноты, ни тексты. Хохлацкая душа выражала себя в любимых, с детства знакомых мелодиях с огромной яркостью и силой. Советские песни они не любили, но Лебедева очень тактично и деликатно «подсовывала» им какую-нибудь нужную по идеологическим соображениям песню, и «шапка» концерта у нас всегда шла.
Балетом руководила Ирина Саенко. У нее было несколько танцевальных пар, где красивые, стройные девочки изображали партнеров других прелестных девочек, одетых уже в женские платья. Это был целый «букет» красоток. Ирина не только ставила отменные танцы, но и из списанных простыней, наволочек, из бинтов – все это красилось зеленкой, акрихином, марганцовкой – создавала яркие и нарядные костюмы, которые, вдобавок, украшались слюдяным порошком, насыпанным на клейстер, или расшивались кусочками слюды.
Драматические спектакли ставила москвичка Серафима Абрамовна Брук, образованный и интеллигентный человек, страстная театралка, хорошо знающая театр. Не имея профессионального образования, она проявила недюжинные способности к режиссуре и вполне грамотно делала сцены из пьес, а потом и целые спектакли. Конечно, женщины, играющие мужские роли, смотрелись хуже, чем девочки, танцующие пареньков и хлопчиков. Но «натяжки» были неизбежны так же, как и сочетание скрипки с аккордеоном.
Смею думать, даже сейчас, что чувство меры и вкуса изменяло нам не так уж часто, как это могло быть. Ну и, наконец, оркестр, которым руководила я, играя в нем на аккордеоне. Элизабет играла на скрипке (потом появилась еще одна скрипачка, с которой Элизабет много занималась). Две девочки – на мандолинах, четыре милые дамы на гитарах, а ударником у нас была Анна Александровна Бронштейн (по слухам – родственница Троцкого). Таким смешным составом мы играли большой и разнообразный репертуар. Что-то мы с Элизабет восстанавливали по памяти, какие-то ноты присылала из Москвы мама. Иногда ездил в командировку в Иркутск наш начальник КВЧ и привозил оттуда по нашему списку книги, пьесы, ноты. Оркестр наш очень любила вся колонна. Когда мы репетировали, маленькая комнатка КВЧ заполнялась слушателями до отказа. Репетировали все после работы, а в воскресенья – целыми днями. У нас в зоне было несколько человек блатных. Правда, вели они себя пристойно, потому что их было мало. Они всегда приходили на репетиции оркестра, просиживали их на полу от начала до конца, а перед уходом просили сыграть «Полонез Огинского», а не «Цыганочку», чтобы «сбацать»… Вот вам и волшебная сила искусства – помните фильм с Аркадием Райкиным?
Популярность оркестра объяснялась не только тем, что мы сопровождали все номера в концерте (только хору аккомпанировала одна я), солировали в нем, но и тем, что иногда в выходной день оркестр усаживался на сцене клуба и играл свой концертный репертуар, танцевальную музыку, попурри из вальсов Штрауса или оперетт. Импровизировали на ходу, то Элизабет, остальные подхватывали. Порою такие экспромты получались не хуже основного репертуара, милые мои женщины были очень музыкально одаренными людьми. А в зале кто-то танцевал, кто-то напевал, а пожилые немки, литовки, латышки, сидя на скамейках у стен с каким-нибудь рукодельем или шитьем, покачивались в такт музыки или просто добро улыбались нам, занимаясь своим делом.
Вы, наверное, с недоверием читаете описание этой идиллии, не совместимой с понятием Озерлаг… Но это было! Было!
Конечно, были и бараки с решетками на окнах и с парашами по ночам. Был карцер, где и я не раз сидела за стычки с надзирателями. Был БУР, откуда в наручниках выводили на работу отказников (монашек например). Было два письма в год, но иногда за хороший концерт вся самодеятельность получала право написать домой. За малейшую провинность не выдавали посылки и письма, пришедшие из дома. Из культоргов я периодически вылетала, щипала вместе со всеми слюду, но т. к. по зрению я была инвалидом (после тюрьмы очень плохо видел один глаз), да и концерты нужны были не только нам – начальство за зоной, кроме водки, своих затюканных жен и сопливых ребятишек ничего не видело – меня вновь сажали в КВЧ то библиотекарем, то каким-то статистиком, т.е. «придурком».
С гордостью вспоминаю, как я выкрадывала письма проштрафившихся адресатов, благо конверты уже были вскрыты лагерной цензурой, и тащила их под бушлатом по баракам.
Пока их со слезами читала какая-то Марийка или Христя, я стояла на «стрёме», а потом бежала в КВЧ и рассовывала письма по конвертам. И представьте, ни разу не перепутала. А самое удивительное, что меня никто никогда не предал, ни разу не «настучал». Смею думать, что те слова благодарности, которые я слышала, и те слезы, которые лились из женских глаз, хранят меня по сей день.
Вскоре режим ужесточился. Вырвали цветы и траву, нашили номера. Но жизнь продолжалась, и лагерное начальство решило сделать инъекцию бодрости. Был объявлен конкурс на лучшую самодеятельность Озерлага. Победили мы, хотя на трассе были коллеги по культбригаде, на ЦАРМЗе играл оркестр Кантутиса, да и вообще было множество талантливых людей, не чуждых искусству. Главным козырем в победе оказался наш оркестр. У женщин – и вдруг оркестр!.. «Высокое» жюри ставило, оказывается, всех нас в пример, так мне потом рассказывали, вот, мол, что женщины организовали. Но мне лично кажется, что работа Иры Саенко была ближе всего к профессиональному уровню, и такой танцевальной группы не было нигде.
Мы, конечно, ликовали, т.к. получили в награду радиоприемник с правом слушать его не только в КВЧ, но и через большой репродуктор, который повесили на главном проспекте зоны.
В один воскресный день над бараками поплыли звуки «Полонеза Огинского». Что тут началось… Все бежали ко мне и кричали: «Наша музыка! Таня, ты слышишь – играют нашу музыку!» А я ревела в три ручья, плакала во весь голос. Было и больно, и сладко.
Вскоре на фабрике стали платить зарплату. На руки не выдавали, переводили на лицевой счет. И во всех бригадах решили просить начальство снять деньги с каждого счета столько, сколько нужно на покупку нового аккордеона для меня и нормальной скрипки для Элизабет. Скинулись, дорогие мои подруги по несчастью, низкий вам поклон и сейчас. Через месяц наш лейтенант, вернувшись из отпуска, привез новые инструменты. Мы были на седьмом небе от счастья. Моя золотая Элизабет, мой бесценный друг и помощник, как много доброго сделала она и мне, и всем нам.
После освобождения она нашла своих родственников в Европе, а потом уехала в США. Перед отъездом из Союза она переписывалась с девочкой-москвичкой, игравшей в нашем оркестре, а потом прислала ей письмо с фотографией, которую просила передать мне, если появится такая возможность. Фотография у меня.

Повороты в лагерной судьбе

В начале 1954 года меня снова потащили в Москву. Думала – на пересмотр, т.к. моя бедная мама все ходила и ходила по «присутственным местам», хлопотала о помиловании. Но я-то надеялась на пересмотр. Однако я неожиданно оказалась свидетельницей по делу одной молодой женщины, которая была в Озерлаге на нашей колонне. Она освободилась по амнистии и снова была арестована за какие-то темные дела. Оправдываясь, заявила, выполняла мое поручение: разносила мои письма по московским адресам. Все это было враньем, и пока я доехала в вагонзаках до Москвы, она уже от своих показаний отказалась. Но меня привезли, посадили в Бутырки, где я провела почти полгода, пока меня не привели на суд этой особы. Она кричала и плакала на суде, увидев меня, заявила, что она уже сказала правду, что я ни при чем и т.д. и т.п. Я была убита, так как впереди был этап, новый лагерь, новое обустройство. Аккордеон остался в Тайшете, хоть и купили его на деньги зэков и для меня… Единственной радостью было два свидания с мамой. Одно – очень тяжелое в Бутырках за двойной железной сеткой. Второе – в Лефортово, куда меня перевели после суда над этой дурой. Несмотря на страшную репутацию этого места, второе свидание с мамой было в более нормальной обстановке. Обычная комната, мы сидели напротив друг друга, присутствующий надзиратель молчал и вел себя вполне корректно. В этот день я видела маму в последний раз. Она умерла от инфаркта за два месяца до моего освобождения.
Вернулась я в Тайшет (все-таки!) летом 1954 г. Озерлаг переформировался, все мои друзья по самодеятельности, по культбригаде были отправлены в Темниковские лагеря. На трассе, на прежнем месте осталась Ира Саенко, где-то недалеко была Надя Кравец, а на ЦАРМЗе – оркестр и Левушка Левин.
Когда мы с Виталием жили уже вместе на поселении в поселке ЦАРМЗа, к нам «на огонек» приходили старые друзья. Кто – по дороге домой, кто – по дороге в ссылку. А тогда, когда я приехала, вокруг опять были чужие люди. Меня «притормозила» на пересылке моя подруга, работавшая врачом. Там была самодеятельность, которой заправлял некий умелец из породы «от скуки на все руки» Петр Ворошилин. У него был аккордеон, но играл он плохо и начальник КВЧ Зубков, узнав о моем приезде, принес мне из города аккордеон. Увы, опять казенный. Стали делать концерты. Самодеятельность была слабой. Я с тоской вспоминала своих подруг, свой оркестр. Но нужно было работать, и я работала. На пересылке было несколько рабочих бригад и портновская команда. Я занималась с хором, где в числе поющих был композитор и профессор Эстонской консерватории, хоровой дирижер Теодор Веттик. Он был пожилым человеком, плохо говорил по-русски, заканчивал срок. Мне и сейчас неловко вспоминать нахальство, с которым я занималась с хором и делала хоровые переложения, когда в хоре скромно пел великий мастер этого дела. К счастью, он был добрым и тактичным человеком, мы потом стали друзьями, он деликатно не замечал мои «ляпы», а перед отъездом домой был у нас в гостях и даже видел моего только что родившегося сына. По-моему, он очень не любил Ворошилина за наглость, с которой тот «руководил искусством», ничего, по сути, не умея. А я хоть на аккордеоне играла прилично. Впрочем, и я хваталась за все. Сама пела и плясала в отрывках из оперетт, вначале с Ворошилиным, потом с Рябовским. Когда Петр Кузьмич приехал, стало легче и в смысле работы и просто по-человечески. Мы придумывали театрализованные программы, я ставила танцы (нахваталась у Саенко!), солировала с аккордеоном, и это «грело» больше всего. Я стала прилично играть и так жалела, что никто из старых друзей меня не слышит… Удалось «похвастаться» только перед Таней Гурьевой, ехавшей в Москву на пересмотр. Меня хорошо принимали на концертах. Мужчины, забывшие за годы лагеря даже вид женщин, писали участницам наших концертов пылкие письма, стихи, дарили цветы. Появилось много бесконвойных. У меня завязалась обширная переписка с оркестрантами на ЦАРМЗе. Часто писал Кантутис, Левушка Левин. Свобода носилась в воздухе, но до нее еще надо было дожить.
11 апреля 1955 года я вышла за ворота пересылки, где меня ждал Виталий. В декабре родился мой сын, в канун нового 1956 г. И началась совсем другая жизнь. Вскоре она так взяла меня в оборот, так загрузила заботами и делами, что лагерь и все воспоминания канули – думала, что в вечность, а оказалось, есть о чем вспомнить. И не только говорить полтора часа, но и написать 20 страниц.

За жизнью вдогонку

Очень трудно пересказать всю свою послелагерную жизнь за 30 лет, но я попробую.
Мы продолжали работать в Волгоградском театре. Меня утвердили главным хормейстером, Виталий играл по-прежнему в оркестре. Получили комнату в 14 квадратных метров, но в хорошем доме на набережной, прямо около театра. Кроме нас, было ещё две театральные семьи, славные ребята. Жили дружно и весело. Через два года одна семья получила отдельную квартиру, и мы перебрались в их комнату уже в 22 квадратных метра. Она показалась нам дворцом. Потихоньку «становились на ноги», обзаводились всем необходимым. Но работали много, особенно я, т.к. возможность приработков у меня была несравненно больше, чем у Виталия. 10 лет я работала, не зная ни выходных, ни отпуска. Виталька хозяйничал, воспитывал Игоря. В 1966 году получили отдельную двухкомнатную квартиру недалеко от театра. Мы живём в 7-10 минутах от исторических мест: знаменитой сталинградской мельницы и дома Павлова.
В 1968 году я ушла из театра, стало трудно работать по многим причинам, да и сын Игорь требовал к себе больше внимания. Виталий тоже вскоре ушёл преподавать в музыкальную школу, но через два года вернулся в театр. Так и проработал там до самой пенсии, только последние годы уже играл не на виолончели, а на контрабасе и бас-гитаре (легче, да и денег больше платили). А я перешла в наше училище искусств, где было актёрское отделение, на котором я работала концертмейстером и хормейстером много лет, параллельно с театром. Но если совместительство давало мне приличный приработок, то постоянная работа обернулась нищенским заработком при колоссальной загруженности. Опять началась беготня по «халтурам», и к этому прибавилась учёба. У меня ведь не было диплома, и поэтому мне платили копейки, т.к. в учебных заведениях зарплата напрямую связана с образованием и стажем.
В училище, к счастью, было заочное отделение, куда я поступила. Вступительные экзамены сдавала как школьница, вплоть до сочинения и истории. Очень был труден психологический барьер: главный хормейстер театра, педагог училища, член областной тарификационной комиссии, участница жюри всяких конкурсов и смотров и… абитуриентка провинциального музыкального училища! Переборола себя и ринулась вдогонку за дипломом. В год оканчивала два курса, но «переиграла» руку, т.к. «пахала» за фортепьяно по 8 часов в день. К счастью, я поступила на дирижёрско-хоровой факультет, где играть приходилось мало, а вот на работе, именно на актёрском отделении, меня нещадно эксплуатировали.
Через два года, окончив уже 4-й курс и выйдя на диплом (заочники учились 5 лет) я перешла работать в педагогическое училище, где было (и есть) музыкальное отделение. Там мне сразу дали педагогическую нагрузку и немного концертмейстерских часов. Там я и работаю уже 20 лет. Сразу стало легче, и рука почти восстановилась. Училище окончила с красным дипломом и, т.к. ученье давалось легко, то решила его продолжить уже в вузе, что гарантировало приличный заработок и – соответственно, – пенсию.
И вот в 48 лет я отправилась в Москву и поступила в институт им. Гнесиных, который успешно закончила за два года до пенсии. 5 лет подряд ездила дважды в год на сессии и была счастлива, т.к. по месяцу жила в родном городе, ходила по знакомым улицам и переулкам, встречалась со старыми друзьями, бегала по театрам и концертам. Чувствовала себя молодой и весёлой, как будто и не уезжала. Виталий героически помогал мне, выполнял все домашние дела в моё отсутствие. Игорь учился в английской школе и в музыкальной, которую блестяще окончил. Он вообще был способным человечком. В школе учился прекрасно, и я не стала бы принуждать его к музыкальным занятиям. Но Виталий заставлял его заниматься на фортепьяно и в результате после 8 классов в школе Игорь поступил в музыкальное училище, из которого я, к счастью, уже ушла. С сыном мы пережили немало тревог и хлопот, об этом долго писать, но всё кончилось хорошо. Он окончил училище, отслужил в армии, потом закончил консерваторию, уже заочно. Много лет работал в художественной гимнастике со сборными РСФСР и Союза. Хорошо зарабатывал, купил машину (с нашей помощью, конечно). Правда, сейчас она в аварийном состоянии, но её ещё можно привести в порядок. В 1984 году женился на славной девочке, тоже пианистке, которая на 6 лет моложе его. Она из Мурманска, он её привёз к нам. В 1985 году у них родился мальчик, несколько лет мы жили вместе, в тесноте, но не в обиде. Потом она закончила консерваторию и начала работать (а когда ездила на сессию, малыша выхаживала я), но тут выяснилось, что будет ещё бэби. В 1989 году появился второй мальчуган. К этому времени им удалось снять квартиру, т.к. строительство кооперативного дома, куда они внесли деньги ещё в 1987 году, невероятно затягивалось. Слава Богу, что всё уже позади. 2 января они, наконец, въехали в свою квартиру. Дом у них в отличном месте на берегу Волги, кругом зелень и тишина, транспорт весь рядышком, 15 минут езды до центра. Квартира удобная, вместительная, четырёхкомнатная на 5-м этаже 16-этажного дома.
Всё хорошо, кроме здоровья у Виталия. В 1987 году он перенёс обширный инфаркт. Случай был тяжёлый, и он чудом выкарабкался с того света. Долго выздоравливал, приходил в себя, да и сейчас здоровым его не назовёшь. У него инвалидность второй группы, ходит с палочкой, часто задыхается, т.к. у него сердечная аритмия и держится только за счёт лекарств. Быстро устаёт, часто раздражается, капризничает, и малейшие волнения и перегрузки ему противопоказаны. Он по-прежнему много помогает мне по дому, ходит в магазины, но сердечные недомогания постоянно напоминают о себе. Я всё ещё работаю, правда, немного, всего два раза в неделю. Много вожусь с детьми, особенно со старшим, он фактически вырос на руках бабушки и дедушки. А теперь и с младшим приходится помогать. Лиля пока сидит дома, но не за горами тот день, когда она начнёт работать, Коля пойдёт в школу и Митя будет также на моём попечении, как в своё время Коля. Игорь работает старшим музыкальным редактором на радио. Работа ему нравится, и им довольны.
У нас немало трудностей с питанием, особенно для детей. Поэтому дед ходит по очередям, а бабка таскает сумки с едой, пока папа «заколачивает деньгу», а мама вытирает носы и попки своих мальчишек. Я кручусь, как белка в колесе. А не дай Бог заболеет один – растаскиваем по разным квартирам, чтобы не заразить другого. Митюшка – крепкий, крупный малыш. А Колька – худенький и плохой едок. Когда был маленьким – часто болел и серьёзно. Оздоравливаю его как могу. Летом 2-3 месяца жила с ним за Волгой. Сейчас дважды в неделю вожу его в бассейн. Сама выбираюсь поплавать, что очень люблю и что уже необходимо для здоровья, от случая к случаю. Вот и посудите сами – есть ли у меня свободное время? Внуки, больной муж, работа, домашние дела… Ну, ничего, было бы здоровье. Я, слава Богу, ещё держусь, никаких серьёзных болячек нет. Только зрение подводит, да поджелудочная железа барахлит. Но болеть мне некогда, ходить по врачам – тем более. Вот только поехать куда-нибудь, чтобы передохнуть от домашних забот, не удаётся. Раньше я вырывалась то в Москву, то на юг, а два года назад провела чудесные предрождественские три недели в Германии в гостях у моей бывший студентки. Побывала на выставках, в музеях, в оперном театре в Лейпциге и услышала прекрасную музыку в концертных залах и церквях...
Старики уходят или уже ушли. Недалёк и наш черёд… Но мы ещё поживём, правда?
Я согласна, что наш долг по отношению к друзьям по несчастию как-то увековечить их память и сделать всё, чтобы о них не забыли...
Писать нужно очень много, т.к. память моя хранит и имена, и фамилии, и многие подробности. Склероза нет (пока, тьфу, тьфу, тьфу, чтобы не сглазить!). Я напишу о нашей теперешней жизни хотя бы вкратце. Отрадно знать, что в Сибири интересуются такими, как мы. В наших краях всё выглядит совершенно иначе, чем, например, в Москве или в Ленинграде. Все эти годы мы с Виталием никогда и нигде не говорили о своём прошлом. И не потому, что боялись человеческой подлости (хотя было и такое!), но прежде всего потому, что оказались бы непонятыми. Волгоград – город без корней. Он вырос на пепелище и не сохранил ни культурных, ни просто человеческих традиций. Людей с нашими биографиями очень мало.
Два года назад здесь организовали отделение «Мемориала». Я обратилась туда, чтобы найти юридический совет по поводу своей реабилитации. У меня её никогда не было, т.к. я никуда не писала. Однажды попыталась что-то сочинить сама, но изревелась, издёргалась и, кроме слюнявого бреда, ничего не получилось. Так и плюнула на это дело. А когда началась новая волна разоблачений сталинщины, решила, что всё само собой стало на нужное место. И только когда пошли сообщения об изменении пенсии в связи с нашим «курортом», решила написать. Но как и куда – не знала. Вот и пошла в «Мемориал». Но там, которые, хоть и слушали меня с интересом, но ничего дельного предложить не могли. Только предложили мне выступить перед молодёжью в Университете со своими «устными мемуарами», а потом объявили по областному радио, что они «разыскали» меня и что я была в лагере вместе с Руслановой. Последнее обстоятельство их заинтересовало больше всего. Это произошло без моего согласия и я, конечно, рассвирепела. Мне это «паблисити» было ни к чему, т.к. я давно не верю в сочувствие к нашим судьбам именно здесь, в этом городе. Для этого у меня достаточно оснований. В общем, я «расплевалась» с «Мемориалом», устроила им солидный скандал по телефону и, связавшись с Москвой, выяснила всё необходимое для себя. Через несколько месяцев получила документ о реабилитации.
К этому времени в нашем городе нашлось несколько энергичных старичков, которые организовали Ассоциацию жертв незаконных репрессий (Волгоградское отделение), и мы, узнав об этом, оказались в числе её первых членов. Имеем членские книжки, значки и ряд льгот местного значения. Нас теперь приравняли к ветеранам войны, так что получаем небольшой доппаёк в специальном магазине, обеспечены бесплатными лекарствами и таким же проездом по городу. Ну, а теперь ещё должны получать добавку к госпенсии, вне зависимости от её размера, от Союза театральных деятелей РСФСР, тоже как жертвы репрессий. Так что я не знаю, есть смысл вступать ещё куда-то? Льготы нам не нужны, а вот если мы можем быть чем-нибудь полезны, то, пожалуйста, мы – с доброй душой.

Не могу бросить камень...

Всего несколько лет назад на всех нас обрушились книги Солженицына, Шаламова, Разгона, Евгении Гинзбург и многих, многих других авторов, настоящих писателей и литераторов. Все они писали о нравственных и физических муках, о голоде, о непосильном труде… А что преобладает в моих воспоминаниях? Радость творчества и общения с прекрасными и интересными людьми, сознание полезности того, чем я занималась… Улавливаете разницу?
Может это прозвучит для Вас это странно, но в душе у меня нет ни злобы, ни ненависти, ни жажды возмездия. Я прожила все 36 лет после освобождения без «камня за пазухой» – да простят меня мои собратья по тем трудным и страшным временам! Я никогда не ощущала себя мученицей и жертвой, заслуживающей большего внимания, чем остальные, кто прошёл этот путь.
Моя судьба после освобождения сложилась нелегко, но в общем и целом – удачно. У меня появилась семья, я работала по специальности, развивая и совершенствуя профессию, полученную в лагере, я сохранилась физически и нравственно. Ворошить прошлое, считать былые обиды мне было просто некогда, да и не хотелось – все воспоминания неизбежно поднимали со дна души горькую волну. Сейчас, после того, как я так много и откровенно рассказала Вам о себе, я не раскаиваюсь в этом, т.к. чувствую, что Вами движет не любопытство, а желание прикоснуться к неведомому Вами миру, постичь его. Дай Бог Вам побольше сил и терпения в Вашем нелегком труде. Одно обстоятельство отвращало меня от публичных и письменных рассказов о себе. Я видела не раз по телевидению выступления бывших политзэков, в том числе и актёров. И всегда ощущала какую-то неловкость за них, т.к. знала, что им-то в лагере жилось намного легче, чем работягам. После Солженицына и Шаламова нельзя говорить о лагере легко, а я иначе не умею, т.к. помню гораздо больше хорошего, чем плохого. Такова моя натура, мой характер, и я ничего не могу с собой сделать… И ещё одно обстоятельство, которое, быть может, прояснит для Вас мою позицию в лагерном вопросе.
Освободившись, я не получила реабилитацию, т.к. никуда не писала, ни о чём не просила. Пока была жива моя мама, она очень хлопотала обо мне. Её смерть оборвала все нити, связывавшие меня с многочисленными родственниками в Москве. Все они считали, что в её гибели, а она умерла от инфаркта в 54 года, виновата я. Мама невыносимо страдала за меня, ей жилось невероятно трудно, она считала себя ответственной за то, что произошло со мной – не сохранила, не уберегла, не воспитала должным образом… Её травили соседи, осуждали близкие друзья, она очень нуждалась (и при этом ухитрялась посылать мне посылки), словом, её жизнь была очень тяжёлой. Папе не давали работать в Москве из-за меня, он всё время находился в разъездах, что создавало дополнительные моральные и материальные трудности. От сестры отказался жених, узнав о моей судьбе, и мама трепетала при мысли, что моя беда испортит ещё одну жизнь. Всё это я узнала уже после освобождения и была буквально раздавлена сознанием своей вины перед мамой. А потом во мне поднялась какая-то тёмная и глухая сила протеста. Я не могла обратиться в те органы, которые убили мою мать, изуродовали жизнь отца, ни с какими просьбами о пересмотре дела. У меня просто не поднималась рука, чтобы писать, просить, требовать, наконец. Кстати, волна пересмотров прокатилась очень быстро, а когда она схлынула, нужен был знающий адвокат, который сумел бы добиться пересмотра с желанным результатом.
Я уже жила вне Москвы, бывала там наездами. В Пятигорске и Волгограде я работала без выходных и отпусков (всегда было две или три работы). Ни времени, ни денег на квалифицированную юридическую помощь у меня не было. А потом сменилось и отношение к бывшим лагерникам. Тему закрыли. Все эти годы и я, и Виталий тщательно скрывали свою биографию. Кто-то, конечно, догадывался, но мы сами ни о чём не говорили. Нам послужил хорошим уроком наш переезд из Пятигорска в Волгоград, когда нам вслед было послано письмо, где выражалось удивление, как могли «враги народа» быть приняты в театр города-героя(!).
Был случай, когда мы хотели уехать на работу в закрытый город, куда нас очень звали в театр. Нас не пустили! В зону! Были и ещё случаи прямого, хоть и завуалированного недоверия к нам. Обо мне, например, высказывались, что такие, как я, не имеют права работать с молодёжью. Ведь уйдя из театра, я стала педагогом. Страха у меня не было, немного тревожило будущее сына. Но и с этим к началу 1980-х годов всё было в порядке. К 1985 году, когда лагерная тема получила вновь права гражданства, я, став пенсионеркой, окончательно похоронила своё прошлое. Мне оно было дорого, но я редко возвращалась к этим страница моей жизни. В конце 1988 года я поехала в гости к своей бывшей студентке в ГДР. Получив загранпаспорт, я почувствовала, что прошлое похоронено даже официально. Через несколько месяцев, после соответствующего Указа правительства, мне пришла реабилитация – без всяких напоминаний с моей стороны. Она не принесла мне морального удовлетворения, слишком дорогой ценой было оплачено признание моей невиновности. Я потеряла всех родных ещё при их жизни. А сколько обид я вынесла от сестры и её семьи! И даже с папой у меня не было по-настоящему близких отношений. А надо Вам сказать, что я очень любила отца, я во многом похожа на него, и мой сын унаследовал немало черт характера своего деда. И вот сейчас я с глубокой горечью думаю о том, что никто из дорогих мне людей не дожил до моего «светлого дня». Все это уверило меня в том, что моя лагерная биография не подлежит оглашению, во всяком случае там, где меня знают в ином качестве, где живёт мой сын и его семья.
Я пришла в местный «Мемориал», думая, что смогу помочь кому-нибудь разыскать близких, просто оказать посильную поддержку одиноким. Довольно подробно рассказала о себе, упомянула о Руслановой. Через несколько дней по местному радио был репортаж председательницы местного отделения «Мемориал», где говорилось, что «Мемориал» нашёл меня, что я была вместе с Руслановой. Всё это было сделано без моего ведома и согласия. Мне тут же стали звонить те, кто слышал эту передачу и кто знал меня. Начались «охи» и «ахи», преимущественно дамские. Состояние у меня было мерзкое. Я ведь не лезла в герои и жертвы. Утешилась тем, что обругала «Мемориал» и прервала всякую связь с ними. Потом поднялся вопрос об изменении пенсий для реабилитированных, и я обратилась в местную Ассоциацию жертв репрессий. Там «командуют парадом» очаровательные старики, которые добились немалых льгот для всех нас. Ассоциация сделала общее собрание своих членов тех, кто имел право оказаться таким. Были и мы с Виталием. Оказались самыми бодрыми, самыми моложавыми и приличнее всех одетыми. Душа разрывалась, глядя на этих растерянных, бестолковых и нищих стариков и старух. Может быть, если бы я вернулась в Москву, я бы раньше получила реабилитацию, включилась бы в работу «Мемориала». Но, повторяю ещё раз, я считаю себя счастливым человеком и благодарна своей судьбе, несмотря на все испытания, выпавшие на мою долю.
Я так откровенно говорю обо всём с Вами, т.к. хочу быть правильно понятой. А Ваши исследования могут принести пользу тем, кто заинтересуется историей нашей многострадальной земли. Возможно, это случится тогда, когда таких, как я уже не останется в живых, но польза от Вашей огромной работы, несомненно, будет. Поэтому обдумывайте, решайте, собирайтесь с мыслями и используйте всё, что я Вам отдала.
Для меня Сибирь – кусочек моей жизни, родина моего сына, и пусть она вместе с Вами примет мой скромный дар. Я счастлива, что ему найдётся место. Неважно где: в музее, в радиопередаче, в книге. Всё это сохранится – а это главное.
… Все эти воспоминания вывернули мне душу наизнанку, конечно, разволновалась, расстроилась, потому что всего сказать не успела.
Меня гложет мысль о том, что в моём рассказе и в письме всё выглядит благостно патриархальным. Нет ни гнева, ни разоблачений, ни страшных подробностей лагерной жизни. Но нет в моём сердце ни злобы, ни ненависти. Может быть, это состояние моей души объясняется тем, что, освободившись, я попала в такие материальные и моральные тиски, по сравнению с которыми моя лагерная жизнь выглядела не так уж страшно. Там я встречала прекрасных людей, любивших и уважавших меня, ценивших мои способности к музыке, которые помогали мне «держаться на плаву» самой и как-то поддерживать других. Например, всю мою самодеятельность. А на воле я бесконечно стукалась «мордой об стол» и очень больно. Все мои родные продолжали смотреть на меня как на человека с сомнительной биографией. Для них я была парией, изгоем. Родная сестра, отец считали (в глубине души) меня виновной в ранней смерти мамы, которая скончалась от инфаркта за два месяца до моего освобождения.
Никто из многочисленной московской родни никогда ничем мне не помог.
Мы с Виталием начали жизнь на воле в очень тяжелых условиях. И дело не в материальных благах, мы тогда были счастливы тем немногим, что могли заработать. Было тяжело морально и особенно больно было встречать глухую стену непонимания и отчуждения, как среди моих родных, так и в его семье. Прошло очень много лет, прежде чем я вошла в какой-то сносный контакт с папой, с московскими родственниками.
Всё это, слава Богу, в прошлом и я вспоминаю сейчас об этом только потому, что моя лагерная жизнь – при взгляде на неё теперь, когда прошло почти 40 лет – помнится мне более хорошей, человечной, чем первые десятилетия на воле. Нет во мне ни злобы, ни ненависти, ни желания разоблачать, пригвоздить к позорному столбу. Пусть простят меня те, кто сложил свою голову за колючей проволокой, кто не дожил до светлых дней. Я всех помню, всех благодарю и благословляю память о тех, кто спасал меня. Но сама уже не могу бросить камень...
Знаете, чем особенно отличается лагерь от первых лет жизни на воле? Там было ясно, что страшную, нечеловеческую повседневность создают подонки. А в Ставрополе Виталия изводили попрёками мать с отцом, меня в Москве третировали родные...

Лагерные стихи о любви

Приношу извинения за стихи. Но они очень точно передают атмосферу, окружавшую женщин в лагере, особенно выступавших на сцене. Авторов стихов я не знаю, лишь одного – Бориса Фамилки. Его не помню, помню только, что он харбинец.
Полгода до освобождения я провела на «пересылке» в Тайшете. К этому времени значительно изменились условия режима (он стал легче), появилось много бесконвойных, и пошли в ход зачёты. Так появилась возможность встречаться с мужчинами, которые или переводились на другие колонны или, освобождаясь, уезжали в ссылку. Тогда всех нас охватила эпидемия переписки, как мужчин, так и женщин. Виделись мы только во время концертов или при выводе женщин на работу, когда мы проходили через мужскую зону. Но нашим душам, исстрадавшимся от одиночества, этого не хватало...
Отзвуком этих дней и являются стихи, которые я посылаю. Сохранились у меня и письма, но они очень личные, и пока я их оставляю у себя. Впрочем, если они вас заинтересуют – я могу их переслать вам, но – с возвратом. Они не для музея, не для публикации, т.к. в них много лирики, нежных чувств и прозаических подробностей. Пожалуй, это материал скорее для художественной литературы, чем для исторического исследования.

Посвящаю Танечке П. на память
(от чистого искреннего сердца)

Если бы смог я цветы всей вселенной
Собрать в ароматный и яркий букет,
И слить воедино с любовью нетленной,
Бессмертно горящей на тысячи лет,

Я б верой, надеждой, любовью, желаньем.
Как лентой тот дивный букет обвязал,
Чтоб радостью чистой, как светлым сияньем
Букет расцветал и, не меркнув, сиял.

Его я тебе подарил бы, Татьяна!
За то, что ты сердцем хорошим проста,
За то, что судьбою обижена рано,
За то, что душою широкой – чиста!

За то, что аккордами душу тревожишь,
За то, что умеешь мечты воскресить,
За то, что, играя, расплакаться можешь,
За то, что, рыдая, ты можешь шутить.

Прими же подарок, но чужд осязанью,
Он только для сердца целебный бальзам.
Он только пригоден в минуты страданья,
Его опускаю к твоим я ногам.

29.11.1954 г.
Борис

П.
Эстрада пересыльная
Озарена тобой,
То музыка всесильная,
То свет твой голубой.

Моё и все сердца буди
И опали в огне.
Аккордеон прильнул к груди
На узеньком ремне.

Звени, звени, гори, гори,
Весёлая, – лети,
Поговори, поговори,
Прости, озолоти!

И вот она, и вот она,
От почестей зардясь,
Идёт себе вольным-вольна,
И плача и смеясь.

Разбилась дробью частою,
А то от всех обид.
Совсем была несчастною
И плакала навзрыд.

Идёшь людей задаривать
И на веки веков,
Вовсю раскинув зарево
Малиновых мехов.

Так пела и так плакала
Про горести свои,
Как бы за каждым клапаном
Гнездились соловьи.

И рвётся ночи кружево
Она, как день, красна,
Все звёздочки разбужены,
Всей ночи не до сна!

Прости меня, прости меня,
Подольше погости,
Вся близкая, вся синяя,
Вся алая – прости.

1 марта 1955 года

«Я не думаю, что Вас очень удивит это моё маленькое послание, т.к. полагаю, что число поклонников и почитателей Вашего таланта достаточно велико, и, вероятно, многие из них как устно, так и письменно выражают Вам массу любезностей и восторженности по поводу Ваших успехов. Не рассчитывая, так же как, разумеется, и я, не только что на благосклонность, но и вообще на внимание, а в данном случае на ответ.
И вот один из толпы почитателей Вашего изумительного, не только исполнительского, но и творческого мастерства, присутствуя на концерте в одном из первых рядов, не мог не обратить внимания, что Ваша вдохновенная игра, судя по подъёму и задушевности исполнения предназначается не для сумеречного слушающего пространства зрительного зала, а для кого-то… одного. Признаюсь, что хотя зависть относится к осуждающим порокам, но в эти минуты я позавидовал этому, кому-то одному...
Конечно, я умею владеть собой, т.е. сдерживать, не всегда уместное, форте струн души, но данная записка сумела вырваться из тисков условностей и помчаться к Вам.
А для чего? Может быть, даже на посмеяние. Конечно, такая перспектива не может быть отрадной для автора. Поэтому вполне естественно, что я пожелал остаться на данный момент инкогнито, впредь до выяснения этого затрагивающего меня вопроса, просто ли Вы играете, чтобы только исполнять, или Ваша музыка, производящая на ценителей такое ощутительное впечатление, имеет предназначение?
Если этот вопрос Вы сочтёте праздным, то сделает ошибку.
Внесу ясность в загадочность этого «послания» после Вашего ответа.
Прибыл на этот лагпункт всего несколько дней тому назад.
Надеюсь, что Ваш ореол не будет развенчан в моих глазах, т.е. Вы сочтёте возможным написать хоть несколько ответных строк.
Адресуйте:
Куркову Григорию
для М.»

Да не судим будешь...

Все мои материалы Вы можете использовать так, как Вам необходимо, в том числе и для знакомства с ними других людей. Только очень прошу Вас, проследите, чтобы не было вранья и преувеличений. Поверьте, что мне с «высоты» приближающегося 70-летия ясно видно, что есть чистая правда и где она, оставаясь правдой, становится тенденциозной. И, наконец, большинство Ваших корреспондентов и тех, кто пишет свои воспоминания, очень немолодые люди. Всё пережитое сказалось и на памяти этих людей, и на отношении к прошлому. Часто желаемое выдаётся за реальность, особенно когда речь заходит об известных личностях типа Руслановой. Даже о себе я читала небылицы. В газете «Ветеран» за 1989 год написано, что я была солисткой балета Большого Театра. И таких «ляпов» немало. Все перегибы я всё же отношу больше к возрастным издержкам, чем к чему-либо другому.
Например, А.Г. Кассандров, наш очень большой друг, близкий и дорогой человек, немало сделавший для Виталия в лагере, переписывавшийся с нами течение долгих лет, пишет, что Спендиарова, Виталий и я жили в Саратове! А ведь он был в гостях у Спендиаровой в Москве, потом – у нас в Волгограде, где провёл с нами два дня, жил у нас, мы вместе играли, пели (и пили...). Потом он вернулся в Тайшет, откуда часто писал нам на волгоградский адрес, а я отвечала… А в его газетном интервью всё выглядит иначе. И я не верю ни единому слову о коммунистах, истинных ленинцах, с которыми он встречался после освобождения, о власовцах и предателях. Это не его слова и мысли, он был человеком широких взглядов, большого кругозора, совершенно иного уровня мышления. А отсюда вывод: или возраст (всё-таки 76 лет, изменила память, сознание и даже психика, или – журналист «постарался». Смешно читать в 1988 году апологию истинным коммунистам, отсидевшим в лагере.
Я допускаю, что есть категория людей – отнюдь не шкурников – сохранившая ленинские идеалы. Нынешняя политическая жизнь – явное тому подтверждение, в этом, по-моему мнению, трагедия нашего народа. Но А.Г. Кассандров к ним не принадлежал и едва ли «перевоспитался» в этом направлении за годы жизни в Тайшете. И, наконец, бряцать оружием в пользу коммунистов в 1988 году было уже несовременно. По-моему, это доказывает ограниченность журналиста и заданность его материала. Также меня поражает идиотское упорство Евстигнеева. Он просто глупый человек, забывший, что нельзя «чирикать», сидя… Был бы умнее – бежал бы из тех мест, где осталось так много его «подопечных». Но вообще-то у меня в душе глубоко сидит сочувствие к тем, кто оказался заложником системы лагерей.
среди офицеров и надзирателей попадались неплохие люди, которые относились к нам более чем лояльно. Я их хорошо помню. А когда я побывала на свидании с Ирой Саенко (я уже жила в ссылке в Тайшете, а она оставалась на нашей слюдяной – 021, откуда многие уже были отправлены на этап в Темниковские лагеря) и провела за зоной в домике «опера» (!) вместе с Ирой два дня – я ужаснулась. Надо было увидеть убожество этого Богом забытого посёлка в глухой тайге, рядом с зоной, чтобы понять, как жилось так называемым «вольным», нашей охране, причём годами, без всяких перспектив на отъезд. Поэтому я свято чту заповедь: «не суди, да не судим будешь...»

Татьяна Николаевна Перепелицына (Барышникова),
Волгоград